В добрый час

Шамякин Иван

Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я

 

 

1

Маше приснилось, что она проспала, стадо уже в поле, а под окном мычит Лыска, зовет хозяйку. Открыв глаза, она прислушалась. И правда, по улице шли коровьи. Кричал пастух:

— Красуля! Чтоб-тебя волки съели! Мо-отя! Выгоняй! Проспала?

«Проспала», — испуганно подумала Маша, но, вспомнив, где она, улыбнулась. Ей не надо спешить подоить и выгнать Лыску. В первую ночь после свадьбы она может поспать попозднее, тем более что легли они почти на рассвете.

Но спокойствия её хватило ненадолго. Подумала — как там дома? «Алеся, конечно, тоже проспала. Она ведь такая соня. Хорошо, что я попросила Клавдю присмотреть. Эта не проспит. Однако вставать все равно пора. Покуда дойду до Лядцев—и бригада соберется, время будет наряды раздавать». Она взглянула на ходики, монотонно тикавшие на стене, и осторожно, чтоб не разбудить Василя, встала, на цыпочках прошла к окну, где на лавке лежало платье. Взяла его в руки и усмехнулась: придется бежать в Лядцы в свадебном наряде.

«Попросить разве Галю, чтоб сходила и принесла?» Они ночевали в хате у сестры Василя, вдовы, так как у Василя до самого утра продолжалась гулянка, и многие из гостей так и остались там, за столами, а кое-кто, возможно, и под столом.

Но Гали не было; ни она, ни её десятилетняя дочка не ночевали дома — должно быть, пристроились где-нибудь у соседей. Чтобы не плескать водой, Маша осторожно намочила полотенце и обтерла им лицо. Остановилась перед небольшим зеркальцем, висевшим на стене между многочисленными фотографиями в самодельных рамках, стала причесываться.

Она не видела, что Василь тоже проснулся и тайком, улыбаясь, наблюдал за ней.

Приводя себя в порядок, Маша вспоминала события вчерашнего дня. Свадьба была богатая и шумная. Отец Василя, человек честолюбивый и немножко чудаковатый, хотел показать, что женился не кто-нибудь, а председатель лучшего в районе колхоза.

На отличных лошадях, с колокольцами на дугах, увитых разноцветными лентами и цветами, везли её, Машу, из Лядцев.

По настоянию матери, молодых посадили в красном углу на кожухе. Весело пошучивая, Василь охотно выполнял все эти причуды стариков. А Маше было неловко. Она смущалась и не знала, куда девать глаза и руки, куда спрятаться от любопытных взглядов. А взглядов этих было без счета, потом что народу было полно и в хате, и на улице под открытыми окнами.

Был даже момент, когда Маше хотелось заплакать. Особенно тяжело стало, когда она покидала родную хату и увидела, как Алеся тайком утирает слезы. А Петя с самого начала выпил стакан водки, ушел куда-то и больше не показывался весь день. Маше было жаль его, останется он один в большой хате.

Оживилась она и повеселела, когда на свадьбу пришли Ладынины, Мятельские, Банков. Они внесли простое, непосредственное веселье, хорошую душевную шутку. Нина Алексеевна была со своим малышом. Прижимая его к груди и настороженно-недоверчиво поглядывая на суетившихся вокруг людей — как бы не толкнули нечаянно! — она счастливо улыбалась.

Машу не оставляла мысль: приедет ли на свадьбу Максим? Василь специально ездил его приглашать, он пообещал быть. Однако не пришел. Не пришла и Сынклета Лукинична.

…По привычке она заплела волосы в косу, но, вспомнив старый народный обычай, разделила косу на две и уложила их на голове венком. Наклонилась, чтобы взять туфли и выйти. Но в этот миг Василь её окликнул:

— Маша!

Она вздрогнула от неожиданности и быстро обернулась.

— Ты куда? Уже удираешь от мужа? Рано.

Она на мгновение смутилась, потом ответила тоже шуткой:

— А ты думаешь, что так без конца и будет веселье?

— Но я и не согласен, чтобы оно так скоро кончилось, — серьезно сказал он, приподнялся на локте и открыто посмотрел на жену. — Давай, Маша, вместе подумаем, нужен ли он, этот твой подвиг? В самом деле… Почти до утра шла свадьба. Еще никто из гостей, должно быть, и не проснулся, а молодая в свадебном платье бежит на работу… А так ли уж это необходимо? Это только в книгах—герои, котором ни отдохнуть, ни жениться, ни пообедать как следует некогда, Я вот недавно читал у одного писателя. Вернулся его герой из армии и в первый же вечер отправился на колхозное собрание. А придя поздно ночью, поглядел на спящую на кровати жену и лег на лавочке, по-фронтовому подложив под голову шинельку…

— Выдумал, — засмеялась Маша.

— Не я выдумал, писатель… Смешно, правда? Серьезно, Маша, я думаю, что ничего не случится, если ты сегодня не пойдешь. Управятся без тебя.

— Тебе, Вася, хорошо рассуждать, когда у тебя все сено уже в стогах. А у нас ещё половина — на покосах. Сегодня на Зареченский луг ехать надо. А то раздождится…

— И ты, конечно, тоже собираешься ехать? Да-а… А в доме ещё полно гостей. Проснутся, а молодой нет. Как я себя буду чувствовать? Представь…

Маша подошла, села на край постели, положила руку ему на голову, пальцы её утонули в его взлохмаченных волосах.

— Хорошо, Вася, я понимаю.

Он притянул её к себе, поцеловал, задержал в объятиях, слушая частые удары её сердца. Потом, закинув за голову руки, долго лежал молча, задумчиво вперив взгляд в какую-то точку на потолке.

Маша наблюдала за выражением его лица.

— О чем ты думаешь, Вася?

— О твоей работе. Понимаешь, все это не так просто, как нам казалось… Я думаю о матери… С хлебом-солью встретила она невестку и уверена, что ты навсегда пришла в дом, как это водится испокон веков. И вдруг… Попробуй теперь убеди её, старуху, докажи, что ты там, в чужом, как она скажет, колхозе, нужнее, чем в своем…

Маша встала, отошла к окну, долго глядела на улицу. Крыши хат на той стороне были облиты солнечным светом. Там и сям над трубой подымался прозрачный дымок, У колодца стояли женщины и никак не могли разойтись — все гуторили и гуторили, кидая взгляды на Галину хату. Маша поняла, что говорят о ней, и отступила от окна, села у стола, как будто в гости пришла.

— Послушай, Маша… А может, в самом деле не стоит этого делать? Зачем? — тихо спросил Василь.

Она ответила не сразу.

— Нет, Вася… Я не могу… Во-первых, я дала слово и я хочу сама собрать урожай, который вырастила. А потом вообще, ты же знаешь положение… Все разбегаются из колхоза — кто куда… И вдруг я тоже. Не останется ни одного настоящего бригадира. С кем будет работать Лесковец? Он такого наделает со своим характером, если его не сдерживать… У меня сердце болит за колхоз. Пойми меня…

— Я-то понимаю… Но другие, но мать… Маша подошла и опять присела на кровать.

— Ведь я же просила тебя, Вася, поговорить с матерью до свадьбы… Не думай, что она не поймет. Поймет. И другие тоже…

…На следующее утро они проснулись в одно время уже у себя. Вместе вышли умываться. Мать с подойником в руках встретила их на крыльце, ласково укорила сына:

— Привык подыматься ни свет ни заря и женке поспать не даешь. Ты спала бы ещё, Машенька. Куда тебе спешить?

Василь пошутил:

— Пускай не привыкает долго спать. Разленится.

— А неужто ж по тебе все должны равняться?

Мать хотела обминуть их и войти в хату, чтобы процедить молоко, но Василь остановил её.

— Послушай, мама… До осени Маша останется бригадиром в «Партизане», и ты должна понять… Так нужно для дела!

Катерина поглядела на невестку и вздохнула.

— Что ж, коли нужно, так нужно… У вас, молодых, все не так, как нам, старикам, хотелось бы. Но вам видней, вы теперь хозяева. Подожди же, Машенька, я завтрак сготовлю.

Маша почувствовала даже нечто вроде разочарования: не ожидала она, что свекровь так быстро все поймет и так просто согласится с тем, что невестка будет бригадиром в чужом колхозе и, конечно, не сможет стать ей настоящей помощницей в её домашних делах.

Но следом за этим первым ощущением нахлынула теплая волна благодарности к этой сердечной женщине. Маша не знала, как выразить свои чувства, и, застенчиво опустив глаза, тихо произнесла:

— Спасибо, мама.

Но мать поняла её по-своему.

— Не за что благодарить. Не у чужих. Не вздумай уйти без завтрака. Умывайся и беги на огород, огурцов набери.

Стало радостно и светло на душе от этого короткого разговора, от простого поручения. Умываясь, Маша смеялась, брызгалась водой.

Потом с наслаждением ходила между росистых гряд, искала огурцы, выбирала самые лучшие — зеленые, свежие, холодные от росы — и чувствовала себя девчушкой, как когда-то в детстве, когда мать вот так же посылала её на огород.

Самые хорошие это минуты у человека — когда он вдруг перенесется в детство! Но это никогда не длится долго.

Миг — и все исчезло, рассыпалось под натиском будничных хлопот, мыслей, переживаний. Так было в то утро и у Маши. Вернулась она в хату, и Василь, совсем этого не желая, испортил её приподнятое настроение. Смеясь, он рассказал о продолжении разговора с матерью.

Подавая на стол, старуха простодушно спросила у сына:

— А как же у Маши будет с трудоднями, сынок? Василь засмеялся.

— Ты, мама, как видно, хочешь, чтобы ей трудодни у нас в колхозе начисляли?

— А как же! Не сравнять наш трудодень с ихним! Маша изменилась в лице, хотя и старалась улыбаться и ничем не выдать своего волнения.

Василь понял, что ему не следовало рассказывать об этом разговоре.

— Не обращай, Маша, внимания на такие мелочи. Разве ты не знаешь стариков? Им всегда хочется, чтобы в их собственных закромах и сундуках было побольше. Стоит ли обижаться?

— Я не обижаюсь… Мать правильно думает… Мне просто больно за колхоз, за его худую славу… И ты её как бы поддерживаешь. Не понимаю я тебя. Ты и помогаешь, ты же как будто и радуешься, что мы отстаем…

Идя в Лядцы и осматривая по пути посевы, Маша ещё больше расстроилась: посевы «Партизана» были всюду хуже посевов «Воли». Но одновременно она испытывала и другое чувство — гордость за Василя, впервые взглянула на посевы «Воли», как на что-то свое, родное.

К колхозному двору она подходила с какой-то странной робостью. Она не знала, что ей сказать, если Максим будет противиться её желанию остаться бригадиром. Ей очень не хотелось в такой день опять ругаться с ним.

Бригада её была почти в полном сборе; ждали нарядов, как всегда, на дворе: работники постарше — обсуждая события минувшего дня, молодежь — минувшего вечера.

Девчата встретили Машу приветливым шумом, парни — любопытными взглядами, мужчины—шутливыми недомолвками. Маша, краснея, поздоровалась. Не сразу заметила она среди мужчин Максима. Он сидел на телеге, курил, нервно затягиваясь дымом, и глядел на нее не так, как все остальные, все было в этом взгляде, и любование ею, и любопытство, и скрытая ревность.

Поздоровался он чуть ли не последним, когда увидел, что Маша его заметила.

— Добрый день, молодуха. А я думал, что ты и дорогу к нам забыла. Правда, девчата твои меня за это чуть не отколотили.

Маша, готовая к самому худшему, ответила, официально, сухо:

— Я как работала в бригаде, товарищ Лесковец, так и намерена работать.

— Правильно, Маша!

— Ура-а нашему бригадиру!

— Что, председатель, не говорили тебе?

Маша ждала, что Максим или просто рассердится и скажет, что такой бригадир ему не нужен, или (и этого она ждала скорее всего) начнет насмехаться. Но он соскочил с телеги, выбил о голенище трубку, старательно растер ногой пепел и так же сухо ответил:

— Работай. Заменить тебя действительно некем. Особенно в такое время… перед уборкой. Я сам командовал твоей бригадой, пока ты замуж выходила.

Это он сказал зло, чтоб уколоть — она не была на работе всего три дня.

Маша вспыхнула. Но ничего не могла ответить: Максим не просто отдавал распоряжения, он и в самом деле командовал, строго, решительно:

— Мужчин и девчат — на луг. В первую очередь… Женщин — на прополку картофеля! Я поеду на сенокос. Ты останешься вместо меня.

И Маша ничего не смогла ответить: ни возмутиться его неуместной шуткой, ни высказать своего желания ехать вместе со всеми на луг, ибо ни разу ещё не говорил он таким голосом и никогда ещё лицо его не было так сурово.

 

2

Отряд пробирался по болоту.

Направо и налево, казалось, без конца и без края, расстилался ровный простор рыжей болотной травы.

Болото было безлесное — ни зарослей, ни отдельных кустов, только кое-где, на небольших островках, виднелись низкорослые, хилые сосенки, по большей части суховерхие, точно огненный вихрь опалил их вершины. Но там, куда шел этот необычный отряд, возвышалась темно-синяя стена густого леса.

А отряд и в самом деле был необычный. Шли не геологи, не исследователи недр родной земли, шли люди всех профессий: геологи и летчики, инженеры и ботаники, агрономы и поэты… Будущие… Шли пионеры.

Впереди выступали мальчишки: то ловко перепрыгивали с кочки на кочку, то с трудом передвигали ноги в густой липкой трясине, иногда глубоко проваливались. Дорогу прокладывали Володя Примак и Костя Гоман, они шли рядом, плечо в плечо, держа в руках длинные палки, которыми они прощупывали болотное дно, чтобы как-нибудь случайно не провалиться в «чертов глаз». Напрасно пытались сменить их шедшие следом дружки. Они упорно никому не желали уступить честь провести отряд через это опасное место.

У всех ребят за спиной были дорожные мешки. И хотя поход приближался к концу, мешки были ничуть не менее полны, чем в тот день, когда отряд отправлялся в путь. За время похода они наполнились самыми разнообразными интересными вещами, среди которые первое место занимали два проржавевших автомата и истлевшая сумка с патронами.

Следом шли девочки. Их было меньше, но они растянулись значительно более длинной цепочкой, чем мальчики, которые буквально «наступали на пятки» друг другу. Последними шли руководители отряда — Лида Ладынина и Алеся Кацуба.

Замысел и организация похода целиком принадлежали Лиде. Еще с зимы готовила она своих учеников к этому интересному путешествию по области. Не раз пришлось ей бурно поговорить с заведующим районо, пока она получила необходимые средства.

С отрядом должен был идти физрук школы Патрубейка, но он в последний день неожиданно заболел. Лида отлично понимала происхождение его болезни: ему очень не хотелось уходить в такое время, когда хватало дел дома, по хозяйству, а всего страшнее для него было отправиться в дальний путь под её, Лидиным, начальством. Вместо него Лида пригласила Алесю. Они подружились на Машиной свадьбе. До тех пор Алеся — школьница — не решалась предлагать свою дружбу учительнице, хотя давно мечтала об этом.

Но теперь, сдав экзамен на аттестат зрелости, она в самом деле почувствовала себя взрослой, осмелела. Лиде тоже нравилась новая подруга — веселая, занятная, умница. В их характерах было много общего.

…Нещадно жгло солнце. Неподвижно застыл душный, насыщенный смрадом болотных испарений воздух. Идти было тяжело. Алеся раскраснелась, глаза её горели, она прерывисто дышала.

— Что с тобой, Алеся? — спросила Лида. Она шла ровно, легко, почти не чувствуя жары.

— Вспомнила — и разволновалась. Брр… Даже не верится сейчас, как это я прошла. Воды тогда было — во!.. Местами — по грудь… И холодная-холодная… — Алеся вздрогнула, — И сейчас холодно делается, как вспомню.

— Через год здесь будет торфяной завод… Ты обо всем этом расскажи детям.

— Не знаю, смогу ли… Интересно, что осталось от лагеря? Вернемся — нужно будет дядьке Михею рассказать, что мы здесь были.

Приближались к лесу, Уже отчетливо можно было различить отдельные деревья: сосны и могучие дубы, стоявшие на самой опушке.

— Ого-го-о! Ребята! Ре-ечка-а-а! — издали долетел радостный голос Володи Примака.

Цепь сразу нарушилась: мальчики побежали, спотыкаясь о кочки, падая.

Передние уже сбрасывали мешки, стягивали с себя рубашки и кидались куда-то вниз.

— Уже купаются, — забеспокоилась Лида. — Не глубоко?

— Нет. Сейчас не глубоко. А тогда дозорные перевезли меня на каком-то бревне.

— Но все-таки — потные, и сразу в воду! А все этот Примак!

Лида пошла так быстро, что Алеся едва за ней поспевала. Но пока они подошли, все мальчишки уже плескались в воде, весело брызгаясь и вскрикивая от удовольствия. Девочки сидели на высоком сухом берегу, в тени дубов, терпеливо ожидая разрешения учительницы.

Лида и Алеся отошли в сторонку и, найдя местечко поглубже, тоже начали раздеваться.

— Ничего не видят твои следопыты, — несколько разочарованно сказала Алеся и показала на одном из дубов необыкновенное гнездо из жердей, прикрытых заржавевшим железом, — целую постройку. — Наблюдательный пункт. Видишь?

Когда все вволю накупались в прохладной воде лесной речки, Лида построила отряд и повела в глубь леса. С трудом пробрались они в гущу ореховых кустов и остановились на небольшой поляне.

Пионеры радостно закричали:

— Лагерь!

— Партизанский лагерь, Лидия Игнатьевна!

Дети были в восторге от такого открытия, им казалось, что наткнулись они на лагерь совершенно случайно.

Лида предложила им сесть и послушать минутку, что им расскажут. Мальчики выполнили её приказание без особой охоты, им не терпелось скорее осмотреть лагерь, остатки землянок, поискать оружие.

— Дети! Не думайте, что мы шли через болото, не имея никакой определенной цели, и случайно пришли в этот лагерь. Нет, я не случайно предложила вам этот трудный маршрут. Дело в том, что пять лет назад через это болото прошла одна девочка, партизанская связная, которой в то время было столько же лет, сколько сейчас многим из вас. Прошла она через болото весной, когда оно считалось непроходимым и когда вода была ледяная…

Ребята все взглянули на Алесю, догадавшись, кто была эта девочка. Алеся смутилась и покраснела.

— Правильно, дети, это была Александра Павловна… Сейчас она сама вам обо всем расскажет.

Алеся рассказала, как весной сорок третьего года им, Маше и ей, связным, передали украинские партизаны, что гитлеровцы готовят карательную экспедицию. Маша была больна, и известие это понесла в отряд Алеся. Подошла, как обычно, со стороны леса и наскочила на немцев; каратели заняли все подступы, все дороги. Тогда она, недолго думая, обошла лес и двинулась через болото, по глубокой ледяной воде.

Рассказывая затем о блокаде — как отряды из нее выходили, как переносили через болото раненых, — Алеся повела пионеров по лагерю, показала остатки землянок, объяснила, где что размещалось: штаб, госпиталь, кухня, мастерская по изготовлению мин. Некоторые землянки хорошо сохранились, особенно те, стены и потолки которых были сделаны из бревен, от других остались только полузасыпанные ямы. В бывший склад боеприпасов можно было ещё войти, и мальчики пополнили свои сокровища гильзами, ржавым автоматным диском и цинковыми ящиками из-под патронов.

Но самой интересной находкой была пушка, стоявшая на краю лагеря, у речки. Правда, кроме ствола и колес, там ничего уже не осталось, но все равно мальчиков от нее было не оторвать.

Потом, когда Лида объявила длительный привал и пионеры с восторгом начали раскладывать вокруг штабной землянки костры и варить обед, воображая себя настоящими партизанами, Алеся долго ещё бродила одна по лагерю На бруствере окопа, в траншеях росли молодые березки и осины, деревца жадно тянулись к солнцу. Алеся показала на них Лиде.

— Вот, смотри… Пройдет ещё несколько лет—и вырастут большие деревья… Знаешь, они кажутся мне памятниками тем, кто погиб за нас с тобой, за их счастье, — Алеся кивнула на пионеров.

Она стояла, прижавшись к старому дубу, словно прикованная к нему, и восторженно смотрела на Лиду. Потом, оторвавшись от дуба, наклонилась, тихо спросила:

— Скажи, у тебя бывает, что чувствуешь, а сказать не умеешь? Хочешь сказать красивые, необыкновенные слова, а говоришь хуже, чем всегда…

Лида подошла, ласково обняла её.

— Бывает. А ты не думай о том, чтоб сказать непременно красиво.

— Я не могу не думать… Я пишу стихи… — Сказала, покраснела, смутилась.

Лида рассмеялась.

Отдохнув, отряд двинулся дальше. Километра три шли по заросшим партизанским тропкам, сквозь нетронутую чащобу. Вышли к хате лесника и оттуда по проторенной лесной дороге с широкими автомобильными колеями направились к памятнику партизанам, погибшим в боях в этом лесу.

Памятник — высокий цементный обелиск — стоял на опушке старого бора, недалеко от деревушки Клены, которая все время оккупации была партизанской. Могучие красавицы сосны шумели над памятником, как будто рассказывая навеки уснувшим героям о том, что делается вокруг. А соснам с высоты далеко видны просторы родной земли!

Пионеры, подойдя к памятнику, стали читать имена партизан. Первым на мраморной доске было вырезано имя человека, которого все дети хорошо знали и помнили,—

ЛЕСКОВЕЦ АНТОН ЗАХАРОВИЧ

Девочки пошли в поле, стали собирать по межам, по краям посевов цветы и плести венки, чтобы положить их на могилу партизан. Мальчики, которые, казалось, вдруг на несколько лет повзрослели, начали чинить ограду вокруг памятника. Дети уже не шумели, не смеялись, даже переговаривались почти шепотом.

Лида и Алеся стояли у ограды. Алеся долго не отводила взгляда от обелиска, и в карих её глазах затаилась печаль.

— Чудесный был человек Антон Лесковец. Большого сердца. Душевный человек… Помню, как он обрадовался, когда я в первый раз пришла в лагерь. Даже слезу смахнул, а потом засмеялся. «Так это ты, говорит, та самая меньшая Кацубиха, которую я год назад запер в сарае?» Был такой случай. Поймал он нас, трех девчонок, в колхозном саду и запер в сарае. Пригрозил, что и ночевать там будем, с крысами. Катя Акулич, помню, плачет, а я смеюсь и частушки распеваю. Потом он пришел и долго, как взрослым, рассказывал нам, что такое колхозная собственность и как её нужно уважать.

Алеся задумчиво помолчала и вдруг спросила:

— Скажи, почему иногда дети не похожи на отцов?

Лида сразу поняла, кого она имеет в виду, и ответила таким же неожиданным вопросом:

— Значит, по-твоему, Максим совсем нестоящий человек?

— Не знаю. Но не люблю я его, Лида.

— За Машу?

— Нет. Не за Машу, — но за что — не сказала, Лида не стала расспрашивать.

Они повернули и пошли лесом. Но не прошли они и сотни шагов, как навстречу им из молодого березняка выехал верховой. Увидев их, он рывком натянул поводья, даже конь рванулся вбок. В тот же миг они его узнали: Максим!

— Легок на помине, — сказала Алеся спокойно, даже равнодушно, без тени удивления, как будто знала, что они непременно встретят его здесь.

Конь минуту нетерпеливо топтался на месте, как будто всадник раздумывал, ехать ли ему вперед или вернуться… Еще издалека Максим спросил:

— Что вы здесь делаете?

Вопрос прозвучал сурово и неуместно, потому что он не мог не видеть, для чего они пришли сюда на опушку.

Лида молча указала рукой в сторону ребят, чинивших ограду.

Максим спрыгнул с коня и повел его за собой, он явно не рад был, что застал их здесь.

— Идем, Лида, а то девочки наши могут заблудиться, где-нибудь, — сказала Алеся.

— Да, — встрепенулась Лида. — Вы нас извините, Максим Антонович. Подождите нас здесь немножко.

Они отошли в глубь леса.

— Жаль, что мы ему помешали. Пускай бы один, без свидетелей, побыл на могиле отца, пораздумал… Может, в голове посветлело бы…

Лида обняла подругу.

— Алеся, милая, не надо так строго.

Девушка помолчала, подумала и покорно согласилась:

— Не знаю… Я многое ему простила в ту минуту, когда увидела его здесь. Я сама часто хожу на могилу матери. Отца я не помню… Постою, иногда поплачу… А потом, когда уйду, на душе так светло делается и появляется такая жажда жизни… И хочется сделать как можно больше для человека, прожить жизнь с пользой… Помнишь, как у Островского?..

Жизнь, она дается только один раз, и прожить её нужно так… Помнишь, конечно.

Максим молча проводил девушек взглядом. Его смутила и рассердила эта неожиданная встреча. Еще более неловко ему стало, когда он понял, почему они так поспешили уйти от него, — догадались, зачем он приехал.

Да, он хотел побыть на могиле отца один, без свидетелей. Правда, он навещал могилу и раньше: сразу после возвращения из армии приехал сюда вместе с матерью и старшей сестрой.

