1
Четыре сосны остались стоять посреди лесосеки. Три — вместе, так, что касались друг друга ветвями, четвертая — поодаль, у молодого березняка. И была она, эта сосна, красивее и выше всех своих сестер. Казалось, её мохнатая шапка достигала тяжелых зимних туч, неподвижно висевших над лесом. Точно свеча, подымался её ствол, внизу — темно-коричневый, с толстой потрескавшейся корой, вверху, у веток, — гладкий и золотистый. Её товарки, лежавшие уже штабелями бревен, падая, не тронули её, не обломали ветвей, не повредили коры.
Вырубка от дороги уходила в глубь леса. Там кипела работа. Одна за другой ложились на землю сосны, визжали пилы, фыркали лошади, ездовые громко подгоняли их, трелюя бревна на дорогу. Горели огромные костры.
Маша ловко, по-мужски, обрубала ветки с только что поваленного ствола. Две девушки из её бригады распиливали его на бревна.
— Добрый день, хозяйки! — из-за кучи хвороста, со стороны березняка, вышел Василь Лазовенка, помахал кнутом, приветливо улыбнулся. Воротник кожуха и брови у него заиндевели, валенки по самые колени были в снегу.
— Низкий поклон хозяину, — шутливо поклонилась Дуня Акулич. А Маша вдруг почувствовала, что щеки у нее горят и часто бьется сердце. Но это от работы.
Василь пожал им руки. Рука у него была теплая и мягкая.
— Пожалели? — кивнул он на сосну-красавицу, высившуюся посреди просеки.
— Да… Оставили, — неопределенно отвечала Маша. Он усмехнулся.
— Чудачки. Дай, Дуня, пилу… Идем, Маша, все равно дело подходит к концу, не бросать же нам такое богатство для чужого дяди.
Маша молча пошла за ним. На ходу Василь стукнул рукояткой пилы о притоптанный снег. Сталь многоголосо, протяжно запела. Он оглянулся на девушку; во взгляде её было веселое восхищение.
— Во имя создания новой, нужной человеку красоты не стоит жалеть даже и такую сосну. Она свой век отжили. Да она и не умрет, жизнь её будет продолжаться. — Василь закинул голову и восторженно крикнул: — Эх! Ну и выгнало же её, будто само солнце за ветки тянуло…
Он сбросил кожух, остался в телогрейке, подпоясанной широким офицерским ремнем. Взяв у Маши из рук топор, обошел сосну кругом.
— Куда же мы её пустим? На березняк?
— Много поломаем, Вася…
— Тогда давай на дорогу, хотя ветерок-то на березняк.
Маша сняла рукавицу и провела ладонью по шершавому стволу. Сейчас у нее уже не было того чувства, с которым она долго ходила вокруг этой сосны, долго любовалась ею и потом пожалела, оставила — пусть постоит ещё день-другой.
Василь поплевал на ладони, размахнулся и ударил топором по комлю, у самой земли. Лезвие вошло в дерево, сосна загудела, передавая мелодичный звон от комля к вершине.
Начали пилить. Василь сразу взял быстрый темп. Маша, не останавливаясь, предупредила:
— Потише, Вася, устанешь.
— Я? — И остановился. Маша рассмеялась.
— Моя Алеся даже уроки учит в определенном ритме… «Без ритма, говорит, труд не поэзия, а мука».
Стали пилить спокойно, ритмично. Но когда дошли до сердцевины, толщина сосны не давала пиле почти никакого разгона, и белая нитка разреза стала углубляться очень медленно, почти незаметно.
Маша чувствовала, что Василь начинает понемногу сдавать: дергает, чересчур прижимает пилу. Но она решила не останавливаться, пока он сам первый не предложит этого, А она может не отдыхая допилить до конца! Ею овладел веселый задор.
«Тяни, тяни, дружок. Это тебе не бумажки подписывать…»
Но вдруг она вспомнила о его ранениях и сразу же остановилась.
— Отдохнем, Вася.
— Ты-ты… д-думаешь, я… устал?
— Не храбрись, Вася… После твоих ран..
Горячая волна благодарности и ещё другого какого-то чувства, которому он и названия не мог подобрать, залила его сердце. Ему хотелось сказать ей в ответ что-нибудь такое же ласковое, но он не находил слов. Поэтому у него возникло немного странное желание: взять её руки и поцеловать. Вот эту покрасневшую, шершавую от работы руку, которой она оперлась о сосну. Он едва удержался, и только потому, что вспомнил: за ними следят любопытные глаза девчат. Нет, пускай это необычно, пускай покажется ей чудачеством, но он когда-нибудь все-таки расцелует её руки с такой же признательностью, с какой поцеловал руки санитарки Тани, вынесшей его, раненного, с поля боя.
— О чем ты задумался? — Маша смотрела на него и улыбалась, как будто читая его мысли.
— Да так… А где ваш председатель? Уехал?
— Максим? Не-ет… Третий день на пару с Мурашкой работает. Да так работает, что все диву даются… Вдвоем за добрую бригаду справляются. Всех нас на соревнование вызвал.
— То-то, я вижу, вы за три дня сделали больше, чем при Шаройке за месяц…
— Кто — мы? Не возводи напраслины на честных людей, Вася. Загони лучше топор, а то будет зажимать.
Он поднялся и забил лезвие топора в распил. Пила пошла легче. Струями полетели опилки, осыпая валенки. Минута—и сосна, заскрипев, качнулась, Они быстро выхватили пилу, отскочили назад и, стоя рядом, подняв головы, стали следить… Какое-то мгновение сосна стояла неподвижно, как бы в раздумье, куда ей лучше упасть, потом повернулась на пне и начала медленно клониться набок.
Маша глядела на её вершину и в последний раз пожалела красавицу: очень уж неохотно она падала. Но затем, как бы убедившись в неизбежности своей участи, сосна набрала скорость и со страшной силой ударилась ветвями о землю, о пни. Кверху взлетело облако снежной пыли, засыпало одежду, лицо, руки.
Маша засмеялась, Василь взглянул на нее и тоже улыбнулся.
— Ну, а теперь отпилим бревно, самое длинное, и сделаем из него какую-нибудь там капитальную балку, которая сто лет будет держать нашу станцию, А мы с тобой будем ходить и любоваться…
— Сто лет? — Маша опять засмеялась, но тут же спохватилась и оглянулась назад. Девушки толпой стояли у костра и наблюдали за ними.
Маше показалось, что они весело подмигивают ей.
— Ну, давай отпилим твое бревно.
Ваеиль наметил пилой длину, начал утаптывать снег.
— А ну, веселей, веселей! — Точно из-под земли вырос перед ними Максим. Он был в одной гимнастерке, без ремня, шапка залихватски сдвинута на затылок, на лоб свисали пряди потных волос.
— Что, коллега, соскучился по физическому труду? Да, брат… руки у тебя интеллигентские…
Василь поздоровался и ничего не ответил, однако подумал: «Неизвестно, кто из нас больше соскучился. Посмотрим, надолго ли хватит твоего запала», — и заговорил о другом:
— Ты что это бегаешь раздетый? Простынешь…
— Не волнуйся. Я человек закаленный. Учу, брат, людей работать. И своих, и твоих… Вчера мы с Мурашкой областной рекорд побили. Сегодня корреспондент из газеты был, снимал…
— А тебе очень хочется попасть в газету?
— А что ты думаешь? Одному тебе этого хочется? — Максим поплевал на ладони, ухватился за ручку пилы. — А ну, Маша, давай покажем, как мы работаем.
2
Девушки из Машиной бригады устроились у лесника Сувиги. Лесничиха, тетка Татьяна, шумная и добрая женщина, варила им обед, и они жили, не зная забот. Уговорили они Машу поселиться у лесника, чтоб ближе было ходить на работу. Но в первый же вечер, после тяжелого трудового дня на морозе, им вдруг захотелось сходить в ближнюю деревню в колхозный клуб — «поглядеть, как тут танцуют». Машу не очень-то тянуло идти за три километра, и танцевать она была не такая уж охотница, но отставать от молодежи было неудобно.
Однако в тот день Маша отказалась пойти на танцы. Она чувствовала себя усталой, и ей хотелось побыть одной, полежать в тепле, подумать. И в самом деле, сразу же, как только девчата ушли, она забралась на — теплую печь и вскоре уснула. И приснился ей странный сон: Василь её целовал. Она проснулась, испуганная и встревоженная, громко стучало сердце. Что за нелепый сон? Почему Василь? Почему она в последнее время о нем часто думает? Нет, нет, Василь просто добрый товарищ, с которым можно откровенно поговорить, посоветоваться. А она по-прежнему любит Максима. Пускай в последнее время они встречаются, как чужие, и говорят только о колхозных делах, о том, о чем и полагается разговаривать председателю и бригадиру, но ведь она видит, что ему стыдно своих поступков. Сколько уже времени, как он не наведывается вечерами в Добродеевку, не заходит к доктору. Ведь она все видит, все замечает. Да и не одна она: её подружки следят за каждым его шагом и обо всем ей рассказывают. Но почему она стала думать 6 нем так спокойно, рассудительно, как думают о том, что уже никогда не вернется?
Маша тяжело вздохнула.
Хозяйка топила печь, труба нагревалась, и становилось жарко. Пахло луком, длинными плетенками свисавшим с жердочки над печью, и сухой ромашкой, которой не было видно, но запах которой был довольно силен. Тускло горела лампа. За столом, стоя коленями на диване, внук лесника читал стихи: Смеются с солнцем вместе люди, А солнце — гость всегдашний их…
Маша знала мать этого мальчика — бесстрашную партизанскую разведчицу и связную — Галю Кардаш. Встречалась с ней в отряде Антона Лесковца. Галя погибла в последний день перед самым освобождением: разведывала вражеские минные поля возле Сожа, была обнаружена фашистами, побежала и подорвалась на мине.
Того, что было, уж не будет, Ни праздных слов, ни бед лихих.
Голосок у мальчика был звонкий, чистый, он трогал за сердце.
«Того, что было, уж не будет… И ты, мой мальчик, никогда не будешь чувствовать себя сиротой, как не чувствовали этого я, Алеся, Петя.
Она соскочила с печки, взяла том Горького, который привезла с собой и читала по вечерам то про себя, а то вслух — девчатам и лесничихе.
Раскрыла место, заложенное ленточкой, прочитала: «Все в Человеке — все для Человека». Задумалась. Потом перевернула несколько страничек назад, стала читать горьковского «Человека» сначала.
«Так шествует мятежный Человек—вперед и — выше!»— окончила и почему-то сразу оглянулась на Володю. Он поймал её взгляд и спросил:
— Тетя Маша, вы почему шепчете, когда читаете? На память учите?
За окном фыркнула лошадь. В хату вошел Максим. Маша удивилась, даже немного встревожилась: что его заставило в такой поздний час приехать из деревни?
— Ты одна?
— Нет, вдвоем… Вот—с Володей, — она положила ладонь на голову мальчика.
Максим снял шапку, присел на лавку у окна. — Почему с девчатами не пошла? — спросил он, и Маша поняла, что приехал он безо всякого дела, и успокоилась; с удовольствием, даже с какой-то странной радостью наблюдала за его растерянностью.
— Стара я с девчатами бегать… Поработала — спина болит… Вот только с печи слезла.
Она сказала это без улыбки, но он не мог не иочув ствовать горькой иронии её слов и, покраснев, грубовато возразил:
— Ну-у… стара. Побольше бы таких старух…
— Да и не молодая…
Он чувствовал, что все больше смущается, понимая неловкость своего положения, и нашел выход из него в том, что разозлился:
— Что ты заладила — старая, старая… Смешно слушать твое бабское нытье. Серьезно поговорить не можешь…
«С каких это пор ты начал серьезно разговаривать?» Маша увидела, что в кухне против полуоткрытых дверей стоит, опершись на ухват, тётка Татьяна и укоризненно качает головой, и улыбнулась. Эта улыбка ещё больше разозлила Максима — лицо его покрылось пятнами. Но он сдержался: переложил шапку и осторожно сел поближе к столу. Постучал пальцами по книге.
— Ты почему Дуню отпустила?
— Ей передали, что мать захворала.
— Захворала!.. Знаю я этих хворых! Захотелось на воскресенье вытащить дочку из лесу. Лодыри!..
Маша тоже повысила тон.
— Дуня — комсомолка. Сама попросилась в лес. Не меряй всех на один аршин, товарищ председатель!
— «Товарищ председатель»! Скоро, как видно, один «товарищ председатель» и останется в лесу.
Маша вздохнула. Она понимала, что не затем он приехал, чтоб узнать, отчего вернулась домой одна из колхозниц. Не в Дуне дело. С другими намерениями ехал он сюда. Но с какими?.. Она наклонилась к столу, тихо и дружелюбно спро: сила:
— Ты только за этим и ехал?
Он не знал, что ответить, и растерялся, сразу пропал его боевой пыл.
— Завтра пойдете в пятьдесят третий квартал, валить дубы, — сказал он спокойно и, помолчав, прибавил: — Вам отсюда ближе…
— Хорошо, пойдем, — вздохнула Маша. — Нам передал Мурашка.
В этот момент в хату вошел Василь. Он громко поздоровался с хозяйкой, шумно потирая руки заговорил:
— Эх, солоники варятся. Вот кстати., А то я, тетка Татьяна, голодный как волк.
Маша подумала: «Ну вот… Опять сорвалось… Нам, видно, так никогда и не удастся поговорить с глазу на глаз».
Она подняла голову и встретила взгляд Максима. Взгляд был злой, осуждающий. Тогда она поняла, что его заставило приехать. Он знал, что Василь отправился в лесничество и обратно будет возвращаться мимо лесника. И потому, не увидев её среди девчат, он прилетел так неожиданно. Её не обрадовала его ревность, а обидела и оскорбила. Может ли человек по-настоящему любить, если он так думает о ней? Нет, не может… А как ей хотелось услышать от него слова, которые бы воскресили её прежние надежды… Маша рассердилась и на него и на себя. Только минуту назад она жалела, что Василь помешал им поговорить. Теперь она была рада его приезду.
Он стоял в дверях кухни, заиндевевший, с раскрасневшимся веселым лицом.
— А-а… Не помешал?
Максим поднялся ему навстречу, на ходу засовывая руки глубоко в карманы шинели.
— Давай без деликатностей! Помешал! Интеллигент!
Все почувствовали себя неловко. Маша опустила глаза в книгу.
«Да будут прокляты все предрассудки»… Она даже вздрогнула, прочитав эти слова, первыми попавшиеся ей на глаза и как бы отвечавшие на обидные подозрения Максима.
Василь отвернулся и, сняв кожушок, повесил его и шапку на лосиные рога, прибитые на стене между окон.
Мальчик, как видно, тоже почувствовал эту неловкость, потому что быстренько собрал свои книжки и шмыгнул на печь.
— А я сегодня в чудесном настроении, — вдруг объявил Василь. — Добился и выписал ещё шестьдесят кубометров леса, проголодался и даже купил «чекушку»… погреться, — он достал из кармана кожушка четвертушку водки, поставил на подоконник.
Усевшись возле печки, Василь начал рассказывать, сколько ему пришлось походить, чтобы выписать добавочный лес, как он снова поругался с Беловым из-за кредитов.
— Не понимаю, что за человек. То чересчур щедр, то вдруг копейки не выпросишь…
— Человек как человек, — мрачно заметил Максим.
— Да нет… я его тоже уважаю, человек он интересный, веселый, хороший хозяин… Только немножко какой-то неорганизованный… Ссорюсь я с ним при каждой встрече.
Обычно молчаливый, Василь говорил почти безостановочно. Маша его понимала. После того как Максим вдруг пришел к нему и пригласил на собрание, на котором колхозники «Партизана» единогласно (даже Шаройка и Корней Лесковец) проголосовали за совместное строительство гидростанции, он проникся к Лесковцу уважением, стал относиться к нему внимательно, прощал ему все его грубоватые шутки, старался помочь овладеть сложными обязанностями председателя и как-то в разговоре с Ладыниным уверенно заявил:.
— А знаете, Игнат Андреевич, председатель из него со временем выйдет хороший.
Секретарь парторганизации тогда ответил:
— А иначе мы б его и не рекомендовали. Вот только не нравится мне, что он избегает меня. Почему? То приходил чуть ли не ежедневно, то глаз не кажет.
Доктор не знал о разговоре дочери с Максимом.
Теперь Василь очень боялся, чтобы эта нелепая встреча опять не испортила их отношений. Но, как говорится, где тонко, там и рвется.
Вошла лесничиха — принесла соленые огурцы, хлеб, миску горячей картошки, от которой поднимался белый столб пара. Ставя все это на стол она окинула мужчин насмешливым взглядом и подмигнула Маше:
— Значится, это и есть соперники?
У Максима сразу глаза стали круглыми.
— Не суй, тетка, носа, куда не просят. Не твое дело!
— Ишь ты, какой колючий! Пошутить нельзя. Гляди, у меня в хате хвост не задирай, а то я тебе дверь покажу…
Василь захохотал.
— Тетка Татьяна — шутница. Я с ней второй год воюю. Она меня все женить собирается.
— И женю! — решительно заявила лесничиха и, должно быть, чтоб насолить Максиму, прибавила: — За хорошего человека приятно и сватать.
Максим умолк и сидел нахмурившись.
Василь разлил водку в два стакана (Маша пить отказалась). Подцепив огурец вилкой, он снял его другой рукой, откусил чуть не половину, потом, как бы вспомнив, схватил стакан, чокнулся с Максимом:
— Ну, будь здоров! Поехали, — выпил, крякнул, начал аппетитно закусывать.
Максим понюхал корку хлеба и выпил не спеша. Василю, видимо, хотелось поговорить по-дружески, просто, и он начал:
— Знаете, друзья, не кажется ли вам, что, увлекшись электростанцией, мы ослабили подготовку к весне. Особенно у вас, Максим… Не обижайся, я в порядке товарищеской критики. Ты вот, Максим, здесь в лесу рекорды ставишь. Все это хорошо. А минеральные удобрения «Партизан» вывозит плохо. Позавчера на бюро райкома говорили… По-моему, командир должен быть на самом ответственном участке…
Лесковец часто: задышал, долгим, тяжелым взглядом помотрел на Василя и отложил в сторону вилку.
— Слушай, Лазовенка, что я тебе давно хотел сказать… Я в твои дела не вмешиваюсь, хотя мне, может быть, тоже много кое-чего не нравится у тебя. И я хочу тебя попросить: не вмешивайся, пожалуйста, и ты в дела нашего колхоза.
В своих ошибках мы сами разберемся. Да руководителей и без тебя довольно… Каждый день уполномоченные наезжают…
Василь опустил глаза, старательно заработал челюстями, пережевывая хлеб. Маша бросила на Максима укоризненный взгляд.
Минуту стояла напряженная тишина. Наконец Василь, проглотив последний кусок, вытер платком губы и ответил уже совершенно иным тоном:
— К сожалению, брат, твоей просьбы выполнить не могу. Во-первых, характер у меня не такой, ты же знаешь, во-вторых, я коммунист и вдобавок член райкома. Придется тебе примириться, ничего не поделаешь, — Василь развел руками.
— Ну что ж… Будем воевать… Маша возмутилась.
— С кем воевать? Тебе хотят помочь, а ты… Вояка! Стыдно слушать.
Максим повернулся к ней, нервно передернул усами.
— Ты что думаешь, у нас с тобой котелки варят хуже, нежели у всех этих охотников помогать?
— Тебе хотят помочь не какие-то там охотники, а партийная организация, райком. Пойми это, голова, — Василь говорил спокойно, внимательно следя за лицом Максима, на котором красноречиво отражались все его мысли и переживания. — Да, наконец, любому человеку — колхознику, учителю — ты должен быть благодарен за каждый полезный совет. Иначе руководить колхозом нельзя.
Очевидно чувствуя неуместность того, что он наговорил, Максим поднялся, пробормотав:
— Не бойся, ценить помощь умею и я, но… разная бывает помощь, — и стал рыться в карманах своей шинели, висевшей на тех же лосиных рогах, рядом с кожухом Василя, Достал папиросы, вернулся и долго прикуривал от лампы, наклонившись, над столом так близко от Маши, что она почувствовала ещё с давних времен знакомый запах его волос. Потом поднял голову и вдруг улыбнулся какой-то непонятной, но не злой улыбкой.
— Так, говоришь, ругали за удобрения? Ничего, вывезем и удобрения. Не все сразу. Правда, Маша?
— Есть дела, которые надо делать одновременно, — наставительно отвечала она.
Максим промолчал.
Постепенно разговор принял другой характер — стал более непринужденным. Управившись у печки, вошла и присоединилась к беседе тетка Татьяна. Рассказывали разные случаи, местные новости. Потом, в какой-то связи, лесничиха вспомнила отца Максима — Антона Лесковца, и у всех встало в памяти недавно пережитое. Заговорили о войне—о партизанских и фронтовых делах. Посуровели лица. Старуха вспомнила дочку и прослезилась. Володя, услышав, что говорят о войне, о партизанах, проворно соскочил с печи и сел рядом с бабушкой.
Василю пора было ехать. Правда, ночь была лунная, светлая, дорога хорошая, однако не близкая. И ему трудно было покинуть эту теплую, уютную хату, где так приятно пахло луком, травами и хлебом и где за столом, кутая плечи в мягкий шерстяной платок, сидела Маша. Он вышел посмотреть коня. Конь с тихим хрустом жевал овес под навесом. Мороз крепчал. Небо, с вечера Покрытое тучами, теперь переливалось миллионами звезд. Лес темной стеной обступал сторожку. За эту стену падали звезды. Звонко потрескивали от мороза дубы. Лазовенка не прочь был принять приглашение лесничихи переночевать, но Максим… Он способен черт знает что вообразить. Василь на минуту задумался над своим к нему отношением. Странное оно, это отношение, — странное своей противоречивостью. В душе он желает Максиму всех благ, удачи в работе и готов искренне помочь. Но порой ему кажется, что было бы лучше, если бы Максим не приезжал, если бы он не стал председателем. Обидно за Машу, и он начинает злиться на Максима, у него сжимаются кулаки, когда он видит, как спесиво и самоуверенно ведет себя друг.
«Однако надо пойти попрощаться и ехать».
Задумавшись, он немного задержался на крыльце и вдруг услышал: в лесу на дороге скрипит снег, но не под полозьями, под лыжами. Вот уже слышно, как палки стучат о дорогу. Идут двое — разными стилями. Разговаривают.
— Зайдем, Лидуша. А вдруг кто-нибудь из наших здесь…
— Да нет же, папа. Все они в Кравцах. Я ведь узнавала.
— Знаешь, зимним вечером трудно миновать такой приветливый огонек.
— Скажи, что ты совсем замучился, — тогда дело другое.
— Напрасно ты так обо мне думаешь.
Василь сбежал с крыльца и пошел им навстречу.
…Максим и Маша очень удивились неожиданному появлению доктора и Лиды. Ладынин засмеялся.
— Удивляетесь? Я сам удивляюсь. Но кто хорошо знает мою дочь, для того нет ничего удивительного. Для нее это обыкновенная прогулка.
Он был в ватной куртке, таких же стеганых штанах, и в валенках, которые промерзли и стучали о пол, как деревянные. Шапка его, брови и усы побелели от инея. Лида была в новом ярко-розовом — даже в комнате все порозовело, когда она вошла, — лыжном костюме и хорошенькой пуховой шапочке, с дорожным мешком за спиной.
Щеки у нее раскраснелись от мороза, а глаза сияли удовольствием.
— Видишь, весь штаб здесь, а ты не хотела заходить, — доктор поздоровался с лесничихой, потом с Машей. А Лида первому пожала руку Максиму, и пожала как-то особенно крепко — как доброму другу, с которым долго не виделась. И в самом деле, они давно уже не встречались. Со времени того неприятного разговора Максим избегал её, а если случалось столкнуться, здоровался официально, кивком головы. Но в душе он был благодарен ей за то, что никто больше об их разговоре не знал.
Теперь у него приятно дрогнуло сердце.
— Говорят, Лесковец, вы тут горы переворачиваете?
— Нет, Лидия Игнатьевна, только бревна. Разрешите, — он помог ей снять мешок.
Василь в это время тихонько переговаривался с лесничихой — заказывал ужин. Ладынин переобувался в принесенные Машей сухие валенки.
— Однако расскажите, как вы к нам попали.
— Очень просто. Стали на лыжи и пошли. Самое трудное было сагитировать папу.
— Не хвастай. Не было бы нужды — не помогла бы твоя агитация. Но когда нужно лечить людей — что поделаешь, пойдешь и за двадцать километров, такая уж у меня профессия.
— Лечить? — не поняла Маша. — Кого лечить?
А Максим покраснел и насторожился. Взглянув на него, и она поняла, кого пришел лечить доктор.
— Вы мою бумажку получили? — обращаясь одновременно и к Лесковцу и к Лазовенке, спросил Игнат Андреевич.
— Я уладил дела в лесничестве и собирался ехать…
— А я должен закончить начатую работу, — дерзко ответил Максим.
Ладынин укоризненно покачал головой.
Вы серьезный человек, Лесковец, или ребенок? Кому вы делаете назло? В колхозе срывается вывозка навоза, подготовка к севу, а вы в лесу прячетесь.
— Вы сами послали меня в лес.
— Да. Когда Шаройка с Корнеем здесь самогонку пили и срывался план… Вы должны были наладить, организовать… А вы что делаете? Покритиковали вас за лесозаготовки, так вы взялись рекорды ставить, махнув рукой на главное, на весь колхоз… Где же логика, Максим Антонович? Ты же был командиром! А где должен быть командир?
— Тут сам черт не разберет, где он должен быть, — разозлился Максим и в волнении зашагал по хате.
— Ну, ну, не кипятись, — всё так же спокойно заметил доктор. — Как-нибудь общими силами разберемся. Это не так трудно, как тебе кажется. Разберемся!
Лазовенка молчал, то и дело переглядываясь с Лидой, что немного задевало Машу. Молчал он и тогда, когда Ладынин его пробирал. Молча слушала и лесничиха, подперев рукой щеку и не сводя с Лиды глаз. Только, когда стали пить чай И все успокоились, старуха не выдержала и высказала свое восхищение девушкой:
— Какая ты красивая! Небось хлопцы дерутся из-за тебя. Лида расхохоталась.
— И не глядят, тетка Татьяна.
— Ой не ври. Правда, драться сейчас из моды вышло. Вот когда-то из-за меня часто дрались, дураки.
— Да сейчас разве те хлопцы, тетка? — пошутила Лида и показала на Максима и Василя. — Вот они… Хорошо, если лет через десять женятся…
Беседовали уже мирно до-полуночи, пока не вернулись с танцев девчата.
Лазовенка и Лесковец поехали ночевать в Кравцы. Ладынину тетка Татьяна постелила на горячей лежанке, а Лиде и Маше предложила никелированную кровать с мягким матрацем. Маша пыталась отказаться и лечь с девчатами на полу, на соломе, но Лида запротестовала.
Улегшись под одеяло, Лида свернулась клубочком и ласково прижалась к Маше. Волосы её приятно пахли духами.
3
В двух комнатах сельсовета негде было, как говорится, яблоку упасть: почти все колхозники «Воли» пришли на открытое партийное собрание. Всем рассесться было не на чем, и потому сидели главным образом представители «Партизана» и «Звезды», которые пришли раньше и которых добродеевцы принимали, как гостей. Но Ладынин с самого начала почуял хитрость в этой необычной вежливости хозяев: им хотелось, чтобы представители отстающих колхозов сидели лицом к лицу с президиумом, а не прятались за чужие, спины.
До начала собрания было шумно. Но как только Ладынин поднялся — все затихли, и стало слышно, как с крыши капают крупные капли. Внутренние рамы давно были выставлены, и всплески капели о лужи, собравшиеся за день у завалинки, доносились отчетливо; их услышал даже глуховатый сторож Семен, который дремал, покуда шумели, и проснулся, когда вдруг наступила тишина.
Доклад Игнат Андреевич делал сам. Вопрос стоял большой и чрезвычайно ответственный — о весеннем севе. Нужно было добиться, чтобы чувством ответственности за судьбу будущего урожая прониклись члены правления, бригадиры, все колхозники. С этой целью Ладынин и созвал открытое партийное собрание. Он решил ещё раз серьезно обсудить результаты зимней работы — подготовки к севу, а главным образом поговорить о следующем этапе борьбы за урожай—о самом проведении весеннего сева.
Но главная цель Ладынина была — поговорить о делах в «Партизане». Дела там шли немного лучше, чем при Шаройке. Но колхоз все ещё был в числе отстающих даже по отдельным кампаниям. Лесковец как будто и с огоньком взялся за работу. За три месяца он даже заметно похудел. Он умел, как и его отец когда-то, показать личный пример в работе. Поздно ложился и рано вставал, как и полагается доброму хозяину. Но он слишком метался и делал не то, что надо: много ездил по районньш и областным организациям, часто без особой необходимости, по мелочам. В колхозе он тоже стремился всюду поспеть, все посмотреть сам, как бы не доверяя людям, во все вмешивался, иной раз подменяя бригадиров, заведующего фермой, счетовода. А потому его старания не давали тех результатов, каких он ожидал. Его не хватало на все, он распылялся и за мелочами упускал главное.
Секретарь парторганизации внимательно следил за работой Лесковца, поправлял его ошибки. Зная несдержанный, горячий его характер, Игнат Андреевич делал это осторожно, деликатно, обычно с глазу на глаз, в душевной беседе, либо на закрытом партсобрании. Но Лесковец все больше показывал свой нрав, дружеская критика на него не действовала. И Игнат Андреевич решил во весь голос и с фактами в руках «пропесочить» Лесковца на одном из открытых собраний, на людях, — посмотреть, как это на него подействует. Пускай потом подумает, поворочает мозгами!
— …Примеров бесплановости, стихийности в работе Лесковца и всего правления «Партизана» сколько угодно… Вот вам самый свежий. Вчера вся Добродеевка наблюдала, как колхозники Лядцев везли сено с луга, находящегося за тридцать километров отсюда. Везли на санях по песку, словом — не везли, а волокли волоком. Еле живы были и люди и лошади. А три воза сена так и застряли где-то в Слюдянке… А все потому, что и Лесковец, и Бирила, и уважаемый бригадир Шаройка вспомнили об этом сене, которое, кстати, специально было оставлено на время полевых работ, только тогда, когда стало развозить дороги. Это называется «дали отдых лошадям». О чем думали раньше — неизвестно.
