Летом того же 1669 года Бон д'Эдикур, теперь весьма редко выезжавшая из Сен-Жермена, прибыла на несколько дней в Париж и на это время оставила у меня свою маленькую дочь. Приехав забрать ее, она сказала:

— Какая жалость, Франсуаза, что вы более не видитесь с нашей Атенаис. Она расцвела необыкновенно, ее блистательная красота приводит в восхищение всех иностранных послов. Еще ни одна женщина не соединяла в себе столько бесстыдства с торжеством и столько блеска с беззастенчивостью. Неудивительно, что страсть Короля растет с каждым днем!

— Значит, она теперь уже не хворает? — спросила я.

— О, нет… По правде сказать, она вовсе не была больна.

И Бон д'Эдикур, понизив голос, шепнула мне: «Я скажу вам, так как знаю, что вы умеете хранить тайны: это была болезнь, от которой излечиваются через девять месяцев».

— Вы хотите сказать, что…

Мадам д'Эдикур бросила боязливый взгляд на двери и драпировки.

— Можете говорить смело, — успокоила я ее, — у меня не прячутся любовники по шкафам… и в камине тоже, — добавила я, отвечая на следующий невысказанный вопрос.

— Об этом знают лишь несколько человек, — продолжала она. — Три месяца назад маркиза родила ребенка — не от своего мужа. Беременность эта так напугала ее, что даже повредила ее красоте. К счастью, все сошло благополучно, но теперь она ужасно боится, что господин де Монтеспан узнает о существовании младенца и отберет его, — ведь официально он имеет на него отцовские права. Король разделяет ее страхи. Согласитесь поскольку мы здесь одни, — что этот двойной адюльтер зашел слишком далеко; вот когда любовникам впору бы покаяться в содеянном грехе. А бедное дитя обречено на заключение в монастыре, — ведь ни тот, ни другая не смогут признать его. Никто в мире не должен заподозрить его появление на свет, так решили и мать и отец, у них не было иного выбора. Поверьте, дорогая, что я говорю вам это лишь потому, что мне позволили. Наша подруга дала мне важнейшее поручение к вам. Она хочет, чтобы вы взяли на себя заботу об этом ребенке, — закончила Бон так тихо, словно речь эта лишила ее последних сил.

Хотя мне и до того было ясно, что она собирается сообщить мне важную новость, я остолбенела от изумления.

— Я? Но почему именно я?

— Наша «прекрасная госпожа» уверена, что никто не выполнит лучше вас столь деликатную миссию. Я ей рассказывала о том, как вы любите детей, как заботитесь о моей крошке Луизе; она, со своей стороны, хорошо помнит, как вы умны и добродетельны. Ребенок находится сейчас у кормилицы, за пределами Парижа; до сих пор им занималась мадемуазель Дезейе, первая камеристка маркизы, но это не может так продолжаться, — и наша подруга и мадемуазель Дезейе слишком на виду, а у господина де Монтеспана повсюду есть шпионы, и ему не составит труда установить связь между ребенком, служанкой и ее госпожой.

Далее, мадемуазель Дезейе — неподходящая гувернантка для сына Короля, пусть и незаконного; она не дворянка, хуже того, она дочь актрисы и вообще довольно легкомысленная особа: в данный момент она сама беременна, неизвестно от кого… Словом, родители весьма заинтересованы в том, чтобы именно вы занялись этим некстати появившимся младенцем. Подумайте, — ведь вы ничего не теряете, а приобрести можете очень многое: разве не почетно служить Королю, в чем бы это ни заключалось? Вдобавок, вы сделаете доброе дело: зная вас, я уверена, что вы не преминете дать истинно христианское воспитание этому плоду греха. Поразмыслите хорошенько, прошу вас; не отказывайтесь от богоугодного дела и сообщите мне ответ до конца недели. В Сен-Жермене с нетерпением ждут вашего согласия.

После отъезда госпожи д'Эдикур я погрузилась в долгое раздумье. Меня удостаивали весьма странной чести. Любая, более благочестивая, чем я, особа побрезговала бы служить пособницею этой преступной страсти и укрывать ее плод; более гордая оскорбилась бы предложением пожертвовать своей свободою ради услуги, столь недостойной женщины дворянского звания; мне и впрямь было не по себе, но я пошла в своих рассуждениях дальше.

Если быть любовницею Короля так же позорно, как вступить в связь с последним из его лакеев, то служить Королю, напротив, вовсе не постыдно: короли облагораживают все, чего касаются, вплоть до стульчака для отправления естественных надобностей… Кроме того, отвергнув это предложение, я рисковала навлечь на себя гнев фаворитки и лишиться пенсиона, который после смерти Королевы-матери выплачивался мне из королевской казны. Неразумно отказывать в услугах тем, от кого зависишь, особенно, выставив причиною соображения приличий и морали: короли не принимают нравоучений от своих подданных, для этого у них есть исповедники.

Итак, здравый смысл подсказывал мне все выгоды этого дела, а природная склонность помогала согласиться с ним.

Я всегда любила детей, и они отвечали мне тем же; мне нравилось пеленать их, мыть, кормить, забавлять, учить. Кроме того, я уже много месяцев так скучала, что захотела развлечься, снова увидеть «червовую даму», чье могущество росло день ото дня, чаще бывать при Дворе и, если повезет, поговорить когда-нибудь с самим Королем. То, что Бон де Понс сообщила мне о госпоже Кольбер, окончательно утвердило меня в моем решении: оказывается, жена министра следила за воспитанием детей мадемуазель де Лавальер от Короля; если уж такая богатая, высокопоставленная дама взялась оказать подобную услугу, для меня в этом и подавно не было никакого бесчестья.

Первым делом я рассталась со своим домиком; в октябре я нашла другое жилье, более просторное и очень опрятное, на улице Турнель. Переезд этот приблизил меня одновременно и к спасению души и к ее погибели: в начале этой улицы жил аббат Гоблен, мой исповедник, а в конце — мадемуазель де Ланкло, моя давнишняя подруга…

Каждый вечер я спешила в предместье, чтобы навестить младенца (это была девочка, названная Луизой-Франсуазою) у кормилицы, куда поместила ее мадемуазель Дезейе; для новорожденной она отличалась необычайно изящным сложением, выглядела смышленой и обещала стать хорошенькой; я скоро привязалась к ней, как к родной дочери. Впрочем, кормилица, судя по всему, и считала меня ее матерью.