Но побыть здесь одному — такое желание явилось впервые, и явилось оно неожиданно.

Бригады колхоза кончали уборку сена на лугу у реки, километров за пять отсюда. Сгребали последние ряды, ставили последние стога. Вдруг налетела туча, ударила коротким дождем и испортила не только работу, но и настроение председателю. Сеноуборка затягивалась, и Максим острее, чем когда бы то ни было раньше, переживал это отставание от других колхозов, от «Воли». А тут ещё этот дождь… Всегда идет не там, где просят, а там, где косят…

Он лежал в шалаше один на один со своими мыслями. Возле стога переговаривались мужчины, вспоминали сенокосы прошлых лет. Максим прислушался и узнал голос деда Явмена:

— Покойник Антон, вот мастак был метать стоги. Деду в ответ отозвался кто-то из колхозников:

— А в каком деле он не был мастак?

Эти слова об отце теплой волной залили его душу, вытеснив все другие чувства. Он вспомнил, что здесь недалеко отцовская могила, и почувствовал себя виноватым, что давно туда не наведывался.

Он ехал лесом. Никогда ещё так серьезно и глубоко он не задумывался над теми событиями из жизни отца, которые ему были известны. Нелегкую жизнь прожил Антон Лесковец, но красивую, большую — всегда в борьбе. Максим подумал об этом и вдруг вспомнил, как мать однажды сказала: «Легко тебе жилось, Максим. Ты рос в счастливые годы, был младшим в семье, все тебя баловали…»

Ему хотелось тогда возразить матери: «А война, фронт?» Но он смолчал, вспомнив слова другого человека — Василя Лазовенки, который ещё при первой встрече, слушая его рассказ о фронтовой жизни, сказал: «Легко ты провоевал, друг».

Тогда он подумал, что Василь имеет в виду ранение, и потому, не обижаясь, ответил: «Да, повезло».

Сейчас ему снова припомнились слова матери и слова друга, и он задумался над ними, «Легко прожил, значит, видимо, мало ещё знаю жизнь, самого себя. А жизнь, она не простая и совсем не такая легкая, как это казалось… Нет!»

С того вечера, когда он приехал с бюро райкома и узнал о замужестве Маши, на душе у него все время было как-то тревожно и неспокойно. Он чувствовал, что постепенно меняется его характер, и даже пробовал этому сопротивляться, из гордости желая остаться таким, каким был.

Но сейчас, по пути на могилу отца, он снова все это передумал, по-новому осмыслил и впервые порадовался происходящим в нем переменам.

С грустным, но светлым чувством приближался он к знакомому обелиску. И вдруг эта встреча…

…Максим оглянулся и увидел ребят. Мальчики стояли поодаль и не сводили с него глаз. Но дети не вызвали у него того неприятного чувства, которое возникло при неожиданной встрече с Алесей и Лидой. Он поздоровался с ребятами и, взяв у одного из них маленький топорик, прибил несколько планок к ограде памятника. Затем, отойдя в сторону, присел на пень, закурил почему-то, впервые не трубку, а папиросу, и сидел долго, склонив голову. Папироса истлела у него в пальцах.

Он пришел в себя, услышав голоса Лиды и Алеси. Они вышли из лесу, за ними неведомо откуда высыпали ребята, окружили лошадь Максима.

— Чем зря разгуливать — пришли бы помогли сгребать сено. Завтра кончим и вместе поедем, — хмуро сказал Максим, как только девушки приблизились к нему.

— Ходим мы не зря, Максим Антонович, а помочь — пожалуйста, поможем с радостью… — ответила Лида и обратилась к школьникам — Правда, ребята?

Они ответили дружно и громко, как солдаты:

— Правда!

 

3

Никогда ещё Лида не работала с такой охотой, как на этот раз, хотя к физическому труду отец приучил её с детства. И никогда раньше работа не приносила ей столько удовольствия и радости. Её опьянял аромат сухого сена, в ушах звенело от стрекотания кузнечиков, девичьего смеха, а сердце полнилось каким-то неясным, но приятным чувством.

Она работала у стога. Девчата подносили на носилках копёнки сена, те, что стояли поблизости, более далекие подтягивали на лошадях. Лида сгребала и подавала на стог рассыпанное сено. Плотные копёнки подавал Максим. Он прокалывал копну чуть не насквозь вилами, легко, одним рывком подымал её вверх, ещё легче кидал на стог, весело покрикивал:

— О-оп! Принимай, дед!

Работал он удивительно—ритмично, с вдохновением. Лида невольно любовалась его ловкостью, силой, и её почему-то радовало, что он умеет так работать.

В зеленой майке, загорелый, с руками и лицом, блестевшими от пота, с всклокоченными, запорошенными сеном волосами, он казался ей красивее, чем в лучшем своем костюме.

На стогу стоял, во всем белом, как привидение, дед Явмен Лесковец. Старик ловко принимал граблями сено, равномерно укладывал вокруг себя по краям стога, который быстро рос, подымался к небу. Сначала дед подбадривал подавальщиков:

— Так, так, детки! Поживее давайте! Ах, люблю!.. Люблю такую работу!

Но скоро запротестовал.

— Максим, сынок, не перехватывай. Надорвешься и меня, старика, замучаешь.

Тогда и Лида сказала ему с шутливой строгостью:

— Вы, Лесковец, как будто хвастаетесь своей силой. Бросьте! Кому это нужно!

Он на мгновение застыл с поднятыми вилами, не сводя с нее глаз; потом, опуская вилы, обиженно и разочарованно вздохнул:

— Эх, Лидия Игнатьевна!.. — и набрал сена ещё больше, даже шея кровью налилась.

— Тебе, дед, со стога должно быть виднее, что вон там за рекой тучи собираются. До вечера надо кончить.

Их стог был крайний, в углу между рекой и лесом. В сене попадалось много скошенных дубовых побегов. К югу лес — ольховник и дубняк — все дальше и дальше отходил от реки, и между ними расстилался простор заливного луга. Кое-где, словно часовые, стояли, раскинуз густые ветви, одинокие дубы. В лощинах и по берегам длинного и узкого «старика», перерезавшего луг, рос густой лозняк, черемуха и крушина. Над ним возвышались стога разной формы и размера — пузатые и низкие, островерхие и приплюснутые, с березовыми и дубовыми кольями. Стогов было без счета, они, как войско, рассыпались по лугу и уходили на много километров вдаль — сколько хватал глаз, — подпирая там небосвод. На ближних к «старику» стогах важно стояли аисты, следили за птенцами, которые внизу, на молодой траве, учились охотиться за лягушками.

Там и сям мелькали белые фигуры людей. Больше всего их было под лесом, на сенокосе «Партизана», где одновременно складывали несколько стогов.

Но все остальные стога росли не так быстро, как тот, у которого работали Максим и Лида, Дед Явмен стоял уже высоко, что твой аист, и начинал вершить стог. Лиде больше нечего было здесь делать — её вилы не доставали так высоко, и она пошла подгребать сено на дорожках, по которым носили и волокли копны.

После работы купались. Женщины — за лозняком, где впадавший в речку ручей нанес песку и у берега было мелко. Мужчины раздевались в лесу, под дубами, и с высокого обрыва бросались в воду.

Лида первая вышла на глубокое место, окунулась и поплыла. Девчата на берегу закричали;

— Лидия Игнатьевна!

— Ли-и-да-а!

— Там омут! Назад!

— Плыви назад! Отнесет! Лида! — настойчиво звала Алеся.

И в самом деле, на середине Лида почувствовала, что течение, незаметное у берега, довольно быстро относит её от лозняка. Ей на мгновение стало страшно, припомнились рассказы о судорогах в воде, о водоворотах. Но она скоро перемогла страх и, отдавшись течению, легла на спину, чтобы отдохнуть.

Над ней было ясное вечернее небо, только на западе виднелась стайка розовых тучек. Она загляделась на эти тучки и совсем забыла, что под ней многометровая глубина, что она одна посреди реки, далеко от людей. Но вдруг позади послышался плеск воды. Лида приподняла голову и увидела пловца, быстро догонявшего её. Она узнала Максима. Он стремительно приближался, резко выбрасывая вперед руки, но не фыркая, а только дуя на воду, как если бы она была горячая. Плыл он так же легко и красиво, как и работал. Поравнявшись с ней, он неподвижно распростерся на воде и, казалось, ни один мускул у него не шевелился.

— Ты это что? В Чёрное море захотелось? Плыви к берегу!

Лиде не понравилось, что он обратился к ней на «ты», и она, ничего не ответив, поплыла дальше.

— Лида! — позвал Максим.

Она не откликнулась. Теперь, когда рядом был такой пловец, всякий страх у нее пропал и хотелось заплыть как можно дальше, доказать ему, что и она плавает не хуже. Это было своеобразное удальство, которое толкает человека на самые неожиданные поступки, иной раз героические, иной — нелепые и никому не нужные.

Она совсем не чувствовала усталости. Но течение само отнесло их к берегу в том месте, где река делает изгиб. Тут был настоящий водоворот, вода закружила их и мимо берега потащила назад. Лида первая вскарабкалась на крутой обрыв. Следом за ней выбрался Максим. Мокрый купальный костюм плотно охватывал её красивую фигуру.

— Лесковец, отвернитесь и бегите вперед. Ну! — Она разозлилась и шагнула к обрыву. — Иначе я должна буду опять лезть в воду. Бегите!

Он неохотно повернулся и не спеша пошел по песчаной тропинке над обрывом.

Из лесных зарослей осторожно выползали сумерки, крались по кустам, между стогов, стороной обходя белый туман над «стариком». На берегу, у дубов, где расположились колхозники, горели костры… В деревне за рекой мычали коровы» гоготали гуси; оттуда тянуло вкусным дымком. Над дорогой, что вела из деревни в далекий лес, за которым зашло солнце, висела пелена пыли — должно быть, прошли машины или стадо.

С того берега парни, переплывшие туда, должно быть разыскивая их, кричали.

— Ма-акси-и-им!

Крик, ударившись о стену леса, летел назад протяжным эхом:

— И-и-им!

Максим сложил рупором ладони и неожиданно громко ответил:

— О-го-го-о! Лида догнала его.

— Не оглядывайтесь, Лесковец, глаза испортите. Бегите бегом! Холодно.

Впереди послышались голоса. Лида узнала голос Алеси и поняла, что девчата тоже пошли их искать. Максим свернул с дорожки и побежал пожней, за стогами и кустарниками.

После ужина Лида и Алеся уселись на берегу под дубами, поодаль от костров, вокруг которых все ещё весело шумели парни и девчата — шутили, возились, пели. Они долго сидели молча, зачарованные красотой вечера. Из реки на них глядели звездочки, мигали, колыхались. Внизу, под ногами, ластилась к берегу вода, шуршал песок. А над головой чуть слышно шумела листва. Ветра не было, но из-за реки плыл теплый душистый воздух, примешивавший к аромату сухого сена едва уловимый, но такой знакомый запах полей и более сильный запах воды, рыбы, ила. За рекой светились тусклые огоньки деревни, где постепенно стихал вечерний гомон.

На лугу горели большие костры, в их красном свете мелькали фигуры людей. Проносились летучие мыши. Где-то на «старике» крякали утки. Фыркали лошади.

— Какая красота! Эти звуки… Темень… Огоньки… — Алеся после каждого слова делала паузу, произносила их почти шепотом, даже каким-то таинственным шепотом.

Лида не отвечала, ей не хотелось говорить, не хотелось словами нарушить эту необыкновенную торжественность, которой полна была природа.

— В такой вечер, над рекой, мне кажется, каждый поэт. Но красоту эту можно только почувствовать, увидеть, а написать, рассказать о ней… — Алеся, должно быть, хотела сказать «нельзя», но передумала и после долгого молчания с сожалением промолвила: — Наверно, тоже можно, — и тяжело вздохнула, а через мгновение сладко зевнула.

Лида тихонько засмеялась.

— Тебя усыпляет эта красота…

Алеся поняла иронию и обиженно умолкла. У костра весело и громко хохотали. На вершине дуба испуганно затрепыхалась сонная птица. Лида смотрела на звезды в воде и вспоминала события дня. Зачем она согласилась на предложение Максима работать у одного стога? Зачем плыла с ним рядом и потом бежала по берегу в одном мокром купальном костюме? От этого воспоминания стало неприятно и стыдно.

Она вздрогнула, когда Алеся вдруг спросила:

— Скажи, ты могла бы полюбить такого человека, как Лесковец?

Ей показалось, что она сама задала себе этот неожиданный и коварный вопрос, и испугалась: — Почему ты об этом спрашиваешь?

— Он добивается твоей любви. — Этого ещё мало, Алеся.

— Потому я и спрашиваю.

— Я думаю, что никто не может сказать наперед, полюбит он или не полюбит того или иного человека. Ты, Алеся, не представляешь, что такое любовь…

— Я не представляю? — удивилась Алеся, но тут же покорно согласилась: —Да, я, пожалуй, не знаю, что это такое… А ты любила?

Лида не ответила, потом, наклонившись к подруге, тихо сказала:

— Знаешь что?.. Давай помолчим, помечтаем каждый о своем. Такая ночь!

Они долго сидели молча. Потом Алеся ещё раз зевнула и, потянувшись, встала.

— Идем спать, Лида. Сегодня славно поработали.

— Ты иди, а я посижу ещё немножко. Мне не хочется спать.

Только Алеся отошла — рядом зашуршала под чьими-то шагами сухая трава.

— Разрешите?

Максим опустился на то же место, где минуту назад сидела Алеся. Лида, молчала. От этого упорного молчания он почувствовал себя так, как тогда зимой, перед тем разговором, воспоминание о котором было самым неприятным из всех его воспоминаний. Он смущенно кашлянул раз, другой… Наконец она повернулась к нему и сухо спросила:

— Признайтесь откровенно, Лесковец, вы ждали, пока уйдет Алеся?

— Почему вы, Лидия Игнатьевна, так дурно обо мне думаете? — спросил он спокойно, даже шутливо.

— Вот видите, вы даже не можете ответить прямо. Он разозлился.

— Откуда я мог знать, уйдет она, ваша Алеся, или уснет у вас на коленях?

В самом деле, не мог же он знать и рассчитывать, что Алеся уйдет спать одна, а она, Лида, останется на берегу. Лида поняла, что он говорит правду, и простила ему непрошеное появление.

На реке нарастал шум парохода; сначала он был далекий и неясный, но теперь уже заглушал все остальные звуки ночи. Пароход неожиданно вынырнул из-за поворота, ярко освещенный. Огни его иллюминаторов переливались в воде, и казалось, под водой плывет какой-то сказочный многоэтажный корабль, неизмеримо больше надводного, настоящего. Пароход, огибая буй, прошел совсем близко от берега, так близко, что на палубе можно было разглядеть людей, услышать их смех.

Запенились волны, сильно и сердито ударили о берег. Шум парохода уже стихал, скрылись его огни, а река все ещё не могла успокоиться.

Максим не знал, с чего начать разговор, и впервые чувствовал себя так скверно в присутствии девушки.

Вдруг из глубины ночной тиши возникла, перелетела реку песня — старая песня о любви, о тоске девушки по любимому, что уехал и «нет его и не будет».

Пели где-то в дальнем конце деревни. Пели стройно, дружно, но особенно пленял слух один чудесный голос. Он подымался выше всех, вел за собой весь хор, наполняя воздух трепещущим серебряным звоном. Казалось, он летел не с земли, а с усыпанного звездами неба, точно песня необыкновенного жаворонка, который повис, трепеща, в воздухе, отчего и голос era дрожал и переливался, Песня была знакомая, но слов Максим не помнил, Он прислушался и сказал:

— Чудесно поет!

Зная, что Лида большая любительница пения, он надеялся, что с этого начнется разговор, прекратится мучительное молчание.

Лида точно не слышала его и вдруг запела сама, тихо, вполголоса, но четко произнося слова:

Росла, росла девчинонька, Росла-подрастала. Ждала, ждала козаченьку, Да и плакать стала,

Максим насторожился, потрясенный глубокой печалью, звучавшей в её голосе, когда она пропела последнюю строчку. Голос её задрожал, как будто песня эта была о ней самой.

Плачьте, очи, плачьте, кары, Такая уж доля…

И ему показалось, что она и в самом деле заплакала. Он тихо окликнул:

— Лида.

Она не отвечала, продолжала петь, но уже без слов, одну мелодию, и нельзя было понять, то ли она не знает конца, то ли слова о том, как мать выбрала другого, не нравились ей.

Смолкла песня за рекой — умолкла и Лида.

Максим снова окликнул её;

— Лидия Игнатьевна!

Она быстро повернулась.

— Послушайте, Лесковец, вы меня простите, но мне не спалось, и я слышала ваш разговор с отцом.

— А-а, — растерянно протянул он.

— Скажите, вы действительно её любили? Максим ответил не сразу.

— Любил.

— Так почему же так вышло? — Не знаю.

— Не знаете? Бедненький… Все знают, один он не знает. А сейчас?

— Что сейчас? — Голос его стал холодным и грубым.

— Любите вы Машу?

Он коротко хмыкнул.

— Сейчас для меня остались одни воспоминания…

— Так скоро?

Максим не ответил. Лида подождала и, не дождавшись ответа, другим, лукаво-ласковым голосом спросила:

— Что же вы хотели мне сказать, Максим Антонович? Но поймать его ей уже не удалось. Он отлично знал её характер и ответил также с иронией, с насмешкой:

— Что у вас великолепный голос и что вам больше подошла бы профессия, актрисы, чем учительницы.

— Благодарю, — Лида поднялась. — Пора спать. Спокойной ночи, — и ушла в ту сторону, где, в ночной темноте ещё тлели красные угли костра.

Максим остался сидеть на берегу»

 

4

На заседании правления в Добродеевке должен был обсуждаться план уборки урожая, и Маше захотелось послушать, как будут разрешать этот важный вопрос в лучшем колхозе, чтобы перенять опыт и перенести его в свою бригаду, в свой колхоз.

Заседание было многолюдное, как вообще все заседания и собрания в «Воле». Колхозники заполнили просторное помещение новой колхозной конторы, ещё не законченной, с незастекленными рамами, без двери в будущий кабинет председателя, с дырами в полу и потолке в тех местах, где должны быть поставлены печи.

До начала заседания, пока Лазовенка, Ладынин и Шишков, склонившись над столом, о чем-то совещались, было шумно; так бывает всегда, когда собираются люди, связанные общим трудом, общими интересами, до мелочей знающие жизнь друг друга.

Но как только Василь, с карандашом в руке, встал, сразу установилась тишина. Маша с гордостью за него подумала, что у них в колхозе Лесковцу всегда стоит немалых усилий утихомирить людей в начале собрания. Она невольно залюбовалась мужем. Он говорил спокойно и, должно быть, намеренно негромко, — так, что те, кто стоял у дверей, напряженно вытягивали шеи. Однако никто не крикнул «громче», как это обычно бывает, когда у ораторов не хватает голоса. Все слушали молча. Голос Василя постепенно крепчал, старики отнимали ладони от ушей. Он прочитал план подготовки, утвержденный на одном из предыдущих заседаний, месяца два назад, и коротко рассказал о его выполнении — о ремонте конных жнеек, о строительстве крытых токов, о машинах МТС, которые будут работать на уборке.

— Урожай мы вырастили, товарищи, неплохой.

— Добрый урожай, что там говорить! — перебил его бригадир Вячера.

Василь, оглянувшись на Ладынина, улыбнулся:

— До хорошего урожая нам ещё далеко, товарищи.

— Далеко? Ишь ты!.. А это ты знаешь, что отцам нашим и не снился такой урожай, — возмутился Мина Лазовенка. — Ты скажи, что не всякий год такой удается.

— Не мешай, батя… Вашим отцам не снился, а мы ещё и не такой увидим. И притом выращивать мы его будем в любой год. Но урожай этого года может действительно в масштабе нашего района стать хорошим… — Василь сделал паузу, оглядывая колхозников, — в том случае, если мы соберем его своевременно и без потерь. Хороший урожай зависит не только от хорошего посева, удобрений, присмотра, но и от хорошей уборки. Уборка — дело сезонное, убрал своевременно — выиграл, пропустил время — проиграл. Вот это мы не должны забывать. Ни на минуту, товарищ Гоман, — повторил Василь, повернувшись к бригадиру строительной бригады.

Тот подскочил на месте как ошпаренный:

— Опять Гоман! Везде Гоман!

— Шум и гомон! — крикнул от дверей, какой-то молодой шутник.

Там засмеялись.

Василь постучал по столу карандашом:

— Словом, если через два дня не будет закончена постройка тока в третьей бригаде, и в самом деле будет шум и гомон, уважаемый Иван Иванович. Не забывай о предупреждении, которое мы тебе сделали…

— Прикинь ещё один денек, Василь Минович, — вытирая рукавом лысину, плаксиво попросил Гоман.

От дверей снова прокатился дружный смех.

После выступления председателя отчитывались бригады.

Маша, как только начал говорить Михей Вячера, сразу же насторожилась. Все, что он говорил о подготовке бригады к уборке, очень мало походило на тот отчет, который она готовила для своего правления.

Вячера, по сути, делал доклад. Начал с того, что охарактеризовал весь бригадный массив в целом и каждый участок и культуру в отдельности.

Все у него было подробно и научно обосновано и подсчитано. Он уверенно называл дни когда можно будет начать жать рожь на бугре, ячмень — на торфяниках, пшеницу — за сосняком. В соответствии с этим у него был составлен план уборки, в котором все было рассчитано до мелочей: затрата трудодней на каждую культуру и на каждый рабочий процесс, необходимое количество людей, коней, жнеек, даже серпов, кос и граблей.

Бывший партизанский командир говорил об уборке, как о наступлении, план которого составлен с учетом возможностей каждой боевой единицы, каждого человека и машины. Все в этом плане было предусмотрено — любая неожиданность и случайность.

Слушали Вячеру внимательно. Маша даже ревниво подумала, что более внимательно, чем Василя. Бригадир третьей бригады Артем Городец, молодой парень с болезненным лицом, что-то быстро исправлял в своей толстой тетрадке, спешно перелистывая странички. Он подносил ко рту химический карандаш, и на губах его все больше и больше расплывалось фиолетовое пятно. Маше тоже захотелось записать главное из плана Вячеры, чтобы завтра по этим заметкам составить такой же план для своей бригады. Она достала из кармана маленькую записную книжку, но, увидев, что несколько человек поглядывают на нее с непонятной усмешкой, застеснялась, повертела книжечку и незаметно спрятала её в рукав.

Вячера критиковал строителей за недоделки на току, кузнеца — за плохой ремонт конных жнеек, предъявлял требования правлению, просил помочь людьми.

— Все здесь, — он постучал пальцами по обложке блокнота, — намечено, так сказать, с запасом мощностей, а вот расчет людей — с максимальной нагрузкой на каждого человека. И если заболеет человек или ещё что-нибудь случится, машина моя может начать давать перебои, — обернулся он к Василю.

Выступали со своими планами и другие бригадиры.

Маше казалось, что планы бригадиров безупречны, что о них ничего уже не скажешь, можно только похвалить, и потому она была удивлена, когда их стали критиковать, выправлять.

Выступали члены правления, сами бригадиры, Байков, Тут же все уточняли, делали перерасчеты, рациональнее расставляли Людей и тягло.

Из уточненных бригадных планов рождался общеколхозный план.

Василь подводил итоги.

— Планы мы составили хорошие. Теперь главное — выполнить их, а это целиком зависит от нас. Людей у нас действительно мало. И нужно, чтобы каждый человек, живущий в деревне, работал.

— Увидим! — прозвучал в тишине скептический возглас Наташи Гоман.

— Надо организовать школьников, студентов…

— Снять бригаду с гидростанции! — крикнул кто-то из мужчин.

— Конечно! — поддержали его.

— Другие колхозы все равно снимут своих. А нам что, больше всех надо?

— Дело правления, товарищи, но я буду против того, чтобы снимать бригаду с гидростанции на все время уборки, — запротестовал Василь. — Хорошо бы, если б мы могли совсем их не трогать… Ну, если такое дело, так в самое горячее время — на неделю… Не больше!.. Звено свекловодов Рагиной будет работать в третьей бригаде в Кривцах. Седая со своим звеном станет на вывозку хлебопоставок. Почетное задание тебе, Наталия Николаевна!.. В самый короткий срок должны мы рассчитаться с государством…

Василь хотел было уже перейти к обсуждению других дел, как неожиданно поднялась Настя Рагина.

— Разрешите мне, — она энергичным жестом поправила свою цветастую косынку и твердо, подчеркивая каждое слово, произнесла: — Мое звено на уборку не выйдет!

Если б вдруг заговорил сидевший тут немой Цимох, это, верно, удивило бы присутствующих меньше, чем такое заявление.

Все головы повернулись к ней, её разглядывали так, как если бы она только что свалилась с неба. Настя покраснела, смутилась и села.

Колхозники загудели, кто — возмущенно, кто — насмешливо:

— Высказалась!

— Генерал девичьего войска.

— Ты что спряталась? Говори, выкладывай, что это за звено у тебя такое?