— Лес возили, — буркнул Шаройка.
Ладынин насмешливо поглядел на него. Шаройка вобрал голову в плечи, наклонился.
— При вас, Шаройка, и лес не вывозили, и навоз оставался в хлевах…
— И поле пустовало, — добавил кто-то из добродеевцев.
— Мне думается, все это происходит оттого, что товарищ Лесковец, как я уже говорил, занимается иной раз не тем, чем должен заниматься председатель…
Максим сидел сбоку, у окна, между Шаройкой и своим заместителем Бирилой. Был он внешне спокоен, сидел, заложив ногу на ногу, поглядывал по сторонам, улыбался, казалось, говорил: «Любуйтесь, каков я!..» И в самом деле, добродеевские девчата не сводили с него глаз. Однако румянец на щеках и глаза, в которых горели какие-то странные огоньки, выдавали его волнение.
Ладынин обращался ко всем, но тайком наблюдал за ним. Часто взглядывала на него и Маша; она боялась, что Максим не сдержится и каким-нибудь неуместным выкриком, возражением остановит Игната Андреевича. А ей хотелось аплодировать каждому слову секретаря, потому что все, что он говорил, было справедливо, она сама об этом не раз думала. Но в то же время ей было жаль Максима: никто лучше её не знал, как болезненно он воспринимает такую критику. Она видела больше, чем Ладынин, лучше читала на его лице. Вот он незаметно застегнул пуговицу шинели, потом расстегнул её и вдруг в какое-то мгновение, в какое — никто не заметил, пуговицы не стало. Максим спрятал её в карман.
— Неужто обязательно сам председатель должен ездить в «Сельхозснаб» за каждой парой вожжей или железом для кузницы? Это мог бы с успехом сделать любой колхозник. А Лесковец ездит сам. А в колхозе в это время целый день простаивает триер, данный всего-то на каких-нибудь два дня. Триер забрали, и часть семян осталась неочищенной…
— Сколько там этих семян! — не выдержал Бирила.
— Мы не имеем права, товарищ Бирила, посеять недоброкачественно ни одного гектара.
Окончил Ладынин свой доклад — Лесковец сразу же поднялся, быстро снял шинель и кинул её на подоконник. Прокатился смех.
— Ишь ты, жарко стало!
— Еще бы нет!.. Тут и сорочку скинешь, не только что…
— А он её уже расстегнул!.. Глядите!..
— Да, брат Максим, это тебе не за вожжами ездить…
— Усы подкрути для фасону!..
Ладынин поморщился — не нравились ему эти шутки. А Маше было от них прямо-таки больно, может быть, больнее даже, чем самому Максиму.
Банков стучал карандашом по графину.
— Тише, товарищи! Да поменьше курите! Дышать нечем.
Максим точно не слышал всех этих шуток. Молча постоял, подождал, пока установился порядок, потом попросил у председателя собрания слова.
— Тут секретарь наш, Игнат Андреевич, товарищ Ладынин, — он, должно быть, не подготовил начала своей речи; и потому нагромождал слова без толку, — в своем докладе так навалился… одним словом, доказывал, что в том, что сельсовет занимает восьмое место по району, а не первое, виноват только один человек: Лесковец…
— Ты о своем колхозе говори… О сельсовете с тебя никто не спрашивает, — остановил его директор МТС Крылович.
— Нет, извините, если весь доклад был направлен против меня, так позвольте мне сказать… Ну хорошо, Лесковец не умеет руководить, Лесковец допускает грубые ошибки, ездит, а толку нет… Одним словом… Лесковец не опирается на колхозный актив… актив у него — один Шаройка… Что имеет товарищ Ладынин против Шаройки — я не знаю… Одним словом, получается, что Лесковец — это Шаройка номер два…
Снова все засмеялись, кроме Маши; она молча кусала губы и не поднимала глаз. Ладынин укоризненно показал головой:
— Напрасно, Максим Антонович, — и подумал: «Болезненно реагирует. А может, это и хорошо».
Максим, должно быть, не расслышал или не понял, что сказал секретарь, потому что переспросил:
— Что?
— Ничего, ничего… Говори…
— Но… товарищ Ладынин проглядел одно различие… Шаройка не хотел работать председателем… Амельян Денисович настойчиво просил, чтоб его освободили…
Тут уже и Маша не выдержала, рассмеялась.
Не понимая, чем вызван этот смех, Максим, повернулся к президиуму. Шаройка незаметно дергал его за гимнастерку.
— А я сам взялся за эту работу. Я не прошу, чтобы меня освобождали… Нет! Я хочу работать!
— Отлично! Молодчина! — У Ладынина радостно блеснули глаза из-под косматых бровей.
У Маши тоже стало легче на душе. Теперь она смотрела на Максима так, словно увидела его впервые. Он стоял у окна раскрасневшийся, с горящими глазами, помолодевший и стройный, туго перетянутый ремнем, за который держался руками, и растерянно озирался, видимо снова не понимая, за что его вдруг похвалил Ладынин. Потом, должно быть, понял и почему-то рассердился — начал злобно кидать слова:
— Хочу! Но я согласен: Лесковец не умеет управлять… Не умеет, потому что работает всего три месяца… А кто меня учил, кто помогал? Почему товарищ Ладынин не сказал, как мне помогла партийная организация? Не вижу я от нее помощи…
Это была неправда. Ладынин выслушал её невозмутимо, но Лазовенка не стерпел и взорвался.: Всегда сдержанный, спокойный, он вскочил с места и сурово обрезал:
— Неправда! Две трети всей партийной работы мы проводим в вашем колхозе… У тебя лучшие, агитаторы…
— Мне агитаторы не помогут вовремя посеять. Мне нужны семена овощей, которых у меня нет. Мне нужен трактор, а мне прислали разбитое корыто, — он кинул эти слова Крыловичу. — Какая это помощь, как я могу на нее рассчитывать, когда он не дошел километра до колхоза и третий день «загорает» в поле? Тебе хорошо агитировать, — теперь он наступал на Василя, — когда тебе, вон какой прислали, прямо с конвейера. Понятно, ты посеешь первым… А я неделю езжу к Крыловичу, прошу конную сеялку… Тут и не хотел бы, а станешь гастролером… Вот вам свежие факты, Игнат Андреевич, если они вас интересуют…
— А вы у бригадира тракторной бригады спросите, почему трактор стоит, — не к месту, с опозданием вставил Крылович.
Максим не ответил. Запал и злость его вдруг стали остывать; в какое-то мгновение он понял, что начинает говорить лишнее. Понемногу сбавляя тон, он стал да рассказывать о том, что сделано, как колхоз подготовился к севу. Михаил Примак после реплики директора МТС достал из кармана блокнот, вырвал листок и написал:
«Фр. Ул.! Если Вы снова будете кивать на меня, я выступлю перед колхозниками так, как выступал на нашем последнем собрании. Я не постесняюсь. Вы отлично знаете, по чьей вине стоит Гоман. М. П.»
Крылович прочитал записку и, заметно покраснев, аккуратно свернул её и положил в оттопыренный карман гимнастерки, набитый бумажками, нужными и ненужными.
Лесковец кончил неожиданно, на полуслове.
Кто-то из добродеевцев, из второй комнаты, крикнул:
— А обязательства ваши где?
Максим поднялся и растерянно посмотрел на президиум, потом назад, на народ. Ища поддержки, взглянул на Шаройку, потом на Машу, тихим, неуверенным голосом переспросил:
— Обязательства?
— Вот именно!..
— А мы послушаем, что скажут передовики, — вдруг нашел он выход из своего неловкого положения.
— Правильно! Равняйся на нас! — выкрикнул все тот же молодой задорный голос.
Поднялся Василь и рассказал, какие обязательства берут на себя колхозники «Воли».
Он долго и подробно говорил о том, что сделано и что будет делаться в колхозе, для того чтобы вырастить богатый урожай.
Слушали его по-разному: большинство добродеевцев — внимательно, с интересом; из других колхозов кое-кто — с ироническими, недоверчивыми усмешками. Особенно скептически улыбался председатель колхоза Радник. А Маша вообще почти не слушала: её одолевали свои думы.
«А мы? Что скажем мы? Неужто так и промолчим? — Она вглядывалась в лицо Максима, стараясь угадать его мысли, но лицо его было неподвижно — он внимательно слушал, лишь изредка утирая платком лоб. — Неужели мы не способны вырастить такой же урожай, как в «Воле»? Разве у нас не одинаковая земля? Разве не так же светит у нас солнце и льет дождь? Нет, выступлю и скажу от своей бригады. Мы тоже можем вырастить такой урожай. А если?… — В душной комнате ей на мгновение стало холодно от этой мысли. — Если не сможем?.. Значит, я обману партийное собрание… Может, лучше промолчать? Если б это зависело только от меня, я бы ночей не спала… А то в бригаде шестьдесят трудоспособных, люди разные, по-разному относятся к работе. Нет, люди хорошие. Разве не об этом самом говорили они на последнем собрании бригады? Все сходились на том, что нужно бороться за такой урожай, как в «Воле». Нет, люди поддержат…»
Маша опомнилась от аплодисментов. Оглянувшись, она увидела добрую застенчивую улыбку Василя и тоже стала громко, по-детски широко разводя руки, хлопать. Она радовалась за Василя, глаза её сияли.
За окном сорвался ветер, сильно ударил в железную крышу. В стекла будто кто-то сыпанул горохом; шариками живого серебра покатились по стеклу капли дождя.
— Дождь?! — удивленно и радостно зашептал народ. Маша встрепенулась, оторвалась от своих мыслей. «Дождь!»
— До утра, пожалуй, весь снег смоет, — произнес кто-то из стариков.
«Вот она и пришла — весна», — подумала Маша, и все её колебания, все сомнения вдруг исчезли. Маша решительно попросила слова.
Дождь шел спорый и теплый. И сразу запахло сырой оттаявшей землей и ещё чем-то особенным, не имеющим названия, о чем говорят: «Пахнет весной». Ночь — хоть глаз выколи. Только позади, в Добродеевке, сквозь дождевую завесу желтоватыми пятнами светились окна хат и одинокие электрические фонари — возле «силовой», у медицинского пункта, на колхозном дворе.
Наезженная за зиму дорога ещё держала, Во уже во многих местах её перерезали бурливые весенние ручейки. Вода журчала в канавах по обочинам.
Они шли, как солдаты в разведку, — цепочкой, с той только разницей, что командир — Лесковец — шел самым последним. Маша оглядывалась и видела вспыхивавшие искры его трубки — он непрерывно курил. «Волнуется и злится». Сама она тоже все ещё не могла успокоиться после выступления и даже, казалось ей, волновалась сильнее, чем там, на собрании. Тревожила мысль: сумеет ли она вырастить такой же урожай, как в «Воле»? Она вспоминала все детали, все подробности работы, проведенной ею в бригаде во время подготовки к весне. Много было недоделок, и они беспокоили. Утешал только озимый клин бригады. На нем они сделали и сделают все, что делают на своем ржаном поле добродеевцы. Кстати, их участок смежный с лучшим участком «Воли», и все условия у них будут равны. А вот яровые… Их еше надо посеять. У нас даже не вся площадь вспахана под зябь. И навоза меньше, и семена хуже, и лошади слабее, и трактор попался какой-то никудышный… От этих мыслей стало ешё тревожнее на сердце.
«Как я людям в глаза глядеть стану, если не выполню того, что пообещала?»
Ей захотелось поговорить с Максимом, отстать, пойти рядом и поговорить по душам. Но она боялась, что он не поймет и опять может оскорбить её какой-нибудь грубостью. Шли молча. Только Клавдя Хацкевич потихоньку что-то рассказывала девчатам и сама громко смеялась.
— Ну, бабы, поднимай юбки! Будем прыгать! — прозвучал её веселый голос.
Дорогу перерезал ручей.
Мурашка посветил карманным фонариком.
— Ну, это что! — и первым ловко перескочил.
— Тебе легко говорить — что! А вот каково нам? — ворчала Клавдя. — Где это Максим? Ты, чертяка, в охотничьих сапогах, а я в бахилах должна тебе дорогу прокладывать. Командир обязан быть впереди своего войска.
Максим не откликнулся. Маша чувствовала, что он стоит за её спиной, слышала, как он сосет трубку: это был забавный звук — чмокает, как малое дитя.
Вскоре их задержал и заставил сгрудиться новый ручей, журчавший и булькавший громче всех предыдущих. Мурашка опять посветил и свистнул.
Лукаш Бирила стал палкой мерять глубину и прощупывать дно — где удобнее перейти.
Трубка засипела у самого Машиного уха.
— Ты что, тоже решила мне нос утереть? — тихо сказал он, и Машу так неприятно поразили эти слова, что она на миг растерялась.
— Пойми, Максим…
— Ты думаешь, одна ты понимаешь, а у меня и головы нет и вместо сердца — камень. Так? Я сам мог сказать…
— Я тебе не мешала… Я от своей бригады говорила.
— Не мешала!..
В их разговор, который они вели почти шепотом, неожиданно вмешался Шаройка, стоявший сзади, но не замеченный ими.
— Эх, Максим Антонович, цыплят по осени считают. Кто его знает, то ли подсушит, то ли подмочит, Сказать легко… А мы тишком да молчком… Так-то оно лучше.
— «Тишком да молчком»! — пренебрежительно хмыкнул Максим.
Шаройка отступил куда-то в темноту. Маша довольно усмехнулась.
Максим напрямик, быстро и шумно, перешел ручей и пошел впереди всех, не останавливаясь больше и не отзываясь на Клавдины шутки, которые она отпускала ему вслед.
4
В небе пел жаворонок. Люди, услышав его пение, останавливались и, задрав головы, сдвинув на затылок зимние шапки, старались отыскать его в слепившей глаза яркой весенней синеве. На глаза набегали слезы, их смахивали ладонью и снова вглядывались.
— Вон он, во-он!
— Ага… Как точечка… На одном месте висит.
— Только крылышками трепещет.
Взрослые говорили о нем и радовались, как дети.
Песней жаворонка звенело все вокруг в этот необыкновенный день, первый ясный и теплый день после зимы.
Хотя был конец марта, но солнце грело, как в мае, и «украинский» ветерок, как тут называли южный ветер, приносил не холодную предвесеннюю влажность, а душистое тепло настоящей весны, запах разогретой солнцем щедрой земли.
Сразу же набухли почки у старой вербы, что росла под обрывом, склонившись над самой водой. Казалось, ещё одна минута, один миг — и брызнут эти почки молодым листом.
Василю представилось, что это случится сейчас, на его глазах, и он на минуту примолк, затаился, ожидая чуда. Возможно, о чем-нибудь в этом же роде думал и Ладынин, потому что он так же молча, пристально глядел на вербу, на быстрый бег воды. Речка вышла из берегов, поднялась чуть не до уровня обрыва, залила неширокую здесь пойму; ствол старой вербы до самых ветвей и даже несколько веток были в воде. К югу, за поворотом, где пойма расширялась, и к северу, за мостом, где до самой Добродеевки, речка залила луга, расстилались широкие и спокойные водяные просторы, и, не зная, нельзя было различить, где проходит русло. А здесь, в этой узкой горловине, зажатой между высоких обрывистых берегов, на одном из которых стояли дубы, а на другом — сосны, вешние воды в ярости рвались вперед. Вода подмывала песчаный берег, водоворотом вихрилась вокруг вербы. Стремительно проплывали, кружась, щепки, ветки, куски торфа, навоз — все, что осталось от зимних дорог.
Толстая ветка вербы тянулась вверх, подымалась над берегом. Василь наклонился над обрывом и отломил веточку с веселыми пушистыми «барашками». Понюхал и засмеялся.
— Верба молоком пахнет.
Игнат Андреевич удивленно поглядел на своего молодого товарища.
— Ну-у, это фантазия животновода!..
— Серьезно. Между прочим, я обнаружил это впервые, когда был ещё школьником…
У него было необыкновенное настроение — поистине весеннее. Чесались руки — хотелось работать вместе со всеми, кричать и смеяться в толпе молодежи. Он повернулся. В каких-нибудь ста шагах от того места, где они стояли, парни из четырёх колхозов с шутками и смехом складывали в огромные штабеля желтые бревна. Мужчины постарше занимались окоркой. Бревна лежали здесь на всей площади — от речки почти до самого колхозного двора. Пока держалась санная дорога, их спешили вывезти из лесу, а теперь все предвесенние дни окоривали и приводили в порядок.
С другой, стороны, на песчаном пригорке, большая группа девчат и женщин вскрывала будущий карьер, из которого строители станут брать грунт для земляной части плотины.
Дальше, возле деревни, мужчины и женщины работали на дороге, которой ещё не было, но которая должна была связать окаймленный столетними березами старый большак, уходящий на Украину, со строительной площадкой. — Кипит работа, Игнат Андреевич!
— А-а? — Ладынин оторвал взор от реки. — Красивое место. Дуб какой красавец! Богатырь!.. Еще и не так закипит…
Лазовенка вдруг стал насвистывать веселую мелодию. Ладынин удивленно, пряча в усы лукавую улыбку, наблюдал за ним.
— Боюсь, Игнат Андреевич, что полевые работы остановят строительство…
— А мы должны сегодня твердо договориться и записать… Будем добиваться, чтобы не было ни одного дня простоя. Дело не только в темпах. Я опасаюсь другого: останови мы работу на каких-нибудь полмесяца — Соковитов и вправду уедет. Жди тогда, пока «Сельэлектро» пришлет своего инженера. Этот человек не может сидеть без работы и не может оторваться, бросить её, если работа идет хорошо, если каждый рабочий день ставит ему задачи на завтра…
Они шли к штабелям. Лазовенка вдруг остановился, прислушался.
— Ты чего? — спросил Ладынин. Василь весело кивнул головой:
— Гудит!
Где-то очень далеко, за Лядцами, а может быть и за Добродеевкой, гудел трактор.
— Работает. Сегодня засеем первые гектары. Игнат Андреевич, надо серьезно поговорить с Лесковцом. Какого черта он тянет! У «Партизана» есть места повыше, чем у нас… А поглядите, как сохнет земля. Нельзя откладывать ни на один день. Пускай завтра же начинаем. Выборочно… Хватит ему слушать Шаройкины советы!..
— Хорошо… Поговорим…
С речки долетел веселый выкрик:
— Ого-го!
Ог штабелей парни кинулись к берегу.
— Петька, айда, кто-то тонет!
— Как же, таким бы голосом он кричал, кабы тонул! Ладынин и Лазовенка тоже пошли назад к речке.
На самой середине разлива, где проходило русло и где течение было особенно быстрым, вертелась небольшая лодочка. В ней сидели трое. На корме — инженер Соковитов с рулевым веслом в руках и с длинной жердью, которая лежала у него на коленях поперек лодки. На носу — средних лет женщина в зимнем пальто, в белом шерстяном платке, который очень её молодил. Это — Гайная, Катерина Васильевна, председатель соседнего украинского колхоза «Дружба». Она сидела неподвижно, с окаменелым лицом — как статуя.
Третьим в лодке был Максим Лесковец. Без шапки, в одной гимнастерке, он изо всех сил работал веслами. Соковитов пытался подрулить к берегу, в небольшой заливчик у колхозного двора, выбитый за много лет скотиной, но течение тащило лодку к противоположному берегу, и она кружилась на одном месте.
— У Гайной душа в пятках, — заметил Петя Кацуба, и парни дружно захохотали. Ладынин сдерживал улыбку.
— Сергей Павлович! Рулите к тому берегу, там тише. А оттуда — наперерез, — подавали советы парни.
— Максим Антонович! Давайте к мосту, здесь вам не пристать, — кричал Лукаш Бирила, заметно беспокоясь о своем председателе, и неодобрительно заворчал: — Черти. Шуточки им. Выкупаться захотелось. Эта Гайная как топор — сразу ко дну пойдет…
Но лодка вдруг, словно сорвавшись с якоря, быстро и ровно пошла в нужном направлении.
Катерина Васильевна выскочила первая, потянулась, по-мужски разведя руки, а затем совсем по-женски вытерла бахромой платка лицо.
Увидев Василя и Ладынина, рассмеялась.
— Ну и нагнали на меня страху ваши инженеры. Схотелось старой дуре покататься. Сидела и вспоминала, кому я осталась должна на цим свити. Здоров, Василек полевой! Добрый день, доктор.
— Здравствуй, Катерина Васильевна. Ты что это весну пугаешь.
— У мэнэ ангина, дорогэнький, щоб вона пропала. Житы нэ дае…
Соковитов и Максим с помощью хлопцев вытаскивали на берег лодку. Василь с улыбкой глядел на Гайную. Он всегда немного иронически относился к этой шумной женщине с её деланной простотой, старомодной, какой-то бабьей манерой обращения с людьми даже старше её — «соколик», «дорогэнький», с её женским упрямством. Но он уважал её за хозяйственность. Колхоз её не был ещё образцовым, во многом он, возможно, отставал от «Воли», но у Гайной были самые лучшие животноводческие фермы, и особенно коровы были у нее чудесные. Василь, сколько раз ни ездил в её колхоз, каждый раз завидовал, когда видел этих коров. Сначала ему казалось, что Гайная делает ошибку, подчиняя все остальное хозяйство ферме, животноводству. Но потом он понял, что на такой земле, как у них, где лучше всего растут силосные культуры, это единственно правильный путь для поднятия колхоза.
Сейчас он был сердит на Гайную за её отказ продать «Воле» несколько племенных телок. Он думал ублаготворить её приглашением вместе строить гидростанцию. Она с радостью согласилась, однако телок так и не продала.
— Ты чого это, Василек, квитка луговая, дывышься на мэнэ, як кот на сало?
Василь засмеялся.
— Похорошела ты, Катерина Васильевна! Помолодела!
— Все одно для тебя стара.
— Однако на лодочке вы катаетесь с молодыми. Припомнят ещё вам эту речную прогулку, — сказал он с серьезным видом.
Гайная вперила в него удивленный взгляд.
— Кто?
— Жена Сергея Павловича.
Соковитов подошел и стоял рядом, закуривая. Улыбался. Василь заговорщицки подмигнул ему.
— Промахнулся, голубок. Раиса — моя хрестница.
— Большое дело — крестница! Однако откуда у вас столько крестников?
— Ты что, дорогэнький, женился?
— С чего вы это?
— Раньше ты был посерьезнее. Меньше о греховных делах думал.
— Весна.
— Разве что… А хрестников… Колы б ты знал, скильки их у мэнэ. Я тильки за цю вийну, може, сотню перехрестила…
— Вы? — удивился Ладынин, зная, что Гайная во время войны была в партизанах.
— Церква у нас была тильки в Пивнях, и попом там был наш партизан. А я весь час связь з ним$7
— Признайся, что сочинила на ходу, — засмеялся Василь. Гайная накинулась на него.
— Вот, ей-богу, правда. Да что с тобой, маловером, разговаривать! Ты сам себе раз в год веришь! — И, махнув на него рукой, обратилась к Ладынину; выражение лица и голос её изменились, она стала серьезна, солидна, как полагается человеку, знающему себе цену. — Игнат Андреевич, есть у меня до тебя просьба. Заболел один мой «хрестничек», тает хлопец, як свечка, а фельдшерица у нас, вы ж знаете, якая — молодо-зелено… А до района… Где он, наш район!
— Хорошо, Катерина Васильевна, — перевил её Ладынин. — Я поеду. Но на чем?
— За мной приедут, дорогэнький. Лучшего коня пришлют. Василь вздохнул.
— У вас же врач в Борках. Всего пять километров.
— А я, може, того не хочу. Я Игната Андреевича уважаю.
— Хорошо уважение! У человека нет ни дня ни ночи. Хоть разорвись на сто частей.
— Черствая у тебя душа, голубок. Когда дытына нездорова, за сто верст поедешь.
— Брось, Лазовенка! Я не люблю адвокатов, — нахмурился Ладынин. — Отдыхать я умею лучше тебя, напрасно ты беспокоишься, — и он сердито отошел в сторону.
Гайная насмешливо спросила у Василя: —Съел, голубок?
Максим Лесковец между тем в толпе колхозников дымил своей трубкой, лазил по штабелям, шутя спорил с молодыми хлопцами.
— Председатель! У тебя не люлька, а самовар!
— Приладь к ней кормозапарник!.. Хоть польза будет.
— И кто эло, черти, так работает? — он толкнул ногой бревно. — Только полбока ободрано, как у козы.
— Это Корней, все о ферме думает.
— О молочке!..
— Боится, что Клавдя без него с коровами не сладит. Бывший заведующий колхозной фермой, Корней Лесковец, краснел, сжимал кулаки, но молчал, — только поглядывал по сторонам и сопел. Человек он был с ленцой, и молодежь его недолюбливала.
Гайная остановилась против штабелей и, должно быть, уже забыв о своем разговоре с Василем, снова стала перед ним хвастать:
— Вон мои орлы як ворочают! — Хлопцы из её колхоза катили к штабелю бревна. — Похвали хоть разок, хозяин! А то для тебя все погано… Як вин гарно спивае! — Она заки нула голову и, приставив ко лбу ладонь, поглядела в небо. — Де вин?
Жаворонок звенел неутомимо. По небу плыли белые облачка. С освобожденных от коры бревен прозрачными каплями стекала смола; Люди сбрасывали ватники, шинели и работали: женщины — в одних пестрых кофточках, мужчины—в рубашках.
— Ой, быстро сохнет мати-земелька, — пела Гайная. — Быстро. Придется нам остановить стройку на время полевых работ. Не вытянем.
— Вот оно, Минович, какие настроения! — заметил Ладынин. — Нет, уважаемая Катерина Васильевна, мы и собрались сегодня, чтобы обсудить: как сделать так, чтобы работы на строительстве не прекращались ни на один день? — Ладынин тайком взглянул на Соковитова, тот стоял и молча смотрел куда-то вдаль, за речку, углубившись в свои мысли.
— Ой, тяжко будет! — вздохнула Гайная.
— Вот это и хорошо, что тяжко, — усмехнулся Ладынин. Подошел Лесковец и, узнав, в чем дело, решительно заявил, победоносно поглядев на Василя:
— Моих пятнадцать человек будут работать без отрыва!
— Ты, голубок, сеял хочь раз? Максим покраснел.
— Посеешь — узнаешь, чего стоит в это время кажна людына, особенно теперь, после войны.
— Только не пугайте, Катерина Васильевна! Мы не из пугливых. Сеяли и знаем. — Василь произнес последние слова сердито. — Я подсчитаю и докажу вам, что во время сева у вас ежедневно гуляет половина людей…
— Научился ты считать чужих людей.
— За сутки вода спала на семь сантиметров, — вдруг, прервав их спор, объявил Соковитов и задумчиво продолжал — Войдет речка в берега — вынесу проект на натуру и… просите специалиста в «Сельэлектро»… Я свое дело сделал. Чем можно было — помог. Больше не могу! Работа, квартира—все готово… Вот сколько получил за зиму писем, — он похлопал ладонью по разбухшему карману, хотя там были совсем не письма, а расчеты по строительству.
Из-за штабелей выехала повозка, в ней плечом к плечу сидели два человека и мирно беседовали. Лазовенка засмеялся:
— Глядите, Байков и Радник помирились. Кончилась игра в кошки-мышки.
По предложению Ладынина все они расселись тут же, на бревнах, и Василь Лазовенка объявил заседание межколхозного совета открытым.
5
С поля Маша вернулась поздно. Однако не пошла сразу в хату. Поднялась на крыльцо и присела на лавочке, прижалась к ещё теплой стене. На какой-то миг усталость сковала все тело, она сидела равнодушная ко всему, слышала, что делалось вокруг, но не воспринимала. Давно уже стемнело, хотя за речкой, на северо-западе, небо было светлое, голубое, без звезд, с розовой полосой над горизонтом. Редкие звездочки мигали над головой. Было душно. Над улицей ещё висела поднятая стадом пыль. А деревня была полна звуков. Возле школы дети играли в прятки, кричали и весело смеялись. Потом, должно быть, мальчика обидели, и он громко заплакал:
— Я ма-а-аме скажу-у!
Призывно мычали недоеные коровы; их хозяйки, видно, задержались на огородах. На колхозном дворе жалобно ржал жеребенок: кобыл погнали в ночное, а молодняк оставили — боялись волков. Голосисто, так что далеко в лугах отзывалось эхо, гоготали гуси. Звенел молодой девичий смех, радостный и манящий. А охрипший женский голос сердито звал:
— Федя, а Федя! Сколько я тебя просить буду! Ну, поганый мальчишка, не показывайся домой! Я тебе задам!
Забренчала и смолкла балалайка. В кустах у речки уже пробовал свой скрипучий голос деркач и заводили нестройный концерт лягушки. Где-то возле Добродеевки запели девчата. Этот далекий напев всколыхнул Машу, вывел из задумчивости. «Поют… Это Настино звено с поля возвращается. С прополки. Уже с прополки…»
Маша оторвалась от стены, потерла ладонями колени ноющих от усталости ног, вздохнула, и мысли поплыли, как всегда, стремительные, напряженные.
Ох! До чего же это тяжелое дело — быть бригадиром! Весь день на ногах, от темна до темна. А результаты… В «Воле» уже полоть начали, а у нас… У нас ещё ранние не посеяны, а сколько картофеля, проса, овощей… Правда, в её бригаде дела значительно лучше, чем в других. Но разве может вытянуть весь колхоз одна её бригада? Да не так уж они хороши — и её дела. Разве можно сравнить с «Волей»? Там уже давно кончили сев… Уже всюду дружные всходы. А весна вон какая — сухая, ни одного дождя. В поле не продохнешь от пыли, на пригорках ветры выдувают землю, и зерно лежит на поверхности, сохнет и не прорастает. В такую весну на какие-нибудь два дня поздней посеешь — и на два центнера меньше снимешь. Но почему они так отстают? В чем причина? Она знала: причин много, общих для всех, о них пишут в газетах, говорят на собраниях. И она не хотела о них думать. Её интересовал один вопрос, и она каждый раз после таких размышлений снова возвращалась к нему. В чем сила Василя? Почему в «Воле» такой порядок, такая организованность, такой, как говорит Алеся, ритм в работе?.. Раньше, при Шаройке, она на этот вопрос отвечала просто: сила эта в том, что председатель душой болеет о колхозном хозяйстве, а не думает о собственной наживе, как Шаройка.