Очень скоро мне представилась возможность распространить мою любовь уже на двоих: 31 марта 1670 года госпожа де Монтеспан произвела на свет еще одного бастарда, на сей раз мальчика, которому дали имя Луи-Огюст. Этот ребенок, впоследствии получивший титул герцога дю Мена и с первой же минуты ставший моим «любимчиком», моим дорогим маленьким принцем, моей радостью и болью, родился в Сен-Жерменском замке, под покровом глубочайшей тайны.

Едва у маркизы начались схватки, как меня спешно призвали в Сен-Жермен. Была ночь; я по уговору надела маску, взяла фиакр и, сидя в нем, стала ждать у ограды замка. Прошло два часа, и из кустов вышел малорослый человечек в черном плаще, с ухватками заговорщика; это был тогдашний любимец Короля, господин де Лозен, который должен был помочь госпоже де Монтеспан разрешиться от бремени; он бросил мне на колени небрежно перевязанный сверток и торопливо шепнул на ухо, что чуть не умер со страху, пробираясь с ним через спальню уснувшей Королевы. «Этот малыш многое обещает, — сказал он. — Он уже понял свое положение и не издал ни единого звука, словно неживой!»

Фиакр помчался во весь опор; тут только я увидела, что младенца даже не спеленали, а всего лишь закутали, прямо голышом, в одеяльце. Стараясь уберечь его от ночного холода, я потуже стянула эту импровизированную пеленку, укрыла дитя своим плащом и прижала к груди. Через несколько минут я с облегчением почувствовала, что он согрелся и зашевелился, точно маленький зверек; он приник к моему сердцу и без всякого труда завладел им — на всю жизнь. В эту ночь я испытала подлинные чувства молодой матери.

С бесконечными предосторожностями я выбрала для ребенка кормилицу — мадам Барри; это была крепкая цветущая женщина с пухлой грудью, белозубая, опрятная, веселая; ее четырехмесячный сын, хорошенький, как ангел, был наилучшей рекомендацией белого и душистого молока своей матери.

Моя служба при двух детях доставляла множество хлопот. Для того, чтобы никто не заподозрил связи между этими младенцами, я поселила кормилиц в разных местах; приходилось не только скрывать их, но и часто менять жилье. Я снимала, один за другим, дома в Париже и предместье, без конца перевозя моих подопечных из квартала в квартал; всякий раз помещение нужно было обивать заново, и я сама делала эту работу, вскарабкавшись на лесенку, ибо мне запретили пускать в дом слуг, а кормилицы могли переутомиться и потерять молоко. Все ночи напролет я сновала между двумя домами, от Франсуазы к Луи-Огюсту и обратно, от одной кормилицы к другой, переодетая, в маске, неся подмышкой свертки с бельем или едой, а когда один из детей заболевал, оставалась с ним и проводила у его постели бессонные ночи, давая отдых кормилице.

Никто не догадывался о моей тайной роли; о ней знали только Бон д'Эдикур, аббат Гоблен и господин де Лувуа, молодой министр, которому Король поручил надзор за детьми госпожи де Монтеспан, так же, как господин Кольбер нес ответственность за детей мадемуазель де Лавальер.

В том 1670 году госпожа де Монтеспан весьма благоволила ко мне, и я начала лучше узнавать ее. Каждый месяц я ездила в Тюильри, Сен-Жермен или Версаль, чтобы дать ей отчет о детях; иногда я даже привозила их к ней на свидание в покои госпожи д'Эдикур. Признаться откровенно, она интересовалась ими ничуть не больше, чем сыном и дочерью, которых родила несколькими годами раньше от господина де Монтеспана, зато ей нравилось беседовать и шутить со мною.

От госпожи д'Эдикур, близкой конфидентки и Короля и его фаворитки, я знала, какие страдания причиняет новая его избранница бедной мадемуазель де Лавальер и самой Королеве, прежде так любившей ее. Она обращалась с мадемуазель де Лавальер все еще считавшейся официальной любовницей, а на самом деле истинной мученицей, — как со своей служанкой, прилюдно хвалила ее за помощь при одевании, громко уверяя, что без нее никак не обойтись; бедняжка Лавальер, со своей стороны, усердствовала так, словно и впрямь была горничной, во всем зависевшей от своей хозяйки; это зрелище прямо-таки надрывало сердце — если предположить, что оно есть у придворных. Над Королевою фаворитка издевалась ничуть не меньше, постоянно осыпая ее насмешками. Однажды, когда госпожа д'Эдикур сидела у госпожи де Монтеспан, Королю доложили, что в карету Королевы, при переправе через реку, хлынула вода, и государыня сильно испугалась. Тотчас же госпожа де Монтеспан со смехом воскликнула: «Какая жалость, что нас там не было, — мы бы закричали: Королева пьет!» На это Король, даром что влюбленный, сухо возразил: «Мадам, прошу вас не забывать, что она все-таки ваша государыня!»

И, однако, я видела, что госпожа де Монтеспан не так уж испорчена; она не была развратна от природы, скорее, добродетельна, поскольку ее с детства воспитывали в духе строгой христианской морали, которую она не смогла отринуть вполне; только гордость да безграничное честолюбие стали причиною ее падения… В глубине души я скорее жалела ее, чем порицала; к тому же она всегда была любезна со мною и уверяла, что ежели я буду усердно служить ей, она сумеет доказать мне свою признательность.

Иное дело Король: он весьма неохотно согласился назначить меня гувернанткою своих детей и уступил лишь настойчивым просьбам своей любовницы; зная меня лишь заочно, по рассказам приближенных (тогда я еще не подозревала, что более всех здесь потрудилась Бон д'Эдикур), он считал меня одною из «жеманниц», которых очень не любил.

Однако госпожа де Монтеспан так любила поболтать со мною, что иногда мы проводили целые ночи в занимательных разговорах и шутках, когда я приезжала к ней в один из королевских дворцов. Я была настолько уверена в ее расположении ко мне, что не принимала близко к сердцу холодность Короля: власть фаворитки над монархом казалась столь могущественной, что он всегда делал так, как она хотела.