— Как твои бураки полоть, так всем колхозом ходили.

— Я вас не просила! — Она снова встала, уже бледная, с лихорадочным блеском в глазах.

— Мы тебя тоже не просим! Может, прикажете в ножки вам поклониться, Анастасия Ивановна? Она не пойдет! Ишь ты какая! — возмущался Михей Вячера.

— Не пойду! Пускай раньше жена председателя пойдет.

Люди сразу притихли и повернулись от нее к столу, за которым, спокойно улыбаясь, стоял Василь Лазовенка. Кое-кто задержал взгляд на Маше, и она почувствовала, что ей вдруг стало душно.

— Жена председателя работает, — заметил кто-то.

— Не видим мы её работы! — закричала Наташа Гоман.

— Где это видано, чтоб вышла колхозница замуж и работала не там, где муж, — послышался от дверей голос пожилой женщины.

Но Наташа не давала рот раскрыть ни сторонникам своим, ни противникам:

— Хороша работа! Муж каждое утро на лошади отвозит, вечером привозит, как барыню какую…

— Выходи и ты за председателя! Тебе завидно? Раздался смех. Шутникам и зубоскалам — отличный случай блеснуть своими талантами.

— А ты знаешь, кто за кого замуж выходил? Может, он за нее?

— Знаем мы эти штучки. Выгодно сразу в двух колхозах быть! Две коровы, две усадьбы…

Слова эти огнем обожгли сердце Маши, стало обидно до слез. Как они могут так обижать Василя, который столько времени, столько сил отдает колхозу? Да он и не думает никогда о своей усадьбе!

Она посмотрела на Василя, он чуть побледнел, но по-прежнему улыбался спокойно, весело. Неужто эта клевета не трогает его, не оскорбляет?

Когда Наташа наконец умолкла, он насмешливо спросил:

— Ну? Кто хочет ещё? Только давайте по порядку. Мгновенно установилась такая тишина, что стало слышно, как бьются о лампочку мотыльки.

Поднялся Иван Рагин, отец Насти, сурово взглянув на дочь:

— Все, что настрекотали тут эти сороки, ерунда, конечно… Ты прости, Василь Минович, и ты, Маша, тоже… Но тут дело такое… слышал я эти разговоры и от людей постарше, особенно от женщин… Не понимают они, почему женка твоя, Василь Минович, работает не в своем колхозе… Разве нам самим не нужна такая работница? Или в «Партизане» без нее никак не обойдутся? — Он оглянулся, как бы ища поддержки, и сел.

Василь обернулся к жене.

— Объясни, Маша…

Но Ладынин его перебил:

— Погоди. Я объясню, — он поднялся, как всегда, немножко чересчур стремительно, но потом сделал длинную паузу, отошел от стола, внимательно вглядываясь в лица людей. — Я понимаю вас… Затронуто ваше самолюбие. Как это, мол, так: нашелся человек, который не пожелал перейти в ваш, лучший, колхоз, а остался в худшем. Да, кое-кому ещё трудно это понять. Трудно потому, что живут они ещё по старой поговорке: рыба ищет где глубже, а человек где лучше.

Нет, товарищи, передовой советский человек не ищет, где лучше, а строит его, это лучшее, там, где ещё не все хорошо, борется за лучшую жизнь не для себя одного… Товарищи, как видно, забыли, что Мария Павловна — коммунистка и поступила она, как подобает коммунисту, осталась там, где она действительно больше нужна. Партийная организация одобряет её решение.

Старики согласно закивали головами: понимаем, мол, дорогой Игнат Андреевич.

Кто-то даже выкрикнул:

— Правильно! Молодчина, Маша!

Но Маша видела, что Настину команду и большинство женщин не удовлетворило и объяснение Ладынина. Они переглядывались, перемигивались и бросали на нее довольно неприветливые взгляды. Она не рада была, что пришла на заседание. Лучше бы ей всего этого не слышать. Ей было обидно не за себя — за мужа…

Дома она сказала:

— Мне прямо страшно, Вася! Я всегда понимала людей, и они меня понимали. А тут…

— Ну, Настя и её звено — это ещё не все люди… Ты успокойся. И не волнуйся за меня: мой авторитет Насте поколебать трудненько.

Но Маше нелегко было успокоиться. Она росла, окруженная уважением односельчан, никто никогда не мог упрекнуть её в какой-нибудь хитрости или корыстных намерениях. А тут вдруг такое обвинение… И в придачу к этому ей выпало ещё одно испытание.

Странные сложились у нее отношения с Максимом.

После того тяжелого вечера, когда он узнал о её замужестве, и после разговора с Ладыниным он как-то сразу успокоился, от души пожелал ей счастья, не испытывая ни ревности, ни злобы к Василю. Правда, боясь насмешек, щадя свое самолюбие, он не пошел на свадьбу, а нарочно уехал в этот день в гости к сестре. Даже к Машиному желанию остаться бригадиром он сначала отнесся спокойно.

Но это продолжалось недолго.

Вдруг больно и тревожно заныло сердце. Случилось это после разговора с Лидой на лугу. Странно двоились его чувства, странно, непонятно и мучительно: он хотел думать о Лиде, а думалось о Маше. Несколько раз он видел, как Василь встречает Машу после работы, как они идут полем, весело разговаривая, смеются, иногда целуются, и ему сделалось ещё больнее. Снова вспыхнула ревность.

Однажды он услышал, как разговаривали женщины: — Маша прямо расцвела. Любо поглядеть на молодицу!

Он присмотрелся и сам заметил, что Маша и вправду похорошела, даже как будто помолодела. Это вызвало у него никогда раньше не испытанное по отношению к Маше чувство. Теперь он при встрече не мог отвести глаз от её лица, от пышной груди, от сильных загорелых ног. Это не могло укрыться от любопытных женщин, да и от самой Маши. Взгляды эти оскорбляли её женское достоинство; она терялась, сгорала от стыда и прилагала все усилия, чтобы пореже встречаться с ним. Но он был председателем, а она бригадиром, и им приходилось вместе работать… Это были очень трудные для нее дни. С одной стороны, нарекания колхозниц «Воли», с другой — Максим. И самое тяжелое в этих взаимоотношениях с Максимом было то, что она не могла решиться, стеснялась рассказать об этом Василю. Все чаще и чаще приходила к ней мысль — бросить бригадирство, перейти в «Волю» на скромную работу рядовой колхозницы. Но и это было невозможно: она дала слово бригаде, Ладынину. Как-то она встретила Максима в поле один на один. Маша, увидев его, сперва испуганно отшатнулась, потом разозлилась и возмущенно спросила:

— Что ты таращишь на меня свои бесстыжие глаза? Только сейчас разглядел, что ли?

Он понурил голову и неожиданно с виноватым видом попросил:

— Уходи из колхоза, Маша. Чтоб я тебя не видел. Пойми, тяжело мне.

— Фу, противно на тебя смотреть. Тяжело тебе? А мне вот стало легко. Успокойся и знай — никуда я из колхоза не уйду. А станешь выживать — скажу Ладынину, и тебе придется объясняться на партсобрании.

Только эта угроза несколько утихомирила его. Работала Маша хорошо. Даже, может быть, лучше, чем до замужества: стала ещё активнее, настойчивее, многое перенимала от мужа, и, возможно, поэтому и бригадиры и колхозники прислушивались к её советам больше, чем к советам председателя. Этого не мог не заметить Максим, и, естественно, это тоже вызвало в нем ревность и обиду.

Усложнялись и его взаимоотношения с Шаройкой.

Шаройка, после того как его сняли с бригадирства, затаился, притих, даже на улице редко показывался. На требование Маши выйти на колхозную работу он принес справку от врача районной больницы о том, что у него больное сердце и физическая работа ему не разрешена. Между прочим, справка эта страшно возмутила Ладынина. Выступая на очередном совещании в райздраве, Игнат Андреевич сказал врачу, который её выдал:

— Я не сомневаюсь, Злотников, да и колхозники об этом говорят, что справочка крепко подмазана Шаройкиным маслом. Глядите, чтоб масло это не выступило грязными пятнами на вашем белом халате. Скажу прямо: если мне удастся доказать ваш грязный поступок юридически, разговор наш продолжится в другом месте. Запомните это.

Злотников кричал, клялся, что привлечет Ладынина к судебной ответственности за оскорбление, но вместо этого через неделю перевелся в другой район.

Шаройка вышел на работу на следующий день после того, как узнал, что Маша выходит замуж за Лазовенку. Встречая колхозников, чуть ли не каждому объяснял:

— Думали, Шаройка лодырь какой-нибудь, Шаройка никогда не сторонился и не будет сторониться колхоза. Чуть почувствовал себя лучше — и вот, видите, сразу потянуло на работу. И докажу, что Шаройка не разучился работать. Нет, не разучился… Не разучился, скажу я тебе…

Люди прятали усмешки, тайком лукаво подмигивали друг другу. В самом деле, Шаройка взялся за работу не шутя: на сенокосе каждый день выполнял по две нормы, вызывал на соревнование молодых.

Максим, кивая на него, шутил довольный:

— Оказывается, и Шаройку можно перевоспитать. — И хотя не было у него прежнего уважения к лучшему хозяину в деревне, но иногда он опять с ним советовался, тем более что теперь ничего не решался делать один, без того, чтобы не спросить мнения людей.

Шаройка раболепно угождал председателю и настойчиво приглашал его к себе. Максим твердо решил не поддаваться ни на какие уговоры и не ходить. Несколько раз он отказывался, но однажды поздно вечером Шаройка встретил его возле своего дома и чуть не силком затащил к себе.

— Не обижай старика, Максим Антонович. Дела делами, а старый друг, как говорится… На минуточку… Посидим, покалякаем.

У Максима было дурное настроение, он опять видел, как шли садом Василь и Маша, и ему не хотелось идти домой.

В горнице не было никого, Шаройка, усадив гостя, сразу же протянул ему письмо.

— Прочитай, Максим Антонович. От сынка, от Феди. Шесть страниц настрочил, что твой писатель. В звании его повысили: майор! — Он с гордостью произнес последнее слово, выбежал на кухню и уже за дверьми ещё раз повторил: — Майор!

Максим не успел прочитать и странички, как из спаленки важно выплыла Полина, ещё сонная, в красивом шелковом халате, с высокой, явно наспех сделанной прической. Она приветливо и якобы стыдливо поздоровалась и села против него на диван.

— Ты меня, Максим, извини, что я в таком виде встречаю гостя.

От нее пахло какими-то крепкими духами. У Максима от этого запаха закружилась голова и почему-то опять вспомнилась Маша, он представил себе, как обнимает и целует её Василь.

Пола халата отвернулась и оголила красивое, белое колено и край сорочки. Максим понимал, что Полина сделала это нарочно, и разозлился, почувствовал себя оскорбленным. Еще больше он обозлился, когда она заговорила, то кокетливо играя глазами, то печально вздыхая. Он ненавидел это кривлянье. И её ненавидел с тех пор, как убедился, что слова матери справедливы. Шаройка действительно давно мечтал женить его на своей дочери и не раз пилил Полину за непредприимчивость: «Не маленькая, слава богу. Не век же тебе в девках сидеть, хоть ты и учительница. Была бы ты уродом, а то такая краля». Но тогда Полина ещё мечтала о большой, настоящей любви — такой, как в романах, да и Машу она уважала, совесть не позволяла становиться на её пути. А теперь, когда Маша замужем… Теперь можно попробовать приворожить его… Бывает, что любовь приходит потом, после сближения… Заодно она отомстила бы Лиде Ладыниной, которая, говорят, стала тоже заглядываться на Максима.

Максим не выдержал — встал и демонстративно отошел к окну, повернулся к ней спиной.

«Ну и дура! На черта ты мне нужна! За кого ты меня принимаешь, фефела ты этакая?»

Шаройка вскочил в комнату с большрй сковородкой в руках, на которой шипела яичница:

— Прошу к столу, Максим Антонович. Опрокинем по маленькой…

— Спасибо. Я не пью, — ответил Максим, повернувшись от окна.

Шаройка взглянул на дочь, увидел её сконфуженное лицо и, зло сверкнув глазами, кинулся к Максиму, заискивающе обнял за плечи:

— Нет, нет, брат Максим, из моей хаты так не уходят. Не пущу! На пороге лягу!..

Полина незаметно скрылась. Они сели за стол. Разговорились о колхозных делах, и Максим успокоился, разговор был интересный.

Говорили об урожае, об уборке, до начала которой оставались считанные дни. Но вдруг Максим опять насторожился: Шаройка завел знакомую песню.

— Да-а, урожай вырос неплохой… Лето славное. Золотое лето. Слава богу, будем с хлебом… Только, Максим Антонович, послушай меня, старого воробья… Не очень ты кидайся на эти эмтээсовские машины. Говорят, ты ругался в районе, что комбайна не дали. На что он тебе? У нaс сил хватает… Коли не хватает их — дело другое… Я, брат, когда управлял, глядел вперед. Глядел, брат, глядел… Сегодня у тебя лошадок больше, чем в прославленной «Воле». А это — сила. Лошадка да жатка… Серпок тоже ещё не отжил свое…

Максим положил на стол вилку, выпрямился, сунул руки в карманы:

— Гнилые твои советы, Амелька.

Шаройка вздрогнул, как будто его полоснули плетью по спине, втянул голову в плечи, криво улыбнулся:

— А-а-а? Гнилые, говоришь? Что ж, бывает… Бывает, браток, бывает. Видать, сам начинаю гнить.

— Видать, начинаешь.

Улыбка сошла с Шаройкиного лица, он помрачнел, закусил губу, глаза его загорелись злыми огоньками. Человек самолюбивый, он был мстителен и никогда не прощал обиды.

А Максим, почуяв свою силу, свое превосходство, хотел уколоть его как можно больнее.

— Да, гниешь, Амелька, — он потянул носом. — Гниешь!

— Эх, Максим, Максим, не твои это слова. Чужие слова, — Шаройка тяжело вздохнул, словно ему очень жалко было Максима. — Да я не обижаюсь. Не обижаюсь, браток. Молодость! Выпьем? Не бойся, не воняет, из магазина…

— Выпью. Последнюю… За то, чтоб больше с тобой никогда не пить.

— Не плюй, говорят, в колодец…

— Из гнилого колодца не пьют, Шаройка.

Хозяин замолчал, поняв, что гостя ничем не улестить. Со страхом он увидел перед собой не Максима, а отца его, один Антон Лесковец говорил ему в глаза такие жгучие, как крапива, жестокие слова.

Быстро разлив водку, он поднял рюмку, но Максим выпил не чокнувшись.

Шаройка наклонился и спросил ласковым голосом:

— Давно хотел спросить у тебя… Кацубиха так всё у нас и будет?

— А тебе что? Не нравится?

— Мне? Мне все равно. — Шаройка откусил половину малосольного огурца, громко захрустел им и, проглотив, вдруг заговорил совсем другим тоном, злобно, чуть не шипя — А вообще не нравится. Нет! Потому что не я загниваю, не я… Зря ты напраслину возводишь! У меня душа за колхоз болит, может, больше, чем у тебя. И вижу я больше. А тебя ослепили. Иди, послушай, что люди говорят. Вся деревня звонит, что колхозом теперь руководишь не ты, а Кацубиха. Ну, а Кацубиха — значит, Лазовенка. Вон оно как обернулось! Хе-хе…

Максим спокойно встал, подошел к окну, снял с гвоздя шапку, хлопнул ею о ладонь, чтоб стряхнуть известку.

Шаройка тоже поднялся:

— Так люди говорят, Максим Антонович… Лесковец шагнул к нему и бросил прямо в лицо:

— Так говорит только сукин сын! — и быстро вышел, хлопнув дверью.

На улице он остановился, оглянулся на окна Шаройкиной хаты и засмеялся. На душе вдруг стало легко и весело, как будто он навсегда порвал с неприятным прошлым.

 

5

Алеся уехала в Москву сдавать экзамены в университет.

Петю правление откомандировало на курсы трактористов и комбайнеров. Дом опустел, и Маша должна была перебраться, в Лядцы, чтоб приглядеть за хозяйством, которое нужно было сберечь для Пети.

В первый вечер, проводив взволнованную Алесю на станцию, она долго ходила по просторной хате, по двору, по огороду и не знала, за что взяться. Стало грустно. Она с нетерпением ждала Василя. Он пришел, когда уже стемнело, как всегда возбужденный, веселый. Крепко обнял её, поцеловал.

— Вот и разлетелась наша семья, — невесело улыбнулась Маша. — Все сразу.

— Грустно? — понимающе спросил её Василь.

— Грустно и радостно, Вася. Перед ними — такая жизнь! — А перед нами?

— И перед нами, — она ласково прижалась к нему.

— Ну, идем ужинать. Красивая у нас с тобой жизнь. Ночевать будем в Лядцах, обедать — в Добродеевке. Настя опять тарарам подымет, что пьем молочко от двух коров. Чудачка!

Маша легко вздохнула:

— Тебе смешно. А меня это так тогда поразило, что я и сейчас ещё успокоиться не могу. Обидно, что люди не понимают. В наше время… Наши ровесники…

— Ничего, Маша. Не делай ты из ерунды политики. У неё были свои причины, только она ничего умнее придумать не могла. А так, при всех её чудачествах, она славная девушка. Не ревнуешь? Я верю, что она первая будет у нас героиней. С её настойчивостью…

Окна были раскрыты, и в комнату тусклыми матовыми звездами глядела душная ночь. Пахло спелым зерном — запах этот плыл с полей, — геранью и розами, росшими в палисаднике.

Они сидели за столом друг против друга, уставшие за день, но счастливые, довольные тем, что остались наконец наедине. Не спеша ужинали, тихо разговаривали. Им хотелось сидеть так и сидеть. Время летело незаметно. Давно уже затихла деревня, и даже голосов молодежи не было слышно.

— Все спят. Пора и нам, Маша. Завтра мне надо подняться часа в четыре. — Василь завел будильник, чтоб не проспать. — Надо начать жать до солнца, чтобы к обеду снопы подсохли, а со второй половины дня запустить молотилку. А вообще, промахнулись мы с этими вырубками. Простить себе не могу. Надо было непременно осенью выкорчевать пни… Теперь пустили бы комбайн, жнейки…

— Не все сразу, Вася. Какой ты ненасытный! Никто не знал, что там поспеет раньше…

— Вот это и плохо, Маша, что мы мало ещё знаем. Обязаны были знать.

— Мы в Глинищах сеяли позднее, а поспело там раньше. Вот тебе и законы!

Маша уже постлала постель, закрыла окна, когда вдруг в дверь постучали.

— Кто это так поздно? — удивился Василь. Маша пошла открывать.

Вошли Лесковец и Михаила Примак.

Максим со странным любопытством, торопливо и жадно оглядывал хату. Потом, должно быть почувствовав неуместность своего любопытства, он заметно смутился и попросил извинения:

— Поздно мы вас побеспокоили.

Михаила Примак, не дожидаясь приглашения, уселся за стол и устроился, как дома. Хозяев это не удивило, они знали, что только за столом он мог одной рукой свернуть цигарку. И в самом деле, он сразу же вытащил кисет с махоркой, газету и довольно ловко и быстро скрутил большую цигарку. Василь протянул ему спичку.

— Устроились, хитрецы, как на даче. Вот, Максим, чтоб тебе не спалось, завидуй, не хотел жениться… Живут, как графы в своей загородной вилле. Все условия, чтоб каждый год по дитенку, а, то и по двое… Маша возмутилась:

— Постыдился бы, Михаила! Голова уже седая, а ты… несешь неведомо что.

Примак не унимался.

— У меня душа молодая, Маша… Погоди… А почему ты на меня кричишь? Ты мне каждый раз, как я зайду, поллитровку ставить должна. Без меня вы, злодеи, ещё пять лет бы не поженились. Скажите спасибо…

Василь засмеялся.

— Ну и мастер же ты врать, Миша! Чужие заслуги себе приписываешь.

— Хо! Сказал! А в чем твоя заслуга? Пустое дело, говорил мой батька, нехитрое. Заслуга! Подожди немножко… ты заслужишь… Как начнет тебя эта пила каждый день пилить, так ты от всех заслуг откажешься… А она, брат, может. Культурно, этак, с нажимом, только опилки посыпятся…

Василь любил этого человека, шутившего неизменно, в любых обстоятельствах.

Маша хотела всерьез на него рассердиться, но тоже не могла, — только хмурилась.

Она следила за Максимом и видела, что ему неприятно слушать эти шутки, он, правда, тоже улыбался, но улыбка была какая-то кислая, деланная. Наконец Максим не выдержал и сказал серьезно и решительно:

— Давай о деле, Алексеевич. Людям пора спать.

Примак повернулся к нему, надув щеки, внимательно посмотрел ему в глаза, потом с шумом выпустил изо рта огромный клуб дыма.

— О деле? Ну что ж, давай о деле…

Как видно, Максим ожидал, что говорить будет Примак, но бригадир придвинул к себе газету и склонился над ней.

Тогда Максим повернулся к Лазовенке.

— Слушай, Василь, ты начинаешь жать на вырубках… Комбайн там не пойдет. А у меня поспело на Глинищах. Дай мне на первые два дня комбайн.

Василь пожал плечами.

— Вы меня, друзья, удивляете. Сидит, можно сказать, прямой хозяин комбайна — бригадир МТС, и ты с такой просьбой ко мне. Я имею к комбайну такое же отношение, как и ты.

Примак поднял голову от газеты и погрозил ему пальцем.

— Вася, не прикидывайся младенцем. Ты отлично знаешь, почему мы пришли к тебе. Самовольно комбайн я перебросить не могу. Крылович в Минске… Я говорил по телефону с Масловской, она поддерживает. Но только, если согласуем с тобой… Без твоего согласия никто на это не решится. Комбайн по графику должен в первую очередь работать в «Воле», убрать урожай, на который в районе возлагают большие надежды. И если перекинуть без твоего согласий и вдруг что-нибудь такое, ты же съешь любого. До обкома дойдешь.

Василь встал и задумчиво прошелся по комнате. Маша в волнении следила за ним. Как он решит? Что ответит?

Конечно, ей хотелось, чтобы комбайн поработал у них в колхозе. Это дало бы им возможность оказаться в числе, передовых. Но она понимала, что это может создать условия, при которых «Партизан» первым начнет сдачу хлеба, получит первую квитанцию. При всей преданности своему колхозу она не желала этого, потому что это было бы, по её мнению, несправедливо. Такая честь должна принадлежать тому, кто завоевал её своим трудом. Все говорят, что «Воля» должна занять в этом году первое место по району. Так пускай будет первой во всем!

«Понимает ли это Вася? Думает ли об этом?»

Никогда ещё Маша не была в таком затруднительном положении: за кого подать ей голос, за какой колхоз, оба они стали ей одинаково близки.

Василь остановился перед Примаком.

— А если что-нибудь такое, как-ты говоришь?

— Что? Поломка? Ну, что ты! Новая машина. Сам ни на шаг не отойду. Мне не веришь?

— Смотри! Сорвешь хоть один день уборки — не попадайся на глаза.

— О-о! Что я, не знаю твоего характера!

Максим поднялся, сдержанно и официально поблагодарил:

— Спасибо, Василь Минович. — Участок подготовишь?

— В три часа косари выйдут. Маша, дашь из своей бригады человек трех… Надо бы их сейчас предупредить.

— Я сделаю.

Прощаясь, Максим ещё раз окинул взглядом комнату. На лице его отразилось сложное чувство. Одна Маша заметила это.

Василь, проводив гостей, стоял посреди комнаты и довольно усмехался. Маша подошла, заглянула ему в глаза, как бы желая угадать, о чем он думает.

— Ты учел, что мы можем первые начать сдачу хлеба?

— Учел. И что же?

— Я тебя не понимаю.

— Дело в том, Маша, что я враг этой игры в первую квитанцию. В прошлом году Белов приписал мне за такие мысли чуть не антипартийные взгляды. На бюро ставил вопрос. Хорошо, что Макушенка у нас — светлая голова. Я утверждал и утверждаю, что главное — вырастить богатый урожай и своевременно без потерь убрать… А государству нужно сдать в точные сроки, как этого требует партия. И не выдумывать игры в первую квитанцию. А то бросают все силы на хлебосдачу, а на поле хлеб гниет, как это было у вас при Шаройке. Сдают все рожью, потому что гречиха ещё цветет, а потом эту же рожь везут назад как ссуду, чтобы посеять озимые. Я в прошлом году писал в ЦК по этому поводу…

— Ложись спать, Вася, — ласково предложила Маша, чтобы его остановить, так как знала, что, заговорив на эту тему, он не скоро успокоится.

— Пожалуй, верно, — согласился он и стал раздеваться. — Знаешь, мне радостно, что он пришел с такой мирной и разумной просьбой. Мне кажется, что это начало нашей новой дружбы.

 

6

Возле колхозного сада на открытой площадке, залитой глиной, сушили зерно. Максим издали увидел стоявшую в стороне автомашину, людей и, оглянувшись на Ладынина, зашагал так быстро, что Игнат Андреевич едва поспевал за ним.

— Что случилось, Антонович?