Но Максима нельзя упрекнуть, что он не заботится о колхозном добре, а думает о своем. Маша убеждена, что он не меньше Василя хочет сделать свой колхоз передовым. В самом деле, он прямо-таки, как говорится, горит на работе, особенно после того открытого партийного собрания. Так почему же его хорошие намерения не приводят к таким же хорошим результатам?
Ей очень хотелось, махнув рукой на бабьи пересуды, сходить к Василю, расспросить обо всем, по-дружески посоветоваться, побывать на совещаниях, на заседаниях правления, походить с ним по полям. Ей казалось, что, если б она выяснила, в чем секрет, она нашла бы способ передать его Максиму и заставила бы его вести дело так, как ведет Лазовенка.
Она в душе сердилась на Василя за то, что тот в последнее время редко наведывается, не интересуется делами их колхоза.
«А ещё член райкома».
Она не знала о крупном разговоре, который произошел между ним и Максимом, когда тот после всех своих заверений все-таки снял людей со строительства гидростанции.
А тут ещё болезнь Игната Андреевича…
«Нет, нет! Больше так нельзя! Надо что-то делать. Районные представители нас забывают, относят к числу «крепких середняков». А на деле середина эта совсем ненадежная…»
На той стороне улицы послышались голоса. Маша узнала Максима и Шаройку. Через минуту у дома Шаройки скрипнула калитка и сонно отозвалась собака.
У Маши неприятно, больно сжалось сердце.
«Вот она — причина. Опять повел, чтоб напоить… Поль зуется его слабостью… Хочет доказать, что выше поднять колхоз нельзя, чем поднял он — Шаройка. Как Максим не понимает. Как можно не понимать!..»
Сгущалась тьма. В небе загорались звезды. Деревня постепенно затихала. Только неподалеку плакал мальчуган, должно быть тот самый Федя, которому здорово попало от матери за то, что долго не шел домой. За хатой в хлеву пережевывала жвачку и тяжело вздыхала корова. Маша ласково подумала: «Трудно тебе? А ты скорей телись. Тебе будет легче и нам хорошо. А то мы всю весну постничаем».
Мимо хаты прошла женщина. Миновав крыльцо, остановилась, стала вглядываться.
— Ты, Маша?
Маша узнала голос, вздрогнула.
— Я.
Сынклета Лукинична поднялась на крыльцо, присела рядом.
— Одна сидишь? — И, должно быть, почувствовав неловкость своего вопроса, поправилась — спросила ласково и сердечно: — Заморилась? — и положила руку на плечо, обняла.
От этой сдержанной ласки Маше стало себя жалко, под горло подкатился соленый комок.
— Устала, — откровенно призналась она и, помолчав, добавила — Устала, тетя Сынклета. Бегаешь, бегаешь…
— А я по тебе соскучилась. Давно уже мы не сидели вот так с тобой, не беседовали, как прежде… Помнишь?.. Каждый день вижу и все издалека. И обидно мне… Почему это ты меня обходишь, на работу не зовешь. Неужто я в коллективе лишняя стала? Или, может, думаешь — работать разучилась?
— Ну что вы, тетя Сыля! Я думала, вам возле своей хаты дела хватает. Нам вот всем колхозом построили, а вы сами… Надо и присмотреть, и рабочих накормить…
— Да нет их сейчас, рабочих… Ведь он же, как только снял людей со станции, так и со своей хаты разогнал всех — и своих колхозников, и свата Егора из Ясокорей. «Не хочу, говорит, чтобы пальцами тыкали». — Она замолчала и, вздохнув, сказала — И ему тяжело, Машечка. Не знаю, когда и спит. Бегает день и ночь. Злой.
— А толку мало.
Сынклета Лукинична долго молчала. Ей было больно за сына; только она, мать, знала, как он работает, как принимает все близко к сердцу. Но и Машу обидеть ей не хотелось, и, подумав, она кротко согласилась:
— Маловато. Но не все же сразу, Машенька…
— Сейчас опять пошел к Шаройке…
Плечи матери дрогнули, как от холодного прикосновения.
— Дружка нашел, советчика… Пока он не перестанет слушать Шаройку, толку не будет.
Сынклета Лукинична минуту помолчала, потом тоже вдруг заговорила суровым тоном:
— А я, Маша, и тебя виню. Ну, пробежала между вами кошка. Я знаю, что он виноват… Молодой, горячий… Но ведь ты девушка. Неужто не можешь простить? Ты же знаешь, он гордый, и сам теперь, может, никогда не заговорит…
— Он гордый, а я, по-вашему, не гордая? Нет, тетя Сынклета, я тоже гордая: просить не пойду, — сказала она и сама испугалась своих слов.
Сынклета Лукинична вздохнула и сняла руку с плеча девушки.
— Гордости у вас у всех много, а вот ума иной раз не хватает.
— Вы на меня не обижайтесь, тетя Сыля. Я с вами, как с родной матерью…
На руку Маше упала горячая материнская слеза, но девушке почудилось, что не на руку, а на сердце упала она — так больно оно сжалось. Хотелось чем-нибудь утешить старушку, но не находилось нужных слов. И они долго сидели молча, прижавшись друг к другу.
— Так ведь и я от души, — наконец произнесла Сынклета Лукинична. — Я только о том, как бы оторвать его от этого… Амельки…
— Ничего, скоро он поймет, — уверенно сказала Маша и, кажется, сама в это поверила.
Отворилось окно, из него выглянула Алеся.
— Это ты здесь, Маша?
— Ну, я пойду, Машенька. Доброй тебе ночи. Так смотри не забывай обо мне—кличь на работу.
Алеся сидела за столом, обложившись книгами, подперев кулаками щеки. Она внимательно поглядела на Машу, когда та вошла, глаза её сияли. Вообще вся она была какая-то светящаяся, чистенькая, с мокрыми волосами, в хорошеньком платьице с короткими рукавами. Маша в последнее время часто любовалась ею и думала: «Какая она вдруг стала красивая!»
На полу спал Петя (на лежанке, где было его место зимой, стало жарко). Он лежал, широко раскинув руки, голова его сползла с подушки на сенник. Спал он одетый; из длинных обтрепанных штанин выглядывали черные, потрескавшиеся ступни, рукава рубашки были засучены. На всем на нем — на руках, на шее, на лице — грязными пятнами лежала пыль.
Маша встала на колени, положила его голову на подушку, ласково погладила по волосам.
— Вон он какой, твой славный рыцарь! Полюбуйся. Предложила помыться—раскричался на весь дом: «Хорошо тебе в тенечке с книжкой сидеть. Пошла бы поработала на поле, так знала бы». Фу, — Алеся обиженно фыркнула. — Как будто я не работала.
Алеся имела основания обижаться на брата, — она работала не меньше его: раньше вставала, топила печь, пока Маша раздавала наряды на работу — готовила завтрак и обед; бежала за восемь километров в школу, вернувшись из школы, работала у себя на огороде и вдобавок ко всему старательно готовилась к экзаменам, до которых оставались считанные дни.
Но в сердце у Маши была материнская нежность к Пете, особенно сегодня, и она миролюбиво сказала:
— Ты на него не обижайся. Он сегодня четыре нормы выполнил. Если б все так работали!..
Но Алеся уже разошлась, вскочила из-за стола, и успокоить её было невозможно.
— И десять норм не дают права ложиться в постель в таком виде! Неужели трудно помыться?
— Да он два раза купался в речке!
— Ты его, пожалуйста, не защищай. Ты тоже хороша! Я каждый вечер грею для вас воду, а каждое утро выливаю. В каком виде ты ходишь? Стыд! Почему ты носишь это старье и жалеешь надеть хорошее платье? На какой случай ты его бережешь?
— На работу? В пылищу? Для чего это нужно? — пожала плечами Маша.
— Ты должна быть красивой.
— От платья не похорошеешь.
— Неправда! — не сдавалась Алеся. — Помнишь, у Чехова? У человека все должно быть красивым: лицо, голос, одежда. А у тебя? Брови выгорели, нос облупился, а юбка, — Алеся вскочила с кровати, остановилась перед сестрой, критически оглядела с ног до головы и кисло поморщилась.
Маша чувствовала, что её начинает злить это очередное чудачество сестры, но старалась сдержаться.
— Тебе навоз не приходится растряхивать, и ты имеешь полную возможность одеваться, как полагается бригадиру лучшей бригады.
— Оставь, пожалуйста!
— Не оставлю! Не перевариваю твоего Лесковца, но за одно уважаю: идет человек — любо поглядеть, никогда не жалеет надеть самое лучшее. Ты должна ходить так, чтоб парни глаз не могли отвести.
— Ну, знаешь… не до того мне…
Алеся театрально развела руками и присела.
— Скажи-ите пожалуйста, какая старушка! Не до того! Глупости! Одна неудачная любовь — и ты повесила нос. Стыдись!
Машу рассмешили эти её по-детски наивные слова, и злость сразу сменило шутливое настроение.
— Одним словом, с сегодняшнего дня я беру над тобой «парфюмерно-косметическое шефство». Недаром мать Павлика грозится, что в городе я стану самой страшной модницей, — Алеся захохотала и направилась к стоявшему между кроватью и печью сундуку, подняла крышку.
— Вот. Я купила тебе лучшего мыла, самого Гольдина просила привезти, одеколон, крем… «делает кожу белой, мягкой, эластичной».
— К чему эта ненужная роскошь?
— Не роскошь, а гигиена. Ездишь в райцентр, а объявления в окне парикмахерской прочитать не можешь.
Маша смеялась от души, как уже давно ей не приходилось, и от полноты чувств с нежностью обняла Алесю:
— Милая ты моя! Скучно нам будет, когда ты уедешь…
— В Москву, — подсказала Алеся.
— Все равно куда.
— Не все равно, а в Москву. В Москву!
Вероятно, ни разу ещё Маша после тяжелого трудового дня так старательно и с таким удовольствием не мылась. Она терла руки, лицо, волосы душистым мылом, брызгалась водой и смеялась. Алеся поливала ей на голову теплую воду и продолжала солидно рассуждать:
— Шутки шутками, но я над этим серьезно думала. У нас в классе целый диспут был… Втянули в него преподавательниц и мальчишек, которые удивительно консервативны в этом вопросе… Сами, черти, глаз не сводят с Нины Беловой, которая лучше всех одевается, а доказывают прямо противоположное… Знаешь, о чем я мечтаю? Увидеть тебя в платье из какого-нибудь там панбархата, крепдешина или ещё какого-нибудь шина… И чтоб сшито было не нашей «мастерицей на все руки» Лизой, а действительно хорошим портным.
Маша забыла обо всех своих заботах и мучительных переживаниях. Ей было легко, радостно, приятно, точно она сбро сила с плеч тяжелый груз. Поужинав, они легля в постель, и Алеся долго читала вслух Лермонтова, читала хорошо, мастерски:
Маша, закрыв глаза, слушала как зачарованная и представляла неведомую, дивную природу и созданных поэтом необыкновенных людей. Незаметно картины воображения превратились в чудесный сон: она сама блуждала среди сказочных гор. Алеся осторожно потушила лампу.
6
Солнце только что показалось из-за сосняка. Большой пунцовый шар стремительно катился навстречу одинокой утренней тучке, которая, как бы испугавшись, что опоздала, быстро падала вниз, за горизонт, и таяла там в пламени восхода. Пламя это, проглотив тучку, постепенно бледнело.
Заблестела роса; под лучами солнца озимь и молодая трава стали алюминиево-белыми, жаркими и сухими на взгляд, только там и сям пролегли по ним ярко-зеленые мокрые дорожки — следы человека или зверя. Стадо было ещё на выгоне, коровы жадно хватали из-под изгороди траву, недовольно мычали, предприимчивые телки забирались в посевы. Кричали пастухи, щелкали кнутами. Птицы радостно приветствовали новый день: звенели в вышине жаворонки, суетились у скворечен в садах и над крышами скворцы и неутомимо летали — то высоко в небе, то над самой землей — быстрые ласточки.
Из труб подымались к утреннему голубому небу почти прозрачные столбики дыма: хозяйки топили печи наскоро, сухим хворостом.
В Добродеевке в этот утренний час на колхозном дворе уже толпился народ; колхозники, получив от бригадиров наряды, группами и поодиночке направлялись в поле. Но в Лядцах на улице было ещё пусто, только заспанные девчата бежали с ведрами к колодцам.
Один только человек работал — Шаройка, Правда, не в одиночку, а вместе со всей семьей — сажали картошку за своей хатой в молодом саду, в котором вишни и там и сям разбросанные яблоньки уже стояли в белой пене густого цветения. Сам Амелька пахал, старая Ганна проворно раскидывала свежий, видно только что вывезенный из хлева, навоз; Полина, заспанная, злая, небрежно кидала в борозду картошку и то и дело вытирала о цветистый фартук испачканные землей руки. Шаройка, проходя мимо, недовольно косился на дочь и, наконец, не выдержал, просипел:
— Ты ровней кидать можешь? Интеллигенция!
Конь шел довольно быстро, но Шаройка все время шепотом, точно украдкой, сердито подгонял его, дергал вожжи:
— Но-о, ты! Чтоб тебя волки разорвали!!
Послав колхозному коню такое «приятное» пожелание, он озирался по сторонам. И вдруг, оглянувшись, он даже вздрогнул и выпустил ручки плуга: в трех шагах от него, опершись на плетень (мимо его усадьбы проходил к речке переулочек, который Шаройка всегда проклинал), стояла Сынклета Лукинична.
— Доброго утра, сосед.
— А-а, — протянул он вместо ответа на её слова и схватил вожжи. — Тпрру-у! Чтоб тебя… Доброго здоровьечка, Лукинична, доброго… А утро—душа поет…
— Оно так… Особливо за работой. Шаройка завертелся, как пойманный вор.
— Да тут, видишь ли, пара соточек… Дай, думаю, покуда на колхозную работу… Потому днем, понимаешь, дохнуть некогда… Ведь лопатой — сколько спину гнуть, а так — десять минут, и мой руки…
Сынклета Лукинична смотрела на него сурово, в упор, и он прятал глаза — глядел под ноги, чистил кнутом плуг.
— Что ты мне, Амелька, зубы заговариваешь! Добрых два часа уже работаешь и ещё вон на сколько хватит… Пара соточек!..
— Два часа?! — Шаройка, до этого говоривший чуть не шепотом, закричал удивленно, с возмущением — Это тебе, Лукинична, не иначе, как злые языки нашептали, потому сама ты такой несправедливости сказать не могла. Да два часа назад ещё темно было… Темно, брат, темно…
— А ты от темна и пашешь, — сурово ответила женщина. Шаройка оглянулся на жену и дочь, стоявших поодаль возле мешка с картошкой, и махнул рукой.
— Э-э, от темна, так от темна… Людей не переспоришь… И я не краду… Нет. На своем работаю. А на лошадь я получил разрешение от Максима Антоновича. — И неожиданно совсем другим голосом — ласковым, дружеским — спросил: — Спит ещё хозяин?
— Спит.
Он поднял глаза на Сынклету Лукиничну с надеждой, что напоминание о сыне смягчит её душу. Но то, что он увидел в её глазах, ледяной волной ударило его по сердцу и породило желание спрятаться, провалиться сквозь землю. Надвигалась гроза… Минута — и слова, точно град, полетели ему прямо в лицо.
— Слушай, Амелька, если ты ещё хоть раз заманишь его к себе выпивать, так и знай — десятому закажешь… Я найду на тебя управу, бессовестный ты человек. Я до райкома дойду, а словам матери везде поверят. Ты за поллитровку хочешь купить разрешение целую ночь на колхозной лошади обрабатывать свой незаконно захваченный гектар? Ты хочешь угощениями привадить его к своей дочке… Ох и поганый же ты человек!
Пока он собирался с мыслями и отваживался поднять глаза, её уже у плетня не было. Сынклета, Лукинична шла переулком к речке, выпрямившись, гордо подняв голову.
Брошенный конь обгрызал молодую яблоню. Увидев это, Шаройка изо всей силы огрел его кнутом, затем отчаянно выругал ни в чем не повинных жену и дочку. Полина заплакала и, швырнув корзинку и сорвав передник, убежала в дом. Участок в саду остался недосеянным.
7
За утро Маша обошла почти все поля бригады и даже, как обычно, заглянула на участок «Воли» — чтоб сравнить. Ранние посевы дружно набирали силу, кустились, густели и были немногим хуже, чем у соседей. Более поздние дали всходы редкие, хилые. Земля просила дождя.
Маша с болью в душе думала об участках первой и третьей бригад, где сев яровых начали только вчера и будут сеять невесть ещё сколько дней.
Помочь бы им. Но чем? И так из её бригады по приказу Лесковца лучших лошадей перебросили в бригаду Шаройки.
«Нет, надо поговорить с людьми, чтоб за два дня кончить картошку и все-таки им помочь», — решила она и направилась в ту сторону, где были видны колхозники, лошади и повозки. Почти вся её бригада работала на посадке картофеля. Мужчины развозили навоз, сложенный в поле ещё зимой, разбрасывали калийную соль, подвозили картошку, парни помоложе ходили за плугами, а женщины и девчата сажали. Работали дружно, весело — с гомоном и шутками. Её встретили приветливо; кто утром не видел — здоровался, молодежь опять-таки подшучивала:
— Маша, ты нас должна премировать!
— Медалью из картошки, — засмеялась Маня Лобан, низенькая курносая девушка, по прозванию «Коза».
— Сама ты картошка, Коза. Вон и нос на солнце испекся! — подсек её Гришка Грошик, лучший в деревне балалаечник и большой насмешник.
Девушка стыдливо прикрыла косынкой нос. Подошел пожилой колхозник Левон Гайный.
— Ты, Маша, им, чертям, по три трудодня скинь. Они только вокруг девок увиваются.
— А тебе завидно, а? — закричали парни в один голос.
— Он сам с Ганны глаз не сводит.
— Ему женка каждый вечер клок волос вырывает. Вон как облысел.
— Мы ещё ей откроем твои грехи. Погоди.
Левон испуганно оглянулся — далеко ли женка? Хлопцы захохотали.
— Ну и языки, чтоб вам… Маша прошла по участку.
— Навозу мало, мужички.
— Мария Павловна, что ты! Никогда столько не клали.
— Так ведь никогда не боролись за такой урожай… Ой, вижу, подведете вы… А мы слово дали…
— Ни разу не подводили, Маша, и не подведем, можешь быть уверена. Да что мы — сами себе враги, что ли?
— Ого, если б нам вырастить такой урожай! Какой трудодень был бы!
— Вырастим, только давайте больше навоза, особенно там, в низине, — она показала рукой. — Вывезите туда всю навозную жижу из ямы, что у конюшни.
— Не хватает тягла, товарищ бригадир.
По одному подходили мужчины, окружили её.
— А я хотела поговорить с вами насчет того, чтоб завтра закончить.
— Всю картошку? — дед Явмен Лесковец покачал головой. — Не по плечу задачу задаешь, дочка.
— Дедушка, сами же вы говорили, что большевики все могут.
— Говорил и теперь скажу… И оно, конечно, можно, — старик окинул взглядом мужчин, как бы ища поддержки. — Можно бы… Да вот кони… Пристают… Потому ведь это не машины. Трактор и тот вон стоит.
— Надо кормить в борозде, товарищи. Обязательно, — не посоветовала, а потребовала Маша. — Буду проверять. А то вчера жена Устина, вместо того чтоб понести траву лошадям, отнесла своей корове.
— У Лазовенки жито косят на корм. Специально для того сеяли. Зеленый конвейер, — заметил Петя, Машин брат.
— Да, братки, жито — по колено, раннее. Я увидел, так у меня аж сердце зашлось: такое богатство, а они косят.
— Зато у них кони по гектару вспахивают и коровы по ведру молока дают.
— Однако, чтоб косить такое добро… Жизнь прожил, а не слыхал.
— А что ты слыхал за свою жизнь, дядька Устин? — блеснув глазами, спросил Гришка Грошик.
Устин, маленький человечек с бородавкой на щеке, в зимней шапке, почуял в этом вопросе каверзу и погрозил парню кнутом.
— Так закончим завтра, мужики? — весело спросила Маша.
Несколько человек из тех, что постарше, степенно переглянулись, как бы взглядами решая вопрос. Молодежь снова отвечала шутками:
— Будем стараться, товарищ командир! — Ляжем костьми, а сделаем…
— Девчата подведут. Надо их подтянуть, Маша!
— Очей с нас не сводят…
— С тебя? Ох и красавец! То-то, я гляжу, все они по тебе сохнут…
Андрей Акулич, рыжеватый парень, с густо усыпанным веснушками лицом, смутился и спрятался за спину деда Явмена.
Маша знала, что это не просто шуточки, пустое зубоскальство, это — славный, молодой, задорный ответ на её вопрос. Она была уверена, что эти любители шуток и насмешек в работе никогда не подведут. Такие, как её брат Петя, как этот смешной Андрей, ночь проведут в поле, а сделают что пообещали. Оттого настроение у нее стало как это солнечное утро — светлое, ясное. Она с наслаждением вдыхала влажный запах вспаханной земли. Ветер, сильный и теплый, рвал у нее с головы косынку. Маша придерживала её рукой, жмурилась от солнца и весело смеялась вместе со всеми.
Возле женщин, которые, воспользовавшись перерывом в работе, тоже собрались в кучку, она задержалась ненадолго. Ей не понравилось, что они с излишним интересом; рассматривали её. Она в душе ругала и Алесю И себя за то, что та сагитировала её, а она, дура, согласилась в рабочий день надеть платье, которое до тех пор носила только в праздники. Сколько теперь среди женщин будет пересудов и догадок! На целый день хватит разговоров. Но потом она решила нарочно каждый день одеваться вот так, по-праздничному. В таком виде она сама себе нравилась.
Отсюда Маша направилась к трактору. Он должен был вспахать площадь под гречиху и уже который день пахал одним загоном участки двух бригад. Но сегодня трактор с самого утра стоял. Маша заметила, что не слышно его ровного гудения, ещё когда только проснулась и вышла из дому. И это беспокоило её все утро, она рвалась поскорей пойти на поле и узнать, в чем дело. Вспахать здесь надо было не откладывая, так как на этом участке не была поднята зябь.
Трактор стоял в низине у болотца, окруженного ольховыми кустами. Немного дальше, на взгорке, виднелись бочки с водой и керосином — место заправки.
Маша подошла незамеченная.
Под моторной частью лежал — видны были одни ноги в синих спортивных тапочках — бригадир тракторной бригады Михаила Примак. Он стучал ключом, свистел и время от времени нараспев ругался довольно-таки сочными и крепкими словами. Маша чуть-чуть не расхохоталась. Тракторист Адам Мигай, крепкий, кряжистый и молчаливый, что-то старательно заклепывал с другой стороны машины. Увидев его, Маша вспомнила забавный случай. Как-то, ещё в прошлом году, Адам встретил её в Добродеевке и ни с того ни с сего, без каких бы то ни было предварительных разговоров, вдруг предложил: «Выходи за меня замуж, Маша». Сказал и сам смутился.
Обернувшись и увидев девушку, тракторист подошел и молча стал толкать ногой бригадира. — Что там у тебя?
— Вылазь! — крикнул Мигай.
Примак проворно вылез и, нисколько не смутившись, поздоровался:
— А-а, коллега по должности… Доброго утра.
— Добрый день.
— Ох, день-денек! — Он поглядел на солнце и начал вытирать паклей руки.
— Стоим?
— Стоим. Но не говори таким замогильным тоном. Стоим, но не падаем духом. Правильно, Адам? Мы тебя, Маша, не подведем. И ты на нашего гвардейца не обижайся. — Примак кивнул на машину. — Это герой. Дай бог нам с тобой так послужить трудовому народу, как послужил он. Я на нем пахал ещё в тридцать четвертом. А погляди, сколько он наворочал за весну!
Ветер заносил назад пустой рукав его синего замасленного пиджачка. Примак поймал рукав и засунул его в карман.
— А вообще, Маша, ерунда получается. В «Воле» «Натику» уже нечего делать — масштабы малы, а тут, вот — пожалуйста… Я бригадир, командир трех машин… А какой я к черту командир? Позвонил Крыловичу, чтоб перебросить «НАТИ» в «Партизан» — ничего подобного… Какой-то дурацкий принцип. Ни дьявола не понимаю. То он видеть не; мог Лазовенку, то вдруг стал его лучшим другом и защитником. Хотел сделать это без него, — Лазовенку какая-то муха укусила. Выходила бы ты, Маша, замуж, пусть бы уж они помирились скоре Й…
Адам, который стоял, опершись на колесо, и внимательно слушал бригадира, при этих словах моментально исчез за трактором.
Маша вспыхнула. Никогда ещё и никто стычки между Василем и Максимом не объяснял их отношением к ней. Она разозлилась:
— Не болтай глупостей, Михаила. Скажи лучше, когда трактор пойдет!.
— Трактор пойдет через час. Не больше. Жаль, что ты сегодня такая праздничная, а то помогла бы нам: поднять одну штуку.
— Давай.
— Нет, нет. Не позволю, — он отстранил её рукой, потом взял ключ и начал отвинчивать гайку. — А знаешь, Лазовенка — крылатый человек. Умница! Вот хотя бы его мечта о таком колхозе, в котором работал бы не один какой-нибудь искалеченный «ХТЗ», а целая тракторная бригада, а то и две. Мне бы в такой колхоз! Вот где бы я дал разворот, ей-богу, дал бы! Адам, дали бы?
— Угу! — коротко отозвался тракторист.
— А то одна бригада на два сельсовета! Дай иному колхозу такой корабль, как в «Воле», а ему там и делать нечего. — Он взглянул на Машу и вдруг рассмеялся: — Пригласи меня в сваты, мигом организую…
Она махнула на него косынкой:
— С тобой говорить — пуд соли съесть надо, А я ещё не завтракала.
— Вот это зря… Подгони там Лесковца, чтоб скорей за горючим послал. С сегодняшнего дня будем работать по двадцать часов в сутки.
Председателя колхоза она встретила у его двора. Максим стоял возле землянки и смотрел на свой недостроенный дом. На чистых, тесаных бревнах стен янтарем светились редкие сучки, залитые смолой. Над белой, словно только что тщательно вымытой гонтовой крышей попискивал, поворачиваясь под дуновением ветра, жестяной флюгерок. Слепо глядели в солнечный день пустые проемы окон. Оттого, что два из окон, выходивших на улицу, уже готовы были принять рамы, а в третьем сиротливо торчал только один подоконник, да и тот не совсем ещё подогнанный, как-то особенно чувствовалась несообразность того, что в доме не слышно было стука топоров, голосов рабочих. Кругом в беспорядке валялись бревна, доски, шелевка. Сильно пахло сосной.
Максим стоял, засунув руки в карманы, жмурясь от солнца, и сосал трубку, которая, должно быть, давно уже погасла.
Маша понимала его чувства, и ей стало его жаль.
«Надо ему сказать, что напрасно он разогнал рабочих. Никто ему за дом дурного слова не сказал бы… А вот что к Шаройке наведывается… А в колхозе до поздней осени работы хватит. Так неужто же председателю колхоза из-за этого жить в землянке? Надо будет на правлении поговорить…»
Увидев Машу, Лесковец вынул изо рта трубку и выбил её о голенище. Приветливо улыбнулся.
— Как дела, Маша?
— Кончаем картошку.
— Кончаем?
— Завтра думаю закончить.
— Завтра? — Он искренне удивился. — Шутишь?
— А ты иди погляди сам.
— Молодчина! Никогда не думал, что у тебя такие организаторские способности. — Он только сейчас заметил, что она в новом платье, и внимательно разглядывал её с головы до ног.
Маше даже стало неловко, и она сама невольно взглянула на свои ноги.
— А ты молодеешь.
— А чего мне стареть? — Ей стало весело, и она не сдержала улыбки.
— Да… — Он вздохнул, на лбу у него собрались мелкие морщинки. — Да… А вообще стареем, Маша. Черт его знает, как жизнь летит. Прямо не угонишься…
«Что правда, то правда», — подумала Маша.
— Не можешь всего охватить, делаешь глупости, а потом, — он на мгновение заколебался — говорить ли это последнее слово? — каешься…
Это был шаг к примирению. Но у Маши даже не дрогнуло сердце, только на светлую её радость точно упала тень — в душе снова зашевелились боль и обида за все, что она из-за него пережила.
«Не ты ли это снова мать подсылал?» — подумала она, но тут же отогнала эту мысль: не могла она подозревать в хитрости Сынклету Лукиничну, старуха сказала бы ей правду, как в тот раз, когда её послали от Шаройки. Чтобы не отвечать на главное, Маша задумчиво повторила его слова:
— Жизнь летит. Верно. — И как бы спохватившись, добавила: — Но отстают от жизни только слабые.
Продолжить разговор им помешал Шаройка. Он появился неожиданно. Он всегда появлялся неожиданно, и у Маши уже выработался своеобразный рефлекс на его появление — ощущение настороженности, предчувствие какой-нибудь неприятности.
Шаройка поздоровался и вытер ладонью пот со лба и шеи; у него был такой вид, будто он только что пробежал несколько километров.
— Ну, брат, не люди, а нехристи… Хоть кол на голове теши! Все утро из хаты в хату бегаю, что твой почтальон. Просто разбаловался народ: до восьми спят, до десяти завтракают. Опять Акулька ещё только блинцы печет, — должно, до обеда будет печь топиться.
Максим покраснел, гневно сверкнул глазами и решительно сунул в карман трубку, которую начал было набивать.
— Я ей помогу вытопить! — И двинулся на улицу.
— Максим! — Маша окликнула его таким суровым голосом, что он невольно остановился и, обернувшись, встретил её ещё более суровый взгляд, в котором были осуждение и укор. — Шаройка сводит старые счеты и толкает тебя на глупости. Стыдись!
