Я родилась 26 или 27 ноября 1635 года в тюрьме города Ниора, в провинции Пуату. Отец мой, Констан д'Обинье, находился в Консьержери — тюремном здании, прилегающем к Дворцу Правосудия этого города. Он содержался в заключении уже около года, перебывав до того в тюрьмах Парижа, Ларошели, Анже, Бордо, Ла Ире и Пуатье, не считая нескольких более скромных темниц за пределами королевства. Позже он не раз заявлял, что прекрасно чувствовал себя во всех этих тюрьмах, проведя в них около двадцати лет своей жизни, хотя ни одна из них не может сравниться удобствами с Бастилией, о которой, правда, ему не пришлось судить по личным впечатлениям; ниорское же узилище казалось ему наименее приятным из всех.

Консьержери располагалась в особняке Шомон, который по сю пору можно видеть у подножия донжона, рядом с улицею Моста. Ныне это здание совершенно разрушено, но и в то время оно уже сильно обветшало, а неудобства его обрекали узников на ужасающую тесноту.

Не могу утверждать с полной уверенностью, что родилась в том самом помещении, где содержали отца. Моя мать, Жанна де Кардийяк, вероятно, жила во дворе тюрьмы, у одного из сторожей, как это было в обычае у жен заключенных, не являвшихся уроженцами этого города. Однако, поскольку она забеременела именно в то время, когда отец отбывал заключение в Ниоре, можно предположить, что в этой тюрьме к свиданиям супругов относились весьма снисходительно. Словом, трудно сказать, увидела ли я свет в голых стенах камеры или же в более уютном помещении флигелька сторожа Бертрана Берваша, а, может быть, какого-нибудь другого охранника. Ясно одно: это произошло не в стенах дворца или зажиточного буржуазного дома; кроме того, моя мать, как я подозреваю, не слишком обрадовалась появлению третьего ребенка, когда ей нечем было кормить двух старших.

Ей не удалось добиться в Ниоре помощи, на которую она рассчитывала, прося перевести мужа в этот город. Лишившись поддержки собственной семьи, она надеялась на сочувствие родных и близких своего супруга: Теодор Агриппа д'Обинье, мой дед, долгие годы прожил в Майезэ, а именно, в ниорском квартале Марэ; бабка моя, Сюзанна де Лезе, родилась в одном лье от Ниора, а отец и его сестры все появились на свет кто в Шайю, кто в Мюрсэ — местечках вблизи города; таким образом, моя мать ожидала найти в здешних краях множество друзей и знакомых. Однако надежды эти не оправдались: в Ниоре все были прекрасно осведомлены о пороках, преступлениях и предательствах Констана д'Обинье и о проклятии моего деда, возгласившего, что его единственный сын — «разрушитель покоя и счастья их семьи». Отцовское проклятие — само по себе ужасное бремя для сына; когда же отец — знаменитый поэт и проклинает своего отпрыска при посредстве своего типографа, то семейная драма быстро оборачивается всеобщим презрением. В результате, моей матери, прожившей в Ниоре целый год, досталось куда более добрых слов, нежели добрых услуг. И я появилась на свет среди такой нищеты, что, можно сказать, родилась на соломе, даром что в мои ясли не спешили заглянуть добрые волхвы.

28 ноября меня окрестил в церкви Пресвятой Богородицы кюре Франсуа Мольм. Если мой дед д'Обинье всегда был самым ярым протестантом, то мать, напротив, горячо исповедовала католическую веру, отец же был отъявленный безбожник: становясь, по обстоятельствам, то папистом, то гугенотом, он никогда не упускал случая извлечь выгоду из своих отречений и всякий раз устраивал в храме или церкви денежный сбор «в пользу новообращенного», каковым являлся в тот момент; под конец жизни он даже составил план отправиться к туркам и принять магометанство, надеясь, что в тех краях обращение христианина может цениться весьма дорого; смерть не позволила ему осуществить эту затею, и он — по чистой случайности! — умер гугенотом, как и родился. Однако, при моем появлении на свет сей вольнодумец не воспротивился тому, чтобы мать окрестила меня в свою веру, равно как и двух моих старших братьев: вероятно, сидя в Королевской тюрьме, он счел более удобным для себя прикинуться ревностным католиком. Итак, на следующий день после моего рождения Церковь приняла меня в свое лоно.