— Не выехали! До сих пор не выехали! Вот, пожалуйста, товарищ Ладынин! Попробуй выйти в передовики с таким народом. Я знаю, почему они тянут… Кацуба… — И тут же поправился: — Лазовенка…

На двух площадках толстым слоем было насыпано зерно. Маша с группой девчат из своей бригады перелопачивали его: подбрасывали вверх, и зерна падали золотым дождем.

Маша издали увидела Максима, все поняла, насторожилась, но держала себя спокойно — оперлась на лопату и ждала. Максим, тяжело дыша, остановился поодаль, как бы боясь подойти ближе.

— Почему не повезли? — процедил он сквозь зубы. Маша поздоровалась с Ладыниным и ответила:

— Не примут. Сырое.

Игнат Андреевич зачерпнул пригоршню зерна, пересыпал с ладони на ладонь, взял одно зерно на зуб.

Максим подскочил ближе, тоже схватил горсть зерна.

— Кто сказал, что сырое?

— Я говорю. Не первый год сдаю.

— У тебя что? Лаборатория в кармане? Скажи прямо, по-партийному: ты не хочешь, чтобы мы были первыми… Скажи… Я ведь тебя понимаю, меня не перехитришь, — он покачал головой, голос у него был ровный, даже как будто спокойный, но язвительный и такой напряженный, что, казалось, вот-вот сорвется, перейдет в крик. — Какая это к черту работа, когда руки здесь, а сердце там, — махнул он рукой в сторону Добродеевки.

Маша вспыхнула, покраснела, Насторожились девушки из её бригады.

Максим, верно, и в самом деле раскричался бы и наговорил невесть чего, если бы Ладынин его не остановил.

— Иди, пожалуйста, сюда, Максим Антонович, я скажу тебе что-то, — неожиданно и как бы шутя пригласил его Игнат Андреевич, отходя в сторону. А когда они оказались за машиной, один на один, сурово произнес: — Если ты, неугомонная твоя душа, ещё хоть раз кинешь Маше такой упрек, я буду говорить с тобой иначе. Как не стыдно! Когда ты, наконец, научишься понимать людей?

— Погорячился, — неожиданно виновато сознался Максим. — Погорячился. Гляди же!

Ладынин попрощался и пошел в деревню к больным. Максим ходил вокруг тока, молчаливый, хмурый, придирчиво осматривал все, потом пошел к стоявшему в саду амбару. Когда он через несколько минут вернулся назад, девчата поспешно насыпали зерно в мешки и грузили в машину.

— Я повезу, — спокойно сказала ему Маша. — Но если не примут — пеняй на себя.

Зерно не приняли. На складе «Заготзерно» шутили:

— Хотели первыми. Напрасно спешили, уже четыре колхоза сдали.

Но среди этих четырех не было «Воли», и это задело Машу больше, чем то, что их зерно не приняли.

Она оставила девчат досушивать зерно на складе, хотя у нее и было недоброе желание привезти его обратно — Лесковцу. Верх взял хозяйский расчет. С тяжелым чувством возвращалась она домой. Она понимала вздорность своих огорчений: необязательно же во всем «Воля» должна быть первой! Да, наконец, и сам Василь ведь говорил, что он против игры в первую квитанцию.

Но Маше все равно было обидно: почему сдают худшие колхозы и не мог сдать Лазовенка, лучший председатель в районе?

И вдруг из-за поворота дороги вылетели навстречу машины — три грузовика, наполненные мешками. Над первым развевался красный флаг. Она узнала машину «Воли» и увидела в кабине мужа. Шофер свернул в сторону, давая дорогу. Маша толкнула его.

— Не останавливайся!

Шофер кинул на нее удивленный взгляд, рванул машину. Василь тоже узнал её, замахал рукой, остановил свой грузовик.

Она услышала, как Василь крикнул «Маша!» и, оглянувшись, увидела, что он стоит на дороге и удивленно смотрит вслед. Тогда она поняла, как ему неловко перед своими людьми, перед девчатами, которые её, конечно, узнали, и разозлилась на себя, чуть не заплакала от огорчения.

«Как девчонка… Срам… Добродеевцы бог знает что подумают. Почему я не остановилась?» Она сама не понимала своего поступка. Не понимала, почему ей было стыдно встретиться с Василем.

Шофер Степан Лавренбвич, молодой и молчаливый паренек, относившийся к ней с большим уважением, проехав несколько километров, осторожно спросил:

— Что, поругались уже? Маша ответила шуткой:

— Нет, собираюсь поругаться.

Степан долго молчал и только возле самых Лядцев сделал глубокомысленный вывод:

— Все вы такие… женщины… Непонятные. «Непонятные… Правда что непонятные», — несколько раз в этот день вспоминала Маша его слова.

Она не пошла больше ни на ток, ни в поле: она плохо себя чувствовала. Еще утром ей было нехорошо, и она боялась: не захворала ли? Днем стало как будто лучше, и она забыла обо всем, увлекшись сушкой и подготовкой к сдаче первого зерна. Теперь, после поездки в район, опять стало тяжело на сердце, разболелась голова. Она понимала, что дело не только в том, что она переволновалась. Было ещё что-то, что вызывало это беспокойство, но что — она не знала. Она попробовала заглушить его работой. Постирала белье, вымыла пол, хотя совсем недавно его мыла, подмела во дворе, убрала каждый уголок, как перед праздником. Но она никогда не возвращалась домой так рано: уже и работы больше не находилось, а солнце только ещё зашло за хаты. Правда, осталось ещё одно дело — приготовить ужин, но топить печь в такую пору, когда люди ещё на работе, было неловко. Маша решила испечь блины. Открыла дежу, вдохнула приятный, кислый запах квашни и вдруг почувствовала, что ей страшно хочется… квасу. Холодного, крепкого хлебного квасу. Она долго стояла неподвижно, мысленно наслаждаясь этим чудесным питьем. Счастливая улыбка как-то необыкновенно осветила не только её лицо, но и все существо, казалось, женщина в один миг расцвела, как цветок. А желание напиться квасу не проходило. Она выпила простокваши, развела блины, а запах кваса, его кисло-сладкий вкус все больше и больше дразнили её. В поисках дела она вышла на огород и увидела издалека Сынклету Лукиничну. Старуха копошилась у себя на грядах. Маша после замужества как-то стеснялась её и избегала встреч, да и Сынклета Лукинична, столкнувшись случайно, кивала не очень приветливо.

Маша долго колебалась и наконец не выдержала, потому что хорошо знала, что у нее должен быть квас. Она незаметно подошла к забору, несмело поздоровалась. Сынклета Лукинична с усилием выпрямила спину (она копала картошку-скороспелку), проницательно посмотрела на Машу, затаила непонятную усмешку — чуть шевельнулись морщинки в углах рта, но на приветствие ответила ласково.

— Добрый день, Машенька. Ты сегодня какая-то… светленькая.

— Тетя Сыля, дайте кружку квасу, если у вас есть, — попросила Маша и сама испугалась: как неожиданно все получилось!

— Квасу? — Сынклета Лукинична сначала как будто не поняла, потом лицо её вдруг смягчилось, подобрело, материнской лаской засветились глаза. Она засуетилась, стала торопливо вытирать о фартук руки. — Квасу?.. Машенька, милая… Погоди минуточку, побегу принесу. Садись вот тут, на мешок…

Она принесла полный кувшин пахучего пенистого квасу. Маша пила прямо из кувшина. Пила жадно, не переводя дыхания. Две янтарные струйки бежали по щекам, по шее, стекали на кофточку.

— Хватит, глупая! — Сынклета Лукинична отобрала у нее кувшин.

Маша засмеялась.

Сыяклета Лукинична поставила кувшин в борозду и неожиданно обняла её, привлекла к себе:

— Славная ты моя!..

Минутку они, обнявшись, молча сидели на меже. Маша, осторожно освобождаясь из объятий, спросила:

— Вы на меня не сердитесь, тетя Сыля?

— За что я буду на тебя сердиться? За то, что ты счастье свое нашла?

Поезд приходил на рассвете, когда чуть начинала светлеть полоска на востоке. Еще не проснулся станционный поселок и даже в конторе «Заготзерно» не горел свет. Только возле склада — длинного кирпичного строения, вытянувшегося вдоль пути, — и у вагонов, стоявших против него, переговаривались люди и немного подальше разводил пары маневровый паровоз. Алеся проводила взглядом красный огонек последнего вагона, оглянулась и увидела, что вышла она одна. На платформе больше никого не было, только к зданию станции плыл зеленый фонарик дежурного, фигура его чуть вырисовывалась в предутренней тьме. Алеся на миг заколебалась, раздумывая, что делать — идти или подождать, пока рассветет. Но, поглядев на восток, потом почему-то на верхушки высоких тополей, пиками упиравшихся в небо, она продела косынку в ручку чемодана, вскинула его на плечо и решительно перешла полотно. И тут, возле горы шлака, она неожиданно встретилась с Павлом Кацубой. Увидела его — и удивилась.

— Ты тоже этим поездом приехал?

— Нет. Я пришел тебя встречать.

— Меня? А как ты узнал, что я сегодня приеду?

— Я приходил и вчера и позавчера… Три раза…

— Три раза?.. — Алеся опустила чемодан, довольно сильно стукнув им о землю, и, порывисто протянув ему обе руки, тихо и ласково поздоровалась:

— Доброго утра, Паша… Он крепко сжал её руки.

— Доброго утра, Алеся. Сдала?

— Сдала. Сдала. Паша! Сдала, мой славный рыцарь, — и она, не помня себя от радости, от счастья, которое не покидало её всю дорогу от Москвы и ещё больше, ещё светлее стало сейчас, в эту минуту, сжала ладонями голову Павла и крепко поцеловала в губы. И сама страшно смутилась. И его смутила. Забыв о вещах, она быстро пошла по дорожке, покусывая уголок косынки. Павел поднял чемодан и молча пошел следом. Долго Алеся не оглядывалась. Она злилась на себя и даже на него, а за что — не знала. Ей хотелось, как прежде, смеяться, шутить; раньше она никогда его не стеснялась: подтрунивала, заставляла выполнять все свои желания и капризы. Она знала, что он её любит, и сама в глубине души испытывала нечто не совсем обычное, но относилась к этому беззаботно, шутливо, несерьезно. И вот это утро, его неожиданное появление и ещё более неожиданный поцелуй все изменили. Алеся почувствовала, что она больше не может, не имеет права вести себя по отношению к нему так, как прежде. И, возможно, потому и злилась.

Но постепенно она замедлила шаг и наконец оглянулась, поджидая его. Когда Павел приблизился, виновато улыбнулась.

— Тебе тяжело? Давай я понесу.

— Ну, что ты! Нисколечко не тяжело, — запротестовал он, хотя лоб у него был мокрый.

— Я там накупила всякой всячины… Дойдем до сосняка, выломаем палку и понесем вдвоем. Хорошо? Какие у тебя новости? Тебя, конечно, зачислили без экзаменов?

— Нет, был конкурс. Сдавали математику. Я сдал на «отлично», первым кончил письменную.

Она с гордостью посмотрела на него и тоже похвасталась:

— Я тоже хорошо выдержала… Даже самой не верится, что я так много знаю.

Они вышли на дорогу и шли уже не друг за другом, а рядом.

Шли и чувствовали себя неловко оттого, что не знали, о чем говорить. Никогда раньше этого не бывало: у них всегда находились темы для бесконечных разговоров по пути от районного центра до Лядцев. Только когда они в самом деле, по требованию Алеси, выломали палку и понесли чемодан вдвоем, он робко не то спросил, не то сказал:

— Алеся, мы будем переписываться?

Она удивилась и даже как будто возмутилась: к чему он задает такие нелепые вопросы?

— А как же иначе! Мы ведь с детства дружим…

— Я тебе каждый день писать буду.

Она ответила не сразу, они молча прошли добрую сотню метров. Было душно. На сухой траве — ни росинки. Неподвижно застыла листва на березках, росших вдоль дороги и уже, как золотыми каплями, расцвеченных первыми желтыми листочками.

— В первый год Максим писал Маше каждый день, — сдержанно, со вздохом произнесла Алеся, как бы сама себе.

Павел даже остановился, вздрогнул, лицо его залилось краской.

— Я не Максим, Алеся! Ты меня ещё плохо знаешь. Я тебе докажу, какой я! Ты увидишь!.. — Голос его задрожал.

Алеся, понимая, почему так разволновался её друг, ласково попросила:

— Прости, Паша. Это я так… Машу вспомнила, соскучилась я по ней.

День вступал в свои права решительно, быстро. Уже рассвело, и восток горел ярким пунцовым пламенем.

В Добродеевке гудела молотилка. Они вышли из сосняка я увидели за добродеевским садом столб пыли, немного подальше дымила «силовая». Такой же столб пыли поднимался и над Лядцами.

Дни стояли знойные. Редкое лето бывает такая жара в середине августа. Даже ночью было душно, вода в речке не успевала остыть, не было по утрам туманов в низинах.

Кончили уборку. Сдавали последние тонны зерна государству. По предложению Маши молотилка работала круглые сутки. В ночную смену стали люди из Машиной бригады, по большей части парни и девчата, не связанные домашним хозяйством. Работали дружно, в короткие перерывы отдыхали весело: смеялись, дурачились, прятались в соломе, парни посмелее тайком целовали за скирдами девчат.

Но в эту ночь передышек почти не устраивали. Молотили пшеницу с лучшего участка. Участок этот был гордостью всей бригады и в особенности Маши. Здесь они показали, как много может уродить земля, если на ней провести весь комплекс агротехнических мероприятий. Однако сколько собрано пшеницы с гектара — считали по-разному, и потому молодежи не терпелось скорее закончить молотьбу и выяснить точно. Но не только потому работали так вдохновенно и слаженно: приятно было молотить такую пшеницу. Золотое при желтом свете фонарей, необычайно крупное зерно непрерывным потоком лилось из приемника. Девчата едва поспевали уносить полные мешки и подвешивать пустые. Маша не выдержала и всю ночь проработала сама: сначала подавала тяжелые снопы барабанщику, ей хотелось их все передержать в своих руках. Но после перерыва Сынклета Лукинична (единственная пожилая женщина среди работавших) заставила её бросить эту работу и стать на более легкую — отгребать полову.

Ровно гудела молотилка, глотая сноп за снопом. Ритмично похлопывал ремень, ведущий от маховика трактора. Тракторист Адам Мигай был, казалось, единственным человеком, который работал в эту ночь без напряжения, не проливая пота, как все остальные. Он ходил от трактора к молотилке, вслушивался в ритм мотора и изредка командовал, обращаясь к барабанщику:

— Недогружаешь. Больше давай! — или, когда тот вдруг закладывал слишком большую порцию и молотилка начинала злобно реветь, кричал: — Не слышишь, что ли?

— Слышу, слышу! Не первый год! — но голос доходил только до подавальщиц, стоявших по обе стороны мостика.

Барабанщик — Рыгор Лесковец — возвышался над всеми, как капитан корабля. Был он не намного старше остальных парней, но на молотилке работал и в самом деле не первый год.

Он обижался на замечания тракториста, хотя и сам чувствовал, что иногда сбивается с ритма — никогда ещё ему не приходилось иметь дело с такой пшеницей. Он не скрывал своего восхищения и, когда Мигай долго не отпускал замечаний, весело покрикивал:

— Эх и пшеничка!

Увлеклись работой так, что и не заметили, как был подан последний сноп. Молотилка вдруг, как бы вырвавшись на свободу, загудела легко, с металлическим звоном.

Мигай быстро выключил трактор. Воцарилась непривычная тишина. За деревней всходило солнце. Оно уже позолотило вершины дубов за речкой, старых лип на улице и берез на шляху. В деревне мычали коровы, скрипели колодезные журавли, переговаривались хозяйки.

— Кончили! — крикнул кто-то, и это послужило как бы сигналом: все вдруг собрались вместе и, должно быть, только сейчас почувствовав, как они устали, повалились на солому. Однако никто не забыл о главном: чуть не в один голос закричали:

— Леша! Вези скорей!

— Да скажи кладовщику, чтоб он вешал побыстрее. Люди ждут.

— А то он, верно, спит там в амбаре.

— Некогда ему было спать. Все допытывался, скоро ли кончим.

В это время к току подошли Алеся и Павел. Предложила зайти на ток Алеся, узнав, что работает Машина бригада. Павел немножко стеснялся, но он теперь готов был идти за ней хоть на край света.

Девчата увидели Алесю, кинулись к ней, тесно обступили, стали здороваться. Маша едва пробилась к сестре, обняла.

Никто не спрашивал, сдала ли она приемные экзамены в университет. И так все поняли, как только увидели её. Алесю поздравляли, обнимали.

— Молодчина, Саша. Ты у нас всегда впереди!

— Счастливая ты, Алеся, — с завистью вздыхали подруги, учившиеся с ней вместе в семилетке.

Алесе в эту необыкновенную минуту хотелось поблагодарить Машу за свое счастье. Это Маша дала ей возможность окончить десятилетку, это она чуть не силком заставила её продолжать учебу, когда в тяжелый год Алеся хотела бросить школу. Но, очутившись на людях, она не знала, как выразить сестре свою благодарность. Ей не давали слова сказать, засыпали вопросами, да и Маша уже стояла поодаль, не сводя с нее глаз и по-матерински ласково улыбаясь.

Павел нерешительно подошел к парням, все ещё боясь намеков и насмешек. Но только один Гришка Грошик, самый злой шутник, тихо и как будто даже серьезно сказал:

— Поставь, Паша, крест на своей любви. В Москве она найдет и не такого, как ты, тихоня.

— В тихом омуте черти водятся, — ни к кому не обращаясь, произнес Рыгор Лесковец, с наслаждением нюхая табак (курить на току было запрещено) и чихая.

— А тихая вода гребли рвет, — дружески подмигнул Павлу обычно молчаливый Федя Лобан, высокий, нескладный парень с вечно облупленным носом, который он умел очень смешно морщить.

Девчата в это время продолжали наседать на Алесю.

— Да рассказывай ты скорей. Чего ты смотришь по сторонам, точно десять лет Лядцев не видела?

— Ну, какая она, Москва? Рассказывай, пожалуйста, все-все.

Алеся на минуту закрыла глаза, как бы для того, чтобы ещё раз представить Москву, вспомнить все, что она там видела. Потом тряхнула головой, окинула всех быстрым взглядом, засмеялась.

— Не могу, девочки… Вот закрою глаза, и стоит она вся передо мной: улицы, метро, Кремль, Москва-река, университет наш… А рассказать не умею, не знаю — с чего начать…

— А ты по порядку… Как приехали, куда ходили…

— Ну, приехали мы с Ниной Беловой… У дяди её остановились… К дяде её трамваем ехали с вокзала. Потом поехали в университет… В метро… Ой, девочки, если б вы видели, что это за чудо — метро!

Она долго, подробно, с детским восторгом рассказывала о метро: про каждую станцию, про эскалаторы, о том, какое ощущение возникает, когда поднимаешься или опускаешься, про поезда: «…едешь — только огоньки в туннеле поблескивают, мимо окон толстые провода летят, а по вагону ветерок гуляет»…

Поднялось солнце, залило золотыми лучами скирды, а молодежь не расходилась, слушала Алесю.

Пригнали лошадей с ночного, и колхозный двор наполнился топотом и криком. За садом послышался громкий голос Максима — он кого-то пробирал.

Но и на это хлопцы — любители по любому повопустить шутку — не обратили внимания, забыли они и про усталость, про тяжелый ночной труд.

— …А в тот день, когда сдали последний экзамен, пошли мы на Красную площадь всей группой, все, кто вместе сдавал. Вечером пошли, когда Москва вся в огнях, а Красную площадь прожекторы освещают… На Спасской башне каждые четверть часа куранты бьют… Подошел седенький старичок в теплом пиджаке, в сапогах, как дед Кацуба… За руку девчушку ведет лет семи… Издалека снял шапку, а подошел ближе, низко поклонился Мавзолею. Потом пришла какая-то французская делегация… Один француз сказал своим товарищам: «Мы — дети Ленина». Отошли и тихо, вполголоса, запели «Мы — дети Ленина». Стояли мы в тот вечер на Красной площади до тех пор, пока куранты не пробили двенадцать… А потом до самого рассвета по Москве ходили…

Неизвестно, сколько бы ещё рассказывала Алеся, если бы не вернулся Алеша Примак, возивший зерно в амбар. Он ещё издалека закричал:

— А ну, отгадайте: сколько?

И слушатели впервые отвлеклись от Алесиного рассказа, начали угадывать, сколько дала с гектара эта необыкновенная, выращенная ими пшеница:

— Шестнадцать! — Двадцать!

— Семнадцать!

— Никто не угадал! Двадцать один и три десятых. Во! Качать бригадира!

Маша замахала руками, отступая к скирде:

— Ну, ну, не дурите!

Алеся подскочила и крепко обняла сестру.

 

8

Миновало лето — горячая пора работ, промелькнули дни, о каждом из которых говорят, что он кормит год. На поле осталась одна картошка. Но за нее Лесковец был спокоен: копали её хорошо, больше людей выходило на работу, налаживалась дисциплина. Вообще, колхоз хотя и медленно, но крепко становился на ноги. Это радовало Максима, а главное — делало рассудительнее и самокритичнее. Он наконец убедился, что недостаточно одних его добрых намерений, недостаточно самому работать, надо уметь поднять, организовать людей. А это тоже не под силу одному. Его последняя попытка во время уборки урожая любыми средствами перегнать Лазовенку кончилась провалом. Он не мог ни убрать раньше «Воли», ни сдать поставки государству. «Партизан» вышел в передовые в севе озимых. В августе МТС подучила новые тракторы, и в колхозе теперь работал мощный «НАТИ». Больше половины площади под озимые было засеяно тракторной сеялкой. Адам Мигай, которому передали новый трактор, занял первое место по МТС. А довольный Михайла Примак пообещал:

— Я тебе теперь, Антонович, вздеру под зябь все, даже те пустыри, где не сеялось с сорок первого года. Засевай, только потом управляйся.

Сев озимых прошел сравнительно гладко, особенно если не считать стычек Максима с Машей из-за агротехники — норм высева, удобрений. Как-то в споре они наговорили друг другу неприятных вещей. А потом Маша спокойно сказала ему:

— Максим, если хочешь руководить колхозом, почитай литературу по агротехнике. Как другу тебе советую. Нельзя сейчас без этого руководить, пойми ты, чудак этакий!..

«Как другу», — это его разозлило. — Нашлась советчица!.. И без тебя знаю, да попробуй почитай, когда так вертишь-ся… Тебе легко говорить!»

Но, успокоившись, он задумался над её словами. «А почему ей легко? Нет, и ей нелегко. Однако она читает, успевает все-таки. И Лазовенка продолжает учиться заочно».

Отношение его к Маше менялось. Он перестал окидывать её оскорбительными взглядами. Постепенно ослабевало и чувство ревности, злобы к Василю, хотя изредка оно и вспыхивало вновь, в особенности когда кто-нибудь из руководителей начинал сравнивать, противопоставлять их работу.

Начались дожди. Долгие и скучные осенние дожди. Дождь на три дня остановил почти все работы, загнал людей в хаты. Застряв дома, Максим решил взяться за чтение. Прочитал газеты за много дней, взял книгу по агротехнике, просмотрел несколько глав и впервые почувствовал интерес к этой скучной, как ему раньше казалось, литературе.

Сынклета Лукинична наблюдала за сыном, удивлялась и радовалась, по дому ходила на цыпочках, чтоб ему не помешать. На четвертый день дождь утих, только изредка отдельные тучки, которые все ещё безостановочно плыли по небу, сеяли изморось.

Максим прошелся по колхозному двору, побывал в конюшнях, коровниках, в амбаре и увидел там такое количество недостатков, нарушений, какое никогда раньше не замечал, как будто дождь поднял их все на поверхность. Это испортило ему настроение. Подлила масла в огонь заведующая фермой Клавдя Хацкевич своими бесконечными требованиями одно сделать, другое переделать, третье достать, четвертое привезти. Раньше он просто отмахивался от нее, но теперь вдруг увидел, что все её требования справедливы, и от этого разозлился ещё больше.

«Фермы у нас самый отсталый участок. Надо будет и в самом деле попросить Гайную, чтобы продала нам породистых коров».

Вернулся домой, попробовал читать — не читалось. На дворе разгулялся ветер, и было слышно, как шумели под окном два молодых клена. Они роняли на землю желтые листья, ветер гнал их по улице.

«Быстро выросли, — подумал Максим о кленах. — Мать посадила их вместо старых, сгоревших в сорок третьем. Те сажал отец ещё мальчиком, вместе с дедом, с прадедом моим… Летит время…»

Вспомнились слова Клавди: «Ты бы спросил у людей, как батька твой ферму любил… Какие у нас коровы были до войны… А сейчас разве это коровы? Другая коза больше молока дает…»

От клена оторвался лист, прилип к стеклу.

«Почти зеленый ещё, должно быть, дождем сбило».