Она знала, что он может сделать. Был уже один такой случай, когда он, зайдя в хату к хозяйке, которая поздно завозилась у печи, схватил ведро и залил огонь.
Об этом случае, с разными добавлениями, долго рассказывали, подсмеивались. Но у Маши он вызвал не смех, а чувство боли, обиды за человека.
— Э-эх, Марья Павловна, — не произнес, а как-то проскрипел Шаройка.
Тогда и Максим, который было на мгновение растерялся, пришел в себя.
— Ты мне не указывай!
— Вспомни о Гаврилихе! Если ты ещё раз сделаешь такую глупость, я первая….
Маша не окончила, но по голосу и по выражению лица Максим очень хорошо понял, что она тогда сделает, и остановился: переступил с ноги на ногу, сильным, ударом отбросил пустую банку из-под консервов, вытащил из кармана трубку, оглянулся и, потупив глаза, сел на березовую колоду у окна землянки.
Минуту тянулось неловкое молчание. Потом Шаройка тяжело вздохнул.
— Эх, работка, работка, чтоб ей добра не было… От темна дотемна, как тот маятник, ей-богу, как маятник, во все стороны… А в благодарность…
— Какая работа, такая и благодарность. — Маша с ненавистью смотрела на него, никогда ещё она так не возмущалась Шаройкой, как в этот раз. Она еле сдерживалась, чтобы не высказать ему всего, что она о нем думает, что говорят о нем женщины в поле.
Максим решительно постучал трубкой о колоду и командирским голосом приказал:
— Товарищ Кацуба! Передашь сегодня Верблюда, Ясного, Чайку в бригаду Шаройки.
«Опять Шаройке трех лучших лошадей?» Маше даже дышать стало трудно. Она спросила почти шепотом:
— Это почему же?
— Ваша бригада, ты сама говоришь, завтра кончает картошку, а у них — непочатый край…
— А по чьей вине?
— Мы не будем сейчас разбирать, по чьей вине, — Максим повысил голос. — По нашей, общей… Надо думать обо всем колхозе.
— Я думаю обо всем колхозе. Кончим — поработаем и за них, если Шаройка не мог организовать… А сегодня я лошадей не дам.
— Огнем буду выжигать эти частнические настроения.
— Выжги их сначала у Шаройки и у… себя.
Шаройка молча вздыхал и укоризненно качал головой: как тебе, мол, Маша, не стыдно обижать меня, старого и уважаемого человека?
Максим захлебнулся от злости, но заговорил тише:
— Покуда я председатель, колхозом управляю я. А то у нас и так черт ногу сломит… Каждый хочет быть начальником. Шаройка! Возьмешь лошадей!
— Лошадей я не дам! — решительно, растягивая слова, повторила Маша.
— Правильно, Машенька, — из дверей землянки выглянула Сынклета Лукинична, которая, конечно, слышала весь их разговор. — Не давай! Амелька будет по ночам свою усадьбу обрабатывать… Нахватал и на дочку, и на сына… А потом на чужих лошадях хочет в передовики выйти. Постыдился бы, сынок, — укоризненно сказала она, обращаясь к Максиму.
Тот поглядел на мать и, не найдя что ответить, махнул рукой и поспешно пошел со двора. Шаройка, вздыхая, зашагал следом.
— Барсук, — презрительно прошептала ему вдогонку Сынклета Лукинична.
8
«Газик» быстро проскочил через переезд (дежурная пропустила одну райисполкомовскую машину и закрыла шлагбаум), круто повернул на шоссе, идущее вдоль железной дороги, и сразу же забуксовал, попав в глубокую, разбитую машинами колею, полную густой весенней грязи. Мотор злобно фырчал, колеса разбрызгивали грязь, и она летела Белову на сапоги. Он придвинулся ближе к шоферу и, обернувшись к Макушенке, сидевшему на заднем сиденье, засмеялся:
— Ты, Прокоп, хитрец. Я думал, ты из скромности туда забрался.
— Как же, буду я под твою грязь садиться.
— Под мою?
— Показатель работы твоего дорожного отдела. Машина рванулась и снова забуксовала.
— Напрасно ты нападаешь на дорожников. Они немало сделали.
— Но вот эта дорожка под самым, как говорится, носом у райкома и райисполкома — позор и для них, и для нас с тобой. Ты слышал, как колхозники нас поминают, когда подъезжают к этому месту? Советую послушать.
— Не все сразу. Всему свой черед. И так, посмотри, сколько сделано за три года! Вон зерносклад — любо поглядеть! — он показал рукой на длинное кирпичное строение под шиферной крышей. — А в сорок пятом — помнишь? — все хлебопоставки вот в этаком сарайчике помещались.
Секретарь райкома неодобрительно покачал головой.
— Увлекаешься ты, Леонович, своими достижениями. Не забывай: это вредная болезнь.
— Ну, брат, и прибедняться, как ты, не буду. Мы—третий район по области. И нам нет необходимости открывать, выносить на люди наши недостатки, как это сделал ты на областной конференции. Недостатки — они есть у всех. Сами мы, конечно, не должны о них забывать, но…
Машина попала в яму, и Белов стукнулся лбом о переднее стекло. Рассердился на шофера. — Ты что, в первый раз едешь, что ли?
Парень покраснел и поехал медленней, хотя после этой ямы дорога пошла ровная, сухая.
— Перед партией хитрить нельзя, Николай Леонович. На наших ошибках, как и на наших достижениях, должны учиться другие.
Белов, отвернувшись, поморщился. Но Макушенке хорошо было видно его лицо в маленькое круглое зеркальце.
— Ты говоришь так, как будто Белов когда-нибудь хитрил. Я двадцать лет в партии.
Макушенка промолчал, занятый какими-то своими мыслями.
По обе стороны дороги лежала старая вырубка с остатками редких трухлявых пней. Дальше, справа, широкой гладью блестело между ольховых кустов залитое вешней водой болото. Впереди, в каком-нибудь километре, начинался сосняк.
— Вот где наше богатство, Николай Леонович. Надо заставить Крыловича поднять осенью эту целину болотным плугом.
Белов молчал. Машина приближалась к лес.
— А про дорожку ты не забывай и мне напоминай. А то просохнет, и мы опять забудем до осени. Надо в первые же дни, как отсеемся, заняться ею.
Въехали в лесок, и дорога сразу стала песчаной. Мотор снова начал сердито фыркать, стрелять, из-под шин ручьем стекал сухой, как зола, песок.
Белов обернулся, проникновенно посмотрел Макушенке в лицо.
— Послушай, Прокоп Прокопович, я человек простой и люблю рубить сплеча. Твоего выступления на последнем бюро я не понимаю.
На лице секретаря райкома на миг отразилось удивление, он едва заметно пожал плечами и стал поправлять и без того безукоризненно завязанный галстук.
— Ты плечами не пожимай, а скажи по-партийному откровенно: недоволен?..
— Чем? Земельным отделом и отделом колхозного строительства — да. Я ведь сказал на бюро…
— Нет. Вообще… — Белов повернулся к секретарю лицом и показал пальцем на себя.
— Если б было так, как ты думаешь, то уверяю тебя, я не постеснялся бы уже давно сказать об этом во весь голос.
— Тогда за что же ты нас так распесочил? Погоди. Я работаю председателем райисполкома двенадцать лет, с разными секретарями работал и почти со всеми жил дружно…
— Разная бывает дружба, Леонович. Я хочу, чтобы у нас с тобой была настоящая, большевистская дружба.
— Я понимаю. Но знаешь, выработался уже некий этикет. Секретарь и председатель обо всех недостатках, разногласиях договариваются между собой.
Макушенка щелкнул языком, покачал головой.
— Этикет не совсем партийный, Николай Леонович. Однако, если хочешь, пожалуйста, договоримся с глазу на глаз. Но когда дело идет о путях развития района, уж прости, я буду говорить, критиковать любого работника на любом партийном заседании или собрании. И плох тот работник, кто на это обидится.
Белов отвернулся, сел прямо; лицо его приняло обычное выражение — веселого оживления. После долгой паузы сказал:
— Я, Прокоп, за критику никогда не обижаюсь. Солнце подымалось прямо против них и своими яркими майскими лучами било в лицо, слепило лаза. Здесь, на сухом песке, среди сосен, осыпанных желтым цветом, оно казалось особенно жарким.
— Эх, дождик, — вздохнул Белов, вглядываясь в затянутый туманной полосой край неба. — Подводит, Прокоп Прокопович.
— Да, сухая весна. Надо скорей заканчивать сев.
— Вот именно скорей. А для этого надо штурмовать всеми наличными силами. Вызывать отстающих председателей на бюро и давать им, как говорят, жизни, чтоб прочувствовали и уразумели. Вот я сейчас Рыгоровичу прочищу мозги так, что надолго запомнит…
Белов не видел, с какой усмешкой слушал его секретарь райкома.
— А под вечер доберусь до Дубодела… А тебя я не понимаю. В такое горячее время первый секретарь отправляется в один колхоз. И в какой колхоз? В отстающий? Нет. В колхоз, который выбился в хорошие середняки, за который теперь можно особенно не беспокоиться… Знаешь, Лесковец мне больше нравится, чем этот твой профессор Лазо-венка. Простецкий хлопец, энергичный… Я как-то заезжал к нему, посмотрел и порадовался.
— А тебе не показалось, что он похож на некоторых наших районных товарищей? — хитро усмехаясь, спросил Макушенка. — Тоже энергичные работники, но их нужно держать под контролем и поправлять, а иначе они наломают дров.
Белов незаметно взглянул на шофера, потом повернулся к Макушенке и рассудительно произнес:
— Контролировать, Прокоп Прокопович, нужно всех. Без партийного контроля любой умник может ошибиться.
— Вот я и поеду, поживу, присмотрюсь к молодому председателю, помогу ему, а там, гляди, и сам научусь чему-нибудь.
— Но в районе без малого сотня колхозов. И если в каждом проводить по три дня…
— Но в районе, Николай Леонович, не один только секретарь. Давай подсчитаем наших руководящих работников! На все колхозы хватит. Одним словом, я вижу, что нам надо будет как-нибудь серьезно поговорить о стиле руководства. Пора начать борьбу против гастрольных наездов.
— Правильно! — согласился Белов. — Но если вообще говорить о стиле, то мне хочется с тобой поспорить. Не все мне нравится и в твоем стиле.
— Вот это и хорошо, — засмеялся Макушенка, довольно потирая руки, — что тебе хочется поспорить.
Машина выехала на высокий взлобок, с которого как на ладони была видна Добродеевка. Там, где кончался сосняк, дорога раздваивалась. Шоссе, с телефонными столбами на обочине, вело в Добродеевку, проселочная, по опушке березовой рощи, — в Лядцы.
— Тебе прямо в «Партизан»? — спросил Белов.
— Нет, заедем к Ладынину. Проведаем старика. — Минуту помолчав, Макушенка прибавил — Жаль, что он заболел в такое горячее время. Был бы он здоров, за один сельсовет можно было бы не беспокоиться.
9
— Мне — помощь? — Маша увидела, как сразу переменился в лице Лесковец. Неестественно вытянулась шея, на которой вдруг вздулись вены — как будто ему стало трудно дышать. Он стоял, опершись ногой о толстое бревно, и курил трубку. Услышав эту неожиданную новость, выхватил трубку изо рта, снял с бревна ногу, выпрямился, не сводя глаз с секретаря райкома.
Макушенка сидел на другом бревне рядом с Лукашом Би-рилой и, казалось, целиком был занят тем, что сворачивал цигарку из самосада, которым угостил его заместитель председателя. Только Маша, стоявшая рядом, видела, как внимательно следит он исподтишка за Лесковцом, и догадывалась, что секретарь понимает его чувства, его душевное состояние не хуже, чем понимала это она.
Может быть, один лишь старый Лукаш встретил это известие безразлично. В ответ на взволнованный вопрос Максима Макушенка, как бы между прочим, не поднимая головы, заметил:
— Не тебе. Колхозу.
Максим перешагнул через бревно, махнул трубкой, засыпав всех табачным пеплом, искрами.
— Не нужна мне такая помощь! Не так помогать надо! Помощь доброго соседа! Лазовенка славу свою умножить хочет!.. — Он, должно быть, хотел выругаться, но вспомнил о Маше, повернулся к ней, со злобной иронией спросил: — Это что… ты просила помощи?
Впервые Маша растерялась под его взглядом и не знала, что ответить. Внезапная мысль, что и в самом деле получается так, будто она выпросила эту помощь, обещанную Лазо-венкой, смутила и даже испугала её. В ином свете видела она теперь свое утреннее посещение Ладынина. Имела ли она право одна, ни с кем не посоветовавшись, не попробовав выправить положение собственными силами, бежать к секретарю парторганизации?
Ведь есть же, в самом деле, какая-то гордость, какой-то своего рода колхозный патриотизм… А вдруг весь колхоз встретит эту помощь так, как вот встретил её председатель?
«Нет, нет, глупости это все! Я обязана была рассказать о наших делах Ладынину. А помощи я не просила. Но если помогут — скажу спасибо и уверена, что и все так же».
Как бы в поддержку её мысли раздался спокойный голос секретаря райкома:
— Я не понимаю, Лесковец, чего ты горячишься. Тебе помощь не нужна, а колхозу она, возможно, нужна. Ты у колхозников спроси, посоветуйся. Почему ты все решаешь сам?
— Правда, Антонович, — неожиданно отозвался Бирила, — давай посоветуемся с людьми. Помощь соседа — не стыд. Сегодня — они нам, завтра — мы им.
Максим отчаянно махнул рукой и отошел в сторону, к берегу реки, стал над самым обрывом, широко расставив ноги и задумчиво устремив взор в воду.
Бирила вздохнул.
— Эх, молодость!
Макушенка улыбнулся ласково, спокойно, вкусно затянулся дымком цигарки.
— Скорей кончайте сев да беритесь за станцию. Секретарь, Маша и Бирила поднялись и тоже подошли к реке.
— Да… работенки тут, товарищ Макушенка, хватит. Сколько человек работало больше месяца — и, поди ж ты, никаких следов не видать, — говорил Бирила, оглядывая площадку.
— Почему ж! Следы есть.
Они шли по берегу… Заходило солнце. Огромный огненный шар поднялся над добродеевскими липами, вершины которых выглядывали из-за пригорка, и покатился по лугу, по мягкой, золотой от солнечных лучей траве. Алым пламенем горели заречные дубы; в этом удивительном освещении они казались какими-то сказочными богатырями, Деревенские ха-ты, находившиеся в тени пригорка и соснового леса, выглядели, наоборот, маленькими, прижатыми к земле. А в вышине над ними расстилался бескрайний светлый простор. Было тихо. Не шевелился ни один листок на вербе, ни одна травинка. Воздух был неподвижен, душен, прозрачный над лугом и дымный от пыли над деревней и полем.
Максим догнал их, почти по-военному спросил:
— Я вам не нужен, товарищ Макушенка?
— Пожалуйста… Если у тебя дела — иди, занимайся ими. И вы, товарищи, не стесняйтесь, — обратился он к Маше и Бириле. — Я один здесь поброжу. Красиво у вас.
Макушенка пошел берегом вверх по течению и далеко за деревней в кустах неожиданно наткнулся на Соковитова. Инженер лежал в густой траве, смотрел на воду и задумчиво покусывал травинку.
Макушенка издали потихоньку наблюдал за выражением его лица и подумал с усмешкой: «Бьюсь об заклад, что тебе уезжать отсюда не хочется. Жаль бросать начатое дело. Ла-зовенка был прав. Что же, поможем тебе остаться…»
Он вышел из-за кустов. Соковитов увидел его и встал, чтоб поздороваться.
— А я вас весь день ищу, Сергей Павлович.
— Меня? — удивился Соковитов. — На что я вам? Макушенка, не отвечая на вопрос, предложил сесть, достал папиросы, поднес спичку.
— Красивое место, Сергей Павлович, — он кивком головы показал за речку, где стояли дубы и видна была зелень озимых.
— Место ничего. Но я вот пришел попрощаться… У меня болезнь — быстро и крепко привязываюсь к хорошим людям и красивым местам…
— Значит, уезжаете? Когда?
— Послезавтра. — И, со злостью хлопнув себя по щеке, чтоб убить комара, стал как бы оправдываться: — Уезжаю. Не могу. Не мой это размах. Я такие плотины за неделю строил, а тут… людей сняли… Один только Лазовенка и думает о строительстве. Да при этом, представляете себе, какое у меня положение. Ни определенной должности, ни оклада… Так… инженер-любитель, на иждивении у колхоза…
— Да-а, жаль, — протянул Макушенка.
— Что — жаль?
— Жаль, что вы послезавтра уезжаете. Первый секретарь обкома очень просил, чтобы вы к нему заглянули…
— Я? По какому делу?
— Точно не знаю.
— Хотите задержать? Признайтесь откровенно. Да ведь я на временном учете… Теперь уже никто и ничто меня не задержит. Я упрямый и решаю один раз.
Макушенка усмехнулся.
— Ей-богу, ничего не знаю, дорогой Сергей Павлович. Но жаль…
— Я могу задержаться и съездить.
— Если можете — пожалуйста… Я с вами письмо передам Павлу Степановичу…
Они после этого долго ещё лежали и беседовали о разных вещах — о севе, о международном положении, возмущались «доктриной Трумэна» и кровавыми расправами фашистов в Греции.
Разошлись, когда уже стемнело.
Максим, отойдя от секретаря райкома, направился в конюшню, быстро оседлал жеребца и тропкой, задами двинулся в сторону Добродеевки. По деревне ехал шагом, а в поле погнал лошадь вскачь. В груди у него кипели непонятные чувства: какая-то сложная смесь оскорбленного самолюбия, обиды, злосги и упрямства и ещё чего-то, чему и названия не найти.
«Помощь. Ничего себе помощь! Засеют десять гектаров, а потом год будут пальцами тыкать: за вас Лазовенка сеял. Ну, дружок, не думал я, что ты хитрее самого черта. Но на мне не проедешь: где сядешь, там и встанешь. Я сыт по горло твоей высокоидейной помощью».
Он ехал с твердым решением поговорить «начистоту», выложить все, что он о нем, Лазовенке, думает, и не попросить, нет, потребовать, чтобы он отказался от своего намерения помочь «Партизану» закончить сев.
Возле сельмага мальчишки сказали ему, что председатель только что прошел за речку, в поле.
Наступала ночь, уже довольно сильно стемнело. Народ давно вернулся с работы, и Максим не понимал, что понадобилось Василю в такой час в поле. Его решимость поколебалась, и даже изрядно. А не унизит ли он себя перед Лазо-венкой этим разговором? А разумно ли то, что он собирается сделать? Не даст ли это повода для новых насмешек и подкопов с его стороны?
Он повернул лошадь назад… Но, доехав до конца сада, передумал и через сад выехал к речке, переехал её вброд. Издалека увидел одинокую фигуру человека, медленно идущего по тропке; светился огонек папиросы.
Максим соскочил с коня, повел его в поводу.
Лазовенка обрадовался Максиму и нисколько не удивился, как будто ожидал его.
— Жаль, что ты приехал, когда уже стемнело, а то я показал бы тебе наши бураки. Отлично растут. Напрасно ты к нам не заглядываешь, мы в этом году интересные эксперименты проводим. Знаешь, вот сейчас ходил и подсчитывал, что одни бураки и овощи дадут нам возможность покрыть затраты на гидростанцию. Так что можешь не беспокоиться о финансировании. Возьму на себя, как обещал. Давайте только людей. Разозлился я на вас с Гайной, когда вы сорвали народ со строительства. Эх, думаю, черт с вами!..
— И потому решил помочь мне сеять?
— Да-а. Сев вы затянули. Надо все силы мобилизовать.
— Так вот что. Помощь твоя мне не нужна!
— Не нужна? — Василь наклонился ближе, чтобы увидеть выражение его лица. Но в этот миг где-то заржали кони, и жеребец звонко откликнулся, рванув повод. Максим повернулся, ударил его ладонью по морде и ловко вскочил в седло.
— Так что можешь не беспокоиться. Посеем без тебя. Но Василь ухватился за повод, потом за стремя и придержал коня.
— Погоди. Это решение лично твое или правления? Твое, конечно. Гонор и все такое… Так слушай, что я тебе скажу. Брось свой гонор и спроси у людей, хотят они, чтоб им помогли, или нет. Я у своих колхозников спросил. Больше того, парторганизация тоже одобрила мое предложение… За колхоз и за урожай не один ты отвечаешь. Теперь, само собой, слово за колхозниками «Партизана». И пускай их председатель не берет все на себя. Бывай здоров, Лесковец!
Он выпустил повод. Максим, ничего не ответив, повернул коня и поехал медленно, шагом. Василь стоял, глядел ему вслед и какое-то-мгновение был уверен, что он вернется. Ему очень хотелось, чтоб он вернулся. Но скоро очертания лошади и человека растаяли в темноте.
Василь вздохнул.
10
Утром, задолго до восхода солнца, когда над речкой ещё стоит туман и на каждой травинке, на каждом листочке висят тяжелые капли серебряной росы, Василь Лазовенка выходил в поле. Шел по борозде между посевами, по луговым тропкам. И каждый раз у него была определенная цель: Много дней подряд ходил он на пары и до восхода солнца осматривал их: ползал на коленях по мокрой земле и подсчитывал появившиеся за ночь побеги сорняков на квадратном метре. Так определялись сроки обработки паров. Затем, почти таким же образом, он ежедневно осматривал всходы льна, потом огород, площадь которого в этом году ещё увеличилась.
В последние дни внимание его привлекал участок сахарной свеклы. Что ни день наведывался он туда, выкапывал первые, слабые ещё растеньица вместе с землей, приносил домой, внимательно следил за их ростом, записывал свои наблюдения в тетрадку. Но он никогда не делал этого вечером и даже редко когда выходил в такой поздний час в поле. В тот вечер его просто потянуло погулять, побыть одному, помечтать, и на болоте он очутился совершенно случайно.
Встреча и разговор с Лесковцом почему-то приятно взволновали его и ещё подняли и без того хорошее настроение. Между прочим, в колхозе все замечали (да и сам он это чувствовал), как постепенно менялся у него характер. Если год назад он был молчалив, хмур, кроме работы и хлопот по хозяйству, казалось, ничего не знал и знать не хотел, то теперь он стал разговорчивей, любил пошутить, особенно с жен-шинами и девчатами. Это дало женщинам основание для единодушного вывода:
— Ну, председателю нашему пришла пора жениться. Не проморгайте, девчата.
…Василь шел и вспоминал. Мысль о выращивании свеклы зародилась у него, ещё когда он в первый раз побывал у Гайной. Соседи-украинцы сажали свеклу уже много лет и получали недурные для северных районов урожаи. Свекла давала большие деньги, и хитрая Гайная любила при случае похвастаться ею. Из года в год увеличивал колхоз площадь под свеклу. Василь сразу же решил перенять опыт соседей. Члены правления встретили его предложение без особого энтузиазма. Правда, не возражали (они обычно не возражали, когда он предлагал что-нибудь новое), но отнеслись как-то равнодушно.
— Можно посеять на пробу… Но ведь у нас же не украинский чернозем, Василь Минович?
Это замечание бригадира Вячеры удивило Василя.
— В семи километрах от нас растут чудесные бураки… Так неужто у нас не та земля, не тот климат… не те же условия?
Он твердо решил доказать и Гайной, и своим членам правления, и всем, кто в этом сомневается, что свекла с успехом эудет расти и на земле «Воли».
Его замысел поддержали Ладынин и Шишков, особенно горячо агроном. Они вместе в течение зимы перечитали десятки книг по агротехнике, раза два наведались в украинский колхоз, поговорили там с лучшими мастерами по выращиванию свеклы.
С приближением весны стали думать о подборе людей. Василю хотелось поставить во главе этого дела человека, который мог бы загореться новой идеей так же, как он, который сумел бы заинтересовать людей, сделать выращивание сахарной свеклы своей профессией и если не в этом году, то через год, через два вырастить такой урожай, который принес бы славу всему колхозу. Такой человек был, он думал о нем с самого начала. Настя! Но после случая в поле со щитами для снегозадержания ему трудно было с ней разговаривать. Наконец, откинув гордость и все прочие соображения, он однажды вечером, в мартовскую завируху, дедом Морозом ввалился к ней в хату. И очень всполошил Настю и её родителей: они почему-то решили, что он пришел свататься. А потому, когда он заговорил совсем о другом — о каких-то там бураках, — его встретили довольно неприветливо. И слушать не захотели — ни Настя, ни её отец Иван Рагин, председатель ревизионной комиссии колхоза.
Настя, казалось, готова была накинуться на него с кулаками, лицо её то бледнело, то краснело от гнева и волнения.
— А рожь?
— Да такой урожай ржи, какой взялись вырастить вы, мы должны получить по всему колхозу.
— Должны! Кто это его вырастит? Ты сам, что ли? Не заговаривай мне зубы! Я тебя насквозь вижу. Ты давно мечтаешь все, что я сделала, отдать другим. Больно умен!..
«А что ты такое сделала, задавака чертова?» Василь еле удержался, чтоб не сказать этого вслух.
Её бестактность возмутила отца. Старик сердито стукнул ладонью по столу.
— Настя! Не забывай, с кем говоришь!
— Не забываю! С женихом своим, — со злобной иронией отчеканила она и, засмеявшись, быстро вышла из хаты.
Эта её дерзость смутила и Василя и старого Ивана. Ва-силя она к тому же ещё и обидела.
Выругав себя дураком за этот неуместный визит, он вежливо попрощался с Рагиным, но в душе у него бушевала буря. «Жених! Пускай на тебе черт женится, шалая!»
Шишков хохотал до слез, когда Василь в тот же вечер откровенно рассказал ему о своем разговоре с Настей.
— Знаешь что? Позволь мне с ней поговорить, — весело предложил он.
— Почему я должен позволять? Пожалуйста.
— А вдруг приревнуешь?
— Да ну, отвяжись хоть ты!
Дня через два Шишков провожал Настю из кино, и они долго простояли возле её дома, невзирая на холодный, сырой мартовский ветер. Назавтра все бабы у колодцев говорили об этой новости: «Агроном ухаживает за Настей»;.
А через неделю Шишков сказал Лазовенке, что он собирается съездить к знатным свекловодам на Киевщину.
— Хочу перенять лучший опыт.
— Чудесно! — обрадовался Василь. — Позвоню Макушенке и поеду вместе с тобой.
— Думаешь, мне очень интересно с тобой ехать? Василь от удивления вытаращил глаза.
— У меня есть более приятный напарник, — Шишков как будто смутился.
— Настя?!
— Чему ты так удивляешься? Даже в лице переменился. Я, брат, знаю, как её сагитировать.
— Начинаю верить, что ты её сагитируешь не только бураки выращивать… Что ж, желаю успеха.
Вернувшись из поездки, Настя сама подала заявление в правление о переводе её на свеклу.
Девчата взялись за работу с таким пылом, что председатель колхоза, глядя на них, только радовался и старался даже не очень вмешиваться, поручив агрономическое руководство Шишкову.
…Василь незаметно приблизился к участку свеклы. Торфяная тропка была мягкой, как ковровая дорожка, идти по ней было приятно, даже звук шагов не отвлекал. Легко дышалось, в воздухе веяло прохладой и влагой. Контраст между электрическими огнями деревни и этой болотной глухоманью с дикими ночными звуками действовал на него возбуждающе, наполнял сердце каким-то непонятным восторгом и радостью.
Он заметил впереди белую фигуру, которая двигалась ему навстречу. Он удивился: «Женщина! Какой черт её носит в такое время! И не боится. Смелые стали за войну. Бродит как привидение. На человека суеверного могла бы нагнать страху». У него на миг появилось ребячливое желание: лечь в борозду и напугать эту храбрую женщину. Но он отогнал эту мальчишескую мысль: «Может, у кого корова от стада отбилась».
Женщина не могла уже его не видеть, однако молча, не сбавляя шага, приближалась. Василь узнал Настю и ещё больше удивился.
— Настя?! Ты что тут делаешь?
— А ты?
— Я? Я гуляю.
— И я гуляю.
— Однако… Не совсем подходящее место выбрала ты для прогулки.
— Может, для кого и неподходящее, а для меня лучше нет! Тут моя слава посеяна.
Василь неприязненно подумал: «Ну, ты, кажется, свихнулась на славе».
Настя повернула и пошла рядом, по тропке, оттеснив его в борозду. Она поняла, что ему не очень понравились её слова, и с иронией заговорила о другом:
— Ты, бедный, днем не можешь выбрать время к нам зайти, так ночью ходишь. Ты приди днем и погляди, какое чудо мы растим.
— Приходил и видел.
— Ну и как? — Она обернулась, толкнув его плечом. — Как будто ничего должны быть бурачки.
— «Как будто!.. Ничего!..» — хмыкнув, перебила его Настя. — Я уже сколько раз бегала потихоньку поглядеть у гайновцев. Наши куда лучше!
— Однако… цыплят по осени считают.
— А я сейчас посчитаю. И не ошибусь! — уверенно за явила она и, помолчав, уже другим, кротким и ласковым голосом прибавила: — Вот завоюю славу себе и тебе.
— Мне слава не нужна, Настя.
— Не нужна? — Она искренне удивилась. — А что тебе нужно?
Василь на миг растерялся, но не потому, что не знал, что ей ответить, а просто раздумывал, как отвечать, всерьез или в шутку. Ответил шутя:
— Хорошая жена.
— Вот как! — удивленно протянула Настя. — И ты никак не найдешь её?
— Нет. Все не попадается.
Она промолчала, только чуть слышно вздохнула.
Василь чувствовал, что встреча с Настей и разговор этот начинают портить ему настроение, и рассердился на Настю: «Чего ей нужно?» Она шла медленно, сбивая рукой росу с высоких стеблей травы:
— Иди, пожалуйста, быстрее. Меня дома ужинать ждут.
Она сразу пошла очень скоро и, пройдя шагов пятьдесят, вдруг рассмеялась тихо и как-то странно, как может смеяться человек только над собой.
Они вышли к плотине, перешли мост. Из речки глядели звезды, и казалось, что они плескались в воде. В болотце заливались лягушки. А на краю деревни одиноко и печально бренчала балалайка. До самой деревни они больше не сказали друг другу ни слова. Возле школы Настя остановилась, повернулась к Василю.