В феврале 1671 года я, однако, едва не распрощалась с моими скромными надеждами на будущее. Двор — это место, где не любят шума, если только сами не производят его. Случилось ужасное: маркиза д'Эдикур, которую я считала лучшей моей подругою, ни с того, ни с сего разболтала двоим из своих возлюбленных, маркизу де Бетюну и маркизу де Рошфору, о тайнах Сен-Жермена; будучи посвященной в любовные похождения Короля (говорили, будто во время Фландрской кампании она даже уступила ему свою кровать, где госпожа де Монтеспан и стала его любовницею), она поведала этот секрет всем окружающим как на словах, так и в письмах, разошедшихся по всей стране. Слог их был столь же опасен, как и содержание; Бон, с присущей ей дерзостью, описывала Короля и фаворитку в выражениях, быть может, и остроумных, но весьма нелестных для заинтересованных лиц. Не умолчала она и о существовании детей, а, поскольку мне поручили их воспитание именно по рекомендации госпожи д'Эдикур, с которой я водила тесную дружбу и которая писала, что я также не сохранила эту тайну, я решила, что погибла. К счастью если это можно назвать счастьем, — госпожа д'Эдикур в своих измышлениях не пощадила и меня, приписав мне связь с маршалом д'Альбре и не пожалев чернил на самые гадкие подробности. Я никак не могла поверить в эту низость, пока не прочла ее письма своими глазами и не убедилась в черной злобе их автора. Но эта же клевета меня и спасла, — Король не поверил в мою вину.

Я и пальцем не шевельнула, чтобы отвести от госпожи д'Эдикур молнии королевского гнева: во-первых, он неминуемо обрушился бы и на меня, а, во-вторых, я считала, что эта сирена с акульими зубами и гадючьим языком вполне заслужила суровое наказание. Ей пришлось покинуть Двор, лишившись друзей и сетуя на предательство окружающих; когда она в безутешном отчаянии садилась в карету, чтобы ехать к мужу в Эдикур, это была уничтоженная женщина, которой оставалось утешаться лишь одним — что она сама навлекла на себя кару.

Король, однако, скоро доказал, что не гневается на маршала д'Альбре за племянницу: он назначил его губернатором Гюйенны. Мне же, невзирая на сношения с опальной клеветницею, он передал через свою возлюбленную, что желает видеть меня.

Эта наша первая встреча состоялась в покоях фаворитки; я сидела в ожидании Короля, вместо того, чтобы, как обычно, исчезнуть перед его приходом; сердце мое взволнованно билось, я со страхом готовила жалкие извинения за дружбу с госпожою д'Эдикур. Но Король ни словом не помянул провинившуюся, — напротив, был весьма любезен, весел, разговорчив, держался в высшей степени просто и, вместе с тем, в высшей степени по-королевски. Он слегка расспросил меня о моей жизни, о своих детях, которых до сих пор не видел, и, наконец, с видом полной искренности, сказал, что госпожа де Монтеспан очень привязана ко мне, а он благодарен за мою службу.

После этой встречи госпожа де Монтеспан написала мне, что Король нашел меня кроткой и простосердечной и что ему понравился «огонь в моих глазах»; я шутливо ответила ей, что «горю, но не сгораю» — сей девиз был вырезан на печатке, которой я тогда скрепляла письма.

Спустя некоторое время Король, желая еще раз показать, что безумные выходки госпожи д'Эдикур не повлияли на его уважение ко мне, внезапно пригласил меня на свою прогулку; это случилось в октябре месяце, в Версале. Я обедала с «Дамами», как называли тогда мадемуазель де Лавальер и ее соперницу, и уже собралась было уходить, как вдруг Король предложил им проехаться по парку в коляске. Мне также оказали эту честь; я никак не ожидала ничего подобного и удивилась не меньше придворных. К счастью, в тот день я была в тот день прилично одета. Король не говорил со мною, но то обстоятельство, что он пригласил меня в свою коляску, заставило всех насторожиться; господин де Лозен, которого я не видела с той ночи, когда он передал мне новорожденного, пустился в длинную беседу со мною; господин де Тюренн счел уместным напомнить о нашей давней дружбе; все это приключение чрезвычайно развлекло меня, если забыть о бледном лице и красных от слез глазах мадемуазель де Лавальер, забившейся в угол коляски; при одном взгляде на это воплощение скорби можно было исполниться отвращением к королевской благосклонности.

Два месяца спустя господин де Лувуа, по приказу монарха, отдал моему брату под командование роту в сто человек из Пикардийского полка, а в августе 1671 года еще и другую, конную. Эта щедрость несказанно тронула меня; я восхищалась и великодушием и величием Короля; увы, после того я не видела его несколько долгих месяцев или, вернее сказать, месяцев, показавшихся мне долгими.

Я провела эти месяцы в молитвах и беспокойствах, доставляемых мне обоими детьми.

Малютка Франсуаза, которой шел третий год, была слаба здоровьем: колики сменялись лихорадками, конвульсии — нарывами; к концу 1671 года она так исхудала и побледнела, что утратила все свое очарование; однако, как бы жестоко она ни страдала, я ни разу не услышала от нее ни одной жалобы. Когда она заболевала, я брала ее к себе на колени и целыми ночами баюкала, напевая услышанные в детстве мелодии, перемежая «Восхваление святой Урсулы» весьма нескромными креольскими песенками. Она молча слушала, сунув в рот большой палец и серьезно глядя мне в лицо своими большими, поблекшими от боли глазами.

Что же Луи-Огюста, хорошенького пухлого малыша с чудесными светлыми кудряшками, он, к моему удивлению, все еще не ходил, при том, что был вполне нормального сложения; едва я ставила его на пол, как он падал. Госпожа де Монтеспан не принимала мои страхи всерьез. «Напрасно вы беспокоитесь, — говорила она, — мой сын лентяй, а дочь — соня, ей просто нравится, что вы ее баюкаете». Тщетно я пыталась отвлечься в компании моих друзей от грустных мыслей, которые она считала вздором.

Общество моих друзей тем временем рассеялось: маршал д'Альбре с женою удалились в Бордо, а герцогиня Ришелье, гувернантка фрейлин Королевы, не выезжала из Сен-Жермена. К счастью, в Париже оставались еще мадемуазель де Ланкло, госпожа де Моншеврейль, господин де Барийон и весь кружок дам де Куланж и Севинье.

Нинон старела, не дурнея, но склоняясь к постоянству в любви. Постоянство это пало на юного фата, вовсе его не заслуживающего — сына маркизы де Севинье, который, следом за своим отцом, подчинился законам «современной Леонтины». Связь эта повергла Мари де Севинье в глубокую скорбь, но не принесла счастья и самой Нинон: юный щеголь был изменчив нравом, глуп и неинтересен.