Максим повернулся к окну спиной, чтобы не смотреть на улицу, на клены. Все равно не читалось. Оторвался от мыслей о хозяйстве — стал думать о Лиде, об их отношениях. Сколько времени прошло, а он ничего не знает о том, как она к нему относится, и даже спросить не решается. Вот вчера, когда он вечером, несмотря на дождь, пошел к Ладыниным, Лида встретила его так холодно, насмешливо, что он счел за лучшее как можно скорее попрощаться. На душе остался неприятный осадок.

По двору мимо окон прошел Шаройка.

Максим встряхнулся, недовольно подумал: «Черт его несет… И минуты побыть одному нельзя».

Встретил Шаройку не очень приветливо, хотя тот зашел оживленный, веселый, как заходят к лучшему другу.

Максим сразу сбил с него веселое настроение коротким вопросом:

— Вернулся?

Шаройки долго, что-то больше месяца, не было дома, ездил к сыну в Горький.

— Вернулся, Антонович.

— Когда уже кончилась работа в колхозе, так?

— Антонович! Два минимума имею, даже с гаком, с гаком… Какие могут быть нарекания?

— Минимумы!! Пока бригадиром был?

— И после работал, сколько здоровье позволяло. Работал, брат.

— Здоровье! Здоровья у тебя на троих хватит. Шаройка неестественно закашлял, как бы желая показать, что здоровье у него и в самом деле слабое.

Он сидел на табурете против стола, сворачивал цигарку, рассыпая по полу табак.

— Обижаешь ты меня, Антонович, — и тяжело вздохнул. — Обижаешь, брат, а за что — не понимаю… Что я тебе сделал? Душа в душу жили. Хлеб-соль делили…

У Максима эти слова перевернули все нутро, ему казалось, что у него даже заклокотало в груди. Он покраснел, поднялся из-за стола, уставился взглядом на Шаройку. Тот опустил глаза, слюнил цигарку, делая вид, что не замечает его волнения.

Но Максим сдержался.

— Зачем пришел?

Шаройка чиркнул спичкой, закурил.

— Дозволь, Антонович, соломы взять, яму накрыть.

— На днях раздадим на трудодни.

— Бабы картошку из хаты в яму перенесли, теперь, понимаешь, хоть неси назад.

— Ладно. Возьми. Из незавершенной скирды, — и подумал: «Черт с тобой! Не надоедай только, без тебя тошно».

А когда Шаройка вышел, Максим спохватился, выругал себя: «Сколько раз мне уже за это доставалось! Нельзя раздавать колхозное добро, как свое собственное, как это делал Шаройка. Не выписав, не оформив через бухгалтерию… «Возьми». А кто знает, сколько такому хапуге вздумается взять? Он способен целый воз перетащить… А там, глядя на него, ещё кто-нибудь захочет… Непременно скажут: если Ша-ройке можно, почему нам нельзя? Нужно пойти запретить».

Однако гордость, самолюбие не позволили ему это сделать, и настроение у него стало ещё хуже.

Шаройка поленился дергать солому снизу и взобрался на скирду, развернул верхний мокрый пласт. Сбросить его он не решился, а набрать необходимое количество сухой соломы оказалось нелегким делом. Все равно пришлось выдергивать по пучку.

Работал и ворчал:

— Хозяева! Не могли завершить, полскирды промочило.

Он не видел остальных, хорошо укрытых скирд, порядка на току, какого при нем никогда не было. Он старался видеть только дурное и, когда находил его, злорадствовал: «Ага, нахозяйничали без Шаройки».

Внизу, под скирдами, ходили колхозные гуси, важно переваливались с ноги на ногу, искали зерна. Шаройка сбросил солому, они стали её разгребать. Он замахал руками, кинул в них соломой, но гуси только красиво выгибали шеи и продолжали свое дело.

Шаройка разозлился:

— Чтоб вас волки съели! Кшш! Пошли прочь, дьяволы!

Гуси отвечали дружным гоготом — все разом, как будто смеялись над ним. На горе, Шаройка увидел в соломе палку — половину расколотой ручки от веялки. Схватил её, швырнул изо всей силы. Палка ударила гусыню по голове, и та упала, задергала ногами. Остальные, закричав, вподлет кинулись в сад, где паслось все стадо. Гусыня не поднималась.

Шаройка испуганно оглянулся. Вокруг не было ни души. Он торопливо соскочил вниз, озираясь, как вор, засунул убитую гусыню под скирду, прикрыл соломой. Свою солому увязал вожжами, вскинул на плечи, прошел шагов десять, остановился, сбросил тяжелую ношу, ещё раз оглянулся. «Пропадет, если никто не наткнется. А тяжелая, жирная, килограммов пять чистого веса будет. А если найдут?.. Шум подымут… Допытываться начнут… Кто был сегодня на току? Амелька был…» Он даже вспотел от этой мысли.

«Лучше, чтоб никаких следов. Пока досчитаются… Их уже за сотню перевалило… Не обеднеет колхоз от одной гуски. Все равно не одну съедят начальники. Слава богу, знаем, как это делается».

Еще несколько дней назад Лесковец вдруг надумал сбрить усы, которыми он раньше так гордился. Но это оказалось нелегко: каждый раз, когда он подходил к зеркалу, ему становилось жаль усов, и он откладывал свое намерение. И вот теперь он твердо решил сделать это.

Но только он пристроился, направил на ремне бритву и начал намыливать щеки, как в хату, задыхаясь, влетел Федя Примак, младший сын бригадира тракторной бригады.

— Дядя Максим! Амелька убил колхозного гусака, спрятал в солому и несет домой!

Максим от изумления остолбенел.

— Какой Амелька?

— Шаройка! Давайте скорей, вы его переймете, он через Кацубов двор идет!

Максим вскочил, на ходу ладонью стер мыло и, в не-подпоясанной гимнастерке, выбежал следом за Федей на улицу.

Шаройка вышел со двора Кацубов и переходил улицу с объемистой охапкой соломы за спиной.

Максим бегом догнал его.

— Погоди, Амелька!

Тот обернулся, и лицо его сразу побелело.

— Развяжи солому!

У Шаройки жалостно передернулись губы; казалось, он вот-вот заплачет.

— Максим Антонович…

— Развяжи солому, сукин сын! — закричал Лесковец и рванул за вожжи, дернул охапку так, что солома полетела по ветру, а гусыня плюхнулась на землю.

Максим наклонился, поднял её за ноги, поднес Шаройке под самый нос.

— Что это такое, Амельян Денисович, а?

Шаройка молчал. У него нервно подергивались веки и дрожали руки, и сам он весь сгорбился, в одно мгновение постарел на много лет.

— Что это такое, я спрашиваю? — повысил голос Максим.

Минуту назад на улице было пусто. Теперь, неведомо откуда, появился народ. Бежали дети, женщины, перекидывались вопросами.

— Что там, Галя?

— Амельку поймали.

— Кого?

— Гусака словили!

Хохот. Пронзительный свист мальчишек, звонкий крик:

— Гу-са-ак!

— Шаройка — гусак!

— А я думала, горит где-нибудь, — смеялась за спиной у Максима Раиса, невестка Явмена Кацубы, — ан нет… Это дядьке Амельке гусятинки захотелось…

— Чего смеетесь, балаболки? Человек, может, давно не пробовал её. Сколько уж, как с председателей сняли!.. Понимать надо! — Голос у Грошика был как будто серьезный, сочувственный, а звучал язвительно.

Шаройка, не подымая головы, стоял, уставив глаза на солому, которую ворошил под ногами ветер.

«И правда смешно, — подумал Максим. — Самый крепкий хозяин в деревне, а до чего дожил!» И ему тоже захотелось пошутить:

— Вот что, Амельян Денисович, на, брат, твоего гуся и неси его в канпеляоию. Там разберемся.

Шаройка вздрогнул всем телом, повернулся и медленно поплелся к своему дому, едва волоча ноги, словно к ним подвесили пудовые гири. Жена его, Ганна, выглянула из калитки, открыла её настежь и сама спряталась, стыдясь показаться на люди.

На какую-то минуту установилась тишина.

И вдруг Федя Примак, сложив рупором ладони, крикнул на всю улицу:

— Гу-уса-ак!

 

9

— Погоди, я доктору скажу! Он с тобой поговорит!

— А ты сходи к доктору, он тебе все объяснит, напишет, куда нужно.

Человека постороннего могли бы удивить такие угрозы или советы, услышать которые зачастую можно было и в Лядцах, и в Добродеевке, и в Радниках. Но свои знали, что их доктор — не просто доктор, он — секретарь партийной организации. А потому шли к нему не только лечить простуду и физические недуги, а и с недугом душевным, с жалобой, приходили за советом и просто за теплым человеческим словом. И всем Игнат Андреевич помогал; разрешал самые разнообразные вопросы, развязывал самые сложные узлы. И для каждого находил он теплое слово. Случались, конечно, просьбы, которые он не мог выполнить сам. В таком случае он давал совет, куда обратиться, писал депутатам, в высшие органы. А если нужно было, прямо и сурово говорил человеку, что жалоба его, требование или претензия незаконны и не имеют никаких оснований. Иной раз даже как следует пробирал жалобщика.

Но вот с такими просьбами к нему ещё не обращались ни разу.

Он вел амбулаторный прием. Очередей у него почти никогда не бывало, люди болели редко. Игнат Андреевич этим гордился, и когда один неумный инспектор сделал ему замечание, что у него мало зарегистрировано амбулаторных больных, он возмутился страшно.

Пришла Настя Рагина перевязать палец, Игнат Андреевич хотел было поручить это своей помощнице, фельдшерице Раисе Васильевне, но, взглянув на Настю, понял, что не из-за этой маленькой ранки на руке пришла она. Он промыл ей палец, не спеша перевязал, спросил между прочим;

— Ну, как ваша свекла?

У девушки лицо просияло.

— Копаем. Не успевают отвозить. Вчера Тайная была, удивлялась, охала, взявшись за бока, ругала Лазовенку… Говорила, что наши бураки лучше, чем у них.

— Бураки у вас хорошие. Мне говорил Макушенка, что вы, кажется, вырастили рекордный для Белоруссии урожай…

Настя, не поднимая глаз, скромно улыбнулась.

— В будущем году лучший вырастим!

— Иначе и быть не может.

Девушка поднялась, поблагодарила за перевязку, оглянулась на фельдшерицу. Та поняла, что у пациентки есть ещё разговор с доктором, и поспешно вышла в другую комнату. Не впервой ей видеть эти взгляды!

— Ну, будьте здоровы, Игнат Андреевич, — попрощалась Настя, сделала шаг к двери, однако не уходила, нерешительно комкая уголок платка.

— Ты мне что-то хотела сказать, Настя?

— Хотела, Игнат Андреевич. — Она подошла к столу, понизила голос почти до шепота: — Игнат Андреевич, если, может, на орден будут подавать, очень вас прошу — меня не включайте. Не надо.

У Ладынина поползли вверх лохматые брови.

— Почему?

— Так. Не заслужила я. Только не говорите никому, что я просила. И ещё, Игнат Андреевич, простите, что я тогда наговорила на правлении про Лазовенку и Машу. Не подумала… До свиданья, Игнат Андреевич, — и быстро вышла.

Давно уже старый сельский врач, которому известны были все тайны деревенской жизни, знавший душу крестьянина, как свою собственную, не был так удивлен. Он вскочил и, взлохматив пальцами свои седые волосы, с укором подумал: «Это тебе, товарищ Ладынин, урок. Век живи—век учись распознавать людей. А ты на лучшую звеньевую махнул рукой, поверил, что она «на славе свихнулась». Нет, не в славе, как видно, дело… Как я не понял, что так работать, как работала она, может только человек, серьезно задумывающийся над целью и смыслом своего труда, над жизнью вообще. Однако чем вызвана такая странная просьба? Вот и ломай теперь голову, товарищ секретарь, если проглядел человека!..»

Ладынин долго не мог успокоиться. Забыл он о Насте и о её просьбе только тогда, когда в амбулаторию привезли тяжело больного мальчика из Радников. Мальчуган корчился и стонал от боли в животе. Игнат Андреевич поставил диагноз — аппендицит и сам пошёл к Лазовенке, попросил машину, чтоб скорей доставить ребенка в районную больницу. Машина возила картофель, и Василь задумчиво почесал затылок.

Игнат Андреевич наклонился над столом, положил на руку Василя свою.

— Василь Минович, нельзя, дорогой мой, раздумывать, когда речь идет о жизни человека. Если я боюсь посылать на лошади, значит, случай серьезный.

В этот же день обратились к нему ещё с одной странной просьбой, правда, не такой загадочной, как Настина.

Старая женщина вошла в амбулаторию решительно, с воинственным выражением на раскрасневшемся, должно быть от быстрой ходьбы, лице. Ладынин взглянул на нее и понял, что это тоже не больная; подумал, что, наверно, пришла с жалобой на какого-нибудь финагента. Жалоб на неправильное обложение сельхозналогом было очень много.

Игнат Андреевич, вежливо пригласив её присесть, спросил:

— Из Лядцев?

— Из Лядцев, товарищ Ладынин… Ивана Мурашки мать буду.

Игнат Андреевич поставил на стол бутылочку с лекарством, которую разглядывал на свет, повернулся к женщине, взяв в руки фонендоскоп.

— Итак. Слушаю вас. Что болит?

— Не больная я, доктор. Сердце вот только болит. С жалобой я к вам, товарищ Ладынин. Только вы мне можете помочь, потому — он же партийный, Иван мой. Вас он должен послушаться, никого больше не слушает — ни мать, ни отца… Хоть ты ему кол на голове теши… Приворожила она его, не иначе как приворожила. У нее и мать ворожея была…

— Погодите, — остановил её Ладынин. — О ком вы говорите?

— Да Клавдя Хацкевич, заведующая фермой… Это ж подумать только, что делается… Хлопец ещё дитя, можно сказать, только из армии вернулся, один сын у родителей. Вся надежда была, что женится, хорошую молодицу в хату приведет… А она? На шесть лет старше, у нее вон дочка в четвертый класс ходит… Разве она ему пара?.. Приворожила, не иначе. Да ещё и выхваляется… «Не пойду, говорит, к этой Калбучихе». Это она меня так называет… Он к ней в примаки собирается, как будто своей хаты у него нет… Срам какой, боженька милостивый. Страшно подумать! Помогите, товарищ Ладынин, поговорите вы с ним хорошенько, пригрозите по партийной линии…

Игнат Андреевич, с трудом сдерживая улыбку, глубокомысленно поглаживал наконечником фонендоскопа бровь. Просьба эта его даже несколько смутила, он не знал, что ответить, чтобы успокоить женщину.

— Поговорить я поговорю. Но если она и вправду приворожила… Боюсь, что не поможет тогда никакой разговор.

— Так вы не только с ним, вы и с ней поговорите. Пристыдите её. Как ей не зазорно жизнь хлопцу разбивать? Подумала б она своей дурьей головой: разве же она ему пара? У нее дочка невестой скоро будет.

— Ладно, поговорю и с ней, — пообещал Игнат Андреевич и, выпроводив женщину, рассмеялся, весело потирая руки.

«Чудная ты женщина. Встала тут передо мной, как из прошлого века, насмешила… Поговорю, да не так, как ты хочешь… Надо выяснить, всерьез у них это или… И если всерьез — уж тогда прошу извинить меня, уважаемая Кал-бучиха, или как там тебя, не выполню я твоей просьбы…»

На следующий день, придя в Лядцы, Ладынин направился к Клавде домой. Переступил порог, поздоровался и даже на миг остановился, приятно пораженный. В хате было, как перед большим праздником, выбелено, каждая вещица сверкала чистотой и стояла на своем месте. Хозяйка, тоже ка кая-то необычная, в праздничном платье, увидев его, засуетилась: схватила чистое полотенце, вытерла им до блеска вымытую и оттертую кирпичом табуретку.

— Проходите, Игнат Андреевич, садитесь, — и покраснела, как девочка.

Доктор окинул её пытливым взглядом. Она опустила глаза.

— Вот вы какая… Клавдия Кузьминична! А помните наш первый разговор у вас в хате?

— Помню, Игнат Андреевич.

— Вот я и гляжу. Видно, недаром мне одна женщина сказала, что вы ворожея.

Клавдя рывком подняла голову, сверкнула глазами.

— Калбучиха? Приходила, значит? И, конечно, наговорила на меня?

— Нет. Сказала только, что вы жизнь её сыночку разбиваете… что вы бабушка, а он ещё дитя совсем…

Клавдя беззвучно рассмеялась: заколыхалась под шелковой блузкой её красивая полная грудь.

— Так и сказала — дитя?

— Так и сказала: бедненький мальчик.

Она вдруг присела по другую сторону стола, подперла ладонью щеку и, грустно вздохнув, промолвила:

— Не улестить мне её.

Игнат Андреевич минутку помолчал, разглядывая горшки с цветами на окнах и скамейку. Потом встал, положил ей руку на плечо.

— Посмотрите на меня, Клавдия Кузьминична, — и, когда она взглянула ему в глаза, тихо спросил: — Любишь?

Она отвечала громко, весело, задорно тряхнув головой:

— Вы разве тоже меня старушкой считаете? Я ещё так полюбить могу!

— А он?

— Он? Он первый мне сказал…

— Серьезно это? Веришь ему?

Она снова опустила голову, опять покраснела и долго молчала.

— Я дитя его под сердцем ношу… — произнесла она шепотом и словно сама испугалась: до этих пор никто, кроме них двоих, не был посвящен в тайну их любви. Игнат Андреевич понял это и тоже смутился: нахмурил брови, кашлянул в кулак и взял в руки свой чемоданчик.

— Ну, коли так, то остается только пожелать вам счастья. А Калбучиху как-нибудь улестим… Простите, Клавдия Кузьминична, что вмешался в вашу жизнь.

— Что вы, Игнат Андреевич… Вы простите… Я рада, вы меня прямо успокоили. Посидите ещё… я вас медком угощу.

— Нет, нет…

Она проводила его до порога и тогда тихо сказала:

— А за нас вы не беспокойтесь. Мы сегодня в сельсовет идем. Поджидаю вот… его…

— Ну, в таком случае — давай бог ноги, а то ещё и по загривку достанется, — пошутил Ладынин.

 

10

— Ну, как он? — спросил Ладынин, кивнув на дом Ша-ройки, когда они с Лесковцом проходили мимо.

— Гусак? — Максим засмеялся. — Не вылезает из хаты. Говорят, болен. Симулирует, конечно, суда боится. Мальчишки ему житья не дают. Видите, раньше времени вторые рамы вставил, чтобы не слышно было. А то кто ни пройдет мимо — непременно крикнет на всю деревню: «Гусак!» А мне, откро венно вам признаюсь, уже неприятно и горько это слышать. Все-таки, что ни говори, а Шаройка был Шаройка… Лучший хозяин в деревне, отец двух офицеров Советской Армии, двух учительниц… Прямо не укладывается в голове: как человек дошел до этого?

Максим повернулся к секретарю, ожидая, что он ответит, но Игнат Андреевич только неопределенно протянул:

— М-да-а…

После продолжительного молчания спросил:

— Так, говоришь, жалко?

— Кого?

— Шаройку.

— А-а… Не то что жалко, а все-таки… Уважаемый человек…

Они присели на скамеечку у колхозной канцелярии. На дворе было тихо и тепло. Не по-осеннему ярко светило солнце. Напротив, в палисаднике, цвели пышные астры, а вверху, под крышей, пламенно горели гроздья рябины. В небесной синеве плыла белая паутина «бабьего лета». Паутина висела на рябине, на липах, стлалась по крыше. Воздух был как стекло, прозрачный и звонкий Далеко За деревней слышались детские голоса: возвращались из Добродеевки школьники.

— Уважаемый человек! Гм, — хмыкнув, тряхнул головой Ладынин и вдруг сурово сказал: — Нельзя, товарищ Лесковец, уважать человека, который запускает руку в колхозный карман! Ты удивляешься: как мог до этого дойти лучший хозяин, отец учительницы и так далее?.. А я тебе скажу: это закономерно! И если бы мы с тобой были лучшие диалектики, мы должны были бы предвидеть такой конец. Конечно, этот лучший хозяин никогда не сделал бы ничего подобного в отношении частной собственности своего соседа, твоей или моей собственности. Допустим, что он убил этого гуся случайно, как говорят некоторые. Но если б этот гусь был лично твой… Даже не гусь, а какой-нибудь цыпленок несчастный!.. Уверяю, он принес бы его к тебе, извинился бы, даже запла тил, и слова не сказавши. Но это был гусь колхозный, общественный… А на колхозное Шаройка смотрел как на ничье, как прежде на лес смотрели: «Дрова красть не грех, это божье». Шаройка не считал за кражу, когда брал гусей и поросят, будучи председателем, когда брал хлеб — все, что вздумается. Это было в порядке вещей. Шаройка не посчитал за кражу захват полугектара колхозной земли. А это было гораздо более крупное преступление!.. Хуже всего то, что и мы, по сути, не посчитали это за кражу. Шаройке пришел конец, его пригвоздили к позорному столбу, когда против его очередной кражи восстали все колхозники, весь коллектив. Максим сидел наклонившись и задумчиво чертил веточкой на песке какие-то замысловатые узоры. Всё, что говорил Ладынин, было в какой-то степени укором и ему, и он это понимал..

Игнат Андреевич закурил наконец папиросу, которую долго, забыв о ней, мял в пальцах, и со вкусом затянулся.

 

11

Строительство гидростанции шло медленно. За лето сделали только половину того, что было запланировано. Насыпали часть земляной плотины, прорыли канал для отвода воды, заготовили лесоматериалы; это взял на себя Лазовенка и выполнил точно и в срок. Начали строить основную, деревянную часть плотины. Но это была самая трудная, самая непродуктивная работа. Нужно было забить сотни свай, бесчисленное количество шпунта, а техника у них была дедовская: ручная лебедка и «баба». Сваи часто ломались, раскалывались, их приходилось вытаскивать обратно. За день забивали три-четыре сваи: девчата (а их на строительстве было большинство) не желали крутить лебедку, люди одного колхоза старались поскорее уступить эту работу соседям. На строительстве не было инициативной ударной группы. Лазовенка посылал туда лучших людей и считал, что они должны поднять, повести за собой остальных. Но он ошибался: колхозники «Воли» работали добросовестно, даже старательно, как они вообще привыкли за последние два года работать, но без огонька, без порыва. Ладынин первый заметил это и сказал Василю:

— Слабо мы подготовили людей морально. Добродеевцы, например, знаешь как рассуждают? У нас, мол, свет есть, циркулярка работает, да и молотилку электричество тянуло… Нам спешить некуда. Пускай остальные больше заботятся, им нужнее.

А другие заботились ещё меньше. Флегматичный Радник как-то сказал: «Ничего, построим. Крепче будет стоять, если дольше делается».

Пока шли летние полевые работы, особенно уборка урожая, Лазовенка скрепя сердце мирился с такими темпами строительства. Хорошо ещё, что оно не остановилось совсем!

Только Маше иногда жаловался:

— Зимой мне клуб спать не давал, а теперь гидростанция. Как ускорить строительство? Посоветуй мне, подскажи.

— Людей мало, Вася, — тихо вздыхала Маша.

Василь сердился:

— Ерунда! Ты тоже заражаешься настроениями Радника. Я найду людей, дай только закончить уборку.

Действительно, как только с поля свезли последний сноп, Лазовенка сразу же, как говорится, начал «звонить во все колокола». Попросил Ладынина поставить вопрос о строительстве на партийном собрании, сам провел во всех селах собрания комсомольцев, созвал заседание межколхозного совета.

Лесковец, слушая его гневное выступление, пожал плечами.

— Даем тебе, Лазовенка, все, что можем. Выше пупа не подскочишь. Все строители наши в Минске да Гомеле. Иди возьми их!

Лазовенка пришел в негодование:

— В этом, видно, и горе: ты считаешь, что мне даешь, а не сам строишь гидростанцию — для своего колхоза, для своей деревни. И наконец, что ты даешь? Каждый день присылаешь новых людей. И каких людей? Лишних, которым не хватает работы в колхозе. Обычно это старики, инвалиды, а главным образом — лодыри, которые ходят, только бы им начислили трудодни. Учета работы там почти не ведется, норм люди не знают, что сделал — то и ладно. Так дальше нельзя! Нужны постоянные бригады, постоянные люди во главе с бригадиром. Нужен опытный руководитель! Наконец, предлагаю объявить месячник. Главное, чтобы во время месячника работали на строительстве автомашины. Все! «Воли», «Партизана», ваша, Катерина Васильевна! Соковитов обещал подкинуть одну машину… Это даст возможность до зимы закончить земляные работы.

К удивлению Василя, первой поддержала его Гайная. Он даже усомнился в искренности её слов.

«Демагогию разводит, старая лиса».

Но на следующий же день убедился, что Гайная — хозяйка своего слова. Она выполнила все, что пообещала, и даже больше: прислала постоянную бригаду, машину, нашла хорошего мастера по забивке свай — старого строителя мостов.

Маша присутствовала на заседании совета и, вернувшись домой, сказала Василю:

— Я сама, Вася, подберу и поведу бригаду. А то боюсь, как бы Лесковец не ограничился обещаниями. С ним это частенько случается.

— Ты поведешь бригаду? А полевую?