— Так ты мне ничего и не сказал? Он пожал плечами.
— А что я должен был сказать?
— До сих пор гексахлоран не привезли. Сколько раз говорить надо? Опять волокиту устраиваете, — она говорила злобно, охрипшим голосом.
Он не видел сейчас её лица, но по тому, как она дышала — прерывисто, глубоко, чувствовал, что она сейчас не удержится и скажет что-нибудь оскорбительное. И не ошибся. Она вдруг наклонилась и сквозь стиснутые зубы прошептала:
— Бесстыжие твои глаза, Василь!.. Эх, ты!.. — И после недолгого молчания кинула: — Передай этому своему… «заместителю». Пусть не думает и не надеется. На черта он мне сдался!..
— Зачем же обижать человека?
— А пошли вы все к черту! — Она повернулась и почти бегом кинулась через дорогу в сад.
Василь впервые почувствовал, что ему жаль эту неукротимую девушку.
11
Каждый вечер Василь просил мать, чтобы она разбудила его пораньше. На рассвете она подходила к нему, любовно глядела, как он сладко спит, и жалела будить, как в те далекие времена, когда он, малышом, пас коров или ходил в школу.
«Пускай ещё немножечко поспит. Что в такую рань делать?» Но тут же будила неумышленно. Василь спал во дворе под навесом. За стеной, в хлеву, стояла корова. Её вздохов и даже мычания он никогда не слышал, но звон первой же струи молока о дно доенки будил его неизменно, независимо от того, когда бы он ни лег и как бы крепко ни спал. Подоив корову, мать выходила из хлева и удивлялась: у крыльца сын обливался холодной водой, брызгая во все стороны.
Она тяжело вздыхала.
— Не спится тебе, сынок. Замучает она тебя, эта работа.
Вон агроном как спит! (Шишков, правда, любил поспать.) А ты… хоть бы разок выспался как следует…
Она каждый раз это говорила, и Василь в ответ только улыбался. Но в то необыкновенное майское утро из хаты, через открытое окно, отозвался отец:
— Эй, старуха! Не сбивай ты его с толку. Ему спать долго не дозволено — он хозяин.
— Хозяин! Иной хозяин ещё дольше спит, — недовольно ворчала мать.
— Плох тот хозяин!. — не унимался Мина Лазовенка, высунув голову из окна.
Это был ещё довольно крепкий старик с аккуратной, белой, как у профессора, бородкой. Он был ранен в первую мировую войну и, как сам говорит, чуть не отдал богу душу в каком-то царском госпитале. Возвращение домой, к семье, работа на земле, которую он получил после революции, затем радостный труд в колхозе исцелили его. Несмотря на свои шестьде сят лет, он был лучшим в деревне косцом, пахарем, неутомим мым подавальщиком у молотилки; эту последнюю работу он особенно любил и уборки урожая ждал, как праздника.
Василь был благодарен отцу за то, что тот никогда не выказывал жалости, не утирал слез, как мать, при виде глубоких шрамов на груди и спине сына, не принуждал побольше отдыхать.
Наоборот, хозяйскими советами, колкими замечаниями, когда что-нибудь делалось не так, он как бы подзадоривал сына, заставлял работать лучше.
Василь собирался пойти ещё раз предупредить бригадиров, чтоб они не опоздали с выездом бригад на работу в Лядцы. Накануне было договорено, что рабочий день там они начнут не позднее, чем у себя, а то и раньше.
Но, увидев отца, он понял, что напоминать никому ни о чем не надо, тем более что раньше он никогда этого не делал, а бригадиры, которые выполняют все задания с почти военной точностью, могут просто обидеться. Вот отец уже давно собрался, и, как видно, с большой охотой.
Прихлебывая из солдатской кружки парное молоко, старый Лазовенкр хитро усмехнулся:
— Ну, сегодня мы покажем лядцевским лодырям, как надо работать.
Василя даже передернуло от этих его слов.
— Ты знаешь, отец, как это называется?
— Что?
— Вот это самое, что ты сказал. Зазнайство.
Старик вытер ладонью усы и бороду, потом смел в эту ладонь хлебные крошки со стола, кинул их в рот.
— Как хочешь называй, а мы свое дело сделаем.
Позавтракав хлебом с молоком, Василь вышел на огород. Тропинкой между огородами и лугом он прошел в другой конец деревни, наблюдая оживление, царившее уже на колхозном дворе и на улице.
Настроение у него со вчерашнего дня было необыкновенное, все такое же светлое, веселое. Хотелось с кем-нибудь перекинуться словцом. Хорошо бы с каким-нибудь шутником, вроде Примака.
На одном из крайних огородов он увидел склоненную женскую фигуру. Узнал старую Горбылиху.
«Рано бабка на своих грядках ковыряется», — подумал он и, вспомнив один случай, происшедший со старухой, рассмеялся. Было это в то время, когда установили локомобиль и начали проводить электричество в хаты колхозников. Старуха живет одна, сын её погиб на фронте, невестка работает на железной дороге проводницей, а единственный внук учится в городе. Свет ей провели в первый день. Сделали все как следует, ввинтили хорошую лампочку и оставили бабку радоваться, что не придется больше жечь керосиновую лампу, от которой у нее всегда болела голова. Наступил вечер. Незагруженная ещё электростанция дала такой свет, что в маленькой хате стала видна каждая пылинка и паутинка. Бабка сначала порадовалась, но потом почувствовала, что от этого непривычного света у нее начинают слезиться глаза; она еле начистила чугунок картошки. Наконец у нее разболелись не только глаза, но и голова, хуже, чем от керосина. Бабуся, правда с большим огорчением, решила потушить эту удивительную лампу и снова зажечь свою керосиновую. Но как потушить? Колхозные электрики не поставили выключателя и не объяснили ей, что в этом случае надо делать. Она что-то слышала о том, что надо вывинтить лампочку. Попробовала, но лампочка не хотела вывинчиваться, она нагрелась так, что прикоснуться к ней нельзя было. Бабуся долго блуждала по хате, натянув на глаза платок, вздыхала и охала, ругая и председателя и всех «осветителей». А голова у нее трещала и, казалось ей, вот-вот лопнет от этого безжалостного света. «Боженька мой, да столько света на всю деревню хватило бы. А чтоб вам пусто… хозяева неразумные… Должно, нарочно чертовы дети сделали, чтобы посмеяться над старухой… Хоть разбивай этот ваш пузырь». Наконец после долгих мучений додумалась. Схватила кувшин, осторожно подсунула его под лампочку. Эффект получился неожиданный. Опущенная в кувшин лампочка давала свет только вверх, образуя на потолке яркий круг. Вся остальная хата была в тени, окутанная мягким полумраком. Бабуся даже засмеялась от удовольствия и тут же привязала кувшин в таком положении к шнуру. Утром зашла в хату соседка, а у бабуси вместо лампочки кувшин посреди хаты висит. На неделю хватило смеху всей деревне.
…Василю пришла на ум эта история потому, что, увидев старуху, он вспомнил свой вчерашний разговор с Денисом Романом, главным механиком и электриком колхоза. Роман жаловался, что кое-кто из колхозников начал пользоваться потихоньку разными электрическими приборами: плитками, утюгами, чайниками. Он назвал имена и в их числе Горбы-лиху. Василь удивился:
— Горбылиха? — и засмеялся. — Ну, брат, если Горбылиха полмесяца печь не топит, а все готовит на плитке, так нам с тобой только радоваться надо.
— Невелика радость, Василь Минович. Сами знаете, не хватает энергии. Задыхаемся. Кроме того, не все умеют пользоваться плиткой, часто замыкание устраивают. А эта Горбылиха включит плитку, а сама на улице с бабами балабонит или корову доить идет. Того и гляди пожар устроит… Надо пока запретить, Василь Минович. Вот построим гидростанцию — тогда пожалуйста… Научим всех пользоваться, и жгите на здоровье.
Василь пообещал принять меры.
И вот она перед ним — первая «нарушительница общественного порядка», как назвал её Роман.
— Доброго утра, бабка Аксинья.
Она медленно выпрямилась, посмотрела на него, приложив ко лбу сухую, морщинистую, испачканную в сырой земле ладонь.
— А-а, Василек, соколик, дай тебе бог здоровьечка. — Они перекинулись несколькими словами. А когда бабуся.
снова наклонилась над своими бурачками, Василь неожиданно пошутил:
— Бабка Аксинья! А плитку?! Плитку выключить забыла?
Бабуся с несвойственной ей быстротой выпрямилась, всплеснула руками и бегом кинулась к хате.
— Ах, батюшки! Опять уйдет!
Но, сделав несколько шагов, обернулась и погрозила ему пальцем.
— Э-э, не шути, сынок, я её сегодня ещё и не втыкала, — и смутилась.
Василь от души расхохотался.
— Выдала, ты себя, бабуля. Сегодня же отнеси плитку Денису Роману, он её спрячет до поры до времени.
— А может, мне можно, Василек? Стара я, тяжело мне хворост из лесу носить…
— Дров мы тебе привезем, бабуля. В любое время и сколько хочешь.
12
Подходя к врачебному участку, Василь ещё издалека увидел Мятельского. У директора школы был очень странный вид. Босой, в нижней рубахе и в брюках от лучшего костюма, он беспокойно топтался возле палисадника. Всклокоченные волосы, бледное лицо с выражением страха и растерянности, нетерпеливые движения — все выдавало его крайнюю взволнованность. Он поглядывал то на окна квартиры Ладынина, то на школу. Больше он ничего вокруг не замечал. И Василя увидел только тогда, когда тот громко и весело поздоровался.
Мятельский метнулся к нему, схватил за руки.
— Лазовенка!.. Нет, ты рассуди, что это такое… Черт знает, что делается!.. Я не нахожу слов… Так может себя вести только врач с черствой душой, бюрократ… Там — человек… может быть… А он столько времени собирается… Занимается физзарядкой, чистит зубы… О-ох… А в это время, — Мятельский даже застонал и, приблизившись к окну, оклик нул дрожащим голосом: — Игнат Андреевич!
Василь ничего не понимал. Ему было странно, что Мятельский, который всегда уважал Ладынина, вдруг говорит о нем таким тоном.
— Что случилось? Какой человек?
— Нина Алексеевна… Ниночка, — в отчаянии прошептал он и вдруг прислушался. — Тише вы!.. — на лбу у него выступили крупные капли пота. — Кричит?
— А что с ней? — все ещё не мог взять в толк Василь. Мятельский уничтожил его полным презрения взглядом.
— Ро-оды!
Удивительное слово это электрическим током ударило в сердце. Василь почувствовал, как оно сильно забилось, как внезапно волнение Мятельского передалось ему.
«Роды», — и он уже сам осуждал Ладынина за то, что тот так преступно медлит с помощью женщине, которая вот-вот должна стать матерью. Он уже намеревался войти в дом и сказать об этом Ладынину. «Нельзя же так, в самом деле… Критиковать и подгонять других он умеет, а сам… Чистить зубы, когда рядом…»
Но в этот момент Ладынин появился в раскрытых дверях. Был он в белом халате, из-под которого выглядывал синий галстук и бледно-голубая рубашка. На губах его играла веселая улыбка. Мятельский бросился к нему.
— Товарищ Ладынин!
Игнат Андреевич обнял его за плечи.
— Рыгор Устинович, сохрани боже, чтобы тебя увидели сейчас твои ученики. В таком наряде! А что, собственно говоря, случилось? Ничего особенного. Доброго утра, Минович. Ты что, помогаешь Мятельскому волноваться, что смотришь на меня такими страшными глазами? Безусловно, большое событие… Рождается новый человек. Но зачем же так тревожиться, дорогой Рыгор Устинович? Все идет очень хорошо. Если бы что-нибудь было не так, Ирина Аркадьевна давно бы „меня позвала и я прискакал бы, как говорится, на одной ноге. А ты вдруг не доверяешь такой опытной бабке… Ты знаешь, сколько ребят она приняла за свою жизнь? Около двух ты-сяч, дорогой мой. Вот! — В голосе Игната Андреевича звучала гордость за жену.
Василю стало неловко оттого, что он, забыв об Ирине Аркадьевне, так дурно о нем подумал.
— Дай закурить, Минович!
Но Мятельского, как видно, не убедили спокойные слова Игната Андреевича. Услышав, что тот хочет ещё курить, будущий отец встрепенулся и устремил на Ладынина такой умоляющий взгляд, что доктор сразу же сдался.
— Ну, идем, идем… Что с тобой поделаешь! Учись, Минович, волноваться за жену. Когда-нибудь придется.
Василь пошел следом за ними, он был в плену овладевшего им нового и необычайно сложного чувства. Только после того, как Ладынин скрылся за дверьми директорской квартиры, а они с Мятельским остались стоять под окном, он подумал, что ему не совсем удобно здесь находиться, и, перейдя улицу, направился в колхозный сад.
Но под липами он остановился. Непонятная сила притягивала его к школе, к Мятельскому, который все ходил возле крыльца, подымался на ступеньки, на мгновение замирал в неподвижности, должно быть прислушиваясь… Возможно, в другое время Василь посмеялся бы над таким волнением обычно очень спокойного, флегматичного директора школы. Но сейчас у него самого как-то странно билось сердце — тревожно и радостно.
Всходило солнце. По небу плыли маленькие золотистые облачка, и можно было подумать, что гнали их первые солнечные лучи, потому что на земле ветра не было. Царила тишина. Алмазами сверкала роса на неподвижных листочках яблонь, на траве, на молодой картофельной ботве. Только липа чуть слышно шелестела, но, может быть, потому, что в гуще её листвы жила птичья семья. Над дорогой летали ласточки.
Василь всем своим существом ощущал неудержимую силу бытия, он видел и слышал, как жадно тянется все к свету, к солнцу, как рождается новая жизнь. Не просто жизнь… В этот миг рождается новый человек — владыка и творец всей красоты земли, всех её богатств. От этого в сердце у него звучал, ширился светлый, торжественный гимн. «Приходи, живи, радуйся, новый товарищ Мятельский! Все это — для тебя!» Он обвел взглядом вокруг и увидел не только то, что было у него перед глазами, — увидел, представил се$е все: густую рожь за садом и сахарную свеклу за рекой, штабеля бревен для гидростанции в Лядцах, бескрайнее море посевов, новые города, дворцы и школы, всю страну со всеми её неисчислимыми богатствами и неудержимым движением вперед, к вершинам человеческого счастья.
И вдруг взгляд его, как бы дойдя до какой-то черты, остановился, и перед ним встало минувшее. Один случай, один эпизод из тех времен, когда шло великое единоборство сил жизни с силами смерти. Многое он видел за годы войны: сожженные деревни и города, смерть близких друзей, горы трупов, людей, замученных фашистами, страшные печи Майда-нека — но этот маленький эпизод почему-то всплывал в памяти чаще, чем все другие. Было это в сорок четвертом, вот в такое же ясное солнечное утро. Только пора была более поздняя. Василь помнит: рожь, по которой они шли, уже перестояла, почернела. На рассвете его рота вышла на опушку леса. В километре от них горела небольшая литовская деревенька — хат пять. Горели все постройки сразу, пламя взвивалось в небо, а дым падал и плыл над землей, черный и горький, застилал солнце. Возле пожара никого не было видно, но фашистская артиллерия продолжала с какой-то нечеловеческой методичностью бомбардировать одно и то же место. Снаряды разбрасывали пламя, ломали деревья, выворачивали землю. Когда обстрел затих, Василь с группой бойцов ки нулся туда. Нигде — никого, никаких дзотов, никаких признаков, что тут вообще были солдаты. И вдруг он увидел то, что поразило его на всю жизнь. На дороге, между двумя сожженными хатами, лежала девчушка лет пяти, босенькая, в одной ночной сорочке. Оторванная осколком снаряда ручка её была отброшена в сторону, и посинелые пальчики сжимали башмачок… Тельце девочки было ещё теплым. Василь помнит, как он сидел возле нее на земле и… плакал, не стыдясь перед солдатами своих слез. А потом, когда её хоронили, на всю жизнь запомнились ему слова друга и заместителя по полит части Сергея Воронкова, который через несколько дней после этого умер у него на руках, смертельно раненный в бою на прусской границе:.
— Поклянемся, товарищи, что, отвоевав мир, мы никому не позволим отнять его у наших детей…
…Василь стоял, опершись грудью на яблоневую ветвь, в его ушах ещё звучал голос Воронкова.
Тяжелое воспоминание тенью легло на владевшее им светлое, торжественное настроение. Несколько минут толчки сердца были болезненны и гулки. Но продолжалось это недолго. На крыльцо школы вышел Ладынин. Что-то сказал, засмеялся. Мятельский кинулся к нему, обнял и поспешно бросился в дверь.
Василь с облегчением вздохнул и двинулся через сад в сторону Лядцев.
13
В Лядцах ни одного человека ещё не было на колхозном дворе, когда прибыли колхозники «Воли». Они приехали организованно — колонной, во главе важно шел владыка полей «НАТИ». Рядом с трактористом сидел Михаила Примак. Из руководителей «Воли» никого не было ни впереди колонны, ни в конце её.
Добродеевцы скромно, без выкриков и шуток, проехали через всю деревню и остановились у двора третьей бригады.
Со стороны казалось, что это необыкновенное происшествие никого не взволновало и не встревожило—все было как обычно в такой ранний час. Но на самом деле в Лядцах словно бомба разорвалась.
Почти все мужчины вдруг рассердились на жен за то, что те долго возятся у печки и торопливо, обжигаясь горячей картошкой и оладьями, кончали завтрак. Женщины отставляли из печек горшки, будили старших детей, отдавали им хозяйственные распоряжения.
— А ты куда, мама?
— На работу! Куда же ещё!
Бегали друг к другу, занимали вилы, корзины. Вскоре на улице начали собираться первые группы вышедших на работу людей. Встречались, коротко здоровались и отводили взгляды, как будто были в чем-то виноваты друг перед другом и теперь чувствовали себя неловко.
Переговаривались сдержанно, иногда со злостью. С полночи, должно быть, собирались, чтобы в такую рань явиться.
— Не знаешь, что ли, добродеевцев? Задаваки!
— Не кривите душой. Все мы отлично знаем, что у себя они не поздней выходят.
— И мы не задерживались. Еще роса не падет, как мы, бывало, уже в поле.
— Ну, чья бы, как говорится, мычала, а ваша б молчала. Не у тебя ли, тетка, председатель хотел печь залить?
— Хотел, да не залил. А тебя, поганец, во время работы сонного к кусту привязали.
Максима Лесковца приезд добродеевцев тоже застал врасплох. Он, правда, не спал и не завтракал. Он купался в речке недалеко от моста. Урчание трактора заставило его выйти на берег. Он увидел колонну и стал быстро одеваться. Руки его — от холодной воды, что ли? — дрожали, и он не мог застегнуть гимнастерку. Равнодушия, с которым он решил было, после разговора с Лазовенкой, встретить помощь, не было и в помине. Он почувствовал, что волнуется, и снова мысленно ругал Лазовенку, считая, что тот нарочно организовал этот «парад», чтобы «насолить» ему, Лесковцу.
Соглашаясь принять помощь, колхозники «Партизана» руководствовались одним желанием: скорее закончить сев. Вероятно, никто не усматривал и не искал в этой помощи каких-нибудь иных мотивов или хитрого умысла со стороны соседей.
Иначе все это представлялось Максиму. Он заранее знал, что добродеевцы покажут лучшую организованность и дисциплину, дадут большие нормы выработки, чем в «Партизане», лучше обработают почву. И все это Лазовенка использует, чтобы наглядно, на примере, показать, какой он, Леско вец, никчемный руководитель. Максим был твердо уверен, что между приездом в колхоз секретаря райкома и этой помощью есть определенная связь. Почему секретарь приехал именно к нему? И приехал не на денек, как обычно приезжают другие руководители, а расположился так, словно собирается прожить в колхозе неведомо сколько. Скорее всего, это тоже дело рук Лазовенки. И он использует этот приезд! Иначе почему он всю весну молчал и избегал встречи, даже на строительную площадку ходил не через деревню, а берегом? А теперь лезет со своей помощью!
У Максима в душе все кипело.
…На улице он столкнулся с Макушенкой.
Секретарь райкома шел в тот конец деревни, где остановились добродеевцы.
Заметив его и, должно быть, стесняясь встретиться с ним на улице или прийти позже него, мужчины и женщины огородами спешили на колхозный двор. Максим понимал их, по тому что и сам растерялся: секретарь подумает, что он до этих пор спал. Но, поздоровавшись, Макушенка просто спросил:
— Купались? Каждое утро так? Завидую. Ну, идемте, дайте людям работу. Используйте-на тех участках, где у вас прорыв.
У Максима снова вспыхнуло раздражение, и он, не скрывая злобы, ответил:
— У нас везде прорыв. Только и живем что милостями доброго соседа…
Секретарь укоризненно покачал головой:
— Эх, Лесковец, Лесковец! Максим покраснел.
— Откуда в тебе эта болезнь? Все тебе кажется дурным. Лазовенка тебя подсиживает, «топит»… Ладынин ему помогает… Секретарь райкома приехал в колхоз — тебе тоже чудится аллах ведает что! Опомнись, друг!
В первый вечер Макушенка зашел к Лесковцу. Он, собственно говоря, шел не к Максиму, потому что только что беседовал с ним у речки, он шел к Сынклете Лукиничне, так как считал долгом проведать жену своего партизанского друга.
Сынклета Лукинична была на огороде — варила ужин. В деревне существовал обычай-летом ужин готовить на костре где-нибудь в саду или в конце огорода, чтобы не топить печи на ночь. Быстрее, приятнее и даже вкусней; часто тут же у огня и ужинали.
— Увидев секретаря, Сынклета Лукинична и растерялась и одновременно обрадовалась.
— Простите, Прокоп Прокопович, угощать вас буду здесь, в землянку приглашать не стану.
Макушенка сел на траве. Сынклета Лукинична поспешно пошла к землянке. Темнело. Затихал вечерний шум деревни.
Макушенка задумчиво смотрел на маленькие язычки пламени, осторожно лизавшие чугунок. Два мальчика принесли стол и пару табуреток. Макушенка попросил их:
— Передайте тете Сыле, чтоб она не беспокоилась. Ничего не нужно.
— Ладно. Передадим. Да она не беспокоится, она на стойку цедит из этакой вот бутыли, — один мальчик развел руки.
Секретарь улыбнулся, посмотрел в сторону землянки. В глаза бросился черный дверной проем в белом срубе. Он почувствовал себя виноватым, что семья Антона Лесковца до сих пор живет в землянке. Непростительно, что он не вмешался в это дело. Ему рассказывали, почему Максим снял плотников. Зря снял, из-за самолюбия и ложной скромности.
— Когда же новоселье? — спросил Макушенка, как только Сынклета Лукинична вернулась. Она вздохнула. Он помолчал, наблюдая, как ловко она нарезает сало, потом неожиданно спросил: — Заплатить есть чем?
— Заплатить-то есть, да…
— Завтра я вызову бригаду, которая за пару недель сдаст дом.
Он решил снять часть бригады со строительства здания райкома.
«Если мы какую-нибудь лишнюю недельку пробудем в-старом помещении — ничего страшного не случится, а тут живые люди, семья героя-партизана», — рассудил он.
— У вас и так сколько хлопот, Прокоп Прокопович, а вы ещё будете нам плотников искать, — из вежливости сказала Сынклета Лукинична, но от него не укрылось, что она обрадовалась.
Шумно шипело сало, злобно стало оно трещать и брызгать жиром, когда хозяйка вылила на сковороду яйца. Белок сразу же сделался белым, вздулся пузырями. Яичница аппетитно запахла. Сынклета Лукинична, наклонившись, подкла-дывала под треножник щепки, они загорались сразу, жарко и светло. Макушенка не отводил от огня глаз. Любил он посидеть у костра, им в это время всегда овладевали партизанские воспоминания. Вот и сейчас он видел перед собой Антона Лесковца, слышал его простуженный, но бодрый голос: «Хорошо мы работали до войны, Прокопович, но после нее, думается мне, народ будет работать ещё лучше. Вот я, например… Да меня сейчас допусти к мирному труду — горы переверну. Разве я сейчас так бы руководил колхозом! Да я бы в нем такую жизнь создал, что любо поглядеть было бы! За войну мы её, нашу советскую власть, ещё крепче полюбили, умом и сердцем почувствовали, как много она нам дала, а потому хочется и ей все отдать, что можешь…»
Макушенка почти буквально помнил эти слова. Антон Лесковец говорил их летним вечером, вот у такого же небольшого огонька. Хорошо он умел мечтать о будущем!
Сынклета Лукинична видела, что секретарь задумался и, как бы догадываясь, о чем он думает, молчала, чтоб не помешать.
«Надо Максиму передать эти слова. Вообще, надо будет рассказать ему об отце, он, видимо, мало знает о том, как тэт работал. Хорошо было бы вот здесь, за дружеской беедой…»
— Где же это хозяин так задержался?
— Садитесь к столу, Прокоп Прокопович, не дождемся мы его. Он часто так — ужином завтракает.
— Что ж, дело молодое… Сынклета Лукинична вздохнула.
— Что так тяжко, Лукинцчна?
Не отвечая, она налила в рюмки настойку, подвинула ближе к гостю сковородку с яичницей, тарелку с хлебом.
— Кушайте, Прокоп Прокопович, а то находились за день…
— Не буду ни пить, ни есть, пока вы не сядете вот здесь, возле меня, — он подвинул ближе вторую табуретку.
Женщина села, чуть пригубила чарку и, утерев рот уголком платка, подперла ладонью щеку и заговорила:
— Давно мне хотелось побеседовать с вами, Прокоп Про-копович. Вот вы спрашиваете, чего я так тяжко вздыхаю… Да разве же я вздыхала бы, если бы он, как вы говорите, с ней ночки проводил… Это для материнского сердца радость! Глядишь, скоро и невестка в дом пришла бы… Соскучилась я одна… Да нет у него девчины… Не с ней он время проводит… Один шатается по полю или у Шаройки сидит, приятеля нашел… выпивает с ним. Неспокойно у него на душе, а отчего — не пойму. Вижу я, горит он на работе, болит его сердце, чтоб было сделано так, как у Василя, завидует он Василю, хочется ему, чтоб и наш колхоз такой был. Но не по-хорошему завидует… Василя считает чуть не врагом, Игната Андреевича избегает, в райком лишний раз заглянуть, посоветоваться боит ся, — как бы не подумали, что сам он ничего не знает, ни на что не годен. А разве ж так можно? Я ведь знаю, как отец его управлял. Райком для него был родней дома родного. Чуть в чем засомневается — сразу в райком едет, бывало.
Сынклета Лукинична умолкла, прислушиваясь к быстрому конскому топоту по плотине и по мосту. Весело заржал жере бец. За речкой на его голос отозвался весь табун.
— Приехал, — почти шепотом, как бы самой себе, сказала мать, но в голосе у нее была радость. — Орла в ночное повел.
Деревня давно уже уснула. Казалось, что вся жизнь переместилась туда, на болото: кричали деркачи, ржали лошади и где-то далеко, на пригорке у сосняка, горел большой костер. На его фоне время от времени мелькали силуэты людей.
Было тихо, ни один листок на груше, под которой стоял стол, не шевелился, но пламя зажженной Сынклетой Лукиничной свечи трепетало, кидалось во все стороны, как от испуга.
Макушенка слушал молча, изредка откусывая хлеб; и кидая вилкой в рот куски яичницы.
— Помогите вы ему, Прокоп Прокопович! — вдруг наклонившись к нему, горячо и быстро зашептала Сынклета Лукинична, как будто испугавшись, что кто-нибудь помешает высказать то главное, из-за чего она и начала этот душевный разговор.
Секретарь райкома вспомнил свою встречу с Ладыниным. Все то, что сказала ему мать о сыне, говорил и секретарь парторганизации.
Ладынин рассказал, что делает парторганизация, чтобы кипучую энергию этого молодого и невыдержанного коммуниста направить на настоящий путь.
— Мы немало уже сделали, — говорил Игнат Андреевич. — Мне кажется, что сейчас достаточно было бы одного удара, одного какого-нибудь случая, чтобы он сам осознал свои ошибки. А мы поможем ему.
Макушенка твердо верил в старого коммуниста Ладынина, а потому убежденно ответил матери:
— Поможем, Сынклета Лукинична.
Она не поблагодарила, ничего не ответила на его слова, а вдруг начала рассказывать о муже, неторопливо и просто:
— Антон мой, покойник, в молодости тоже был горячая голова. Неспокойный был человек!.. Как вспомню, так даже не верится. Кипело у него на душе, сила лишняя была, а приложить её некуда. Вот он и бунтовал. Чего только не выделывал! Первый забияка был на всю округу. Первый заводила во всех драках. В царское время у нас тут в праздники деревня на деревню стеной ходила, на кулачный бой. Добро-деевка на Лядцы, а чаще всего обе вместе — «хохлов» бить — на киселевцев или гайновцев. Боже ты мой, что творилось! — Сынклета Лукинична, представив, что тогда творилось, даже руками всплеснула. — А Антон мой всегда первым шел… Холостым он тогда был ещё… Однажды его чуть не замертво вынесли, живого места на нем не было. Не утерпела я тогда, кинулась к нему, стала к синякам снег да лед прикладывать. А он очнулся, смеется… С той поры у нас и началось… Через год он сватов прислал. Зимой женился, а весной на заработки ушел, в каменщики. Вернулся другим человеком….. Книжки начал читать.
Макушенка понимал её. Матери так хотелось оправдать сына, доказать, что и он может стать таким же добрым и умным, каким был его отец.
А сын в это время был недалеко. Придя домой, он увидел в саду под грушей огонек, услышал голоса матери и Маку-шенки и не захотел или не отважился (он и, сам не понимал) подойти. Тихонько забрался на чердак своей новой недо строенной хаты, где стал ночевать, как только потеплело, и лежал там, устремив взгляд в дыру для трубы, сквозь кото-: рую на него смотрели три далекие звездочки.