Что же до Барийона, то его былая страсть ко мне превратилась теперь в тихое и скромное обожание. Он уже больше не бился головою об стены, как пятнадцать лет назад — возраст брал свое, — но, подобно маршалу д'Альбре, питал чувство, которое не тяготило к умным беседам, составляющим соль истинной дружбы. Столь неизбывная любовь, несомненно, заслуживала признательности, и я, при случае, выказывала ее своему верному поклоннику. Маленький Лозен, фаворит Короля и почти что его родственник, забывшись, повел себя столь дерзко, что в конце концов надоел Королю, а, главное, его любовнице; 25 ноября 1671 года господин д'Артаньян арестовал его и препроводил в крепость Пиньероль. Падение всесильного министра произвело в обществе фурор; о нем неустанно толковали целых два месяца. Однако скоро на сцену явился другой — не кто иной, как маркиз де Вилларсо. Явившись к Королю просить должности для своего сына, он кстати поведал ему о слухах, согласно которым монарх заинтересовался его племянницею, мадемуазель де Грансе, и намекнул, что дело это следует поручить ему, а не другим, — так, мол, оно будет вернее. На что Король со смехом ему ответил: «Вилларсо, мы с вами оба слишком стары, чтобы бегать за пятнадцатилетними девочками!» Происшествие это отнюдь не добавило мне уважения к моему бывшему любовнику; оно лишь напомнило мне прошлые напасти, заставив дрожать от страха, что госпожа де Монтеспан, весьма ревниво следившая за Королем, как-нибудь узнает о моей связи с маркизом и сочтет меня его пособницею.

Весною 1672 года состояние маленькой Луизы-Франсуазы внезапно резко ухудшилось. В течение нескольких недель ее мучил нарыв в ухе, от которого у ней распухло личико; я была вне себя от беспокойства, но потом мне показалось, что болезнь миновала. Однако, придя к кормилице, я с ужасом узнала, что девочка лишилась зрения; на следующий день она уже не могла говорить и впала в прострацию, сопровождаемую конвульсиями. Я больше не отходила от ее постельки. Врачи объявили, что нарыв прорвался в мозг и надежды на излечение почти нет.

Я помчалась в Сен-Жермен, чтобы сообщить госпоже де Монтеспан о состоянии ее дочери; когда я вошла, у ней сидел Король; я торопливо рассказала обо всем; волнения и боль за маленькую страдалицу сжимали мне горло. Король участливо посоветовал мне отдохнуть, — я и в самом деле не спала уже несколько ночей и была до того одурманена усталостью, что начала молить его прислать нам придворного врача, дабы спасти ребенка. «Это невозможно, сударыня», — коротко ответил Король, а госпожа де Монтеспан сердито заметила, что негоже посвящать чужих в дела этих детей.

Делать нечего; я вернулась к моей маленькой больной, которая лежала в таком оцепенении, что кормилица сочла ее мертвою; я приложила зеркало к ее губам, оно не затуманилось, однако, пульс еще слабо бился.

Двое суток девочка находилась в агонии; на заре третьего дня, 23 февраля, она скончалась у меня на руках. По злой прихоти судьбы, смерть этой малютки явилась следующей ступенью к моему успеху. Явившись к госпоже де Монтеспан со скорбной вестью о кончине больной, я не могла сдержать рыданий. Госпожа де Монтеспан была на шестом месяце беременности; она не нашла ничего лучшего, как утешить меня словами: «Не огорчайтесь, мадам, мы сделаем вам других»; я расплакалась пуще прежнего. Подняв наконец глаза, я увидела Короля, также в слезах; он тихо сказал госпоже де Монтеспан: «Как она умеет любить!», отвернулся и вышел. Шесть дней спустя умерла другая его дочь, которую звали «маленькая Мадам»; на все время Карнавала Двор погрузился в траур. Я и не подозревала, насколько глубоко мое горе тронуло сердце человека, который, не будучи примерным супругом, был зато нежным, любящим отцом.

Весною в Париже только и говорили, что о предстоящей войне с голландцами. Знатные молодые люди нетерпеливо рвались в бой. Я радовалась этой войне из любви к брату, надеясь, что он сможет отличиться, — в ту пору дворяне завоевывали себе положение единственно шпагою, а будущая кампания обещала быть победоносной.

25 апреля 1672 года господин де Лувуа передал мне приказ собираться в дорогу и ехать вместе с маленьким Луи-Огюстом в Женитуа, местечко в окрестностях Ланьи, где Король намеревался провести три дня, отправляясь из Сен-Жермена в армию. Там я остановилась в небольшом замке, принадлежавшем сьеру де Сангену, дворецкому Короля. На рассвете 27 апреля к дому подъехала карета шестерней, с зашторенными окошками; из нее вышел Король об руку с госпожою де Монтеспан. Мне показалось, что они в наилучших отношениях. Король провел в Женитуа целый день и решил, что госпоже де Монтеспан лучше остаться и пожить здесь два-три месяца, до родов. Как и всегда, отправляясь на театр военных действий, он привел в порядок свой «сераль»: Королеве назначил жить в Сен-Жермене, мадемуазель де Лавальер отправил в монастырь к кармелиткам, а госпожу де Монтеспан отдал под мою охрану в Женитуа.

Эта последняя перед сражением любовная эскапада позволила Королю впервые увидеть своего сына, чем он остался весьма доволен. Он нашел мальчика прехорошеньким, каким тот и был на самом деле. Король не обратил внимания на слабость его ножек, скрытых длинным детским платьицем, которое придавало ему вид младенца, и впрямь еще не способного ходить. Я постоянно носила его на руках либо держала у себя на коленях; он без всякой робости играл с величайшим из монархов Европы, выказав себя разумным и смышленым ребенком. Я провела чудесный вечер между Королем и его метрессою, нарядившись, по такому случаю, в затканное золотом платье — подарок маркизы. Мне показалось, что эта перемена в моей внешности пришлась Королю по душе, — нужно сказать, что беременность отнюдь не красила фаворитку; впрочем, она уже не худела, даже когда не бывала в положении, и, если лицо ее хранило прежнюю красоту, то фигура начала угрожающе расплываться. В тот день я перехватила несколько весьма выразительных взглядов Короля, которые несомненно польстили бы опытной кокетке; я им порадовалась, но не сделала ничего, что могло бы возбудить чувство, вполне для меня бесполезное.

В последующие три месяца, проведенные в Ланьи, я довольно тесно сдружилась в маркизою. Мы и впрямь жили там, словно две сестры или, вернее, кузины — одна богатая и блестящая, другая бедная и скромная.

Слушать госпожу де Монтеспан было истинным наслаждением: она умела с приятностью порассуждать о самых серьезных вещах и облагородить самые банальные, была весьма начитана и знала латынь и греческий не хуже своей сестры, аббатисы де Фонтевро, хорошо разбиралась в литературе, оказывала помощь многим поэтам; вдобавок никто, как она, не умел развеселить общество блестящими остроумными шутками. Когда она бывала в ударе, ее описания министров, принцев и слуг были столь убийственно язвительны, что в обществе это называли «пройти сквозь строй». Она не щадила никого, вплоть до Короля, которого иногда осмеивала даже в его присутствии.