— Я не за бригадира… Не пугайся… Бригадир там будет само собой. Я просто так, как ты говоришь, — для координации.

Василь отложил в сторону газету, которую читал, с ласковым укором посмотрел на жену. Она стояла против открытой двери в кухню, вытирала тарелку.

— Вместо того чтобы совсем освободиться, ты ещё нагру жаешь себя работой.

Она подошла, поставила тарелку на стол, оперлась на его плечо, тихо спросила:

— Почему тебе вдруг вздумалось, чтоб я бросила бригаду? Ты ведь знаешь, что сейчас бросить мне ещё труднее, чем тогда, сначала.

— Знаю. Но посуди, что у нас за жизнь. Где наш дом?

— Раньше ты говорил другое — красивая жизнь.

— Красивая-то красивая. Но как будет, когда появится он? Боюсь, что все равно тебе придется бросить рано или поздно.

— Не бойся, Вася. Я не боюсь. У меня хватит помошников.

— Упорная ты.

— Нет, не упорная. Обыкновенная, Вася.

На заседании правления Лесковец, огласив состав постоянной строительной бригады, уверенно заявил: — Я думаю, утвердим. Все ясно.

Но поднялась Маша и предложила совсем других людей. Максим не то удивился, не то возмутился:

— Лучших работников? Интересно. А кто будет работать в колхозе?

— А строительство не колхозное, по-твоему? Что ты опять девчонок посылаешь? Кстати, у нас ни один мужчина не ходит картошку копать, а других работ сейчас не так много И притом я большую часть людей предлагаю из своей бригады.

Члены правления согласились с Машей, приняли её предложение.

Максим не очень возражал, не настаивал на своем, но сидел после этого мрачный, не вынимал изо рта трубки. Он в душе согласен был с Машей, но все-таки его задело, что прав-ление поддержало её, а не его.

«Скоро дойдет до того, что она и в самом деле начнет колхозом руководить». Ему хотелось думать о Маше с неприязнью, но он чувствовал, что не может, — в глубине души росло восхищение ею. «Да, иметь такую жену — этому можно позавидовать». Он тяжело вздохнул.

Павел Степанович, секретарь обкома, и Макушенка заехали прямо на строительство гидростанции. Долго ходили по стройплощадке, перепрыгивали через груды земли, через брёвна, переходя по хлипким кладкам речку и канал. Неискушенному глазу показалось бы, что все здесь накидано и разбросано без всякого порядка, что здесь ещё дела непочатый край. Но Павел Степанович перевидал на своем веку немало строек и прекрасно мог отличать рабочее нагромождение материала от беспорядка. Ему на строительстве понравилось. Кончался месячник, объявленный межколхозным советом. За это время было сделано почти столько же, сколько за все лето. Бригады колхозов соревновались между собой (Маша и Лида Ладынина, ставшая агитатором строительства, организовали это соревнование) и работали дружно, слаженно. Лида как раз была на площадке, когда приехали секретарь обкома и Макушенка, и испуганный неожиданным появлением начальства Денис Гоман, назначенный после отъезда Соковитова прорабом, попросил её встретить секретарей и побеседовать с ними. «А то я двух слов не свяжу», — откровенно признался он. Лида встретила, как полагается, поздоровалась, не называя себя, и сразу же, как хороший экскурсовод, начала рассказывать о строительстве. Денис Гоман ходил следом и одобрительно кивал головой. Секретарь обкома послушал несколько минут, с удивлением взглянул на Маку-шенку и вдруг спросил у Лиды:

— А вы, собственно говоря, кто? Инженер?

— Нет. Учительница. Агитатор. — Агитатор?

— Дочь Ладынина — Лидия Игнатьевна, — с опозданием представил её Макушенка.

— То-то я слышу знакомые интонации.

Лида немножко смутилась и, как бы рассердившись на себя, стала говорить о недостатках, тормозящих строительство. У Дениса Романа округлились глаза, он начал подавать ей таинственные знаки, дергать за рукав: молчи, мол, что ты делаешь?

— …Обидно, товарищ секретарь, смотреть на такую работу. В век атомной энергии мы забиваем сваи вон какой машиной, ею пользовались ещё древние египтяне… Каждый день я слышу и читаю: «Сельэлектро», «Сельэлектро»… А что она делает, эта организация, не понимаю. Кроме инженеров, которые составляли проект, да нашего Соковитова, никого я не видела из этого «Сельэлектро»…

Павел Степанович с уважением взглянул на девушку. Улыбнулся.

— Что ж… Правильная критика. Ничего не скажешь. Смело адресуйте её обкому. Признаю, товарищи, плохая у нас контора «Сельэлектро», слабо мы обеспечили её механизмами. Вы знаете, сколько мы по области строим только сельских гидростанций? Восемь. Да тепловые станции… Конечно, тем, кто станет строить через год-два, будет значительно легче… Появятся у нас и бульдозеры, и экскаваторы, и само-свалы. Все будет, товарищи! Да и у вас, вижу, не так плохо с механизацией — четыре автомашины работают…

Секретаря обступили колхозники, внимательно слушали, задавали вопросы. Долго он беседовал с ними, рассказывал, какую огромную помощь оказывают колхозам республики Центральный Комитет и советское правительство.

Лесковцу дали знать, что на строительстве секретарь об-кома, и он, заглянув домой и попросив мать приготовить обед, скинул ватник, надел новую шинель, туго, по-военному, подпоясался ремнем и поспешил на гидростанцию. Никогда он не терялся, когда в колхоз приезжали районные или об-ластные руководители. К некоторым даже относился с иронией: глядите, мол, записывайте, такая уж у вас работа, не вы первые, не вы последние. А тут растерялся и даже перетрусил. Что скажет Павел Степанович о колхозе, о нем самом? По дороге он забежал к своему заместителю Бириле, приказал ему немедленно слетать на колхозный двор и навести там «идеальный порядок».

На строительство он попал уже к тому времени, когда секретарь обкома прощался с колхозниками.

— Что ж, — появился хозяин, — посмотрим все хозяйств во, — сказал Павел Степанович, пожимая ему руку.

Максим так растерялся, что забыл поздороваться с Лидой, которая стояла немного поодаль, возле девчат. Она не обиделась, но, поняв его душевное состояние, удивилась и даже немного разочаровалась: «Так вот ты какой… паникер… Не ожидала».

Улучив момент, когда они шли между штабелей бревен и Максим отстал, она сказала ему:

— Ну, держитесь, товарищ Лесковец! Тут сказали, что вы долго срывали строительство, не давали людей.

— Кто сказал?

— Я сказала, — и исчезла за штабелем, тихо рассмеявшись.

Ходили долго. Осматривали все: сад, конюшни, коровники, гумно, кузницу, заходили в хаты к колхозникам. Познакомились с бухгалтерией, заглянули в табели выработки трудодней. И везде Павел Степанович делал замечания, критиковал и тут же советовал, как сделать лучше. Максима удивляла его способность сразу все видеть. Многое из того, что увидел секретарь, он, председатель, никогда не замечал. Максим краснел, смущался, пока не убедился, что в целом колхоз Павлу Степановичу нравится. Это открытие обрадовало его. Он сразу осмелел, вернулась привычная уверенность. Пригласил секретарей к себе домой.

— Зайдем. Непременно зайдем. Как здоровье Сынклеты Лукиничны? Черничная настойка и сейчас, верно, есть? Помню, она всегда ею угощала, в любое время года, — сказал Павел Степанович.

Макушенка улыбнулся, вспомнив свое последнее посещение.

Сынклета Лукинична прослезилась, здороваясь с Павлом Степановичем, вспомнила, как он приходил вместе с Антоном. Минутная грусть сменилась радостью: она взглянула на Максима и увидела в нем отца — спокойного, уверенного хозяина.

Павел Степанович внимательно, с шутливой придирчивостью осмотрел хату и с ещё большим интересом полистал книги, которые лежали на столе, на подоконниках, на табу-: рете у кровати.

— Читаешь?

— Читаю.

— Этажерку надо сделать или полки. К книге с уважением следует относиться. — Секретарь обкома ещё раз прошелся по хате, остановился у порога, окинул все взглядом. — Ну что ж, все как полагается. Одного только не хватает.

Максим насторожился. Мать тоже остановилась на полдороге к столу с тарелкой в руке. Глаза Павла Степановича смеялись.

— Молодой хозяйки не хватает.

Сынклета Лукинична тихонько вздохнула и, поставив тарелку, поспешно вышла на кухню.

Максим покраснел и серьезно ответил:

— Будет со временем, Павел Степанович.

 

12

Осмотр клуба начали с небольшого уютного фойе, украшенного портретами, плакатами, праздничной стенной газетой, занимавшей самый широкий простенок между окнами.

Молодежь толпилась перед газетой, смеялась над меткими карикатурами на Ивана Гомана, на Радника, на Гольдина. Мужчины постарше щупали подоконники, крашенные масляной краской стены, одобрительно кивали головой. И все, и молодые и старые, в восхищении останавливались при входе в зал, залитый ярким светом множества лампочек над сценой, — лампочками был обрамлен большой портрет Ленина.

В этот же вечер было и открытие клуба, впервые в нем собрался народ. И хотя многие из этих людей бывали здесь ежедневно во время постройки, сами его строили, они осматривали создание своих рук с любопытством и удовлетворением.

Костя Радник, заведующий новым клубом, как хозяин встречал гостей и был исключительно вежлив, как никогда раньше. Особенно подчеркнуто вежлив он был с гостями из других деревень.

В фойе разговаривали, здоровались, поздравляли друг друга с праздником, а Костю — с новым клубом.

Торжественное заседание открыл Байков. Он заметно волновался, посматривал в бумажку, чтоб не запутаться. Слушали его затаив дыхание, словно боясь пропустить какое-то чрезвычайное сообщение. В зале было тесно, мест не хватало, и много народу стояло в проходе.

Настю Рагину впервые выбрали в президиум. Она поднялась на Сцену в числе последних и должна была сесть во втором ряду бок б бок с Василем, так как остальные места были уже заняты. Она не знала, как держаться, куда руки девать. Сотни глаз смотрели из зала, и ей казалось, что все они смотрят на нее. В первом ряду сидела Маша и тоже посматривала в её сторону. Маша была в красивом темно-зеленом шерстяном платье. Настя слышала, как перед заседанием перешептывались женщины: «Василь одевает свою, точно королеву». И правда, Маша выглядела, пожалуй, красивее всех. Но Настя ей не завидовала, не было больше в её сердце мучительного чувства ревности. Она не решалась повернуть голову, посмотреть на Василя. «А вдруг Маша подумает, что я нарочно села рядом? Почему её не выбрали в президиум? Пускай бы лучше она здесь сидела». Насте давно хочется откровенно, по душам поговорить, с Машей, попросить прощения и сказать, что она рада её счастью и искренне желает дружить с ней. Пускай Маша знает, что она совсем не такая, как о ней думают. Тогда она просто хотела добиться любви Василя. Но если он полюбил другую, если они счастливы, то и пусть. Она, Настя, тоже найдет свое счастье. Она начала ходить в девятый класс вечерней школы, кончит десятилетку, поступит в институт.

К трибуне подошел Мятельский, предложил почетный президиум. Поднялась могучая человеческая волна, ударила громом рукоплесканий. Насте теперь ещё лучше видны были лица людей, освещенных светом электрических лампочек. Встав, люди словно приблизились к сцене. Ближе всех к ней, Насте, была теперь Маша. Она аплодировала, высоко подняв руки. Взгляды их встретились, Маша улыбнулась ей доброй, ласковой улыбкой. И сердце Насти наполнилось восторженной нежностью к Маше и ко всем людям.

Ладынин делал доклад. Говорил он, как всегда, спокойно, убедительно, почти не заглядывая в тезисы, лежавшие на трибуне, подкрепляя отдельные положения речи живыми и близкими примерами. За неделю до праздника Игнат Андреевич побывал в Минске. Там он не только занимался своим делом, но и встретился со многими из знакомых, друзей — с врачами, инженерами, партийными работниками, осмотрел все новостройки, познакомился с генеральным планом реконструкции столицы. Человек любознательный и энергичный, он вникал во все области богатой и разнообразной жизни и обо всем этом рассказывал сейчас людям.

— Посмотрим, товарищи, что дал Октябрь крестьянству. Мы не будем далеко ходить за примерами. Взглянем на жизнь нашего сельсовета, наших колхозов, на свою собственную, товарищи, жизнь. Пусть люди постарше, мои ровесники, вспомнят путь от Октября семнадцатого года до сегодняшнего дня. Это путь от подневольного рабского труда на пана Ластовского до радостной колхозной работы, от нищеты — к настоящей человеческой жизни… Это путь от лучины до этих вот лампочек, которые наш народ называет лампочками Ильича, потому что засветил их для народа великий Ленин. Это путь от нищенской лиры до радио в каждой хате, до репродукторов, которые гремят на всю округу… Путь от корчмы Залмана до этого вот светлого и просторного клуба.

Старики в зале переглянулись, покачали головами: все знает, даже Залмана вспомнил, о котором все давным-давно забыли.

Рядом с Василем, по другую сторону, сидел Пилип Радник, председатель «Звезды». Сидя в президиуме, он непрестанно вертел головой во все стороны, любовался клубом. Наконец повернулся к Василю, прошептал:

— Да, Минович, приятно посидеть в таком клубе. Правда? Василь иронически улыбнулся.

— Приятно. Особенно тому, кто строил его.

— Все сердишься, что отказались помочь.

— Нет. Как видишь, сами осилили…

— Да, брат, ничего не скажешь: молодец ты.

Говоря одостижениях колхозов, Игнат Андреевич называл лучших людей: бригадиров, звеньевых, рядовых колхозников, чьим трудом славны эти достижения. Назвал Машу, Настю Рагину, Клавдю Хацкевич, Ивана Лесковца, Гашу Лесковец, Ганну Лесковец… Многих Лесковцов, многих людей из «Партизана».

Максим чувствовал себя обиженным: его имени Ладынин не назвал.

«Упрямый старик. В такой день, на таком собрании и то поскупился на доброе слово. Выходит, народ работал, а председатель гулял».

Но Ладынин сказал и о них — о нем и Василе, хорошо сказал, тепло, когда говорил о росте в деревне новой интеллигенции, новой культурной силы.

Пилип Радник, вздохнув, обратился к Максиму:

— Значит, интеллигент? Что ж, с виду подходишь. — Радник осмотрел его с ног до головы критическим взглядом. — Только ругаешься ты здорово… Я раз слышал, как ты хлопцев своих крыл возле Кустарного. Одно удовольствие!

Максим испуганно оглянулся — не слышит ли кто? Впервые ему стало стыдно того, что он иной раз в сердцах употребляет чересчур крепкое слово.

«Старый хорь! Всегда испортит настроение… Однако надо будет последить за собой. В самом деле неудобно…»

Радник не унимался.

— Шутки шутками, а дорога у вас, хлопцы, широкая. Ой широкая! Мне бы сейчас ваши годы, я бы, может, кого-нибудь и позади оставил, на буксир взял бы. Зря вы выдумали, что Радник от жизни в кусты прячется.

Радник не умел говорить шепотом, он все бубнил, точно бобы пересыпал. Байков повернулся, погрозил ему карандашом.

— Много, товарищи, мы сделали за послевоенные годы! — продолжал между тем Ладынин. — Но разве мы можем довольствоваться этими успехами? Разумеется, нет. Разве может нас удовлетворить урожайность наших полей, в особенности в «Партизане» и «Звезде»? Вы знаете эти цифры: даже в нынешнем, наиболее благоприятном году они низки. А наши фермы? Вот — «Воля», лучший наш колхоз, и то там мало ещё коров, случается — план увеличения поголовья выполняется за счет бычков, а от быка, как известно, не дождешься молока. В других колхозах коров и того меньше, а продуктивность их — прямо стыдно сказать. В «Звезде», например, ни одна корова не дотянула до тысячи литров. Так, товарищ Радник?

Пилип Радник заерзал на месте, но подтвердил:

— Должно, так.

В зале засмеялись.

Ладынин много говорил о недостатках и о том, что следует предпринять, чтобы как можно быстрее поднять хозяйство колхозов и благосостояние колхозников.

— Обидно думать, товарищи, что трудодень у нас ещё так немного весит, что ещё не в каждой хате есть сало, что немало ещё у нас людей бедных. За какие-нибудь три года, прошедшие после войны, всего, конечно, не охватишь, не переделаешь: слишком много у нас было ран, но мы твердо уверены, что завтра будем жить лучше, чем сегодня, ибо путь, которым мы идем, единственно правильный — путь колхозный. И ведет нас по этому пути великая партия, партия коммунистов.

Выступили школьники, показали партизанскую пьесу. Играли по-детски наивно, с суфлером, который сидел за сценой и слова которого долетали до зрителей раньше, чем их успевали повторить актеры. Но присутствующие чрезвычайно бурно реагировали на события, происходившие в пьесе. Негодовали при виде фашистов и изменников, аплодировали, встречали радостными криками появление партизан, мальчиков и девочек в странной, не по росту, одежде, с самодельными автоматами на шее и гранатами на боку. Казалось, что люди не пьесу смотрят, а переживают все это в действительности, как переживали несколько лет назад. У Михея Вячеры даже слезы в глазах стояли.

Младшие школьники читали стихи о Родине, о героях войны. В устах детей слова стихотворений приобретали какую-то особую привлекательность, особую силу воздействия на чувства слушателей.

Потом выступал колхозный хор под руководством Нины Мятельской. Правда, на сцене она не дирижировала, а пела вместе со всеми. Хороший голос у жены директора школы, но напрасно Лида уговаривала её выступить как-нибудь с сольным номером. Нина Алексеевна по застенчивости никак не могла на это решиться, хотя ей и хотелось испытать свои силы.

С сольными номерами выступали Лида и Наташа Гоман. Нина Алексеевна обнаружила у этой некрасивой девушки не обыкновенные вокальные способности.

Весело проходил предпраздничный вечер в новом клубе. Даже когда начались танцы, народу ненамного убавилось. Косте Раднику пришлось приложить немало усилий и изобретательности, чтобы вынести и разместить в фойе скамейки и очистить место для танцев. Старики расположились на сцене, чтобы поглядеть, как будет танцевать молодежь. Только Ладынин и Мятельский исчезли, они сидели в библиотеке за партией в шахматы.

— Ну хорошо, все это хорошо, дорогой Игнат Андреевич, а дальше что? — приговаривал после каждого хода противника директор школы.

Ладынин тихонько, без слов, мурлыкал то веселую, то печальную мелодию, в зависимости от того, какой ход делал «уважаемый Рыгор Устинович». Вокруг их столика толпилось человек десять «болельщиков», и каждый из них считал своим долгом подавать одному из игроков советы, подсказывать ходы.

Максим весь вечер танцевал с Лидой. Он слышал, как восторженно шептались о них женщины: «Вот пара, так пара, точно родились друг для друга», и любовался ею и собой. В душе у него все росло предчувствие, что вечер этот станет самым счастливым в его жизни. Лида была с ним, как никогда, приветлива, ласкова, не смеялась, не подшучивала, как обычно. Во время танцев разговаривала серьезно, и ему казалось, что она как будто чем-то опечалена.

Баянист Костя Бульбешка склонил голову к баяну, ловко пробежал пальцами по ладам снизу вверх, лениво растянул мехи и заиграл что-то грустное. Молодежь насторожилась, но Костя вдруг тряхнул головой, откинул со лба свой белесый чуб, притопнул ногой и ахнул веселую плясовую. В круг, гикнув, выскочил Сашка Лазовенка, за ним, словно передразнивая кого-то, выплыл кряжистый, кривоногий тракторист Явмен Шукайло. Михаила Примак не мог видеть, как тот кривляется, «позорит механизаторскую честь», и, оттолкнув Явмена плечом, выскочил в круг сам.

В молодости Михайла был лучшим плясуном во всем сельсовете, активным участником художественной самодеятельности. Но давали себя знать тяжелые ранения, и он, быстро утомившись, стал вызывать Машу. Она попыталась спрятаться за женщин, но её легонько вытолкнули на середину. Она прошлась вдоль людской стены, отыскивая, перед кем бы остановиться. Взгляд её упал на Лиду. Та знала о Машиной беременности и сразу же сменила её. Но как только она вышла, Сашка и Примак спрятались в толпе, один по юношеской застенчивости, другой — боясь, как бы Лида не вызвала его на соревнование. Костя Радник закричал:

— Шире круг! Шире круг!

И круг расширился, стоявшие попятились, прижались к стенам.

Лида выхватила платочек, взмахнула им над головой, закружилась необыкновенно легко и грациозно, прошла по кругу и вдруг махнула платочком Максиму. Он не спеша расстегнул воротник кителя и, когда она подошла во второй раз, громко топнул ногой, откинувшись назад всем телом. Лида шаловливо отступала, как бы поддразнивая, заманивая его: «Догони! Поймай!» Он подскочил, присел, облетел вокруг нее и пошел выбивать такую чечетку, что стекла зазвенели. Лида быстро закружилась, помахивая платочком. Проворнее забегали пальцы баяниста по перламутровым клавишам, ниже склонилась голова, снова упали на лоб волосы.

Началась своеобразная борьба трех упорных, сильных характеров. Кто кого, кто не выдержит, сдаст? Но никто не хотел уступать. Окружающие подзадоривали.

— Максим! Смотри не поддавайся, постой за мужскую честь!

— Ай да молодчина Лида! Вот это девушка! Что ваш Максим!

— Костя! Шпарь шибче!

Баянист все набирал и набирал темп, выжимал из своего инструмента все, что мог; баян уже прямо захлебывался. И все быстрее и быстрее летал по кругу Максим, то приседая, то вертясь на одной, ноге, то высоко подпрыгивая. Все стремительнее кружилась Лида, поднимая платьем ветер.

Зрители притихли, заинтересованные и удивленные. Задние становились на скамейки, на подоконники, нажимали на стоявших впереди, казалось, вот-вот разорвется живое кольцо, помешает танцорам. Но Максим летал с такой быстротой, что страшно было переступить границу круга — собьет с ног.

Прошла минута, вторая, пять минут… И неизвестно, сколько бы ещё продолжался этот танец, если бы не Маша. У нее вдруг закружилась голова от этого сумасшедшего мелькав ния, она наклонилась и положила руку на мехи баяна:

— Что вы делаете? Баян умолк.

Максим и Лида остановились, растерянно оглянулись. Они даже не очень запыхались, им зааплодировали. Максим подошел, склонился… и поцеловал ей руку.

Женщины удивленно ахнули. Кто-то из молодых засмеялся.

Лида исчезла. Максим долго разыскивал её; девчата подсказали ему, что она в помещении радиоузла. Небольшую комнатку эту первоначально намечали для кружков, и находилась она за сценой. Кости Радник держал её на замке и никого туда не пускал. На дверях даже висела дощечка: «Посторонним вход воспрещается». Но на этот раз комната была открыта, в замочной скважине торчал ключ.

Лида сидела на табуретке, опершись локтями на длинный стол, на котором стоял большой блестящий приемник. Она задумчиво глядела на шкалу настройки со множеством названий городов и, должно быть, не слышала, как он вошел. В комнате было тихо. Костя выключил динамик.

Максим, ещё пьяный от танца, подошел, взял её руки, сжал их. Она поднялась, стала перед ним, лицом к лицу, попросила:

— Пусти руки, Максим. Больно.

— Больно? А мне больней. Во сто раз больней, не рукам, сердцу. Ты это знаешь!

— Зачем ты говоришь об этом мне, я не доктор. Обратись к отцу. — Однако рук не отнимала.

— Лида! Нельзя так шутить!

— А как можно? — Глаза её опять засмеялись, но не весело, как обычно.

— Я не могу… Я хочу знать… Я должен знать… Мы не дети, Лида, мы взрослые люди, мы должны называть вещи своими именами. Я люблю тебя, как не любил ещё ни разу в жизни…

— Ни разу в жизни? — Она выхватила свои руки, спрятала их за спину, отступила на шаг и прислонилась к теплой печке. — Ни разу в жизни! Именно потому, что я уже не ребенок, я не верю тебе, когда ты говоришь такие громкие слова…

— Лида!

— Не верю! Не могу поверить… Я не понимаю тебя, да и сам ты, как видно, себя не понимаешь. Мне страшно… Я вспоминаю Машу…

— Что страшно? — У Максима задрожал голос, напоминание о Маше вывело его из равновесия.

— Страшно быть с тобой. — И Лида быстро вышла, оста вив его в растерянности.

Но он сразу опомнился, когда услышал, как в дверях щелкнул замок. Кинулся к двери — она была заперта. Громко прошептал с мольбой и угрозой:

— Лида!

Она приглушенно засмеялась. По сцене простучали её каблучки. Стук отдалился, слился с шумом в зале, с шорохом множества ног, с голосистым напевом баяна.