14
Плотники явились неожиданно и дружно взялись за работу. Максим ничего не знал об их приходе, и пока вернулся с поля, сруб приобрел все черты настоящего дома, не хватало разве только трубы. Плотники, как будто нарочно, в первую очередь подогнали подоконники, вставили новенькие рамы, навесили двери. Издалека трудно было заметить отсутствие стекол, а на трубу мало кто обращал внимание, — и дом выглядел совсем готовым.
Максим, увидев это, так удивился, что, подойдя к зем лянке, не решился зайти в дом, где разговаривали люди, стучали топоры, свистели фуганки. Из трубы землянки тянулся в небо жаркий прозрачный дымок. Мать, раскрасневшаяся, в новом платочке, встретила его на пороге.
— Что это такое, мама? — спросил он.
— Прокоп Прокопович вызвал бригаду, которая райком строит.
«Выпросила», — хотел было он упрекнуть её, но сдержался, глядя на её довольное лицо и побоявшись обидеть старуху мать.
— А доски? — кивнул он головой на груду, лежавшую у входа.
У него не хватало материала на настилку пола, и он, не желая обращаться к Лазовенке, не раз задумывался, где, кроме «Воли», можно бы распилить бревна.
— Василь одолжил, сам привез на машине. А бревна забрал. Распилит.
Максим не то чтобы разозлился, а как-то странно растерялся. Раньше мать ни одного шага не делала, не посоветовавшись с ним. И вдруг… Он воспринял это как своеобразный протест, бунт против него. Стало обидно и больно.
— Ишо, Максимка, глины привезти. Завтра печник придет, — ласково заговорила мать, с тревогой наблюдая, как бледнеет его лицо. Но никакая ласковость уже не могла его удержать.
— У меня все лошади на севе. И мне не до глины.
Мать укоризненно покачала головой и не пожалела его, хотя знала, что ему тяжело.
— Тогда я Василя попрошу. Пускай тебе стыдно будет, — она повернулась и пошла в землянку. — Думаешь, авторитета у тебя прибавится, когда ты глины себе не привезешь и в землянке жить будешь?
Максим, ничего не ответив, тоже повернулся и пошел назад, в поле. Все спуталось у него в голове в эти горячие дни, все чувства сплелись в какой-то темный клубок. Настороженно встретил он появление в колхозе Макушенки, думал, что тот приехал ревизовать его работу, искать ошибки. С раздражением принял помощь Лазовенки, связывая её с приездом секретаря райкома. Но вот уже третий день работали добродеевцы на полях «Партизана», и никакого «подкопа» не было, ни в чем не мог он его обнаружить. А все, что делалось, делалось на пользу колхозу и, значит, в помощь ему, председателю. Секретарь райкома совсем не вмешивался в его повседневные дела. Он все больше ходил один, знакомился с хозяйством, просто и сердечно разговаривал с людьми в поле, на ферме, заходил к колхозникам в хаты, сидел на уроках в школе. На третий вечер сделал доклад о международном положении, закончил его спокойной беседой о делах колхоза, призывал скорее строить гидростанцию и подумать об осушке болота.
Узнав, что в лавке нет соли и женщины должны бегать за ней в Добродеевку, Макушенка на рассвете вызвал заспанного, перепуганного Гольдина. Через два часа соль была уже в лавке. Лазовенка показался только раз — в первый день работы. Был он приветлив, весел, на прощанье крепко, дружески пожал Максиму руку. Колхозники его сеяли и обрабатывали землю, как на своем собственном поле — добросовестно, старательно. Максим не мог не видеть, что эта неожиданная помощь, пример добродеевцев в работе, пребывание секретаря райкома, его беседы с колхозниками, соревнование между бригадами всколыхнули людей, зажгли энтузиазм. Казалось, другие люди работают в поле. Это даже Шаройка заметил и истолковал по-своему, по-шаройковски:
— Хитрый у нас народ, Максим Антонович. Хитрый, брат, ой хитрый. Гляди, как стараются при секретаре. Работают как черти. При такой работе бригадиру делать нечего, в окошки стучать не приходится…
Максим ничего не ответил.
Скоро кончится сев. Быстрое завершение весенних работ и радовало его и почему-то тревожило. В тот день тревога приутихла, но неожиданно появившиеся плотники, разговор с матерью снова подняли в душе бурю.
Как он должен ко всему этому относиться? Не обращать внимания на чуткость секретаря райкома, на щедрость Лазовенки? Сделать вид, что это его не касается и мало интересует, что все это делается ими для его матери, вдовы партизанского командира Антона Лесковца?
Но Максим понимал, что это было бы более чем глупо — отделять себя от семьи, в которой, по сути, останется тогда одна мать, от светлой памяти отца.
Ему достаточно уже надоела жизнь в землянке. Он избегал даже заходить туда и завидовал, когда приходилось бьн вать в хороших, уютных хатах. Мысли о своем незаконченном доме иной раз не давали ему уснуть до утра. И вдруг все разрешается так просто и быстро. Через несколько дней он будет в собственной хате, и никто не попрекнет его, что он построил её, использовав свое положение председателя (он очень боялся такого попрека). Да, он не может не быть благодарным и Макушенке и Василю. Но высказать эту благодарность словами он, разумеется, был не в силах.
…Взяв в конюшне лопату, Максим незаметно пробрался в карьер у старой мельницы, где издавна брали глину, спустился в самую глубокую яму и за какой-нибудь час-два выбросил наверх глины не на одну печь, а на добрых три. Привез он её домой вечером, когда уже совсем стемнело.
15
Весь день Ладынин, Макушенка и Максим ходили по полям, осматривали посевы, беседовали с колхозниками. Под вечер они возвращались домой.
Настроение у Максима было скверное, он все никак не мог примириться с тем, что Лазовенка ему помогает, и помогает не на шутку. К тому же ещё пришлось выслушать от Маку-шенки несколько неприятных замечаний, которые он расценивал по-своему — как первый шаг к определенным выводам о нем, неудачном руководителе. Вдобавок он за день очень устал, больше, чем обычно.
День был знойный, пекло, как в июле. И земля была сухая, будто в середине лета. Пыль, тонкая, словно пепел, устилала дорогу, ноги тонули в ней. На черный костюм Макушенки и сапоги Лесковца лег светло-серый налет.
Макушенка поглядел на дымное небо, где не было ни облачка.
— Эх, дождика бы!
— Сегодня должен быть непременно, — уверял Ладынин. — Я всегда безошибочно чувствую его приближение. Ноги гудят.
Возле моста — стойла. На берегу — черный квадрат выбитой скотиной земли. На нем тесно лежали и стояли коровы, некоторые из них вошли в воду и помахивали хвостами, хотя ни мух, ни оводов ещё не было, а комары попрятались от жары.
Среди стада виднелись фигуры женщин с ведрами и подойниками; каждая находила свою корову, поднимала и отгоняла в сторону. Немного дальше, под вербами, у изгороди, отделявшей стойла от посевов, доили колхозных коров. Доярки были в белых косынках и синих передниках. На самом берегу сидела заведующая фермой Клавдя Хацкевич, перед ней, до половины погруженные в воду, стояли бидоны.
— Какой у вас дневной удой? — повернулся Макушенка к Максиму, в морщинках у него под глазами пряталась лукавая усмешка. Максим смутился: все цифры перепутались у него в голове, хотя Клавдя ежедневно бомбардировала его ими. Может быть, потому они и не запоминались, что слишком много она говорила об этих цифрах. Как разойдется на заседании правления, так одним духом сообщит все: и сколько молока давали коровы до войны, и сколько можно было бы иметь этого молока, если б выполняли все её, Клавдины, требования, и каждый раз о соседях — об удоях в «Воле» и у Гайной.
Макушенка укоризненно покачал головой.
— Председателю стыдно не знать таких вещей. Запомни, что это не мелочь — молоко. В колхозе нет мелочей… Ты должен знать продуктивность каждой коровы, не то что… Иначе управлять нельзя. А представь себе то недалекое время, когда у тебя будет сто… двести дойных коров. Что тогда?
«Опять начинается», — Максим вздохнул и вытер со лба пот. Макушенка предложил пройти к стойлам.
«Ну, сейчас она натарахтит — только слушай, — подумал Максим о Клавде, неохотно сбегая следом за Макушенкой с насыпи плотины вниз на луг. — Все на меня свалит, трещотка чертова».
Он вспомнил, как хитро и упорно уговаривал его Шаройка заменить Клавдю кем-нибудь другим. Делал он это всегда после того, как Клавдя доводила председателя до кипения. В такие минуты Максим соглашался со своим советчиком, но потом, поостыв, успокоившись, оставлял по-старому; он понимал, что лучшего заведующего фермой найти трудно. Чувство справедливости превозмогало все остальные.
Клавдя спокойно встала, свернула в трубку самодельную тетрадь из синей бумаги, сунула её в карман. На губах её оставил довольно заметный след химический карандаш, и это фиолетовое пятнышко, так же как и короткий, не по росту, белый халатик, как-то молодило её, делало похожей на девочку-подростка. Но руки она пожала всем смело, просто и не по-женски крепко. А Максиму тайком задиристо подмигнула: «Погоди, вот я тебе сейчас покажу». И правда, как всегда, сразу же повела наступление:
— Удои? Повышаем, товарищ секретарь. День и ночь кормят их мои девчата, — она кивнула в сторону колхозных коров: перед каждой действительно лежала кучка свежей травы. — Все межи пообщипали… Но трудно нам… Выпас дрянной, коровы голодные… А вот наш председатель считает, что ферма — это пустяк…
— Когда это я так считал? — разозлился Максим.
— Всегда… Сколько я тебе доказывала, что у коровы молоко на языке…
— Как у тебя вранье!
— Лесковец! — возмутился Ладынин.
— И просила, и требовала, чтоб для подкормки коров было посеяно хоть что-нибудь, как вон в «Воле». Пускай до «зеленого конвейера» мы ещё не доросли, но ведь можно было бы хоть четверть этого конвейера сделать…
Макушенка одобрительно кивал головой и улыбался. Улыбнулся на «четверть конвейера» и Ладынин. Но Клавдя говорила все это совершенно серьезно, без тени улыбки.
Доярки с ведрами молока стояли возле коров, прислушивались к беседе, стесняясь подойти. Коровы тоже поворачи вали головы, большими влажными глазами смотрели на незнакомых людей, на свою хозяйку и, как бы понимая, что она защищает их, вздыхали.
— Ты, Максим, все ещё по дедовским законам хочешь жить. Снег — с поля, скотину — в поле, и всем заботам конец. Когда-то батька мой так делал, так, помню, при двух коровах никогда свежего молока не пили, а сметаны и в глаза не видали ни он, ни мы, дети. Сколько раз я тебе говорила, чтоб отделил колхозных коров от общего стада! А ты Шаройку слушаешь…
— Можно подумать, что Шаройка у тебя теля съел, — уже спокойно заметил Максим, не совсем удачно перефразируя поговорку.
— Моим теленком он бы подавился, а вот колхозного не одного съел. Потому и ферма маленькая.
Максим знал, что Клавдю лучше не задевать, потому что она на каждое слово десять ответит, и потому отвернулся, заглянул в бидоны.
— Ни в одном колхозе так к ферме не относятся…
Он не мог этого больше терпеть и, чтобы хоть чем-нибудь отплатить этой въедливой женщине, сказал как бы между прочим:
— Ты бы бидоны лучше помыла. Грязные.
Клавдя поперхнулась на полуслове. Это замечание в присутствии доктора было для нее самой тяжкой обидой.
— Грязные?
— Эй, девочки! Председатель говорит — бидоны грязные! — пропел позади зычный бас Гаити, его двоюродной сестры, и вмиг все три доярки оказались возле Максима. Закричали в один голос:
— Покажи хоть пятнышко! Где она — эта твоя грязь? Растерявшись от такого натиска, Максим сердито отмахнулся:
— А ну вас к черту!.. — и быстро пошел к дороге, сгоняя с места коров.
А девчата все ещё возмущались:
— Нас на пункте в пример ставят, а он — грязь… Лошади небось не дал, мы на волах возим, и то у нас молоко ни разу не скисло.
Отойдя, Макушенка и Ладынин понимающе переглянулись и рассмеялись.
Максим ждал их у дороги; опершись плечом о ствол ста рой согнутой вербы, он курил, жадно затягиваясь.
— Не уважаешь ты критику, Лесковец, — сказал Макушенка, подходя.
— Какая это к черту критика!
— А интересно, как ты её себе представляешь, критику? — хитро прищурился Ладынин.
— Разъелась на ферме, вот и зыкает, бесится, как корова… Ей… — Он осекся, увидев, как нахмурился секретарь райкома.
У Ладынина брови сошлись в одну линию, он повернулся к Максиму и сурово произнес:
— Ты чего на людей клевещешь? Слушать тошно! Да после таких твоих слов тебя не только она уважать не будет — вся деревня отвернется…
Максим покраснел и замолчал.
— У нее душа болит за доверенное ей дело, и это надо уметь ценить, поддерживать, а не ставить выше всего свой гонор, свое дрянное самолюбие.
Возмущенный Ладынин перешел на другую сторону дороги.
— Да-а, боишься критики, — продолжал свою мысль Макушенка. — И в этом твое несчастье. Боишься критики — значит боишься людей. Боишься хороших людей, которые болеют о колхозе и искренне желают тебе помочь…
Максим минуту шел молча, опустив голову. Потом повернулся к секретарю райкома и тихо сказал:
— Да, боюсь… И хватит с меня такой критики. Прошу поставить вопрос о перевыборах. Хватит! — И вдруг с яростью крикнул: — К дьяволу такую работу! — и быстро пошел вперед.
Макушенка недоуменно взглянул на Ладынина… — Ничего, успокоится, — уверенно сказал доктор. — Вызови ты нас с ним на бюро, послушай… Только чтоб не было там тех субъектов, которые любой партийный разговор сводят к угрозам отдать под суд..
Через некоторое время Максим сидел в хате у Шаройки за столом, сжав ладонями виски. Перед ним стояли бутылка самогону, тарелки с хлебом, огурцами и ломтями старого тол стого сала. Напротив расположился хозяин, выражение лица у него: было кислое.
— Так, говоришь, кончают сев?
— Кончают, Антонович.
— Ну и пускай кончают… Пускай работают… И руководят пускай Кацуба, Ладынин — кто хочет… А с меня довольно! Я наруководился!
Шаройка укоризненно покачал головой. — Эх, молодость, молодость! А ещё закаленные, говорят, войну прошли. Легче всего бросить, отступить… Нет, ты свое докажи… Докажи, что ты хозяин не хуже других… — И льстивым голосом продолжал: — Да ты знаешь ли, как любит тебя народ, Антонович? И Лазовенка никогда таким уважением не пользовался…
— Любит? — с явной иронией спросил Максим, но Шаройка не заметил этой иронии.
— Ей-богу, любит… Сына Антона Лесковца да чтоб не любили!.. И ты умей, где надо, отступить, признать свои ошибки… В наше время без этого нельзя… Но там, где надо, будь как сталь!:. Лазовенка хочет все колхозы в один объединить… А ты докажи, что народ не желает этого. В райкоме докажи, напиши в центр…
— И докажу! — вдруг на диво спокойно и уверенно заявил Максим. — Шаройка прямо засиял весь, торопливо налил чарки.
— Правильно! А ты бросать хочешь! Из-за чего? Почему? Бороться надо, как говорится, до победного конца. Выпьем!
Но Максим, как бы что-то вспомнив, отодвинул свою чарку, и совершенно трезвым голосом сообщил:
— По предложению Макушенки комиссия твой приусадебный проверила. Что-то больше гектара намерили, вместо тридцати соток.
Шаройка поставил чарку на стол, и самогонка перелилась через край — рука его заметно дрогнула. Он изменился в лице, зашептал, как заговорщик:
— Не может быть!..
— Все может быть, Шаройка, — все так же спокойно и даже как будто безразлично отвечал Максим. Этот его тон немного успокоил и Шаройку.
— И что? — спросил он уже без дрожи в голосе.
— Думаю, ты сам лучше меня знаешь, что бывает за незаконный захват общественной земли.
Шаройка наклонился над столом, угодливо заглянул Максиму в глаза.
— Ничего особенного не бывает. Но… Максим Антонович, дорогой мой, что-то надо сделать… Это больше неприятностей тебе, чем мне. Мне что, а тебе…
Лесковец, оглянувшись, чтоб убедиться, что в хате никого нет, показал хозяину кукиш.
— А этого ты не видел? Я за твою усадьбу с партбилетом расставаться не желаю. Да и все уже решено: есть приказ гнать тебя из бригадиров, а усадьбу отрезать вместе с посевами.
Шаройка рукавом вытер со лба пот и придвинул ближе к себе тарелку с салом, как бы не желая больше, чтобы Максим ел его, это сало.
16
Закончив сев, колхозники обоих колхозов собрались у молодого соснового леса.
Ладынин и Макушенка решили воспользоваться этим, чтобы поговорить с людьми, провести нечто вроде летучего митинга. Сожалели только, что нет Лесковца.
Нещадно пекло солнце. Сосновый лесок, на опушке кото-рого происходило собрание, дышал горячим ароматом смолы. Колхозники сидели, лежали ничком, на боку, опираясь на локти, в редкой тени молодых сосенок. Запыленные с ног до выгоревших волос бороновальщики — все молодые хлопцы — похожи были на шахтеров, добывающих какого-то необыкновенного цвета уголь. Глаза у хлопцев горели веселыми огоньками и шныряли по сторонам, ища, кого бы задеть, над кем бы пошутить. Однако это не мешало им внимательно слушать. Присутствие секретаря райкома сдерживало их. Более спокойно и солидно сидели мужчины — пахари и сеятели. Они были не так безжалостно пропылены, у многих на головах красовались вылинявшие военные фуражки. Совсем тихо, скромно, в стороне от парней, сидели девчата. Женщин было мало, они ушли домой, чтоб в обеденный перерыв накормить детей, подоить коров.
Девчата сидели кучкой, прижавшись друг к другу, при крывая подолами платьев запыленные ноги. Но только на первый взгляд казалось, что они спокойны. А если понаблюдать за ними, можно было заметить, что под застенчиво опу-щенными ресницами светились такие же задорные огоньки, как и у парней.
В сосняке фыркали лошади. Они спрятались от жары и, как по команде, мотали головами. Только некоторые из них, более охочие до еды, ходили по полю и щипали траву. На дороге стояли возы, лежали перевернутые вверх зубьями бороны, пускали веселых зайчиков зеркально отполированные землей лемехи плугов.
Народ расселся так, что ораторам приходилось стоять на самом солнцепеке. Василь Лазовенка пошутил по этому по-воду:
— Нет, сегодня любители длинных речей не смогут злоупотреблять нашим терпением. Чаще бы их на такую трибуну выставлять.
Однако собрание затягивалось. Говорили не подолгу, но много было желающих выступить.
Тепло, проникновенно сказал Лазовенка об укреплении дружбы между колхозами, об объединении усилий для того, чтобы сделать оба колхоза-соседа передовыми.
— Колхозы у нас небольшие, и каждый сам по себе никогда не мог бы осуществить, например, строительство гид ростанции. А общими силами мы её — построим! Построим! Есть немало мероприятий, связанных с электрификацией и механизацией хозяйства, с подъемом урожайности, которые можно выполнить сообща. Например, осушка Голого болота…
Это была его новая идея. Он подробно рассказал, как можно было бы лучше организовать это дело, какие потребуются средства — у него все было уже точно рассчитано — и какие выгоды получат колхозы от осушки. Слушали его внимательно.
Самую короткую речь сказал Михей Вячера.
— Дорогие товарищи колхозники колхоза «Партизан», разрешите вам пожелать, чтобы бы всегда так работали, как работали эти три дня.
— Лучше будем работать! — крикнул откуда-то из сосняка молодой голос. — Не подначивай, старая лиса!
— Мы вас ещё на буксир возьмем!
— Еще вам помогать приедем! Вячера-поклонился.
— Милости просим. Встретим с дорогой душой. Где-то далеко за сосняком глухо загремело.
— Гром! — радостно крикнул кто-то из хлопцев. Прислушались.
— В ушах у вас гром! На станции грохочет…
Но через минуту все уже поняли, что действительно гремит гром. Несколько человек быстро побежали в поле, подальше от опушки, чтобы посмотреть, что делается на го ризонте.
— Туча! — послышались обрадованные голоса. Колхозники заволновались.
— Тише, товарищи! — уговаривал председатель. — Давайте закончим наше собрание. Слово имеет товарищ Ладынин.
— Я коротко, товарищи!
— Почему коротко? Говорите подольше, Игнат Андреевич. Боимся мы дождя, что ли? Ждем.
Вскоре туча показалась и с другой стороны, над далеким лесом, синевшим там, куда уходила пойма реки.
— Вот кабы они встретились над нами, — переговаривались между собой колхозники, поглядывая в сторону леса, — да полили как следует.
— Ничего не выйдет. Дождик будет над лесом. Лес притягивает влагу, — говорили «теоретики».
А туча все росла и росла. Сначала их было две, верхняя и нижняя. Верхняя — белая, с ровными краями, спокойно и быстро плыла, поднималась все выше по небосводу. Нижняя — темно-синяя, почти черная у горизонта, вставала над самым лесом; казалось, зацепившись за него, она не могла оторваться. По краям она вихрилась причудливыми синими клубами, рвалась вперед и гневно кидала на лес извивающиеся как змеи молнии. Но вот после одной молнии, прорезавшей небо почти у самой земли, туча стремительно рванулась вперед и вскоре догнала свою белую сестру, закрыла её. К земле протянулись длинные косые нити дождя, освещенного лучами солнца.
Люди вздохнули. Сзади, из-за сосняка, приближаясь, гремела вторая туча.
Колхозники не спешили запрягать. Они стояли и следили за удивительной игрой в небе. Туча, которая плыла с запада, закрыла солнце. Сразу же зашумели сосны, прокатилась синяя волна по всходам ячменя в низине.
Упали первые крупные капли, глубоко пробивая пыль. Казалось, по дороге пробежали странные неведомые зверьки и оставили маленькие круглые следочки. Люди притихли, жадно вглядываясь в небо. Крепчал ветер. На миг перестали падать капли.
— Разгонит, — вздохнул кто-то.
Но вот закапало снова. И вдруг блеснула молния, оглушительно ударил гром, и удар этот как бы разорвал тучу: хлынул ливень.
С криком, с гоготом запрягали лошадей, вскакивали на повозки как попало.
Маша с девчатами случайно оказалась в повозке Василя. Он сам правил, весело покрикивая, и откормленный жеребец вмиг обогнал все остальные повозки. А дождь становился все сильнее. За его плотной завесой не было уже видно ни сосняка, ни дубов у речки, ни деревни. Девчата прикрывались корзинами, жались друг к другу. Но через несколько минут платья их насквозь промокли и прилипли к телу. Когда п Одъ-езжали к деревне, гром уже не грохотал, а устало ворчал вдалеке. Дождь немного утих, стал ровнее, но лил все ещё споро.
Девчата на краю деревни соскочили с повозки и огородами побежали каждая к своей хате. Машу Василь подвез к самому крыльцу.
— Бежим в хату, Вася, — пригласила она.
Он закинул вожжи за столбик палисадника и быстро взбежал на крыльцо. На обоих, как говорится, нитки сухой не было, вода стекала с них ручьями.
Маша засмеялась.
— Не смотри на меня. Она отпирала замок.
Василь повернулся лицом к улице.
— Ах, как хорошо спрыснули окончание сева! Какое богатство падает с неба, Маша!
— Это на мое счастье. — Она опять засмеялась и исчезла в сенях.
Он снял кепку, выжал её. Провел ладонями по груди. Гимнастерка стала точно кожаная, нижняя рубашка прилипла к спине. Но это не было неприятно, наоборот, тело наливалось бодростью. Он жадно вдыхал насыщенный озоном воздух и радостно улыбался, любуясь дождем. По улице текли ручьи. Из дворов выскакивали мальчишки в закатанных по колено штанах, бегали по воде, хохоча и распевая:
Василь не вникал в смысл слов, хотя когда-то в детстве не раз повторял их. Но и ему хотелось вместе с ними петь — попросить дождь, чтоб лил сильнее и дольше.
— Заходи в дом, Вася.
Он обернулся. Маша стояла в сухом платье, с распущенными мокрыми волосами.
— Надо подождать Игната Андреевича.
— Разве он не узнает твоей лошади?
Василь послушно пошел за ней. Прошел через кухню в комнату и смутился, увидев, что оставляет на чисто вымытом полу мокрые следы.
— Хочешь, Вася, я дам тебе сухую рубашку? Петину.
— Ну, что ты!.. Я сейчас поеду.
— А чего тебе спешить? Посиди. Ты ведь первый раз у нас в гостях.
Она говорила это просто, как близкому человеку, и он даже растерялся, не зная, как быть: отказаться или принять приглашение.
А Маша тем временем достала из сундука черную сатино-1 вую рубашку и протянула ему, и у него не хватило решимо сти отказаться.
Он вышел в кухню, чтобы переодеться. Рубашка была тесновата, с короткими рукавами, и Василь почувствовал себя в ней совсем юным. Когда он вернулся, Маша приветливо улыбнулась.
— Ну вот, какой ты молоденький! Подожди меня минутку. Она направилась в кухню. Там загремело корыто, ведро, полилась вода. Он открыл дверь.
— Что ты делаешь?
— Сполосну твою гимнастерку и сорочку, У него загорелись уши.
— Ну, что ты! — Он попытался было отнять гимнастерку, но она решительным движением отстранила его.
Случайно взгляд его остановился на её ногах, стройных, красивых, бронзовых от загара. Ему стало неловко, и он поспешно вернулся в комнату, подошел к окну. Сердце его громко стучало. По той стороне улицы прошли Макушенка и Ладынин. Он проводил их взглядом и опомнился только тогда, когда они зашли во двор к Прокопу Лесковцу: ведь он должен был их окликнуть. Не услышал он также, как вошла Маша.
— Ах, какой дождь! Просто счастье!
Она стояла почти рядом, смотрела в окно и ловкими пальцами заплетала косу.
— Если б ты знал, какое у меня настроение! Почему ты хмуришься?
— Я? Наоборот. — Он засмеялся. — У меня тоже замечательное настроение.
— Ты хорошо говорил на собрании.
— Да нет… Хотелось сказать куда лучше… Столько думал…
— В мыслях всегда лучше получается, — согласилась Маша.
И вдруг они, почему-то смутившись, умолкли и долго стояли так, не отводя глаз от окна, за которым шумел дождь.
Потом Маша отошла к столу, достала с полки толстую книгу, раскрыла. Она вынула из книжки листок бумагу взглянула на Василя, неуверенно проговорила:
— Вот… хочу показать тебе… первому. Он прочитал, и глаза его загорелись.
— Молодчина!.. Давно пора. Написать, правда, можно было бы короче.
— Что ты! Как же можно короче! У меня и так очень коротко. Гляди, какая автобиография. Два дня писала и вот столечко написала. Стыдно показать такую автобиографию.
— Глупости! Дело не в этом, Маша. Есть биографии длинные, да путаные. А твоя что вот эта капля дождевой воды. Без пылинки. Сегодня же передай все Ладынину.
Маша вздохнула.
— Боюсь.
— Чего?
— А если не оправдаю? Ты представь, дадут мне люди рекомендацию, я вот в заявлении слово партии даю, как клятву, а потом…
Василь сел за стол, пытливо посмотрел на нее и тихо спросил:
— У кого ты просила рекомендации?
— Ни у кого ещё.
— Я первый поручусь за тебя. Дай бумагу. — Он взял Алесину тетрадку, аккуратно вырвал чистый листок.
Маша стояла по другую сторону стола, как школьница на экзамене, и не отводила взгляда от его руки, которая старательно выписывала простые, но волнующие слова.
«Знаю Кацубу Марию Павловну…»
Василь поднял голову.
— С каких пор я тебя, Маша, знаю?
В хату шумно вошел Петя, ещё с порога закричал:
— Маша!.. Сухое! — но, увидев Василя, замолк, только удивленно нахмурился, узнав на нем свою рубашку.
Маша отошла к сундуку и стала искать ему белье. Петя занял её место у стола и бесцеремонно заглянул в тетрадь. Прочитав первые слова, молча повернулся и, взяв белье, на цыпочках вышел в кухню.
Дождь не утихал. Все небо было затянуто тучами.
Написав рекомендацию и отдав её Маше, Васлль, встал, пошутил:
— В гостях хорошо, а дома лучше. Пойду позову Ладынина. Они у Прокопа.
Маша проводила его до сеней, держа рекомендацию в руках. На крыльцо она не вышла. Прислонившись к наружной двери, смотрела, как он отвязал лошадь, как ловко вскочил на телегу и быстро переехал через дорогу. И вдруг она почувствовала, что у нее не по-обычному бьется сердце — чаще и громче — и горят щеки. А когда она вернулась в комнату, ей почему-то вспомнились слова, недавно сказанные ею Сынклете Лукиничне: «Он гордый, а я, по-вашему, не гордая? Нет, тетя Сынклета, я тоже гордая…»
В поле, между Лядцами и Добродеевкой, они встретили Соковитова. У инженера был такой вид, как будто он только что вылез из речки, но шел он не спеша. Увидев на повозке Макушенку, засмеялся и закричал:
— Буду с вами ругаться, Прокоп Прокопович! Хитрый вы человек!
— Что случилось? — Все трое притворились удивленными, хотя и Ладынин и Лазовенка уже знали, с какой целью секретарь райкома направил Соковитова в обком.
— Не хитрите, братцы. Знаю, что вам все было известно раньше, чем мне, — и шутливо представился: — Главный инженер областной конторы «Сельэлектро» Соковитов, Сергей Павлович.
— С чем вас сердечно поздравляем, — с улыбкой пожал ему руку Макушенка.
17
— Волнуешься?
— Волнуюсь, Алеся. Вот, — Маша прижала ладонь к сердцу, как бы пытаясь этим выразить силу своего волнения.
— Я понимаю. Как перед экзаменом. Я перед первым так же волновалась.
— Это куда более ответственный экзамен, сестра. Это экзамен на самое великое звание, какое только есть на земле.
«Экзамен»! Она не раз задумывалась над тем, чем для нее будет прием в партию. А вот Алеся подсказала ей это короткое и почти точное определение!