— Знаете ли вы, мадам, что Король совершенно лишен деликатности? — сказала она мне однажды, когда мы сидели вместе с маленьким Луи-Огюстом на краю бассейна. — Подумайте только, он осмелился разместить меня в одних апартаментах с герцогинею де Лавальер! Я упрекнула его в этом, и он пристыженно ответил: «Сам не знаю, как это получилось, я об этом не подумал». «Вы-то не подумали, зато я подумала, что это для меня наивысшее оскорбление», — объявила я ему. Может быть, он и не влюблен в меня, но считает своим долгом иметь репутацию возлюбленного самой красивой и родовитой женщины в королевстве.

Говоря это, она рассеянно вертела в руках волчок, который уронил ее сын, потом запустила его на белом мраморе бортика так сильно, что он превратился в маленький кроваво-красный вихрь; я вдруг, как по волшебству, перенеслась на улицу Нев-Сен-Луи, вспомнив красное винное пятно на скатерти в тот день, когда узнала о любви маршала д'Альбре к другой женщине; и, как и тогда, сердце мое дрогнуло, словно пронзенное кинжалом.

— Что это за печальная мина? — спросила госпожа де Монтеспан, всегда зорко подмечавшая выражение чужих лиц. — Она к вам совершенно не идет!

И она передразнила меня.

— О, это не важно, мадам. Я просто устала.

— Ну, уж оставьте! Меня вы не проведете, я знаю, в чем дело: вы благочестивы, вы хотите воспитать благочестивыми моих детей, но не желаете выслушивать мои любовные истории, — еще бы, ведь их предают анафеме во всех церквях Парижа. Что ж, возьмите их сторону. Но поторопитесь, — скоро Король выгонит их всех и отвергнет Королеву из любви ко мне, слышите ли вы меня? Я презираю святош, кто бы они ни были! И уберите с глаз моих вашу скорбную физиономию, мне тошно на вас смотреть!

Я воспользовалась этой вспышкою гнева, чтобы исчезнуть, подхватив на руки маленького Луи-Огюста; ребенок удивленно глядел на мои слезы и прижался ко мне, словно хотел утешить в горе, которого не понимал. К счастью, его мать не заметила этого: ее проницательность ограничивалась лицами, но не достигала сердец.

20 июня 1672 года маркиза родила в Ланьи второго сына, которого назвала Луи-Сезаром; позже он стал графом Вексенским. Имея Сезара и Огюста, ей оставалось только произвести на свет Александра, дабы собрать вокруг Людовика полное семейство героев; впоследствии явился и он — в лице графа Тулузского.

Луи-Сезар родился слабеньким и хилым, более того, калекою: личико у него было приятное, но одно плечо выше другого и спина колесом. Госпожа де Монтеспан вполне равнодушно отнеслась к этому уродству. «Его внешность не имеет значения, сказала она, — мы все равно предназначаем его для Церкви».

Однако, явные физические недостатки этого новорожденного заставили фаворитку обратить внимание на скрытую болезнь маленького Луи-Огюста. Уступив наконец моим упорным просьбам, она призвала опытных врачей, которые установили, что у мальчика слишком слабые ножки и, к тому же, одна короче другой; они не знали никаких средств поправить дело и не обещали, что ребенок когда-нибудь пойдет.

Я решилась сама заняться укреплением здоровья этого малыша, употребив любые средства, лишь бы научить его ходить. Я объяснила госпоже де Монтеспан, что Сезар должен постоянно находиться рядом со мною, так как его состояние требует неусыпного наблюдения и забот. Я настойчиво втолковывала ей, что хочу жить в одном доме с обоими детьми, а для того, чтобы по-прежнему держать их существование в тайне, готова даже не встречаться с друзьями и никому не сообщать о моем местонахождении.

Король одобрил этот план, и в августе 1672 года я поселилась в просторном красивом доме с большим садом; дом стоял сразу за Вожирарской заставою, в довольно пустынном предместье, обладавшем всеми достоинствами сельской местности. Я взяла с собою Нанон Бальбьен; кроме того, мне наконец предоставили слуг. Чтобы отвести всякие подозрения — ибо в этом месте любой прохожий легко мог заметить кормилицу или услышать детский плач, — я предложила госпоже д'Эдикур отдать мне ее маленькую дочь; мать, угнетенная своей долгой опалою, с радостью согласилась, в надежде возобновить прежнюю дружбу со мною (как оно потом и случилось) и оправдаться перед Королем (в чем она не преуспела). Для ровного счета я добавила к этой маленькой компании моего племянника Тоскана.

Малютка д'Эдикур, хорошенькая, как ангелочек, обладала особым притягательным очарованием. Когда в дом являлись посторонние, я называла ее сестрою или кузиною — смотря по обстоятельствам — других детей; ей настолько понравилась эта игра, что иногда она сама меня спрашивала: «А кто я сегодня, мамочка?» — так она нежно обращалась ко мне. Малыш Сезар, находившийся в том возрасте, когда ребенок — всего лишь маленький зверек, охотно улыбался мне; Луи-Огюст и Тоскан, называвшие меня то «матушкою», то «мадам», целыми днями не сходили с моих рук. Но даже и в этом счастливом уединении мне хватало забот и волнений. Однажды, вернувшись с прогулки с двумя старшими детьми и малюткой Луи-Сезаром, я застала у себя господина Кольбера, который ждал меня с явным намерением разведать наши секреты. Но я-то вовсе не собиралась открывать их и проворно сунула младенца в передник проходившей мимо горничной; та спокойно, не вызвав подозрений, унесла его, словно это был узелок с грязным бельем.

Но более всего смутил меня другой, совсем уж нежданный визит. Это случилось в начале осени, уже смеркалось; я сидела у камина в детской, держа на коленях Луи-Огюста и рассказывая ему сказку «Ослиная кожа»; одной рукой я придерживала малышку д'Эдикур, которая сидела на подлокотнике моего кресла, также слушая меня, а ногой слегка покачивала люльку с младшим ребенком, хныкавшим оттого, что у него резались зубки. К детям королев приставляют специальных «качальниц», которые убаюкивают их и меняют пеленки, но бастардам королей таковых не полагается.

Внезапно в комнату без доклада вошел дворянин в охотничьем костюме; черты его лица тонули в полумраке. Я было попыталась вскочить и спрятать от него детей, но их было слишком много; впрочем, не успела я встать, как услышала и узнала голос, донесшийся из темноты: «Не пугайтесь, мадам, и не тревожьте детей. Я и сам охотно послушаю конец вашей сказки».