Разъяренный Максим бегал по комнатке — три шага от двери до стены, до единственного окна с двойными рамами. Представив себе, как ему придется объяснять все Косте Раднику, он застонал от отчаяния. Злость, обида захлестнули все остальные чувства, унесли его праздничное настроение, его надежду на счастливый исход разговора с Лидой. Вот он — счастливый разговор! Он мог стерпеть от нее все, любые слова, любые капризы, но так неуместно, так по-детски шутить… Ему даже самому смешно стало. И а самом деле, только Лида могла такое выдумать. Он почувствовал, что даже вспотел от волнения, вытер платком лицо, огляделся. Увидел на столе графин с водой — понял, как оказалась здесь Лида; попросила у Кости ключ и пришла напиться. Максим схватил графин, залпом выпил всю воду. И тут вспомнил, что Лида в первый раз сегодня сказала ему «ты». Утешил себя этим и решил молча дожидаться, когда Костя придет выключать узел. Лидины чудачества Косте известны, и, если его попросить по-хорошему, он никому не расскажет. Только бы он пришёл один!

 

13

Лида подошла к окну, сжав ладонями виски, прислонилась горячим лбом к холодному стеклу. Мороз заткал стекла чудесным серебряным узором. За окном разгулялась метель, сыпал колючий снег, шуршал по стене. В трубе завывал ветер. Ранняя в этом году зима. Ранняя и суровая. Уже больше месяца лежит снег, на улицах, на огородах намело высокие сугробы.

Родители давно уже спали, давно погасло электричество. Лида писала при лампе. На столе были разбросаны исписан-ные листочки.

…Её знали в Добродеевке как веселую, беззаботную, жизнерадостную девушку, готовую на любые выдумки, на самые неожиданные затеи. Правда, знали и другое: свои шутки, свою живость она умеет сочетать с серьезной добросовестной работой в школе, с обязанностями вдумчивого, интересного агитатора. И, как это часто бывает, никто никогда не задумывался над её внутренней жизнью — мыслями и мечтами, переживаниями и взглядами. А жизнь эта между тем шла довольно сложным путем, и ей иной раз бывало тяжело, что нет чело-века, с которым можно было бы поделиться своими сомнениями или надеждами. Отец? Но не всякую девичью тайну расскажешь отцу. Обычно поверенным молодой души служит дневник. Но Лида не любила дневников и бросила их ещё в десятом классе. Уже тогда она заметила, что в дневнике трудно не покривить душой. Каждый раз, когда раскрываешь его, хочется записать о себе самре хорошее, а худое утаить. А вот человеку она никогда не солжет, тем более другу. И потому она больше любила писать письма.

С Алесей у них шла аккуратная переписка. В этот длинный зимний вечер она писала ей о том, что тревожило её в последнее время. Алеся несколько раз спрашивала в письмах о её взаимоотношениях с Максимом. И вот она отвечала…

…Лида долго стояла у окна, наконец вернулась к столу и перечитала последнюю страницу своего неоконченного письма:

«Я тоже грустила, ждала настоящей любви, я мечтала о ней по ночам. Я создала себе образ человека, которого мне хотелось полюбить, но человек этот не встречался. Однажды мне показалось, что я его нашла, это было в первые дни жизни в Добродеевке, когда к нам стал наведываться Василь Лазовенка. Но я скоро поняла, что Василь — это не тот герой, о котором я мечтала. К тому же я узнала, что он любит другую — Машу. И вот теперь — Максим…»

Она подумала и разорвала эту страничку.

«Не нужно о Василе, потому что неправда. Не было ничего, не думала я о нем».

Зачеркнула несколько строчек на другой странице и стала писать дальше:

«Сначала я не верила в искренность его любви, мне казалось, что такой человек, как Лесковец, не может полюбить по-настоящему, на всю жизнь. Теперь я верю, что он любит, на всю жизнь или не на всю — не знаю, но действительно любит…

Но ты, моя славная подруга, спрашиваешь не о кем, ты спрашиваешь: люблю ли его я? Признаюсь тебе откровенно, что это для меня трудный вопрос, я и сама не раз задавала его себе. Люблю ли я его? Я почти возненавидела его за то, что он сделал по отношению к Маше. Меня это страшно поразило и возмутило. Шесть лет ждать, шесть лучших лет, и, дождавшись, встретить такое холодное равнодушие! Ты помнишь, я рассказывала тебе, как я буквально выгнала его из дома, как он вышел, сгорбившись, словно ожидая удара. Но когда я узнала, что Машу давно и сильно любит Василь, и когда Маша вышла замуж, я поняла (ещё раз), что все это не так просто, как я представляла. Я простила Максиму все, когда случайно услышала его признание моему отцу вечером того дня, когда Маша и Василь зарегистрировались. В его словах было столько человеческой печали, что у меня даже сердце дрогнуло. Но я снова возмутилась, когда он однажды попробовал говорить мне о любви. Я его не понимала. Я и сейчас плохо его понимаю и потому боюсь, серьезно боюсь и его и его любви. Еще больше я боюсь признаться самой себе, что и у меня зародилось какое-то чувство. Я не могу его ещё определить, дать ему название. Время меняет все: чувства, мечты, самих людей. Я присматриваюсь к Максиму и, как ни странно, нахожу в нем много стоящего, даже те его черты, которые я раньше осуждала, теперь мне кажутся привлекательными. Мучительно рождается моя любовь, если только действительно это любовь. Я все взвешиваю, все оцениваю, как будто по какому-то расчету. Даже самой противно становится. Но я не могу иначе, когда думаю о Максиме. Мне, например, тяжело было узнать, что он не учится, мало, читает, и знает мало, и учиться не желает. Я как-то сказала ему об этом, сказала насмешливо, язвительно, такой уж у меня дурной характер. Он обиделся, первый раз заговорил дерзко: «Конечно куда уж мне, колхознику, когда уважаемой Лидия Игнатьевне снится поэт, профессор…» Неправда! Никто мне не снится, и ни о ком я не мечтаю. Я мечтала, я хотела полюбить человека умного, жизнерадостного, веселого, с которым легко и счастливо могла бы идти в завтрашний день, в светлый день нашего будущего. Между прочим, говорят, что Максим теперь много читает. Возможно. Он к нам не так часто наведывается, и мы редко видимся.

Я, однако, разболталась, времени у меня много, не то что у тебя, нашей москвички. Завидую я тебе и твердо решила в будущем году пойти в аспирантуру, если не в Москву, так в Минск.

Видишь, как нескладно, как сумбурно я пишу: начала об одном, а кончаю совсем другим. Написала целый роман, а главного и не сказала. Не ответила на твой вопрос. Люблю ли я Максима? Кажется, люблю…»

Лида написала эти слова и, как бы испугавшись, быстро встала. Снова подошла к окну, всмотрелась в морозный узор и вдруг громко и раздраженно прошептала:

— Нет, не люблю! Может быть, только ещё хочу полюбить. — Вернулась к столу и вычеркнула последние слова, написала краткое: «нет».

 

14

Совещание председателей колхозов и директоров МТС, на котором обсуждались мероприятия по подъему урожайности колхозных полей, шло уже второй день. После доклада секретаря ЦК начались выступления.

Василь тоже выступил — обоснованно, продуманно, он ещё дома к этому готовился. Он говорил про свой колхоз, про МТС, подверг критике работу, районных и областных организаций, бросил несколько метких замечаний в адрес Академии наук и Министерства сельского хозяйства.

Закончил он свою речь предложением подумать над вопросом о целесообразности объединения мелких колхозов в более крупные хозяйства.

— Докладчик, товарищ секретарь ЦК, рассказал нам о том, как из года в год будет расти наш тракторный парк, как правительство и партия помогут нам машинами. Да и сейчас у нас их немало, разных машин. И бывает уже трудно применить их в мелких хозяйствах, на малых земельных площадях… Я вам приведу пример. — Он хотел было рассказать о своих колхозах — о «Воле» и «Партизане», показать, какие выгоды дало бы слияние этих колхозов, но вспомнил, что в зале сидит Максим Лесковец, смутился, подумал, что тот опять припишет ему дурные намерения, и привел в пример другие колхозы своего района. — Товарищи, это мысль не только моя, так думают многие механизаторы, работники МТС. Уверен, что и здесь на совещании они меня поддержат.

— Правильно! — крикнули из зала.

— Фантазия! — возмущенно произнес другой голос.

В зале зашумели, зашевелились.

Объявили перерыв. Василь, взволнованный, дрожащими руками собирал на трибуне листочки с тезисами своего выступления. Секретарь ЦК, проходя мимо, пожал его локоть.

— Правильно, Лазовенка! Смело критикуй всех, кто мешает подымать хозяйство. И предложение твое разумно. В Москве над этим уже думают.

В зале его окружили председатели, директора МТС, стали высказывать свои соображения, спорить. Видно, многим уже приходила мысль об укрупнении, о более рациональном использовании машин.

Незнакомый человек через головы протянул ему бумажку.

— Вам телеграмма, Лазовенка. Давно вас ищу. У Василя дрогнуло сердце: Маша.

На телеграмме не совсем обычный адрес: «Минск, совещание председателей колхозов, Лазовенке».

Василь боялся развернуть её здесь, в присутствии людей, и начал торопливо пробираться в фойе, уже плохо понимая смысл вопросов, невпопад отвечая на них. В фойе тоже было полно народу.

Кругом разговаривали, курили. Работница просила:

— Товарищи, нельзя здесь курить. Есть курилка. Ах, какой несознательный народ.

— Вот он, ваш Лазовенка, — произнес кто-то рядом. Его окликнули:

— Василь Минович!

Он не обратил внимания на оклик, поскорее выскочил на улицу.

Остановился у подъезда, развернул телеграмму: «Родился сын. Поздравляю. Маша».

— Сын! — Он не замечал, что повторяет это дорогое слово вслух.

На него смотрели, должно быть понимая, в чем дело, улыбались.

Наконец он увидел эти любопытные взгляды, смутился, быстро спрятал телеграмму в карман, перешел через улицу в сквер. И тут вздохнул полной грудью, с особой силой почувствовал, что уже весна. Вчера ещё было холодно, то и дело начинал падать мокрый снег. А сегодня ярко светило апрельское солнце, подсохли прошлогодние листья на клумбах, кое-где пробивалась первая травка.

Вверху, на голых липах, громко и сварливо кричали галки. Возле фонтана — мальчик с лебедем — играли дети. Молодая женщина сидела на скамейке и качала коляску. Василь подошел, заглянул под занавесочку. Там спал розовощекий малыш, посасывая пухлыми губками красную соску. Василь залюбовался им, улыбнулся. Женщина нахмурилась, подкатила коляску поближе, потом встала, как бы собираясь заслонить свое дитя от этого чудаковатого незнакомца. Василь понял её чувство и неожиданно сообщил, как хорошей знакомой:

— У меня сегодня сын родился. Женщина засмеялась:

— Первый, конечно? Поздравляю.

Он вышел на Советскую улицу, которая напоминала строительную площадку: все тут было разворочено, разрыто и все строилось заново. Перепрыгивая через груды земли, пробираясь по хлипким кладкам через глубокие канавы, во все стороны непрерывным потоком шли люди. По ту сторону улицы работали два экскаватора, рыли котлован для фундамента будущего дома. На огромной груде наваленного кирпич ча и песку стояли любопытные, любовались работой машин.

Василь тоже постоял, полюбопытствовал, испытывая некоторую зависть: вот бы им такой экскаватор на строительство гидростанции! Сновали автомобили. Возле Комсомольской улицы работал бетоноукладчик. Объемистый ковш ходил по длинной стреле, самосвалы вываливали в него бетонную массу, ковш кидал её в зев машины, она медленно передвигалась и, прессуя, укладывала между балок густой раствор. На этом участке уже вырисовывалась будущая улица — широкая, ровная, величественная.

Василь вспомнил проекты, развешанные в фойе Дома офицеров, где проходило совещание, проекты великолепных зданий, план реконструированной улицы. Он представил себе эту улицу через два-три года, когда проекты воплотятся в жизнь. Замечательная будет улица!

Отправив ответную телеграмму и вернувшись на заседание, Василь сел на балконе: в зал опоздавших не пускали.

В перерыве его разыскал Максим, тоже чем-то взволнованный.

— Ты что это — выступил и драпанул? Тебя из президиума искали.

Перерыв был на обед, и они, долго простояв в очереди у вешалки, вышли на улицу. Шли мимо экскаваторов, бульдозеров. Василь все продолжал думать о Маше, о сыне и потому молчал. Изредка только отвечал Максиму, которому, видно, хотелось поговорить.

— Вот где ворочают так ворочают! Нам бы на наше строительство пару таких машин, хоть на несколько дней.

— Павел Степанович обещал дать экскаватор и один самосвал. Ты же знаешь постановление обкома, — отвечал Василь, опять оглядываясь на женщину с ребенком на руках.

— Да, брат, работают люди. Строят коммунизм. Посмотришь, душа радуется. Недаром там, — Максим кивнул голо вой на запад, — воют от злости и бомбочкой своей помахивают. Между прочим, ты не слышал самого интересного выступления. Орловский говорил, председатель «Рассвета». Здорово говорил. Но, по-моему, хвастает…

— Почему ты так скептически относишься к нему? О его колхозе целые книги написаны.

— Книгу написать легче, чем поднять хозяйство.

— Смотря какую книгу и какое хозяйство. Максим минуту помолчал и снова вздохнул:

— Да-а, работают люди, — и повернулся к Василю. — Знаешь, какой вывод я сделал здесь на совещании? Надо учиться.

— Открыл Америку, — улыбнулся Василь.

— Для себя — да, открыл. — И вдруг рассердился: — Брошу я к черту этот колхоз и уеду. Надоело мне, не могу. Чувствую — закисну, отстану.

— А ты не отставай, учись дома. Я же учусь заочно. Было бы только желание.

Максим остановился (он немного опередил Василя), взглянул на товарища — не улыбается ли тот иронически над его очередной вспышкой. Василь не улыбался. Но вид у него был какой-то необычный.

— Что это ты выглядишь сегодня именинником? — спросил Максим, помолчав.

— У меня сын родился, — тихо, точно тайну, сообщил Василь.

Максим остановился. Загородил проход на кладку через траншею, на лице его отразилось сложное, противоречивое чувство, он некстати спросил:

— У Маши?

— А у кого же ещё? Чудак!

Максим ничего не ответил, не поздравил даже. Василь предложил:

— Давай зайдем куда-нибудь. Хочется мне чарку выпить за здоровье моего сына.

— Так в столовой, пожалуйста.

— Говорили, что там ничего нет. Начальство побоялось, как бы кто по простоте душевной не злоупотребил.

Максим опять долго не отвечал. Потом сказал угрюмо:

— Нет. Не хочу. Пей сам. Я пойду к фронтовому другу.

 

15

Маша в первый раз после родов вышла в поле. Сев был в разгаре. После сухих солнечных дней прошли теплые дожди. В полную силу дышала земля, подымалась, как тесто, и дружно покрывалась богатой зеленью всходов. Все росло прямо на глазах. Стоило постоять час-другой на месте, и можно было увидеть, как черная пашня вдруг начинала зеленеть, точно её опрыскали светло-зеленой краской. Волнами переливалась под дыханием ветра густая озимь, шелковыми всходами радовали взгляд бескрайние площади ранних культур.

Маша вышла из сада «Воли», в душе у нее все росло чувство какой-то странной радости. Не первую весну встречает она. На всю жизнь останется у нее в памяти весна прошлого года. Тяжелая была весна. Маша вспомнила, как по этой вот самой дороге бежала она к Ладынину просить по мощи… И вот прошел год, всего один год, и все стало иначе. Дело не в её личном счастье, изменилась не только она и её жизнь, изменились и поля, их вид. Маша сначала даже не могла понять, в чем сущность этой перемены. Она остановилась, осмотрелась вокруг, поглядела на небо. Как всегда в такое время, больно было глядеть в синеву, как всегда, там звенели невидимые жаворонки. Синел вдалеке лес. По-прежнему стояла посреди поля старая суховерхая береза, чуть дальше чернел высокий пень. Но не было год назад вот этих столбов. Идут вдоль дороги они — невысокие, светлые, с двумя нитями проводов. А подальше, у речки, через поля, через лядцевский сосняк, по огородам размашисто шагают высокие черные мачты. Это линия высоковольтной передачи от гидростанции в Добродеевку. За сосняком на столбе видна была фигура человека: монтеры «Сельэлектро» тянули линию, блестели на солнце толстые медные провода.

Её догнал на велосипеде Михаила Примак, он ловко правил одной рукой. Маша уступила дорогу, но он, поравнявшись, затормозил, соскочил на землю.

— Садись, Маша, подвезу.

— Что ты, Михаила!

— Думаешь, не справлюсь одной рукой! Плохо ты меня знаешь. Я и трактор уже вожу не хуже, чем до войны, и мотоцикл осваиваю. Скоро буду мчаться, только пыль столбом… Читала в журнале? Повесть там была помещена про настоящего человека, про летчика, который без обеих ног летал и бил немцев. Все дело в тренировке. А я человек упрямый. Значит, боишься ехать?

— Боюсь.

— Зря. Теперь тебе не страшно. Погоди, сколько уже твоему «крючочку»?

— Три недели.

— Всего? Рано ты вышла в поле. Если б я родил такого сына — полгода отдыхал бы… Не выдержала?

Маша засмеялась.

— Не выдержала. Примак попросил:

— Сверни, будь добра, мне цигарку, а то ветер.

Маша взяла у него бумажку, кисет, неумело начала сворачивать, заслонясь от ветра.

— Ты тоже не выдержал бы, я уверена.

Цигарка у нее разорвалась, и махорка просыпалась на землю.

— Курил бы ты, Михайла, папиросы. Примак с усмешкой покачал головой.

— Мой батька был самый скупой человек в деревне. Слышала? Да и женка у меня скупая. У нее на чарку не выпросишь, не то что на папиросы.

Когда цигарка наконец была готова, Примак вернулся к её замечанию:

— Не выдержал бы, ты права. Особенно в такую пору. Час трудно в хате просидеть. Ты знаешь, как мы работаем? Видишь? — он показал на поле, на ровные рядки всходов. — Моя бригада взяла обязательство вырастить в «Воле» и «Партизане» самый высокий урожай по району. Сеем только рядовыми. Машины у нас теперь — во, — он поднял большой палец. — Слышишь? Гудят.

И в самом деле, воздух был напоен гудением моторов. Неподалеку за холмом на лядцевском поле работал трактор, позади за речкой виден был второй, но его шум заглушали другие машины: визжала циркулярка, пыхтел локомобиль.

Примак вслушивался в эти звуки с наслаждением, как в чудесную музыку. И, не заметив, Маша положила руку на руль велосипеда и повела его. Примак шел по другую сто рону дороги, курил, размахивал рукой.

— Приятно работать, Маша, когда все вот так налажено Бригада обслуживает один сельсовет. Близко, хорошо. Если что — собрались, обсудили. Начнет, к примеру, твой Лазовенка чего-нибудь хитрить-мудрить — Ладынину скажешь, он ему сразу мозги вправит. Но, к счастью, все взялись за ум, как это говорится. И Лесковец, и Радник. Про своих хлопцев я уж и не говорю — орлы! Один Петя твой чего стоит! За год назубок изучил комбайн и трактор. За всю весну ни одной аварии. По графику работают, по полторы нормы в день дают, — Примак достал из кармана часы. — Подойдем? Он сейчас в поле.

— Конечно, подойдем. Ведь это же поле моей бригады.

— А ты так и собираешься оставаться бригадиром?

— Так и собираюсь.

Михайла с восхищением посмотрел на нее.

— Нет, ты ещё упрямее, чем я. Молодчина!

Новенький гусеничный трактор тащил сеялку. Сеяли ячмень. За сеялкой стоял дед Явмен Лесковец. Больше полувека ходил старик по полю с севалкой, пригоршнями разбрасывая зерно, осенял себя крестом перед началом сева, приговаривал на каждой ниве заветное слово, которому научился ещё у своего деда. И вот на старости лет он сеет машиной. Не надо ходить, вязнуть в пашне, стой, переключай рычажки. Ветерок шевелил седые волосы и бороду старика.

У дороги, где стояли бочки с горючим и водой и лежала куча мешков с зерном, Петя остановил трактор.

Он соскочил с сиденья на землю, сдержанно, как с чужими, мало знакомыми людьми, поздоровался, отвел взгляд в сторону. После того как Маша вышла замуж, Петя вообще странно вел себя при встречах с ней: не то стеснялся сестры, не то был на нее в обиде. Напрасно Маша старалась лаской, заботами о нем вернуть прежние дружеские отношения. Петю, казалось, ничто не трогало. Маше было больно и обидно. Особенно остро почувствовала она это сейчас, когда он так холодно встретил её. Она не знала, о чем с ним говорить, и спросила, тоже как у постороннего:

— Как живешь, Петя?

Он ответил коротко, не глядя на нее:

— Живу.

— Живет! — подхватил Примак. — Еще и как живет! Хату свою превратил в штаб-квартиру трактористов. Жениться надумал, но только глаза у него разбежались — не знает, кого выбрать… Одним словом, не в тебя удался, Маша…

— Как же, жениться! — презрительно хмыкнул Петя и, ладонью счистив с гусеницы землю, взобрался на трактор.

— Почему ты никогда не зайдешь, Петя?

— А что мне у вас делать?

— На племянника бы посмотрел.

— Да-а, брат Петя, и не оглянулся, говоришь, как дядькой стал, — пошутил дед Явмен, который раньше ковырялся в сеялке, а сейчас подошел к ним.

— Не опомнишься, как и дедом станешь, — подхватил Примак.

Петя повернулся, посмотрел на Машу с высоты трактора, засмеявшись, спросил:

— Хороший парень, Маша?

— Хороший, Петя. У него глаза на твои похожи.

— Не слушай, Петя, вылитый Лазовенка, ничего кацубовского, — снова отозвался из-за трактора Примак.

Петя все смотрел на Машу, смотрел с каким-то новым интересом, но во взгляде этом, как прежде, были тепло, братская сердечность. Маша после долгого перерыва увидела брата таким, каким знала его с детства, и радостно стало у нее на душе.

— Ладно, зайду, хотя и не люблю я твоего Лазовенку.

Это его откровенное, детски-непосредственное признание всех рассмешило, и сам он засмеялся. Маша не обиделась. Еще как-то осенью говорил ей об этом Василь, удивлялся: «Насколько хорошо относится ко мне твоя сестра, настолько же не любит брат. Не пойму, отчего такие крайности?»

Тогда Маша доказывала, что насчет Пети он ошибается, что парень просто стесняется. Теперь она поняла: Петя молчал и избегал её, когда у него и в самом деле, неведомо по какой причине, были неприязненные чувства к Василю, но сейчас он сказал неправду, сейчас, по-видимому, от этих чувств уже ничего не осталось. Поэтому он в них и признался, поэтому и обрадовался приглашению сестры прийти к ним.

Примак внимательно осмотрел мотор трактора. Засыпали в сеялку зерно. Маша хотела было помочь деду Явмену поднять мешок, но неожиданно подскочил брат, отстранил её.

— Тебе нельзя, — и лицо его залилось краской.

Когда Петя завел мотор и начал разворачиваться, дед Явмен сказал Маше и Михаиле:

— Вы бы, бригадиры, позаботились, чтоб хлопцев лучше кормили. По две нормы дают. Если кто, может, думает, что это легко, так я вот поездил с ними, знаю, что это такое — две нормы. А вчера зашел к ним, попробовал борщ, который они ели, выплюнуть хотел. Назначил председатель Ольгу Ладачку готовить им, а она дома за всю жизнь путного борща не сварила. Бесталанная баба. Портит только хороший харч…

— А что ж они молчат? — спросил Примак.

— Да они тебе никогда и не скажут. Хлопцы. А твои глаза где? Ты командир. Может, потому боишься заглянуть в тарелку, что Ладачка тебе родня?

— И тебе тоже, дед.

— Я-то заглянул и сказал ей. Так сказал, что целый день ревела.

— Дед Явмен! Поехали! — позвал Петя.

— Иду, иду, Петя. Смотрите же, начальники, снова проверю, — пригрозил дед и проворно побежал к сеялке.

Деревня тоже показалась Маше непривычной, словно за месяц её отсутствия здесь все стали иным, новым.

В действительности ничего особенного не произошло, кроме того разве, что тогда только начинал таять снег, а сейчас из палисадников доносился запах черемухи, да проводов стало больше: протянули осветительную линию. На каждой хате теперь над окнами было уже по две пары изоляторов — маленькие и большие. Может быть, именно эти провода и придавали деревне новое обличье. Маша зашла на колхозный двор. Она раньше часто ссорилась с конюхами, с Максимом из-за беспорядка, царившего там обычно. Но сейчас ничто не вызвало в ней неудовольствия, протеста: все было приведено в порядок. Только двое саней все ещё стояли возле конюшни полозьями на земле. Маша разыскала конюха и пристыдила его, велела втащить их под навес.

Возле коровника её встретила Клавдя, в белом халате, очень пополневшая и подурневшая. «Неужто и я такая была?» — подумала Маша и, вспомнив сына, счастливо улыбнулась. Клавдя обняла её.

— Прости, Машенька, что не зашла проведать. Заработалась совсем. Какая ты стала красивая! А у меня сегодня счастливый день: Ласточка отелилась, двух чудесных телочек принесла. Идем поглядим. Вот будет жалеть Гайная, что продала Ласточку. Это ведь прямо богатство — две такие телочки!