«Великий экзамен»!
А достаточно ли она к нему подготовлена? Имеет ли она право сдавать такой почетный экзамен? Заслужила ли она это звание?
«Член Всесоюзной Коммунистической партии (больше виков)».
«Нет, сначала кандидат, — подумала она. — Сначала проверка на работе, в жизни. С завтрашнего вечера начнется этот великий экзамен». Перед ней лежала книга Ленина «Что делать?». Уже много дней она читала эту книгу. На про-тяжении всей зимы она изучала историю партии с комсомольцами, руководила кружком. Её слушатели, в особенности девчата (парни вели себя более сдержанно), не раз восторга-лись её знаниями, и сама она тогда была уверена, что все знает и может ответить на любой вопрос по истории партии. Теперь же все стало иначе. Теперь ей казалось, что она ничего не знает. За это время она прочитала не все, что следовало…
Пока заканчивали сев, на чтение почти не оставалось вре-мени. А в этот последний вечер она ничего не запоминала из того, что читала. Другие мысли приходили в голову — о прочитанном раньше, и она напрягала память, чтобы вспомнить ту или иную дату, событие, ленинское высказывание. А то вдруг ей начинало казаться, что она забыла, каковы обязанности члена партии, и она, потихоньку от самой себя, заглядывала в устав.
Вокруг лампы летали мотыльки, бились о горячее стекло и тоже мешали, отвлекали внимание.
Вздыхала Алеся, сидя над задачами, — готовилась к письменному экзамену по алгебре.
Маша злилась. Чего ей вздыхать? Все равно, если сама не решит, так завтра спросит у Павла, да и на экзамене не постесняется заглянуть в чужую тетрадь. Беззаботный у сестры характер. Легко ей будет жить.
«Разве радость в том, чтоб легко жилось? — задумалась ока. — Моя жизнь была нелегкой. Да и Алесина тоже, зря я на нее поклеп возвожу… Сколько горя мы перенесли!.. До революции такие, как мы, стадовились нищими. А мы вот… Алеся кончит дреять классов, поедет в Москву… — Ей на какой-то миг стало даже завидно, но она с нежностью посмотрела на сестру, склонившуюся над тетрадью, и, как мать, подумала: — Красивая она у меня».
На улице пели девушки.
Маша плотнее закрыла окно, поправила занавеску, но песня все равно залетала в комнату:
— и мелодия её навязчиво звучала в мозгу, овладевала всем существом и возбуждала непреодолимое желание запеть самой. Алеся уже напевала без слов, тихо и нежно. Маша мысленно повторяла за ней:
Слова эти заставили её опомниться: слишком уж не гармонировали они с её настроениями, с её мыслями..
— Алеся!
— Не буду, Машенька!
Маша полистала страницы, которые ещё надо было прочитать.
— Когда я это сделаю?
— А ты заставь себя не думать ни о чем другом, — посоветовала Алеся, как будто знала, что у нее на душе. — Чтоб не мешать тебе, я лягу спать.
Маша начала читать главу о дискуссии в партии, о новой экономической политике и новом поражении врагов партии — троцкистов. И вдруг ей показалось, что она читает это впервые, — перед ней разворачивалась страница великой победоносной борьбы партии за счастье простых людей, за её, Машино, счастье. С трибуны десятого, одиннадцатого съездов Ленин видел будущее великого народа, его всемирную победу.
Маша сосредоточилась и читала, не слыша, что делается вокруг.
…На дворе было уже совсем светло, а на столе все ещё горела лампа. Она потушила её, подошла к окну, растворила его и жадно вдохнула прохладный воздух.
Все произошло значительно проще, чем она себе представляла. Но в этой простоте, как она потом поняла, и было все величие и весь глубокий смысл приема в партию.
Игнат Андреевич спокойным, но не совсем обычным голо-сом прочитал её заявление и анкету.
— Вопросы? — коротко спросил Мятельский, председательствовавший на собрании.
— Расскажи биографию, — сказал Костя Радник, котон рого самого только недавно принимали в члены партии.
Маша встала. Но вместе с ней встал Михей Вячера.
— Не надо, Маша. Знаем мы всю твою биографию, на наших глазах выросла. — И, обращаясь ко всем, продол жал: — Вся её жизнь что на ладони у меня. Я на её родинах был. Мы с Павлом Кацубой дружили, вместе гражданскую войну прошли, вместе домой вернулись. Трое нас — Антон Лесковец, — Михей взглянул на Максима, — и мы. Первыми и колхозы организовывали: они с Лесковцом в Лядцах, а мы Фаддеем Романом здесь, у нас.
Вячера минуту помолчал, обвел всех взглядом, как бы прашивая: а то ли он говорит, что нужно? Но, увидев, что ушают его внимательно, тихо продолжал:
— Все помню… Помню, как мать её умерла… Пришли мы с кладбища, на поминки, как водится… Вытерла она слезы и… хозяйка в хате… Многие тогда… — Хотел было он ещё что-то вспомнить, но махнул рукой и начал о другом:-Или возьмем сорок первый год… Помню, сидим с Прокопом Прокоповичем, советуемся, кого нам связными назначить в деревнях, И её, Машу, Антон Лесковец первой назвал. А через какой-нибудь месяц она нам сведения принесла… Пришла босая, а ночью ударил мороз, снежком присыпало… Я ей утром по лагерю сапоги искал…
Маша как поднялась, так и стояла, прислонившись плечом к стене. Слушала и чувствовала, как все ровнее и ровнее бьется сердце.
— Одним словом, я с радостью дал ей рекомендацию и первый предлагаю — принять единогласно, — неожиданно закончил Михей.
Ладынин улыбнулся этому «принять единогласно», но больше никто, должно быть, не заметил обмолвки, так как никому, верно, и на ум не могло прийти, что можно не голосовать за её прием.
— Садись, Маша, Почему ты стоишь? — ласково сказал Ладынин.
Выступил Василь Лазовенка. Он говорил о её работе в колхозе в послевоенные годы и особенно этой весной.
Когда он кончил, инструктор райкома спросил:
— С Уставом партии ознакомились?
Она снова встала, как на экзамене, ответила коротко:
— Да, — но, подумав, поправилась — Изучила.
— Может, председатель хочет сказать? — кивнул Мятель-ский Максиму Лесковцу.
Максим поднялся, помолчал, прокашлялся, словно гото-вясь к длинной речи, а сказал всего три слова:
— Поддерживаю полностью. Достойна.
Маше даже немного обидно стало, что никто не спросил её, не задал ни одного вопроса по истории партии или по Уставу; хоть бы предложили рассказать об обязанностях члена партии.
Когда голосовали, она не поднимала глаз, ей казалось, что смотреть неловко: а вдруг кто-нибудь не захочет подать за нее голос?
— Принята единогласно! — объявил Мятельский, и Маша вздрогнула от неожиданных аплодисментов, и снова застучало у нее сердце, загорелись щеки. Она не знала, что надо делать в таких случаях, и ещё ниже опустила голову.
После приема в члены слушали Гольдина. Он говорил долго и хитро: больше о чужих сельпо, чем о своем, — чтобы доказать, что у него всче идет не хуже, чем у других. На деле неполадок в его работе, было немало. Поэтому и решил Ладынин послушать его на закрытом партийном собрании.
Никакие уловки Гольдина не помогли — пробрали его крепко. Обсуждение проходило весело: Вячера, Костя Рад-ник, Лазовенка и Лесковец рассказали немало интересных случаев. Гольдин вытирал пот, ерзал, записывал что-то в блок «нот и вдруг останавливал выступающего:
— Подожди! Совсем это не так. Что ты мне рассказываешь! Правду любить надо! — и серьезно дополнял сказан-ное такими деталями, которые вызывали общий смех. Только Ладынин хмурился: он видел в этом очередную хитрость Гольдина — шуточками отвести от себя критику.
Маше тоже очень хотелось сказать о работе сельпо и в особенности о лавке в Лядцах, но она не отважилась.
Сразу после окончания собрания Максим вышел, вскочил в седло и уехал, ничего не сказав Маше.
Мурашки в тот вечер на собрании не было. И Маша даже обрадовалась, что домой будет идти одна: ей хотелось после такого чрезвычайного события побыть наедине с собой, дать волю чувствам и мечтам. Её не пугало, что был уже час ночи. Чтобы никто не пригласил переночевать или не вызвался проводить, она, пока коммунисты, столпившись вокруг стола, решали с Ладыниным и Байковым разные текущие вопросы, незаметно вышла и почти бегом, через сад, направилась в сторону Лядцев.
18
Она выходила уже из сада, когда её догнал и заставил остановиться тихий голос:
— Маша!..
Она обернулась.
— Василь!
Он подошел и крепко пожал ей руку.
— Поздравляю, Маша. — От всего сердца. Знаешь, я-второй раз переживаю эту радость — когда меня самого принимали и вот сегодня… за тебя…
— Спасибо, Вася.
Странно, но у нее вдруг пропало желание быть одной. Напротив, теперь ей хотелось идти с ним вместе, рассказать ему о своих переживаниях, поделиться своим счастьем.
Она тихо засмеялась.
— Знаешь, я вышла, и мне показалось, что у меня выросли крылья, что я поднялась и полетела… Как ты меня только догнал?
Он ответил шуткой:
— Должно быть, ну меня тоже крылья выросли. Минуту шли молча, видно, каждый ждал, что заговорит другой.
— А ты это чудесно сказала — о крыльях. Вступая в партию, и в самом деле как будто получаешь крылья для орлиного полета. Скажи, ты думаешь о нашем завтрашнем дне?
— Думаю.
— Мы сегодня с Игнатом Андреевичем ходили и мечтали, какими станут наши края через несколько лет. Какие здесь будут урожаи!
Они вышли в поле. После обильных дождей, ливших с перерывами почти всю неделю, пошли в рост яровые, поднялась чуть ли не по плечо рожь. Высокими стенами сжимала она узкую дорогу. Днем прошел дождь, и земля под ногами была мягкая и влажная. Воздух был насыщен пьянящим ароматом ржаного поля. В небе заночевали низкие, мягкие, кое-где разорванные облака; сквозь просветы заглядывали на землю любопытные звезды. Ночь была безросная, тихая и тоже какая-то мягкая, как земля и небо.
— Ах, какое у вас жито, Василь! — Маша провела рукой по колосьям, и они чуть слышно зашелестели. — Любо поглядеть!
— Жито доброе. Но я показал бы тебе ещё лучшее. Приходи, много интересного увидишь.
— Насти боюсь, — засмеялась Маша. Он тоже рассмеялся.
— Для нее, кажется, кроме свеклы, ничего сейчас не существует… Страшно хочет стать героиней…
Маша вздохнула. Василь удивленно повернулся к ней, но, оглянувшись, понял, в чем дело. Они перешли межу, разделявшую земли их колхозов.
На земле «Партизана» тоже росла рожь, но даже ночью была заметна разница между этой рожью и той, мимо которой они только что прошли.
Василь после короткой паузы сказал: — Боюсь, что наше жито погонит в солому, а колос может быть никудышный.
Маша поняла, что он хочет как-нибудь утешить её, убедить, что у них в колхозе (это был участок не её бригады) рожь тоже неплохая. Конечно, значительно лучше, чем в прошлом году, — она сама это видела. Но ведь не такая, как в «Воле»!
Беседуя о видах на урожай, о делах в колхозах, они незаметно дошли до Лядцев и, не сговариваясь, повернули не к улице, а на стежку, которая вела задами, мимо огородов. Со стежки свернули на новую дорогу и опять вышли в поле, где на большой площади посеяна была картошка, а в низине — капуста. Они говорили о сенокосе, который вот-вот должен начаться, потом — о строительстве гидростанции, о Сокови тове, в тот день переехавшем в областной центр. Но ни слова не было сказано между ними об их чувствах и отношениях. Маша об этом и не думала. Она так свыклась с тем, что Василь — добрый друг, с которым всегда можно откровенно поговорить, поделиться мыслями, что эта ночная прогулка казалась ей вполне естественной.
Она заметила только, что Василь все время избегает го ворить о Максиме.
«Боится сделать мне больно, — подумала она. — Добрый мой друг, я уже ко всему привыкла, и у меня, кажется, все раны в душе уже зажили. Что бы ты о нем ни сказал — хо рошее или дурное, — ничто уже не тронет меня теперь».
Да, ни о чем не думала она до тех пор, пока не стала прощаться с Василем возле своего огорода.
Он первый показал ей на светлую полоску на востоке:
— Пора спать, Маша.
Тогда она вспомнила, что и прошлую ночь почти не спала.
— Пора.
— Доброй ночи, Маша.
— Доброго утра, Василь, — засмеялась она.
Он задержал её руку, сжал сильнее:
— Маша, встретимся завтра? — Завтра?
— Да. Давай тут же… Ладно?
— Ладно.
— До завтра, Маша, — он выпустил её руку и поспешно ушел.
Она стояла неподвижно и долго-долго глядела ему вслед, пока очертания его не растаяли в сумраке ночи. Глядела почти бездумно.
«Встретимся завтра… Здесь… Ладно? Ладно», — вспомнила его слова, свой неожиданный ответ, и вдруг молнией блеснула мысль — такая яркая, что она разом все осветила. Маша все поняла иа усмехаясь, подумала: «Пожалуй, пришел конец моей девичьей жизни». Но тут же испугалась этой мысли. Оглянулась: вдруг кто-нибудь подслушал? А в душе нее поднялась целая буря. Она сделала шаг и прижалась грудью к изгороди.
«Встретимся завтра… Ладно».
А имеет ли она право на эту встречу? Что скажут люди, Максим?.. Максим? А что он может сказать? Какое он имеет право что-нибудь сказать?
Она прислушалась, как будто хотела услышать некий тайный голос души. Но было тихо, как бывает только на рассвете. Нет, вот он, этот голос, «Он гордый, а я, по-вашему, не гордая? Нет, я тоже гордая». Так что же тогда было все эти шесть лет? Как назвать те её чувства? Неужто в самом деле ничего от них не осталось? Она снова прислушалась.
«Встретимся завтра…»
Вот что теперь осталось! И словами этими полно все её существо.
На мгновение ей показалось, что все это она видит во сне.
Нет, это не сон. Но какая удивительная ночь! Сколько событий произошло в её жизни за одни сутки!
А может быть, ничего ещё и не произошло? Может быть, ему просто хочется так вот, по-товарищески, поговорить? Нет, не просто поговорить ему хочется и не просто так он догнал её сегодня. Она хорошо помнит слова, сказанные им, когда они в гололедицу встретились в поле: «Все-таки я тебя любил… И чувство это старое. Я понял это ещё на фронте… Я вспоминал тебя, и мне становилось легче…» Но почему тогда слова эти не вызвали никакого отклика в её душе? Теперь они полны для нее радостного смысла. Ведь она, как и каждый, имеет право на счастье, самое простое и самое человеческое счастье. Так пусть же оно придет скорее!
Томительно долго тянулся этот день. Казалось, конца ему не будет. Маша за день переделала в три раза больше дела, чем обычно, и все равно ничего не помогало, ничто не сокращало его. Встречаясь с колхозниками, у которых, она знала, были часы, она спрашивала время. Раньше она почти никогда этого не делала. Поэтому заместитель председателя Бирила, к которому она, позабыв, обратилась с этим второй раз, пошутил:
— Вечера ждешь, Маша?
Она вспыхнула, как девочка, не знала, куда глаза девать, куда спрятаться! Хорошо, что они были одни. Старик, как бы читая её мысли, заметил:
— Ничего, ничего, Маша. В жизни (всяко бывает.
Она ужаснулась: неужели знает, неужто кто-нибудь видел их ночью? До самого вечера мучила её эта мысль. А когда стало смеркаться, Маша позабыла о ней и через огород шла смело, не оглядываясь. Встретившись с Василем, предложила пойти в поле.
Сколько они исходили за эту ночь! Обошли чуть не все поля обоих колхозов, все окрестные стежки-дорожки. Как подростки, стеснялись предложить друг другу посидеть и все ходили и ходили, не чувствуя усталости, не замечая, куда зашли, и, пожалуй, никто из них не мог бы толком рассказать, где они за ночь побывали. Они говорили не умолкая. Говорили обо всем: о колхозных делах, об агрономии, об урожае, о международных событиях, о книгах и людях, вспоминали минувшее, довоенное и военное, веселое и печальное, мечтали — о будущем, но не о своем — о будущем вообще, всех советских людей, обсуждали судьбы своих односельчан. Но избегали упоминать два имени — Максима и Насти.
Об этом Маша вспомнила только после того, как они простились на рассвете. Простились на том же месте. Василь так же задержал её руку в своей и так же, как в первый раз, спросил:
— Встретимся завтра, Маша? Она пошутила:
— Сегодня, Вася, Он засмеялся.
— Правда, сегодня…
Было воскресенье, срочной работы не предвиделось, и она решила выспаться за все три ночи. Несмотря на усталость, — Маша только сейчас её почувствовала, — она долго не могла заснуть. А когда наконец заснула, проспала почти до обеда.
Алеся, едва сестра проснулась, укоризненно покачала головой.
— Где ты была? Опять на собрании? Состарят они тебя, эти собрания. Ах, до чего я не люблю этих длинных заседаний!
Маша счастливо рассмеялась. Она вдруг почувствовала себя на несколько лет моложе. И утром, засыпая, и сейчас она думала о том, что встречи эти точно вторая молодость. Да и не было у нее тогда, много лет назад, таких встреч. С Максимом они обычно встречались на гулянье, танцевали, потом уходили. Уйти старались незаметно, тайком, но это не всегда удавалось. Их догоняли насмешки и шутки молодежи. Они шли на край деревни, садились где-нибудь на лавочке перед палисадником, в уголке у забора. Сидели, болтали о разных пустяках, редко — об учебе, чаще о хлопцах и девчатах—кто за кем «ухаживает». Иногда бывало так, что они не знали, О чем говорить, не находили слов, и тогда сидели молча, смотрели на звездьи, на луну, слушали, как поют девчата, бренчит вдали балалайка и тихо шумит верба или куст черемухи.
Правда, изредка Максим целовал её. Она застенчиво отворачивалась и тихо просила:
— Не надо, Максим.
А однажды любившая пошутить тетка Параска облила их через забор водой, крикнув:
— Не мешайте спать, ухажеры сопливые!
В другой раз мальчишки-подростки подслушали их любовный разговор и потом несколько дней не давали по улице, пройти.
Но их уже это не смущало, чувства их становились смелее, в последний год они не стеснялись уже показываться на людях вместе, уже и в клубе, когда смотрели спектакль или кинокартину, садились рядом. Но далеко гулять не ходили. Ни разу вот так не вышли и не блуждали до утра.
…Как давно это было!
Маша вздохнула.
И было ли то любовью? Не впервые ли пришла она сейчас?
19
В ту ночь они не пошли далеко: с каждой новой встречей они все меньше стремились уйти подальше от любопытного людского глаза.
Обогнув деревню, они вышли на строительную площадку. После посевной работы на гидростанции возобновились и теперь шли полным ходом.
На площадке приятно пахло нагретой за день сосной и свежевыкопанной землей.
Они сели на бревно, одиноко лежавшее над обрывом, В речке колыхались звезды, будто играли золотые рыбки, в колхозном саду заливался соловей.
Неожиданно Василь крепко обнял её.
— Вот так, Машенька.
Она вздрогнула, почувствовала, как испуганно забилось сердце, и, чтобы как-нибудь успокоиться, тихо предложила, не высвобождаясь из объятий:
— Пойдем, Вася.
Он сразу согласился, встал.
— Хорошо… Пойдем.
Они вышли на тропку, постояли на мосту, облокотись на перила. — Что-то не налаживался у них настоящий разговор, как в прошлые разы. Но Маша понимала, отчего это, и ждала.
Со стороны сосняка послышались молодые голоса, Василь и Маша спустились с плотины вниз, где над самой водой росли вербы, остановились в их тени. Звонкие молодые голоса приближались.
— Алеся! — узнал Василь.
И правда, Алеся и Павел шли из школы, из районного центра, после очередного экзамена, — …я тебя не понимаю и уверен—ты и сама себя не понимаешь. Начиталась романов и разыгрываешь чеховскую героиню, — голос у юноши был обиженный и растерянный.
Алеся засмеялась.
— В Москву! В Москву, Паша! — слова эти она произнесла с необычайным подъемом и без всякой театральности, естественно и просто. — А тебе перед экзаменом, уважаемый Архимед, следовало бы знать, что Антон Павлович никогда не писал романов.
Юноша не сдавался.
— В Москву! — передразнил он. — Много там таких, как ты. Провалишься — тогда запоешь…
Алеся остановилась, в голосе её послышались гневные нотки:
— Уходи! Не желаю я с тобой идти после этого!
— Алеся! — Голос юноши дрогнул, и это, должно быть, смягчило девушку, они двинулись дальше.
— Провалишься! А я твою противную математику и сдавать не буду. Я на литфак пойду.
— Как будто в Минском университете нет литфака.
— Дорогой мой Архимед! Пойми раз и навсегда…
Голоса отдалялись, и слов уже нельзя было разобрать.
Маша тихо и радостно рассмеялась и как-то совсем нечаянно, незаметно для себя прижалась щекой к плечу Василя.
Он порывисто обнял еег привлек к себе.
— В Москву! Сколько надежды на счастье в её словах!
— И уверенности… Машенька, милая! Василь крепко поцеловал её в губы. Маша подняла руки, обхватила его шею!
— Вася!
Они сидели на опушке березовой рощи. За спиной и вверху чуть слышно шелестели листвой молодые березки, а впереди — протяни руку и достанешь — стояла высокой, неподвижной стеной рожь. По небу медленно плыла неполная луна, изредка ныряя за облака и снова появляясь; она довольно и лукаво ухмылялась, как бы говоря: «Ну нет, от меня вы нигде не скроетесь». А в роще заливались соловьи. Недаром в деревне эта белая рощица в шутку называлась «соловьиной». Их тут был целый ансамбль, и они то слаженно, точно под палочку дирижера, выводили свои трели, то вдруг заливались поодиночке, соперничая, показывая свою ловкость, талант, удаль. Давно уже Маша так не слушала соловьиного пения — захваченная, завороженная, оглушенная этой простой, знакомой и в то же время чарующей музыкой.
Эта песня звучала гимном её любви, её счастью. Она наполняла её сердце, и оно, казалось, росло и росло в груди. Она боялась вздохнуть, пошевельнуться: голова Василя лежала у нее на коленях. Она знала, что он не спит, но глаза у него закрыты, он, должно быть, так же заворожен соловьиным пением и тем, чем полны их сердца.
При лунном свете она ясно видит его лицо. Как дорога ей каждая его черточка! Какие славные, умные морщинки у него на лбу! Вот она — настоящая любовь, могучее чувство, для которого нет преград, которое все побеждает на своем пути, даже смерть. Такого чувства она ещё не испытывала никогда… А что же было раньше?
Правда, что это бышо—все эти шесть лет?.. Но теперь уже все равно. Теперь уже ничто её не волнует и не смущает, даже то, что скажут женщины, которые так строго осуждали Максима. Да, наконец, что они могут сказать? Она нашла свое счастье… Нет, счастье нашло её…
«Мое счастье!» Она не удержалась—. наклонилась и поцеловала морщинки на лбу Василя, Он обнял её, прижался своей колючей щекой к её лицу.
— Маша! Завтра?
— Дай опомниться, Вася.
— Не дам. Завтра. Я слишком долго ждал этого дня
20
Её тревога, её волнение были замечены женщинами, когда она раздавала наряды на работу. Веселые, шумные, они, как всегда, шутили, подсмеивались друг над дружкой, над нею, своим бригадиром, а больше всего — над мужчинами и молодыми парнями, которые держались особняком, «стреляли» друг у друга курево и делали вид, что не обращают никакого внимания на бабьи насмешки. У Маши пылали щеки и громко стучало сердце. Она забывала, что говорила минуту назад.
— Что-то наш бригадир не в себе, бабьи, — заметила одна из женщин.
Остальные переглянулись.
«Знают, конечно, — подумала Маша, — не может быть, чтобы за столько дней никто нас Не увидел. Но почему молчат?
Лучше бы уж смеялись, подшучивали — тогда ясно было бы, что думают».
— Ты нездорова, Машенька?
У Маши дрогнуло сердце… Никогда ещё она не лгала Сынклете Лукиничне, которая была ей, что родная мать.
— Голова болит.
— Так пошла бы полежала. Необязательно тебе все время бегать по полю. И так у нас в бригаде все идет как следует, да и в других, слава богу, налаживается.
Маша ушла домой. Ей хотелось только одного — чтобы Алеси уже не было, потому что, если начать переодеваться при сестре, не избежать объяснений.
На дверях висел замок.
Она быстро вошла в дом, старательно умылась, надела свое лучшее платье. Но тут же передумала, сняла его и надела, правда, хорошее, но такое, в котором её уже не раз видели в обычные рабочие дни.
Василь поджидал её возле колхозного сада. На нем был светлый костюм, совершенно новый — Маша его ещё ни разу не видела, — белоснежная рубашка и очень красивый светло-синий галстук. Он оделся будто на большой праздник, и весь светился, как это солнечное утро. Маше стало стыдно, что она надела не самое лучшее, что у нее есть. Но Василь не обратил внимания на её платье. Он крепко сжал обе её руки, потом, оглянувшись, поцеловал их.
— А я глаза проглядел. Даже начал бояться: а вдруг не придешь?
— Ну, что ты, Вася, — виновато улыбнулась она.
— Идем скорей, а то Байков может куда-нибудь сбежать, хотя я и просил его задержаться.
Рядом с ним, плечом к плечу, Маша пошла через сад. Она вдруг почувствовала, что мучительной тревоги, не дававшей ей покоя все утро, как не бывало. Ей стало весело.
Секретарь сельсовета Галя Бондарь, увидев их, разинула рот и от удивления не ответила, когда они с ней поздоровались. Маша засмеялась. Тогда и Галя захохотала.
— Если бы вы знали, что я о вас сейчас подумала, вы бы меня убили.
— На что нам тебя убивать, когда ты нам сейчас нужна, — ответил Василь. — Ты правильно подумала.
— Правильно? — У девушки округлились глаза и вытянулось лицо.
Василь громко постучал в дверь кабинета председателя.
— Входите! Чего там!..
Байков стоял посреди комнаты, с довольным видом потирая контуженную руку.
— Меня, старого воробья, не проведешь. Я взглянул в окно и все понял. С такими лицами приходят только раз в жизни и только в сельсовет. Ну-у, поздравляю и желаю вам такого счастья и такой жизни, каких вы сами себе желаете…
Он обнял Василя, поцеловал Машу и вдруг отвернулся, плечи его дрогнули.
Василь и Маша переглянулись. Они поняли. Дочь Сергея Ивановича, Валя, убитая фашистами, была сверстницей и подругой Маши.
Минуту стояла тишина.
Байков подошел к столу, обернулся.
— Простите старика. — И, пальцами вытерев глаза, крикнул: — Галя! Давай книгу! Я сам вас запишу. И на свадьбе у вас погуляю, как не гулял уже давно. Эх, и погуляю!..
Не было больше и тени стыда, не было волнений и той неловкости перед людьми, которые испытывала Маша все утро. Когда вышли из сельсовета, появилось новое чувство — легкая, приятная грусть, словно жаль было всего, что осталось где-то там, позади. Такое ощущение бывает, когда человек переступает какую-то межу и начинает новую жизнь. Маше даже показалось, что и вокруг все стало немножко иным, чем было несколько минут, назад.
— Теперь давай мать удивим, — сказал Василь, и Маша молча согласилась. Да иначе и нельзя было—:она это понимала. Теперь было бы уже смешно и нелепо прятаться от людей. Теперь ей и самой хотелось идти рядом с ним, идти, гордясь и им и собой. Пускай смотрят и радуются вместе с ними все, кто желает им счастья. Пускай злятся и осуждают те, кому это не нравится.
Они шли, разговаривая и смеясь. Но в конце сада Маша вдруг остановилась, как будто наткнувшись на какое-то препятствие.
— Вася! Ладынин!
К любой встрече отнеслась бы она сейчас: спокойно, даже, кажется, если б вдруг повстречался им Максим… Но Ладынин… А что, если секретарь осудит её в эту светлую незабываемую минуту? Он может сделать это не словами — одним взглядом.
Ладынин шел по дорожке мимо забора.
— Ну, так что, что Ладынин? — И, поняв её, Василь улыбнулся. — Он знает. Я ему сказал… Еще вчера…
Ладынин увидел их и остановился, поджидая.
Брови его сошлись в одну линию, проложив морщинки на лбу. Взгляд у него был суровый, и у Маши испуганно екнуло сердце. Но через мгновение она поняла, что Игнат Андреевич пытался скрыть улыбку. И не сумел. Она вдруг брызнула, добрая, ласковая, осветив его лицо. Он протянул Маше руку и сказал одно только слово, просто и душевно;
— Поздравляю.
А пожимая руку Василю, прибавил:
— От всего сердца.
Василь кивнул головой в сторону своего дома?
— Зайдемте, Игнат Андреевич?
— Нет, нет. Я знаю, когда надо зайти. Будь спокоен. Кроме того, мне надо ехать… Поджидаю Лесковца… Пожалуйста, — он почтительно уступил им дорогу, и они, отходя, чувствовали на себе его добрый взгляд, и сердца их все больше и больше наполнялись ощущением счастья.
Старая Катерина полола грядки и, как всегда, думала о сыне, вздыхала. Славный у нее сын, уважаемый на весь район. Но для полноты материнского счастья не хватало одного… Неужто и правда нет для него девчины? Нравится ему докторова дочка — сватался бы к ней, не тянул. Старуха была убеждена, что выйти замуж за такого человека, как её сын, величайшее счастье даже для первой красавицы. Правда, в глубине души она предпочла бы, чтоб сын женился на девушке попроще. Но ему разве укажешь? Да, наконец, Лида тоже неплохая девушка. Она и грядки полоть умеет не хуже деревенских, и корову подоит… А выйдет замуж — так, понятно, бросит с мальчишками на коньках кататься да в мяч играть…
— Мама, иди сюда.