Наверное, даже Моисей, услышавший глас Божий из Неопалимой Купины, не был так потрясен, как я в тот миг; само появление Бога-Отца вряд ли удивило бы меня больше: все знают, что Господь хоть изредка да является святым и даже простым людям, но невозможно было вообразить, что Король способен покинуть свой дворец и отправиться в Вожирар вот так неожиданно, без предупреждения и без свиты. Я едва совладала с голосом и кое-как закончила сказку; боюсь, что в смятении моем я женила Прекрасного Принца на фее Карабос. Однако дети спокойно выслушали меня, и Король также не выказал неудовольствия. Он сказал, что решил взглянуть своими глазами, как я устроилась на новом месте и удобно ли мне здесь жить. Я горячо похвалила господина де Лувуа за помощь, которую тот оказывал мне и детям.

Затем я хотела приказать, чтобы принесли свечи, но Король не позволил мне этого, и мы продолжали беседовать при тусклом свете камина. Оба маленьких принца заснули, а Луиза д'Эдикур, вероятно, почувствовав всю необычность момента, сидела так смирно, словно фея из моей сказки обратила ее в соляной столб. Король рассказал, что охотился на лугах Шатийона, как вдруг ему пришло в голову доскакать до Вожирара и навестить меня, оставив свиту у ворот. Наконец, он встал, не позволив мне ни подняться, чтобы проводить его, ни даже сделать положенный реверанс.

— Сударыня, вы и дети составляете такую прелестную группу, что мне было бы совестно потревожить вас.

Визит Короля так взволновал меня, что после его ухода я еще целый час сидела в темноте и, вероятно, просидела бы дольше, если бы малышка д'Эдикур не вышла из своего почтительного столбняка, дернув меня за рукав и попросив есть. Спустя несколько дней я писала брату, которого господин де Лувуа назначил губернатором небольшого голландского городка Амсфорта, и, не в силах сдержать свои чувства, выразила их в словах: «Приятно служить герою, особенно, герою, которого мы видим вблизи».

В Вожираре жизнь моя текла по-прежнему замкнуто. Я не сносилась ни с кем из своих знакомых, видела только господина де Лувуа и писала одному лишь брату. В этом роскошном, укрытом от чужих взоров доме можно было заскучать, но меня каждый день ждало множество дел. И, если бы не болезнь моего «любимчика», я почитала бы себя совершенно счастливою: у меня были книги, деревья и дети — вполне достаточно, чтобы возблагодарить Господа за все его творения и воспеть их радостным гимном.

Не проникся ли и Король этим духом безмятежности, царившим в здешних местах, и покоем, царившим в моей душе? Он все чаще охотился на Шатийонских лугах и нанес мне за истекшие месяцы три или четыре визита.

Он играл с детьми, беседовал на самые обычные темы — о погоде, охоте, строительстве своих дворцов, — и исчезал на полуслове, так же внезапно, как появлялся. На мои просьбы он поначалу отвечал простым «я подумаю» или «это возможно», но чем дальше, тем двусмысленнее становились его слова. Однажды, когда я нежно гладила пылающий лоб моего маленького заболевшего принца, он обронил: «Как приятно быть любимым вами!»; это прозвучало почти оскорбительно. В другой раз он спросил, какую пьесу я предпочитаю, и на мой ответ: «Беренику» Расина серьезно заметил: «Значит, мне придется ревновать к Титу», — и быстро вышел из комнаты.

Эти странности озадачивали меня; я уже была достаточно опытна и могла бы предположить, что имею дело с робким влюбленным, если бы передо мною не стоял король Франции, более того, король, по уши влюбленный в свою прекрасную, блестящую избранницу. Его нрав и то, что я знала о его чувствах от госпожи де Монтеспан, приводили меня в заблуждение относительно его намерений; я приписала оригинальность этих визитов особенностям характера или неумению делать комплименты дамам. Словом, я попыталась успокоить себя мыслью, что Король скорее изображает галантность, нежели питает действительно галантные замыслы.

20 марта 1673 года он выказал свое удовлетворение моими услугами еще более учтивым, хотя и весьма обязывающим меня способом: просматривая список пенсий и увидев, что против моего имени вот уже двенадцать лет стоит цифра 2000 ливров, он вычеркнул слово «ливры» и вписал «экю». Затем передал мне через господина де Лувуа пожелание, чтобы я сопровождала госпожу де Монтеспан к месту расположения армии, куда она ехала вместе с ним этой весною. Фаворитка снова была беременна и хотела отдать мне ребенка сразу же после родов, как и было заведено ранее.

Эта последняя беременность скрывалась не столь тщательно, как предыдущие; при Дворе уже пошли слухи о том, что у Короля и фаворитки родилось несколько детей, и все эти принцы вскоре будут официально признаны. Не будучи знакома с законами, я, тем не менее, затруднялась понять, как это возможно, — ведь при подобных процедурах полагалось назвать хотя бы мать, а в данном случае оглашение дало бы маркизу де Монтеспану все отцовские права на детей. Однако, министры, более меня поднаторевшие в таких интригах, видимо, были уверены в успехе, так как господин де Лувуа разрешил мне повидаться с друзьями перед отъездом из Парижа в крепость Турне, где меня ожидали Король и его любовница.

И вот, в один прекрасный вечер, я объявилась в доме у Куланжей, в кругу знакомых, которых не видела уже около года; аббат Тестю решил, что я свалилась с луны и чуть не умер от изумления; госпожа де Севинье воздержалась от вопросов и только дипломатично заметила, что, судя по моему виду, я провела это время в обществе знатных особ; все согласились с нею, наперебой восклицая, что я необычайно похорошела, роскошно одета и выгляжу очень мило.

1 мая я отбыла к месту расположения армии в большой компании дам: на сей раз Король пожелал собрать вокруг себя весь свой «сераль»; Королева, мадемуазель де Лавальер, госпожа де Монтеспан и их свита расселись по возкам и каретам и с грохотом покатили по дорогам Фландрии. Госпожа де Монтеспан, ехавшая вместе с Королем, внушала мне искреннюю жалость: она была на последнем месяце и ужасно страдала от неудобств путешествия; всадники, скакавшие по бокам экипажа, поднимали тучи пыли, которая летела в окна: Король любил свежий воздух и опускал все стекла, не позволяя даже зашторивать их; фаворитка задыхалась и едва не теряла сознание, но упасть в обморок перед Королем значило навеки опозорить себя в его глазах. Ночевали мы обычно на скверных постоялых дворах, иногда прямо на соломе, поужинав, после двенадцатичасовой дороги, какой-нибудь жиденькой похлебкою или одним яйцом на двоих.