Клавдя говорила не умолкая, ведя Машу за плечи по длинному пустому коровнику. Навоз весь вывезли, и От влажной земли в коровнике было прохладно.

— Говорят, что твой Василь на радостях привез тебе из Минска полный чемодан подарков. Правда? Мой Мурашка не догадается… скупой, как мать…

Всегда шумная и веселая, Клавдя в этот день была в каком-то особенно возбужденном и счастливом настроении — прямо вся сияла. Выйдя из коровника, они встретили Максима.

Он запрягал жеребца, чтоб ехать в поле, и был, как никогда, весел и приветлив. Маше подал руку, от души улыбнулся, — Осматриваешь? Давай, давай. Вскрывай недостатки. Да и позволь тебя поздравить. Какое имя дала? Павел? Старо. Вы б выдумали что-нибудь новенькое, оригинальное… Звучное.

Трудно было понять, шутит он или говорит всерьез. Стягивая хомут, попросил:

— Скажи, пожалуйста, Лазовенке, что экскаватор сегодня кончает работу. Пускай позвонит, чтобы поскорей забирали, а то придется платить за лишний день. И пускай форсирует распиловку. Не хватает досок для настила водобоя.

Он вскочил в повозку, но Маша задержала его. — Трактористы жалуются, что Ольга невкусно готовит. Надо дать другого человека.

— Жалуются, возможно, и правильно, мне мать тоже говорила… Но ты знаешь, что шеф-повара у нас нет.

— Опять ты…

— Ну-ну!.. А кого в самом деле дать?

— Знаешь что? Разреши мне найти подходящего человека. Один из трактористов — мой брат, и я уж позабочусь…

— Правильно. Пожалуйста. Тебе и карты в руки. Максим дернул вожжи, засвистел какую-то незнакомую мелодию.

Маша стояла и удивленно глядела ему вслед.

Побывав в поле, у ям, где женщины её бригады перебирали картошку, она заглянула в свою хату — квартиру трактористов, привела там все в порядок, помыла пол, постирала Петину рубашку. Перед тем, как возвращаться в Добродеев-ку, забежала к Сынклете Лукиничне, к которой чувствовала горячую благодарность. Сынклета Лукинична первой из ляд-цевских женщин пришла её проведать после родов, как самый близкий, родной человек, и растрогала Машу до слез. И все-таки шла Маша в их новую хату, где не бывала ещё ни разу, с каким-то странным волнением, как будто даже со страхом, и успокоилась, только когда перешагнула порог и увидела Сынклету Лукиничну. Она сидела на лежанке и перебирала семена свеклы. Увидев Машу, она легко соскочила на пол, пошла навстречу.

— Вот хорошо, что зашла, Машенька. А я видела, как ты через огороды бежишь, сижу и думаю: неужто не зайдет?.. Бегаешь уже? Не сидится?

— Разве можно усидеть в такое время?

— Но тебя, видно, ругать некому. Куда смотрела Кате рина, что отпустила тебя так?

Маша удивилась:

— А что такое? — и испуганно огляделась.

— В одном платье…

— Жарко, тетя Сыля!

Старуха ласково провела ладонью по её полной тугой груди.

— Жарко! И не оглянешься, как простудишь. Весенний ветерок, он будто и теплый, а на деле… вмиг прохватит. Тогда намаешься. Я тебе теплую кофточку дам, мне Женя оставила…

— Ну, что вы, тетя Сыля! Неудобно. Совсем ведь тихо. Сынклета Лукинична повела её в комнату, усадила у стола на диван.

— Ты не слушай, когда начинают рассказывать, как раньше в поле рожали, на другой день на работу шли и ничего, мол, здоровые были. Знаю я это. Сама Алексея в поле родила… В шестнадцатом году это было. Антона на войну взяли, на мне все хозяйство… Хотя сколько того хозяйства!.. Так что ж ты думаешь, так это мне и прошло? Еле оправилась потом. Да что говорить! Не зря советская власть о нас так заботится. Сами только мы не умеем себя беречь…

Они поговорили о разных женских делах, о колхозе, о людях. Посоветовались, кого бы попросить готовить еду для трактористов и присматривать за домом, и решили взять невестку деда Явмена.

— А я ей помогу, — пообещала Сынклета Лукинична. Маша уже спешила домой — пора было кормить малыша.

Хозяйка вышла вместе с ней и здесь, на крыльце, остановила неожиданным вопросом. Маша ещё раньше поняла, что она хочет сказать что-то, но не решается.

Сынклета Лукинична взяла её за руку, заглянула в глаза.

— Давно, Машенька, хотела я тебя спросить. Ты там ближе. Скажи, пожалуйста… Выйдет у них что-нибудь? Любит она его?

Маша поняла, о ком она спрашивает, за кого так волнуется.

— Ей-богу, тетя Сыля, не знаю. Алеся, когда была на каникулах, говорила, что любит.

— А откуда Алеся знает?

—. Они с Лидой дружат. Переписываются…

— Коли любит, так чего ж она его все за нос водит? Не понимаю я такой любви. Ничего у них, видать, не выйдет. — Она вздохнула, пожаловалась: — Тяжело мне, Машенька, одной. Только и порадовалась, когда Алексей в прошлом году гостил с семьей. — И тут же, словно устыдившись своей слабости, подняла голову, гордо сказала: — Ну, да пусть, У самого голова на плечах.

 

16

В июне открыли гидростанцию.

Под вечер, в субботу, начали сходиться и съезжаться колхозники из Добродеевки, из Радников, из Гайновки. Молодежь шла группами, с гармонью, с песнями, празднично разодетая.

Вечер был как по заказу. С утра прошел славный дождик, а к полудню распогодилось, трава и деревья подсохли. Но дороги ещё были влажными, не пылили. К вечеру на небе не осталось ни облачка, оно было бездонно-глубокое, прозрачно-голубое. Стало чуть прохладно. Ветер совсем утих, даже листья вербы не шевелились.

Солнце опустилось за добродеевские тополи, вершины которых виднелись из-за пригорка. Над рекой, над болотистыми низинами собирался туман. Узкая прядь его повисла над дальним концом продолговатого озера, образовавшегося здесь за два дня, после того как были закрты последние створы. Неподвижным зеркалом лежала водная гладь, отражая небо и дубы, под самые корни которых подошла вода. Время от времени по воде расходились широкие круги: ребята посмелее кидались в озеро с возвышающегося над водой пня вербы, стоявшей раньше на берегу речки. Дед Пилип Мурашка, назначенный сторожем гидростанции, грозил палкой. Но это придавало им ещё больше прыти и задора.

Люди по насыпи земляной плотины, по мостику переходили на другую сторону, где под дубами, на ровной площадке стояла сбитая на скорую руку дощатая трибуна. Оттуда видно было, как под лучами заходящего солнца пурпуром горят стекла широких окон здания гидростанции. Одной наивной бабусе даже показалось, что там, внутри, уже зажглась «электрика». Над ней весело посмеялись. Вообще на площади с каждой минутой слышалось все больше смеха, шуток и просто шума. Гармонисты из Радников и Гайновки, мешая друг другу, играли каждый свое.

Старики останавливались на мостике, смотрели через перила на просмоленный настил водобоя, на щебенку рисбермы, заглядывали в рабочую камеру.

— Работали, работали, а смотреть не на что. Шлюзы да небольшой домишко, — удивлялся Радник.

— Кто не знает, тому трудно поверить, что здесь, под нами, тысячи кубометров леса, — заметил Василь Лазовенка.

— Тысячи кубометров? — усомнился какой-то старик из Гайновки, — Неужто тысячи?

— А земли сколько! А щебенки! И подсчитать трудно, — важно объяснял Денис Гоман, начальник станции, доставая из кармана засаленную записную книжку, где у него были все цифры. Обычно этот человек ходил испачканный, замасленный, сегодня же выглядел необыкновенно торжественно — в новом костюме, с галстуком, правда завязанным довольно не-умело. Он чувствовал себя именинником: строитель станции и её будущий начальник. А с локомобилем управится и его сын, которого он за два года обучил этой лучшей в мире профессии — механика и электрика.

Тайная пришла пешком с большой группой девчат.

Одета она была, как и большинство девушек, в белую вышитую блузку и синюю юбку с вышитым передником. И выглядела она так значительно моложе, чем в обычном платье.

Подошла и весело крикнула:

— А ну, хлопцы, гляньте на моих девчат! Вам такие красотки и не снились!

— Можно подумать, что ты, Катерина Васильевна, не так девчат своих выхваляешь, как себя, — насмешливо кинул сто-явший в группе мужчин Василь, которого она сначала не заметила.

— А-а, Василек — колючий язычок! Здравствуй, чтоб тебе до старости здоровым быть. А что я, такая уж никчемная, что и похвалить нельзя? До мэнэ ще учора дуже гарна людына сваталася.

И правда, хлопцы из других деревень, как по команде, сразу окружили украинок.

Тайная довольно посмеивалась.

— А что, соколик мой Василек, не говорила я тебе, что мои девчата твоих хлопцев завоюют. Была б я годков на двадцать помоложе, был бы и ты у меня в руках как миленький.

— В таких случаях говорят: баба надвое гадала — або этак, або так.

Солнце скрылось за пригорком, погасли стекла электро-станции, только, вершина дуба ещё светилась да пламенел красный флаг над крышей. Темно-синей стала гладь воды, нахмурилась, на средине покрылась мелкими складками.

Приехали в «газике» Макушенка, Белов и Ладынин.

Митинг открыл Василь Лазовенка короткой речью. Он поблагодарил партию и правительство за помощь, оказанную колхозам в строительстве гидростанции.

В это время Денис Гоман и Максим Лесковец протянули через мост ленточку.

Опоздавших дед Пилип теперь не пропускал, и они должны были переходить речку ниже плотины, где вода едва покрывала дно русла. Один Гольдин уговорил деда: ему срочно нужно было организовать буфет, и он вместе с продавщицей Гашей, пролезая под ленточкой, таскал ящики с пивом и за кусками. Белов незаметно погрозил Гольдину кулаком, и тот покорно снял шапку и с невинным видом стал слушать речи. Выступали коротко даже те, кто обычно любил поговорить, — всем хотелось поскорее увидеть результаты своих трудов. Гайная закончила свою речь низким поклоном:

— Спасыби вам, сусиды наши дорогие, браты наши ридные, за вашу добрую дружбу. Нехай свитло, що зараз запалыться, освитыть наш шлях до коммунизму!

Неприметно и быстро смеркалось. Последним выступающим уже трудно было разбирать свои заметки.

Макушенка объявил гидростанцию открытой. Пока греме ли аплодисменты, он спустился с трибуны. Лида подала ему ножницы. Он направился к плотине. Плотней стеной двинулись за ним все присутствующие.

Секретарь райкома перерезал ленточку и вместе с Денисом Гоманом взялся за ручки шлюзного ворота. В наступившей тишине скрипнуло дерево, брякнули железные цепи о крючки створа. И вдруг все заглушила вода, потоком хлынувшая в турбинную камеру. Денис Гоман быстро вбежал в здание, повернул штурвал. Глухо застучала турбина, тонко запел незагруженный генератор.

Люди с любопытством заглядывали сквозь открытые окна и двери в темноту здания. Макушенка обернулся к ним и почувствовал, что волнуется, волнуется вместе со всеми.

— Включайте, Прокоп Прокопович!

Он подошел и опустил рубильник. В это же время Гоман щелкнул выключателем на стене. Свет ударил в глаза, на мгновение ослепил. На улице громко закричали «ура». Дети с криком помчались по мосту к деревне, их «ура» ещё долго звучало где-то там, на улице.

Здание дрожало от работы турбины. В воде отражались фонари, ярко осветившие всю площадь, по которой расходились колхозники — кто к баянистам, кто в буфет.

Весело засветились окна лядцевских хат. Далекими звездами мигали с другой стороны огни Гайновки. Добродеевки и Радников не было видно за сосняком и холмами.

— Радостно смотреть на такую картину! — кивнул Белов в сторону деревни.

Выйдя из помещения гидростанции, они остановились на мосту и оглядывали окрестности.

— Люблю свет, — тихо и задумчиво говорил Макушенка, глядя, как колышется в воде отражение фонаря.

Маша взяла Василя под руку, прижалась к его плечу, тихо засмеялась и шепотом сказала:

— А я, кажется, больше всего на свете люблю своего Павлика. Я поеду, Вася!

Василь стоял, смотрел и думал, что Лесковец слишком много навешал всюду фонарей. И правда, вся улица была залита светом, много было лампочек и на колхозном дворе и даже в саду, где они вовсе были не нужны.

— На что ему такая иллюминация, скажи на милость? Вот ведь любит человек блеснуть! — Василь пожал плечами. — Подожди минуточку. Поедем вместе.

— Тебе, Вася, нельзя, Максим обидится. Я уеду с Ниной Алексеевной.

— Он не захотел выпить за моего сына.

— Не будь злопамятным, Вася. Не надо. Нам ведь вместе работать.

Широкую трибуну быстро превратили в подмостки. Выступал хоровой коллектив районного Дома культуры и хор колхоза «Дружба». Гайная гордилась своим хором, который ездил в Киев на республиканский смотр самодеятельности. Её девчата и в самом деле пели хорошо.

Это был вечер песни. Одна за другой, то веселые, буйные, то протяжные и широкие, лились песни в просторы лугов, летели над полями, где колосящиеся посевы жадно пили соки спрыснутой дождем земли.

Пели на трех братских языках. Белорусы с любовью, умением и вкусом исполняли украинские народные песни, украинцы с таким же увлечением и так же душевно пели белорусские. А перед началом выступления оба хора слили свои голоса в «Песне о Родине» — о самом близком и дорогом, что наполняло сердца людей в тот вечер. К ним присоединились десятки слушателей, подхвативших любимый напев.

Гайная, которая очень любила петь сама, тоже подпевала и утирала слезы умиления. Когда выступал её хор, она взволнованно закричала:

— Где этот сухарь Лазовенка? Пускай послушает, тогда он, может, поймет, чей колхоз лучше.

Песни так захватили всех, что даже пусто стало возле буфета. Гольдин сидел на бревне над самым обрывом, кидал в воду пробки и жаловался деду Пилипу:

— Все требуют: товарищ Гольдин, выполняй свой финансовый план. А попробуй выполни его с этим народом. Такой день! В такой день должно было быть выпито столько, сколько воды в этом озере. Но когда один умный человек предложил устроить банкет, так что вы думаете? Все сказали: «Нет, будем слушать песни». И слушают. А ты, Гольдин, выполняй свой план как хочешь. Тебя позовут и спросят…

Дед Пилип сочувственно вздохнул, махнул рукой:

— Ну, так и быть! Налей кружечку!

 

17

Максим отыскал в толпе Лиду и пригласил её к себе в гости — отметить этот торжественный день. Он долго добивался, чтобы открытие гидростанции было отпраздновано более широко — общим банкетом, как это показывают в кинофильмах и описывают в романах. Он даже подготовил место в саду, приказал монтерам навешать там побольше-фонарей. Но Лазовенка и Ладынин выступили против этой затеи, их поддержала Тайная: дорого обойдется колхозам такая роскошь. Максим в конце концов согласился с ними, но все равно считал своим долгом устроить хоть небольшое угощение у себя, за свой собственный счет. Кстати, это подсказала ему мать: Сынклете Лукиничне очень хотелось, чтобы в такой торжественный день собрались у нее в новом доме за праздничным столом дорогие ей люди — соратники мужа, наставники и друзья сына.

…Лида серьезно выслушала его приглашение, поблагодарила и, не отвечая, придет ли, предложила:

— Давай пройдемся, Максим, — и взяла его за руку, легко сжала пальцы.

Электрическим током ударило в сердце это неожиданное прикосновение. Никогда ещё Лида не была так ласкова и внимательна к нему, она всегда подсмеивалась, шутила. Он даже сначала не поверил в её искренность и насторожился — как бы она не выкинула какой-нибудь шутки?

Они пошли по тропинке, которая вела от гидростанции к заречной дороге. Сзади раздались аплодисменты. Громкий голос объявил:

— «Ой, хмелю, мой хмелю»!

Высоко к небу взлетела знакомая мелодия, запевал один мужской голос, бас, важный, спокойный:

Ой, хмелю, мой хме-е-е-лю, Хмелю мо-ло-день-кий.

Хор дружно подхватил последнюю ноту запевалы, протянул её высоко, звонко:

—..Маш… Где ж ты, хмелю, зиму зимовал, Да не развивался?

Они шли и молчали, слушали песню. И Максиму хотелось, чтобы песня никогда не кончилась. Он держал Лиду за руку, нежно сжимал её мягкие горячие пальцы. Тропка была узенькая, и он шел обочиной, по высокой росистой траве. Он не чувствовал, как намокали брюки, носки. Он ничего не ощущал, кроме теплых Лидиных пальцев в своей руке и тревожных ударов собственного сердца. Ему было и радостно и страшно.

«Наконец-то она поняла меня, оценила мою любовь», — думал он, веря, что в этот необыкновенный вечер решится наконец его судьба, устроится его личная жизнь. Теперь пусть попрекают, что он прозевал Машу. Зато он нашел Лиду, молодую, красивую, образованную. О лучшем друге жизни нельзя и мечтать.

— Хорошо поют украинцы, — сказала Лида. — Только очень уж известные песни у гайновцев. А какие песни есть на Украине! Ах, какие песни, если бы вы знали, Максим! Мы с мамой жили на Урале с украинцами. Как они пели!

— А я служил с украинцами, — сказал Максим, чтобы поддержать разговор. — У меня лучший друг был украинец…

— Откуда? — серьезно спросила Лида.

— Винницкий. Панас Комар.

— Вы переписываетесь? Он смутился.

— Переписывались. Но потом… не помню, кто из нас первым не ответил… Знаете, как бывает.

Лида грустно вздохнула. Она была в этот вечер на диво серьезна, даже как будто печальна. Но Максим толковал это по-своему, в свою пользу: всегда трудно бывает перешагнуть какой-то рубеж в жизни. И он старался ей не докучать, молчала она — молчал и он. Пускай подумает.

Они вышли на дорогу и, обернувшись назад, остановились. Красиво выглядели Лядцы отсюда, с пригорка, в эту ясную июньскую ночь! Над деревней повисла неполная луна, а под ней переливались электрические огни. Ярче всего они были у гидростанции, особенно ярко светились широкие окна, на фоне которых хорошо видны были фигуры людей. Они мелькали одна за другой, как на экране. Выступления хоров окончились, и на площадке танцевали. Заливались баяны. Девичий голос выговаривал веселые частушки.

Снова долго молчали, и молчание это становилось уже неловким и трудным, Максим не выдержал: неожиданно обнял девушку, притянул к себе, хотел поцеловать в губы, но она отвернула голову, и он поцеловал в щеку раз… другой… В первый момент она не сопротивлялась, безвольно затихла в его руках. Тогда он, переполненный горячим чувством, порывисто поднял её, маленькую, легкую, и крепко поцеловал. Лида, как бы опомнившись, энергично вырвалась из его объятий, отскочила в сторону. Но он устремился за ней, схватил за руки, снова притянул к себе.

— Скажи… Скажи одно только слово — любишь? Скажи…

Она молчала.

— Ну, почему ты молчишь? Разве это так трудно?

— Для меня трудно.

Он засмеялся счастливым смехом.

— Когда по-настоящему любишь, это совсем не трудно. Я могу повторить тысячу раз: люблю, люблю… Я не в силах дольше так жить… Мне надоела эта игра в жмурки… Я хочу сегодня же все знать, все решить… Лида! Скажи…

Она отступила, отняла у него свои руки и сказала:

— Хорошо, Максим. Я скажу. Не будем касаться чувств… Не надо… Я думаю, что никогда не буду твоей женой…

То, что она сказала, было так неожиданно и так ошарашило бедного Максима, что он не мог вымолвить ни слова и только не то хмыкнул, не то всхлипнул… Он почувствовал себя мальчуганом, которого отшлепали как раз в тот момент, когда он, после всех своих шалостей и озорства, хотел сделать что-то очень хорошее, серьезное, за что бы ему простили все прошлые грехи. И ему и в самом деле, как такому мальчугану, хотелось одновременно и смеяться над своим глупым желанием и заплакать от обиды.

— Ты не сердись… Говорят, сердцу не прикажешь. — Она тяжело вздохнула.

Максим неприятно засмеялся и со злостью спросил:

— Не подхожу по социальному положению?

— Не груби, Максим… Я хочу, чтоб мы остались друзьями… И может быть, когда-нибудь я смогу тебе все объяснить и ты меня поймешь… До свиданья… Ты забыл, что тебя ждут гости? Иди, а то неудобно… гости соберутся, а хозяина нет. А я пойду танцевать. Прощай! — Лида протянула ему руку, и он пожал её коротко, вяло, как жмут на прощанье руку малознакомому человеку.

Она сбежала с насыпи и быстро пошла по тропке навстречу огням и музыке.

Он стоял на дороге и смотрел, как отдалялась её фигурка, освещенная луной, и, когда она скрылась совсем, горько усмехнулся: «Вот и все, Максим Антонович. Еще одна оплеуха судьбы… Ну ничего, переживем и это… Что там у меня ещё? Ах, гости! Ну что ж, брат, пойдем к гостям… Пойдем и напьемся с горя».

Гости и в самом деле ждали хозяина, и взволнованная мать встретила его упреком. У нее давно уже было все готово и поставлено на столы, залитые светом двух стосвечовых лампочек.

В ответ на её попрек Максим ласково обнял мать:

— Ничего, мама. Все хорошо… Все хорошо, мама. Она удивилась, что он такой ласковый и смирный.

Он извинился перед гостями, пошутил и сразу начал разливать водку. И никто ничего не заметил.

Только Ирина Аркадьевна вздохнула, Игнат Андреевич взглянул на жену и нахмурил свои лохматые брови.

— Ну, первый тост полагается провозгласить старшему из нас, — предложил Макушенка.

— Николай Леонович? Нет, Игнат Андреевич. Ладынин поднял руку, требуя внимания.

— Нет, товарищи. Старшая среди нас Сынклета Лукинична.

Она смутилась, попробовала отказаться, но, когда убедилась, что все настойчиво требуют, чтобы именно она сказала первое слово, поднялась и перешла с края, где примостилась было, на середину стола, остановилась рядом с сыном. Подняла чарку, легко вздохнула, вытерла уголком платка губы.

— Выпьем, гости дорогие, за свет. За этот вот свет, — она показала на лампочку. — Чтобы всем нам так светло жилось…

Гости захлопали, осушили чарки.

Провозгласили ещё несколько тостов. Выпили.

Но никто не пьянел, и беседа не становилась беспорядочной, как это иногда бывает, когда после трех-четырех рюмок праздничный стол превращается в улей — каждый гудит о своем. Здесь же, о чем бы ни зашла речь, в беседе принимали участие все. Говорили спокойно, обдуманно, по-хозяйски, о будущем урожае и об использовании электроэнер гии, о знакомых людях и о жизни вообще, о мире и о детях — обо всем, что волновало их в тот день.

Хорошо, душевно текла беседа людей, ежедневно встречавшихся на работе, но редко — за столом, в минуты отдыха от многочисленных забот. От серьезных разговоров переходили на шутки. Белов очень интересно и с юмором вспоминал молодые годы, женитьбу, с гордостью рассказывал о своих детях. Должно быть, один только Максим не принимал участия в беседе. Правда, сначала он старался быть веселым, шутилподливал в рюмки, настойчиво уговаривал выпить. Но, выпив первые чарки, гости пили мало, сдержанно, только из вежливости пригубливали и ставили обратно на стол. И продолжали беседу. Немного опьянев, Максим понурился, умолк и, подперев кулаками щеки, молча слушал, хотя и не все слышал, многое пролетало мимо его ушей. Желание напиться исчезло, водка показалась противной. Им овладело какое-то безразличие, усталость, хотелось скорее остаться одному, лечь и уснуть — он в последние дни мало спал, вставал с петухами.

Теперь многие заметили, что он не похож на себя, что у него чем-то испорчено настроение. Но только Ладынины да мать догадывались, в чем дело.

Василь долго и внимательно следил за ним, потом вдруг поднялся, налил рюмки.

— А хозяева, пожалуй, вправе на нас обидеться, — весело начал он, кивнув на бутылки. — Сколько стоит нетронутого. Давайте же докажем, как надлежит хорошим гостям, что мы ценим их радушие… Я хочу выпить за нашу дружбу… За мою дружбу с Лесковцом… Максим Антонович?

Максим встал, но какое-то мгновение не поднимал глаз, как бы раздумывая, стоит ему выпить или нет. Все притихли, насторожились. Вдруг Максим поднял голову, приветливо и как-то виновато улыбнулся и пошел к Василю, на другой конец стола. Они чокнулись, выпили и, обнявшись, поцеловались.

— Вот за такую дружбу и я выпью, — весело сказал Ладынин, поднимая чарку. — В добрый час!

Стал затихать шум турбины гидростанции. Погасли лампочки. Но было уже светло. Начинался новый день.

Минск 1949–1954.