Она выпрямилась и увидела сына: он стоял возле забора. Рядом с ним стояла Маша. Но, увидев её, Катерина ничего не заподозрила: мало ли теперь ходит людей, и старых и молодых, к её сыну, тем более что у него в хате колхозная канцелярия, И она спросила;
— А на что я тебе?
— Иди, иди скорей.
Она подошла.
— Мой, мама, руки и жарь яичницу — угощай невестку. Василь сказал это просто, с лукавой усмешкой, и мать сна чала подумала, что он шутит. Но, взглянув на Машу, увидев её смущенную улыбку и стыдливый румянец на щеках, ахнула, даже присела, не зная, что ей делать со своими испачканными влажной землей руками. Потом быстренько вытерла их о передник, кинулась к Маше, обняла.
— Машечка, родная моя! Недаром я тебя сегодня во сне видела, — и заплакала.
— Не надо, мама, — целуя её, сказала Маша дрогнувшим голосом.
«Мама!» — слово это затронуло в её душе самые нежные струны. Восемь лет ей некому было сказать это самое дорогое слово, и, только вспоминая мать, шептала она его, чаще всего в минуты отчаяния и горя. И вот она произнесла это слово в час радости, обращаясь к живому человеку. От этого ещё светлее стало её счастьем и она почувствовала, что щеки её мокры от слез.
Недолго Маша задержалась у свекрови — только позавтракала. Но этого какого-нибудь часа — не больше — было достаточно, чтобы новость молнией облетела и Добродеевку и Лядцы.
Женщины её бригады пололи лен у самых огородов, в стороне от дороги. Заметив Машу ещё возле сосняка, они все, как одна, оставили работу и, заслонившись ладонями от солнца, стали разглядывать её. Маша поняла, что они все знают, и двинулась к ним. Девчата кинулись ей навстречу. Подбежали, обхватили десятком пар рук» повисли на шее, по» том чуть ли не понесли.
— Поздравляем, Машенька!
— Не поздравлять, а бить надо! Подумать только, от подруг скрывалась!
— А я знала, — подала голос Дуня.
— Знала?
— Знала и молчала.
— Все равно не простим Маше!
— На кого ты нас покидаешь?
— Не пустим мы тебя в «Волю»!
— Не пустим, девочки!
— Пускай Василь к нам идет!
До этой минуты Маша ни разу не подумала, где, в самом деле, она должна будет жить, как будет с её бригадирством. И Василь ни словом об этом не обмолвился.
— Я никуда не уйду, девчата!
Но на её слова никто не обратил внимания. Только кто-то из женщин отозвался:
— Рассказывай! Знаем мы! На крыльях полетишь 1 Женщины вели себя более сдержанно — не обнимали, не целовали, даже особенно не поздравляли, но улыбались дружелюбно, ласково, довольно покачивая головой. Одобряли рассудительно, деловито.
— Молодчина, Маша! Василь—Золотой человек.
— За таким будешь жить, что на теплой печке.
— И на чужих баб он не заглядывается…
— Пускай теперь петух этот попляшет!
— Добрую ты ему дулю поднесла!
Слова эти неприятно задели Машу. Она оглянулась: и увидела Сынклету Лукиничну. Старуха стояла поодаль, в стороне ото всех. Глаза их встретились. Сынклета Лукинична глядела сурово, закусив губу, взгляд её, казалось Маше, говорил: «Не Максима, а меня обидела ты на всю жизнь».
Словно тень легла на светлую Машину радость, тревожно, застучало сердце. Было жалко эту душевную женщину. Захотелось подойти к ней, сказать что-нибудь такое хорошее, ласковое, чтобы от обиды ничего не осталось, чтобы снова возвратились теплые, дружеские их отношения, как было в прежние времена. Но Сынклета Лукинична, как будто разгадав её намерение, вдруг повернулась и пошла в сторону деревни, сгорбившаяся, одинокая.
Женщины увидели это и сразу притихли, им стало стыдно собственной несдержанности.
Кто-то вздохнул:
— Жалко тетку Сылю.
Ганна Акулич по простоте душевной прибавила:
— Она тебя, Маша, за невестку уже считала. Маша разозлилась: зачем они по-бабьи суются в чужие дела? Но сдержала свой гнев, наклонилась и начала полоть. Женщины тоже молча принялись за работу.
Забавно и шумно реагировала Алеся. Вернувшись из школы и узнав, что сестра вышла замуж, она побежала и разыскала её на лугу. Издалека уже закричала:
— Ну что ты наделала? Маша даже испугалась.
— А что?
— Не могла пять дней подождать!
— Зачем? — удивилась Маша.
— Пока я сдам последний экзамен. А теперь я провалю.
— Почему?
— О тебе думать буду. Маша подошла и обняла её.
— Как раз теперь тебе обо мне думать и не надо.
Много было в тот день в Лядцах разговоров об этом неожиданном замужестве. Говорили при Маше и без нее. Один только человек молчал — Петя. Он не пришел обедать, а явившись вечером, не сказал ни слова. Ходил молчаливый, сердитый, все переворачивая на своем пути, разбил тарелку. Напрасно Алеся пыталась вызвать его на разговор, на спор, на перебранку. Парень как воды в рот набрал.
Маша понимала чувства брата и жалела его.
21
Двести граммов водки, которые Максим выпил в районной чайной, не подняли его настроения. На душе было очень неспокойно. Это была не обида, не злость, а какое-то мучительное и тяжелое чувство. Пускай бы его ругали, пускай бы, наконец, дали взыскание — было бы, кажется, легче, потому что он был к этому готов, как только узнал, что его будут слушать на бюро райкома. Он ждал самой суровой «разносной» критики. Критика была, но какая-то странная. Два часа члены бюро говорили о его ошибках, говорили спокойно, обдуманно, как бы убеждая, и каждый из них, затрагивая тот или иной вопрос, непременно сравнивал «Партизана» с «Волей», руководство Лесковца с работой Лазовенки. Для Максима это было всего тяжелее, так как все, что они говорили, было суровой правдой, коловшей глаза. И ещё более неловко и тяжело было оттого, что на заседании присутствовал секретарь обкома Павел Степанович, который до войны был секретарем их райкома и много лет работал вместе с отцом, дружил, с ним. Он тоже выступил и начал свое выступление с воспоминаний об Антоне Лесковце, о его работе на посту председателя, его героической смерти.
— …Признаюсь, товарищи, что я прямо обрадовался, когда мне сказали, что председателем «Партизана» выбран сын Антона Лесковца. Таков закон нашей жизни. Дети становятся на место отцов и достойно продолжают их дело. А потому мне сегодня больно и обидно слышать все то, что здесь говорили о товарище Лесковце. Больно, Максим Антонович!
Максим не поднимал глаз, но чувствовал на себе укоризненный и испытующий взгляд секретаря обкома.
«Сейчас получу сполна», — подумал он. Но секретарь обкома неожиданно закончил свое выступление тем, что пообещал помочь колхозу достать автомашину. Это ещё больше запутало и усложнило то новое чувство, которое появилось у Максима после выступлений членов бюро.
Усталый, мрачный, разбитый душевно, возвращался он поздно вечером домой. Вдобавок у него разболелась голова, должно быть оттого, что почти ничем не закусил, когда выпил.
Сдав конюху лошадь, он прямо огородами, чтоб ни с кем не встречаться, направился домой. Во дворе остановился удивлённый. В доме было очень светло и топилась печь: отблески пламени играли на оконных стеклах; Но он не стал задумываться о причинах. Торопливо открыл дверь и удивился ещё больше. У печи, со сковородником в руках, стояла высокая красивая женщина.
Максим растерялся. Она приветливо улыбнулась, тихо спросила:
— Максим? — и, не ожидая ответа, повернулась и крикнула — Леша! Встречай!
Максим, забыв обо всем, не поздоровавшись с женщиной, стремительно бросился в комнату.
Брат! Алексей! Семь лет не виделись!
От кровати обернулся низкий коренастый человек с бритой загорелой головой, в расстегнутой шелковой рубашке, широко раскинул руки.
— Максим! Меньшой чертушка!
Они крепко обнялись, закружив друг друга по комнате. Потом Алексей оттолкнул Максима, сам сделал шаг назад.
— Погоди! Дай посмотреть, каким ты стал! Ну-у, брат! Дуб! Женя, Женя! Иди знакомиться!
Из-под одеяла на кровати вылез мальчуган лет полутора, протянул ручки, закричал:
— Мама! Папа! На! На! На!..
— И ты хочешь знакомиться? Давай, давай, — отец подхватил малыша на руки.
Пожимая руку жене брата, Максим быстрым мужским взглядом окинул всю её ладную фигуру. Не без зависти подумал: «Красивую женку отхватил, дьявол куцый».
Женя, как бы прочитав его мысли, шутливо сказала: — Я думала, вы такой же коротышка, как мой муж, а вы вон какой…
— Теперь племянника на, целуй, — Алексей передал сына Максиму. — Игорь Алексеевич Лесковец. Прошу любить и так далее…
Мальчик обхватил Максима за шею, по-детски смешно чмокнул в висок. Малышу не хотелось ложиться спать, и он был рад, что отец взял его из постели и отдал дядьке, у которого, по всему видно, нет никакого намерения заставлять его спать.
— Простите. У меня блин в печке. Женя вернулась на кухню.
Братья остались одни, если не считать Игоря, который чувствовал себя на руках у дяди совсем как дома: бесцеремонно забрался в карман гимнастерки, достал авторучку, вытащил многочисленные квитанции и записки и побросал их на пол. Максим, который, вероятно, первый раз в жизни держал такого малыша, чувствовал себя значительно хуже, не зная, как с ним обращаться. Попытка отца забрать мальчика от Максима встретила решительный отпор.
— Пусти его. Пускай бежит к матери, Разбойник этакий, В дядьку, должно, пошел.
Женя позвала мальчика, и он мигом забыл о Максимовых карманах, соскользнул на пол и затопал к матери.
Братья ещё раз оглядели друг друга.
Потом Алексей сел за стол; оперся о него грудью, потер ладонями лоснящуюся голову. Взгляд его изменился — стал как-то холоднее, с лица сошла улыбка.
— Значит, слушали на бюро?
Максим сразу насторожился, поняв, что брату о многом уже рассказали. — Да, слушали»
— Ну и что?
— Известно что. Пропесочили как следует. Алексей крутнул головой.
— Пропесочили… Значит, было за что.
— В нашем деле всегда будет за что… Это не то, что у вас…
— Вот как! — удивился Алексей и, поднявшись, прошелся по комнате, широко, по-моряцки, расставляя ноги. Остановился перед Максимом, резко спросил: — Взыскание дали?
— Нет. Ограничились проборкой. — Максим чувствовал, что начинает злиться, и старался говорить как можно спокойнее, мягче, свести этот, неуместный в такое время, как ему казалось, разговор к шутке.
— Зря. Стоило дать за все то, что мне тут о тебе порассказали.
— Кто?
— Кто — неважно. А что — ты сам знаешь, — Алексеи опять прошелся.
Максим подумал уже довольно неприязненно, с раздражением: «Тоже в духовные наставники лезет. Без тебя мало советчиков… Хоть бы такт имел. В первую же минуту с выговором…»
Алексей вздохнул.
— Та-ак одним словом, ерунда получается, дорогой брат… Тебя народ выбрал… И выбрал не потому — пойми это! — что ты, как говорится, звезды с неба хватаешь… Нет! Выбрали в надежде, что сын будет достоин отца…
Максим побледнел.
— И так же твердо, так же разумно будет вести колхоз к богатой, к счастливой жизни…
— И веду!
— Да нет! Выходит, что плохо ведешь… Не оправдываешь доверия народа.
Максим побледнел ещё больше, дрожащими пальцами начал застегивать карман гимнастерки, расстегнутый Игорем.
— Тебе просто наклеветали. Я за полгода сделал для колхоза больше, чем до меня было сделано за четыре года… Я… Я не знаю колхозника, который был бы мной недоволен…
— И ты считаешь заслугой, что тобой доволен Шаройка? Однако и самомнение у тебя! Ух ты! Все сделано тобой? Без народа, без помощи государства, партии? Ерунда! Детские рассуждения… Тобой пока что ни черта не сделано! И ты это должен понять…
— Ох-хо-хо, ничего-то он не понимает, — послышалось за спиной. — Он собственное счастье проворонил.
На пороге стояла мать и очень неласково смотрела на младшего сына. Максима поразил её суровый и осуждающий взгляд.
— Какое там счастье! — отмахнулся он от матери.
— Как это какое? — рассердилась мать. — Машу!
— При чем тут Маша? — удивился Максим.
— Ох, да он ничего не знает! — всплеснула руками мать и с возмущением крикнула: —Что ты вытаращил на меня глаза? Маша вышла замуж! Вот при чем…
Максим даже отшатнулся.
— Маша? Замуж?
— Да! Маша. Замуж, — коротко и сердито ответила мать. Он сделал шаг назад.
— За кого?
— За Василя Лазовенку.
Он сел на скамью, но тут же встал, Алексей исподтишка, с иронической усмешкой наблюдал за ним.
— За Лазовенку? — и снова сел.
Сынклета Лукинична отвернулась, ласково заговорила с невесткой, с внуком. Мальчик звонко засмеялся. Алексей прошелся к двери, заглянул на кухню, что-то сказал. Все это доходило до сознания Максима как сквозь туман, неясно, точно издалека. В голове с бешеной быстротой вертелись слова: «Маша вышла замуж. За Лазовенку. Маша вышла…» Какой-то момент у него было такое ощущение, что слова эти в самом деле вертятся перед глазами, что можно их схватить, остановить… От этого усиливалась головная боль, как будто это они, слова эти, стучали в виски. Алексей повернул от двери, подошел к стене, на которой висели фотографии, долго смотрел на портрет отца, тихо проговорил:
— Да-а, Максим, не так должны мы чтить память Антона Лесковца.
Очень тихо сказал, но слова эти больней всего задели Максима. Он вскочил, сжав кулаки, сделал шаг к брату, заскрипел зубами:
— Ты-ы… Чего ты мне душу переворачиваешь? Хватит с меня бюро! Эх-х, вы-ы! — и, повернувшись, стремительно выбежал из хаты, чуть не сбив с ног малыша.
Уже во дворе, пробегая мимо окон, услышал сердитый голос жены брата:
— Алеша! Что это?.. Сейчас же верни и помиритесь.
— Ничего, пускай проветрится. Ему полезно. От него как от винной бочки…
Последние слова брата ещё сильней обожгли сердце, оскорбили. Максим хлопнул калиткой. Наискось перебежал улицу и только на той стороне опомнился, встретив какую-то женщину, которая с ним поздоровалась. Он умерил шаг, оглянулся по сторонам, назад — не видит ли его кто-нибудь? Возможно, совершенно случайно взгляд его упал на хату Кацубов — он был как раз против нее. То, что он увидел, заставило его остановиться в тени рябины.
Окно, выходившее на улицу, было открыто, и он сквозь занавеску увидел Лазовенку. Тот стоял посреди комнаты, размахивая руками, что-то рассказывал, и, должно быть, веселое, так как Алеся звонко хохотала.
У Максима потемнело в глазах и перехватило дыхание. Волна злобы к Василю захлестнула все его существо, поглотила все другие чувства. Тяжело дыша, он прислонился к забору.
«И чего она хохочет, кукла чертова? Отчего ей так весело? Маша вышла замуж», — он горько усмехнулся. Злоба постепенно начала стихать, уступая место иронии над собой.
«Это позор!..»
И ему стало жалко себя, так жалко, что впервые за много лет соленый комок подкатил к горлу. Он сорвался с места и почти побежал по затененной стороне улицы, мимо хат.
Почему? Почему ему так не везет в жизни? Почему все: люди, дела — оборачивается против него?
Неужели он меньше, чем другие, чем Лазовенка, хочет, чтоб колхоз стал богатым, крепким, чтобы счастливей жилив нем люди? Какие розовые мечты носились перед ним, когда его выбрали председателем и он решил взяться за эту работу! Решил потому, что хотел доказать, что и он не хуже Лазовенки, что и он может в своем колхозе добиться того, чего добился Лазовенка в «Воле». Он был уверен, что стоит ему только стать председателем, как сразу же колхоз не только догонит, но, может, даже и перегонит «Волю». С этой верой он взялся за работу. И разве он щадил себя все это время? Он сам валил деревья в лесу, сам проложил первую борозду, когда начался сев… Он позже всех ложился и раньше вставал, не успевал вовремя пообедать, забывал про свою личную жизнь… Так почему же нет их, этих результатов, таких явственных в «Воле»? Почему все пошло не так, как он думал? Что мешало ему?
Он давно уже оставил позади деревню, вышел в поле; широко шагал, размахивая руками разговаривая сам с собой; вслух.
…И правда, почему все оборачивается против него?
Он хотел быть хорош для колхозников, хотел, чтобы на него не обижались, и потому не спешил перемерять усадьбы, считал мелочью, что человек посеет каких-нибудь там пять соток лишних; народ после войны живет пока бедно, трудов день ещё не очень-то важный. А вышло наоборот: сами колхозники возмутились против незаконного захвата Шаройкой общественной земли.
«В деле руководства мелочей не бывает», — сказал сегодня кто-то на бюро. Он пытался вспомнить, кто это сказал и в какой связи. Но набегали новые мысли» новые вопросы.
Маша…
Он даже остановился на мгновение и вытер ладонью пот со лба. Неужели и это он считает мелочью?
Мысль эта испугала его. Нет! Нет! Он все время её любил. Но и в самом деле получается так, что он считал мелочью разлад, который был между ними. Он думал, что когда он найдет это нужным, когда у него будет время (в самом деле, не мог же он жениться, когда срывалась лесовывозка или весенний сев!), достаточно ему сказать Маше слово, и ока пойдет за ним хоть на край света… Нет, он такие думал, прямо вот так… Но это вытекает, сейчас ему ясно, из всего его поведения. Он так не думал, однако временами заглядывался на других девчат… Лида Ладынина… Официантка из районной чайной… Да и на Полину Шаройку не раз посматривал. Он оглянулся назад… Шаройка!. А не его ли это штуки! Припомнились слова матери: «Он тебя на дочке своей женить хочет. Так пусть и не думает! На порог не пущу!» Он тогда посмеялся. Но теперь… Вся эта Шаройкина свора и правда могла невесть чего наговорить Маше о его посещениях дома Амельки!
Нет, глупости! Не в Шаройке дело, хотя наговорить, безусловно, могли…
Лазовенка! Опять Лазовенка!.. Еще раз он победил… Он тоже любил Машу. Не случайно его мать сватала её сразу же, как сын вернулся из армии. Он, Максим, знал это и не обратил внимания, потому что мерял по себе… Он до сегодняшнего дня не знал цены и силы настоящего чувства. Только сейчас понял он эту силу. Лазовенка!.. У-у!
Ему хотелось выругать Василя самыми грубыми словами, распалить в сердце гнев и ненависть к нему. Но случилось что-то странное. Он вдруг почувствовал, что нет в нем ни гнева, ни ненависти и слова его звучат как-то вяло, беззлобно и даже с оттенком уважения.
Максим остановился и растерянно оглянулся. Страшный и мучительный водоворот нестройных мыслей, который выгнал его из дому, из деревни, заставил забыть все на свете, внезапно утих. Наступило полное отрезвление, Не стучала больше в висках кровь, не шумело в голове. Он вспомнил брата, его милую жену, их сына, и ему стало стыдно своего поведения, своей грубости. Но он оправдывая себя: «Сам виноват, черт куцый! Сразу начал мораль читать, как будто без тебя некому это делать. Если ты такой умный, так должен был бы понимать, что у человека в такую минуту на душе. Эх, Маша! — болезненно сжалось сердце. — Видно, не сильно ты меня любила… Но я докажу тебе что не такой уж никчемный человек Максим Лесковец. Докажу!»
22
Оглянувшись ещё раз, Максим увидел, что стоит возле добродеевского сада. Надо возвращаться домой. Но опять пришло на память заседание бюро. Вспомнилось, как Макушенка говорил о саде, о том, что в Лядцах за ним плохой уход, нет охраны, что богатый урожай яблок, который мог бы дать немалую прибыль, уничтожается без пользы. Сравнил с садом «Воли». Максим ни разу не задумывался и на приглядывался, в чем же разница между садом его колхоза и здешним, в «Воле».
Теперь ему захотелось посмотреть сад соседа. Он шел и вспоминал другие высказывания на бюро.
«Бунтарь-одиночка!» — шутливо кинул из угла судья Горбунов.
«Самоуверенный человек, который все хочет сделать один, хотя у него для этого не хватает ни знаний, ни опыта, ни умения. Ни с кем не считается, ни у кого не спросит совета», — гневно и резко, резче, чем все остальные, говорил заведующий земельным отделом Шевчук.
«Впечатление такое, что товарищ Лесковец плохо понимает те большие задачи, которые партия ставит перед нами, сельскими коммунистами, руководящими работниками. А понимает он их плохо потому, что не находит времени для учебы, не учится… И не может, таким образом, правильно ориентироваться… Не всегда умеет отличить то новое, передовое, что нарождается в колхозе и что надо всеми силами поддерживать, от старого, гнилого, мешающего нашему развитию. Не умеет Лесковец прислушиваться к голосу народа… Боится критики… Отрывается от партийной организации… Помощь её воспринимает как желание «разнести» или «присвоить его славу», — такими спокойными словами заключил обсуждение его отчета Прокоп Прокопович Макушенка.
Только сейчас задумался Максим над этими словами и, забыв о саде, не заметил, как дошел до сельпо. В Добродеевке было тихо и темно: электростанция уже прекратила работу. Но в квартире у Ладынина горел свет.
Непонятная сила потянула Максима на этот огонек. Осторожно, словно крадучись, прошел он в тени тополей вдоль сада. Против медпункта остановился. Через настежь открытое окно увидел Ладынина. Доктор стоял у стола с линейкой в руках и наклонял голову то на один бок, то на другой, точно нацеливаясь. Потом зашел с другой стороны, облокотился, о стол, наклонился.
«Чертит что-то, что ли?»—удивился Максим и вдруг почувствовал неудержимое желание поговорить с секретарем, высказать ему все, о чем только что передумал, послушать, что скажет он.
Максим перешел дорогу, приблизился к дому.
Ладынин и в самом деле чертил. Чуть слышно доносилась какая-то приятная музыка — работал приемник.
Максим стал на лавочку и бесшумно перескочил через забор в палисадник. Облокотился на подоконник. Ладынин стоял к нему боком.
— Игнат Андреевич, — шепотом, нерешительно окликнул он.
— А? — доктор не вздрогнул, даже не сразу поднял голову. И лишь когда провел карандашом линию на большом листе бумаги, прикрепленном к столу кнопками, обернулся. — А-а… Ты что, только из района?
— Да… Не-ет, — смешался Максим. — Прогуливаюсь… — Я вам помешал?..
— Нет. Ничего! Я тоже отдыхаю. Заходи. Только тише! — Игнат Андреевич приложил палец к губам и оглянулся на дверь, ведшую во вторую комнату. — Знаешь что? Лезь лучше в окно. Ничего! Давай помогу, — и он сделал шаг к окну.
Но Максим, не ожидая помощи, подтянулся, на руках и в один миг, очень ловко, очутился в комнате.
Игнат Андреевич одобрительно, с завистью, кивнул головой.
— Упражняешься на турнике?
— Сейчас? Нет. Где там! Не до турника!
— Напрасно. На, садись, — подвинул стул, а сам на цыпочках направился к двери, закрыл плотнее.
Максим стоял, сжимая руками спинку стула, смущенно опустив голову.
— Игнат Андреевич!.. Простите, что я вас тогда в Лядцах оскорбил… И сегодня, что не подождал, чтоб вместе ехать…
Ладынин подошел, посмотрел ему в глаза и вдруг протянул руку.
— Кто старое помянет… Знаешь? Забудем! Да я и не помнил, потому что меня лично ты не оскорбил… Скорее себя… Однако… садись…
Игнат Андреевич был доволен, обрадован. Он представлял себе, что пережил, передумал Лесковец после заседания бюро. И если он в результате не запил, не загулял (а Ладынин побаивался такого конца), а среди ночи, трезвый и вежливый, явился к секретарю партийной организации, это можно было считать самой большой победой и его, Ладынина, и всей организации, занимающейся воспитанием этого несдержанного человека. Конечно, это только начало перелома характера… Заметив, что Максим остановил заинтересованный взгляд на чертеже, Ладынин подошел к столу, разгладил рукой бумагу.
— Удивляешься? Врач, и вдруг—чертеж. Да видишь ли, какое дело. Прочитал я как-то статью, — он взял в руки лежавший на краю стола медицинский журнал, развернул. — Тут предлагается проект сельского медицинского пункта. Вот и чертёж дан… Прочитал, знаешь, и возмутился. Автор явно живет вчерашним днем, медицинское обслуживание деревни представляет себе, в лучшем случае, по рассказам Чехова. Нет ни малейшей, даже несмелой попытки заглянуть в будущее, в наш завтрашний день. Не знает человек, какими будут Добродеевка и Лядцы завтра. Я написал ответную статью и решил приложить к ней свой проект — проект врача-практика, четверть века работающего в деревне. Кстати, черчение — мое любимое занятие ещё с детства. Вот, пожалуйста, взгляни. Все учел. Даже рентгеновский кабинет.
Он долго и подробно рассказывал о своем проекте, рассказывал так, как будто водил Лесковца по комнатам только что законченного здания, в котором ещё пахнет краской и стружками.
— Вот такой медпункт мы построим в Добродеевке. Чего ты удивляешься? Я уже предпринял определенные шаги для того, чтобы нам запланировали это строительство.
Ладынин забыл о том, что рядом спят, и говорил в полный голос, Максим увидел, как тихо приоткрылась дверь и в комнату заглянула Лида. Сначала она сделала большие глаза, потом подарила Максиму улыбку, от которой у него на минуту потеплело на сердце, и снова осторожно скрылась. Он взглядом показал Ладынину на дверь. Тот сразу снова понизил голос до шепота:
— Знаешь, очень кстати, что ты зашел. Я сегодня получил посылочку. От фронтового друга, мы вместе в госпитале работали. Армянин, Анастас Сабазяы. Отличный врач и чудесный человек.
Доктор пошарил на полке за книгами и вернулся к столу с бутылкой вина, незаметно вытер с нее пыль.
— Уверен, что ты такой штуки ни разу в жизни не пробовал. Анастас пишет, что это лучшее вино Армении. Врет, наверно, но если хоть половина правды…
Ему хотелось посидеть с Лесковцом, поговорить откровенно, по душам.
Игнат Андреевич рассказывал о своих друзьях, о переписке с ними. Достал из ящика стола пачку писем.
— Вот из Москвы, от Сергеева. А это из сибирской деревушки, от Матушкина. Молодой парень, перед самой войной институт кончил. Мечтатель и поэт. Сам попросился в Сибирь… Была у нас в госпитале Галочка Красина. Маленькая, молчаливая… Раненые её обычно за санитарку принимали и, пока не узнавали, что она врач, дочкой называли. Тоже старика не забыла… И что ты думаешь? Защитила кандидатскую диссертацию… Ах, черт, прямо не верится, что Галочка кандидат. — Ладынин потер руки и тихо засмеялся.
Максим и удивлялся и завидовал тому искреннему увлечению, с каким Ладынин говорил о людях. Рассказывал и радовался за каждого человека, за каждый успех своих фронтовых товарищей.
— Люблю получать письма. И сам люблю писать. Это, знаешь, приятно…
«А я ни с кем не переписываюсь, хотя друзей у меня было немало и сначала я им писал», — подумал Максим и испугался: а вдруг Ладынин спросит его об этом? Соврать он не сможет, и правду сказать тоже тяжело и неприятно.
«Почему так вышло, что я прервал переписку? Времени не хватает… А разве у доктора его больше? Почему же он находит время?» И разозлился — опять это мучительное «почему»?
— А это от сына.
— У вас сын? — Максим никогда раньше не слышал, что у Ладынина есть сын, столько вечеров он у них провел в доме, и ни разу о нем не было разговора.
— Не удивляйся. Более того, У меня два внука. Сын — инженер-самолетостроитель, сейчас где-то в Германии, жена его в Москве. Я, брат, рано женился, девятнадцати лет. — И он вдруг начал рассказывать о себе: о детстве, об учебе, о своем романе с Ириной Аркадьевной, Об этом он говорил с веселым юмором пожатого человека.
А у Максима снова больно сжалось сердце: разговор затронул свежую рану, И ему тоже захотелось рассказать о своей любви, которая ещё томила, ещё жгла ему грудь…
Но Ладынин продолжал свой рассказ, и у Максима не хватало решимости его перебить. Наконец доктор встал, подошел к открытому окну, жадно вдохнул прохладный воздух.
— Начинает светать. Люблю в такое время погулять в поле.
Ничего на это не ответив, Максим взял бутылку, разлил остатки вина по бокалам и, как бы оправдываясь в своем самоуправстве, тихо проговорил:
— Тяжело мне, Игнат Андреевич.
Ладынин вернулся на свое место, внимательно поглядел на него и ласково сказал:
— Понимаю. Но, знаешь, это хорошо, что тяжело.
— Я ведь любил её.
Ладынин чуть не хлопнул себя по лбу. Ах ты!.. Он думал только об одном — о заседании бюро. Он совсем забыл, что Лесковец пережил сегодня, и, должно быть, уже после заседания, ещё один удар.
Доктор даже немного растерялся, так как не ожидал разговора на эту тему, не ожидал такого признания.
— Ты обвиняешь Машу?
— Я? Нет. Себя.
Ладынин ещё больше смешался. Что ему после этого сказать? Утешать неуместно. Говорить о том, что жизнь отомстила ему за его отношение к людям, за его характер, — ещё раз бить по больному месту? Игнат Андреевич никогда этого себе не позволял. И он задумчиво, как бы обращаясь к самому себе, произнес:
— Да-а, Маша — чудесный человек. Максим горько улыбнулся:
— Вы мне это говорите! — И вдруг выпрямился, взмахнул головой, откидывая назад упавшие на лоб волосы, и, чтобы кончить этот разговор, предложил: — Давайте, Игнат Андреевич, выпьем за её счастье.
— И за твоё, Максим.