Багаж и съестные припасы отставали от нашего поезда, ибо Король всегда путешествовал чрезвычайно скоро, на перекладных, но жаловаться на эту спешку и на лишения было неприлично; нам случалось обедать прямо в каретах, а дамам приходилось терпеть самую неотложную нужду до потери сознания. Беременность госпожи де Монтеспан причиняла ей еще больше мучений, нежели окружающим, но она могла поверить их лишь мне одной. Что же до Короля, то он не задумывался остановить карету и выйти, если ему было нужно. Так уж устроены властители, — они заботятся только о себе, не допуская и мысли, что у их подданных могут быть те же надобности или неудобства; словом сказать, любовницам Короля приходилось немало терпеть от их повелителя.

В Турне я видела Короля каждый день, пока он, во главе своих войск, продвигался вглубь Голландии, но встречались мы только на людях. Госпожа де Монтеспан, которую тяготы путешествия привели в крайнее раздражение, открыто третировала его перед всем Двором, насмехаясь над каждый словом, каждым жестом и доходя в своих экстравагантных выходках до того, что упрекала его в скромном происхождении. Сама она признавала лишь два знатных рода — Ларошфуко и ее собственный, считая их самыми древними во Франции и часто повторяя Королю девиз своего дома: «Еще земля не оросилась морем, а Рошшуар уж нес свою волну», словом, каждодневно давая ему понять, что женщина ее ранга унизила себя, согласившись стать любовницею какого-то Бурбона. Король, довольно суровый в обращении с придворными, как показало мне это путешествие, и привыкший повелевать всеми и во всем, тем не менее, покорно, почти униженно выслушивал эти инвективы и робко испрашивал чести поцеловать руку, в которой ему отказывали. Мне скоро надоело быть в положении между двух огней и наблюдать, как Король и его фаворитка по очереди исполняют свою смешную, а то и вовсе нелицеприятную роль; пребывание в Турне стало для меня истинной пыткою, и не менее тягостной оказалась миссия, которую мне поручили в отношении мадемуазель де Лавальер.

Все уже знали, что нежная, добродетельная, покинутая любовница решилась наконец покинуть театр, где ей давно уже не находилось роли, но покинуть возможно более эффектно: она собралась уйти в кармелитский монастырь и в течение того же года принять постриг. Король был не против ее ухода, но терпеть не мог кармелиток, прилюдно объявляя, что строгий устав этих монахинь отвратителен, а пылкая приверженность Богу не мешает им быть пустыми болтуньями, обманщицами, интриганками и даже, как он утверждал, отравительницами.

Итак, мне поручили разъяснить мадемуазель де Лавальер преимущества менее заметного ухода и тихие радости уединенной жизни где-нибудь в провинции; считалось, что моя безупречная репутация заставит несчастную жертву выслушать меня и согласиться с моими доводами.

Герцогиня де Лавальер сидела за туалетом, меланхолично расчесывая свои длинные белокурые волосы. На ней было великолепное парчовое платье, затканное золотом, — она до самого конца одевалась по-королевски роскошно и никогда не показывалась на людях в неглиже. Мне трудно было говорить, но все же я дипломатично, как истинный посол, изложила ей мои (а, вернее, чужие) соображения, сказавши, что опасно доверяться первому порыву души, приняв его за религиозное призвание; что монашеский сан также имеет свои тяготы; что после шумной светской жизни затворничество и тишина будут ей ненавистны; что она наверняка станет тосковать по своим, еще малолетним, детям, друзьям, брату… Внезапно она прервала меня и, пристально глядя мне в глаза, промолвила изменившимся голосом: «Мадам, все, что вы говорите, мне уже давно известно; там, куда я намерена удалиться, меня ждут многие печали и сожаления, но они все-таки будут легче горестей, которые причинили мне эти двое (она разумела Короля и его новую возлюбленную).

Видя, что мне не удастся отговорить мадемуазель де Лавальер от ухода в монастырь, я стала уговаривать ее выбрать менее строгий орден, нежели кармелитский, с его суровыми канонами, и набросала довольно мрачную картину их жизни; для усиления эффекта я воскликнула, словно мне только что пришло это в голову: «Вот взгляните-ка на ваш златотканый наряд, — неужто вы сможете завтра сменить его на монашескую дерюгу?!» Она ответила с кроткой улыбкой: «Мадам, скажу вам одной и прошу никому не передавать моих слово: я уже много лет ношу под этими роскошными нарядами власяницу и каждую ночь снимаю с кровати тюфяк, чтобы спать на голых досках; к утру я кладу его на место, чтобы мои горничные ничего не заподозрили, — мне не хотелось бы прослыть оригиналкою. Судите же сами, трудно ли мне будет привыкнуть к жизни, коей вы меня пугаете?!» Я не нашлась с ответом и лишь молча глядела на сверкающую парчу и драгоценности, украшавшие это нежное молодое тело, с ужасом думая о скрытой под ними жесткой власянице. Еще долго после того меня мучила сердечная боль, делавшая мое пребывание в Турне невыносимым.

1 июня госпожа де Монтеспан, уже не скрываясь от Двора, родила девочку, которую опять-таки назвали Луизой-Франсуазой; три недели спустя я покинула крепость, увозя с собою нового младенца и радуясь этому предлогу, позволившему мне вернуться к прежней спокойной жизни в Вожираре и приласкать наконец моего горячо любимого принца.

По моем возвращении господин де Лувуа вполне откровенно заговорил со мною о скором признании детей. В угоду Королю генеральный прокурор, господин де Арле, пустил пробный шар, оформив признание шевалье де Лонгвиля — ребенка, родившегося от двойного адюльтера герцога де Лонгвиля и маршальши де Ла Ферте. В нарушение всех законов, это совершили без оглашения имени матери; таким образом, был создан прецедент, и теперь ожидалось, что мои маленькие принцы выйдут на свет божий еще до конца года, точно Минерва из древнего мифа, родившаяся от Юпитера без помощи матери…

Я возобновила встречи с моим прежним кругом знакомых и каждый вечер ужинала у госпожи де Куланж, мадемуазель де Ланкло или у господина де Барийона. К полуночи я возвращалась в карете в мой великолепный вожирарский дом, вызывавший зависть всех моих друзей. Я очень любила эти осенние вечера с их веселыми, остроумными беседами; вдобавок я чувствовала себя здоровою и даже помолодевшею, ибо ничто так не отдаляет старость, как благосклонность судьбы; мне становилось все яснее, что участь моя в дальнейшем уже не будет такой печальною, как ранее. Я посвящала всю мою жизнь другим, не гналась за богатством, имела преданных друзей, исправно помогала бедным и во всем вела себя безупречно.

Эта спокойная, несуетная добродетель внушала почтение окружающим, вплоть до самых знатных особ. Однажды я приехала в Сен-Жермен с визитом к госпоже де Монтеспан; у нее собралось небольшое общество дам и кавалеров, здесь же был и Король. Несколько юных сумасбродов выдумали новую забаву — опрокидывать стулья дам, чтобы посмотреть на их нижние юбки. Король и его любовница не осуждали подобные выходки, а иногда и сами изобретали таковые, не более умные: наливали чернила в кропильницу, выплескивали суп из тарелки в лица обедающим, совали волосы в пирог, подаваемый госпоже де Тианж, сыпали соль в шоколад Королевы, словом, пускались на всякие дурацкие шутки, не приличествующие ни их возрасту, ни положению.

Вот и на сей раз это намерение — задрать юбки дамам привело в восторг госпожу де Монтеспан, и Король сам взялся за дело. Он одним махом опрокинул стул мадемуазель де Лавальер, которая при падении сильно ушибла плечо, затем стулья госпожи де Сен-Жеран, которая грациозно задрыгала ногами в воздухе, госпожи де Тианж, которая только и мечтала показать свои безупречные ножки, госпожи д'Юзес, графини де Суассон, маршальши де Ламот и даже одной старой обедневшей баронессы, у которой под платьем обнаружилась юбка, траченая молью и вызвавшая у фаворитки целый поток злобных насмешек.

Я сидела чуть поодаль, сообразуясь с давней привычкою не мозолить глаза знатным персонам; Король подошел ко мне в последнюю очередь. Я смотрела ему прямо в глаза — не строго, но и без всякого намека на поощрение. Он выдержал этот взгляд, и в его собственном блеснул вызов. Я было приготовилась продемонстрировать обществу мои, довольно красивые кружева белья, но Король, уже схватившийся за стул, внезапно отпустил его и сказал вполголоса: «Нет, решительно, эту я тронуть не смею!» Воспоследовала долгая пауза, которую один из придворных счел своим долгом нарушить словами: «Вы правы, Ваше Величество! Если бы мне пришлось выбирать, кого ущипнуть за ляжку — мадам Скаррон или Королеву, — я не задумываясь ущипнул бы Королеву». Госпожа де Монтеспан прыснула, но Король сухо отрезал: «Мне кажется, вы забываетесь, сударь!» и вышел из комнаты по-королевски величаво, словно бы и не школьничал минуту назад.

Я никак не могла уразуметь, чему больше обязана в этом странном происшествии — благоволению или, напротив, немилости. Через некоторое время мне представился еще один повод к раздумьям. Госпожа де Монтеспан завела со мною беседу о моем брате, который покинул Амсфорт ради управления Эльбургом; теперь ему обещали отдать под начало еще и Бельфор. Вдруг Король, обратись ко мне, сказал. «Мадам, я удивлен тем, как ваш брат относится к своей службе. Мне кажется, он больше занят своими собственными интересами, нежели моими; мне докладывали, что он бессовестно грабит тех, кем управляет, вместо того, чтобы укреплять вверенные ему города; но, похоже, он и этим не ограничивается, извлекая многие другие выгоды из своего положения и издеваясь над нашими новыми подданными. Знайте, мадам, что я нахожу это бесчестным; такого поведения я не стерпел бы ни от кого другого!» Трудно вообразить, как огорчила меня эта речь; я уже и так знала от господина де Лувуа, что брат не всегда ведет себя как истинный дворянин, однако, все мои письма к нему с мольбами не заниматься вымогательством, не преследовать местных гугенотов, не пускаться в сомнительные денежные аферы оставались без ответа; публичный упрек Короля поверг меня в стыд и смущение.

Однако, придя в себя, я задумалась о странности последней его фразы; мне чудился в ней какой-то двойной смысл: во имя чего он соглашался спускать моему брату то, чего не простил бы никому другому? Скрытое значение этих слов сильно озадачило меня; в конце концов я решила, что Король нашел весьма галантную форму для своего выговора и что, вопреки видимости, я все-таки не попала в немилость; на этом я и завершила свои изыскания, побоявшись слишком увлечься.

20 декабря 1673 года Парламент утвердил акты о признании Луи-Огюста, Луи-Сезара и Луизы-Франсуазы, коим были присвоены титулы герцога дю Мена, графа Вексенского и Мадемуазель де Нант. В этих документах Король публично признавал «любовь, которую природа внушила ему к его детям, а также другие причины, в значительной мере способствующие усилению сего чувства».

В конце того же месяца господин де Лувуа передал мне приказ покинуть Вожирар и переехать, вместе с тремя принцами, в Сен-Жермен; Король хотел, чтобы его дети жили при нем, а я при них. Во дворце мне были отведены особые покои.

Приказы Короля не обсуждаются. Познакомившись как следует с Двором, я поняла, что буду лишена здесь всякой свободы, а по моему рангу и состоянию не смею претендовать на достойное положение, однако, нужно было подчиниться, и я заранее настроилась спокойно принимать жизнь, на которую меня обрекали.

Странное дело: именно в это время мне начали сниться необыкновенные сны, сулившие самые радужные перспективы, весьма далекие от тех печальных предчувствий, с какими я покидала Вожирар. В конце 1673 года мне привиделось ночью, будто я взлетаю под своды церкви, тогда как все прочие остались внизу, у меня под ногами. В другой раз мне был сон, что я всхожу по парадной лестнице Версальского дворца вместе с госпожою де Монтеспан, и вдруг она начинает съеживаться и уменьшаться, тогда как я, напротив, вырастаю до огромных размеров. Я без всякой задней мысли пересказала этот сон фаворитке, и она страшно разгневалась. Маркиза всегда охотно слушала всякие пророчества, но тут она слишком ясно увидела дурное предзнаменование.

Я же вовсе не суеверна и уповаю не на сны, а на заслуги, на упорство и на силу, которая вырывается наружу из глубин страстной натуры, когда ее слишком долго обуздывали и держали взаперти.

Так в королевских садах взмывают к небу тугие сверкающие фонтаны, чьи кипящие струи долго текли по узким трубам, накапливая подспудную силу, которая в конце концов и выбросила их наверх. Взрыв этот поражает своей неожиданностью, но не стоит забывать, что мощь, его породившая, возникла под землей, в ее темных, потаенных недрах.