С 1660 года я храню в своем потайном ящичке акт о крещении. Позже мне довелось прочесть записи в приходской книге церкви Пресвятой Богородицы: я фигурирую там между Франсуазою Лейде, дочерью сапожника, и Катрин Жиро, дочерью сукновала. И, однако, в тот день, когда меня представили Господу, я оказалась в лучшем обществе, нежели две эти малютки: моим крестным был Франсуа де Ларошфуко, сын Бенжамена, сеньора д'Эстиссака и кузена автора «Максим»; крестная же, Сюзанна де Бодеан, в ту пору девятилетняя девочка, а позже фрейлина Королевы, маршальша де Навай и обладательница многих других славных титулов, приходилась дочерью Шарлю де Бодеан-Параберу, губернатору Ниора и тюремщику моего отца. Заодно этот господин был его другом детства, а потом самым близким сотоварищем во всех дебошах и эскападах; словом, в молодости их связывала самая тесная дружба. Но то ли протекция влиятельного дома Параберов возымела при Дворе большее действие, нежели прошения семьи д'Обинье, то ли сам Бодеан в скором времени стал на путь добродетели, но пути двух приятелей, как это явствовало из их нынешнего положения, разошлись совершенно; однако, сколь далеко ни разбросала их судьба, губернатор Ниора еще довольно хорошо помнил былого друга, чтобы отказать его дочери в коротких «aye» и «parer». Возможно также, что сему доброму деянию способствовал его брак с Франсуазою Тирако, баронессой де Нейян, доводившейся дальней родственницей матери моего отца. Ввиду нежного возраста мадемуазель де Бодеан, именно этой женщине, что была мне тетушкою «на пуатевинский манер», и предстояло исполнять обязанности настоящей крестной. Потому-то меня и назвали в ее честь Франсуазою, отдав тем самым под ее покровительство, которое могло оказаться полезным в случае какого-нибудь несчастья.

Все эти знатные и важные господа — баронесса де Нейян, губернатор и семейство Ларошфуко — собрались вокруг меня так, как являются на крещение детей; своих слуг или бедных родственников, а именно, забавы ради. Что же до самих крестных, которым не было вместе и двадцати лет, то они отнеслись с полнейшим безразличием к этому младенцу в бедных, без кружев, пеленках, жалкому, как подкидыш. Вот в таком-то обличье и окружении я и предстала Господнему взору и миру, в коем предстояло мне жить. Да, забыла добавить: на церемонии присутствовал и мой отец. Он подписал акт о крещении. Ниорская тюрьма была унылой, но отнюдь не строгой.

И, однако, невзирая на снисходительность тюремного содержания, моя мать не могла свыкнуться с ним. Она мечтала о более пристойной жизни и не чаяла расстаться с казенными заведениями, благо что и ей пришлось провести в их стенах почти всю жизнь, — ведь она воспитывалась в крепости Шато-Тромпет, где ее отец служил комендантом и где она, в возрасте шестнадцати лет, встретила моего отца и вышла за него замуж, — он тогда как раз поневоле избрал местом жительства одну из камер замка. Восемь лет непрерывных скитаний и нищеты решительно отвратили ее от решеток и запоров, а заодно и от мужа, так что малое время спустя после родов она решила подыскать себе какое-нибудь другое жилье, менее сырое и менее супружеское.

Не знаю, можно ли утверждать, что мать своего добилась: квартал Реграттери, где она сыскала тогда маленькую квартирку, располагался весьма близко от тюрьмы Шомон, и воздух там был ничуть не чище. Река протекала совсем рядом, вода и крысы то и дело совершали набеги в этот уголок города; при любом дожде подвалы домов на улицах Богоматери и Нижней бывали затоплены, и запах гнили смешивался с вонью, исходившей от Старого рынка. Что же касается до той части квартала, которая круто шла вверх между Лягушачьей башней и церковью Святого Андрея, то ее неказистые улочки были сплошь застроены низкими лачугами и тесными мастерскими; единственным их украшением были свиньи, возившиеся в сточных канавах, среди отбросов. Не знаю, на какой улице обосновалась моя мать — ближе к свиньям или ближе к крысам: сама я ничего не помню из тех лет, а описание здешних улиц почерпнула из более поздних времен, когда жила пансионеркою у ниорских урсулинок, чей монастырь находился в месте, называемом Фьеф Кремо, между Реграттери и площадью Старого Рынка. В любом случае, мать выбрала для жилья квартал, который нельзя было назвать ни веселым, ни приличным. Однако, она два или три года прожила там с моими братьями, Констаном, который был старше меня на пять-шесть лет, и Шарлем, — этот только начинал ходить и его еще обряжали в младенческие платьица. Мне неизвестно, жила ли я там вместе с ними. Скорее всего, мать отдала меня кормилице, может быть, и в самом Ниоре. В ту пору кормилиц в Ниоре водилось великое множество, и их молоко почти ничего не стоило. Война, религиозные преследования, разбой, обмеление реки и, как следствие, прекращение работ в порту наплодили тысячи нищих; каждый второй житель города питался одними лишь овсяными или ржаными лепешками, которые трижды в неделю раздавал настоятель церкви Пресвятой Богородицы. Женщины, не находившие работы, продавали свое молоко — или свое тело. Уж не знаю, которой из этих несчастных мать вверила меня и поселила ли она ее у себя или, напротив, оставила меня на чужих руках.

Это, впрочем, не имело никакого значения: я была в том возрасте, когда чувства и разум еще не проснулись, и пока меня кормили досыта, ничто плохое мне не угрожало.

Боюсь, однако, что моя мать — как я нередко убеждалась в этом позже, — принимала мое рождение без всякой радости, Ее образ жизни, бедность и одиночество, в которые вверг ее мой отец, неуверенность в будущем отнимали у нее все силы, оставив в душе любовь, которой хватало лишь на двоих детей. Она очень любила старшего, своего первенца, кое-как заботилась о втором, но для третьего в ее очерствевшем от бед сердце уже не находилось места. Возможно, она притворялась равнодушною к моей судьбе именно затем, чтобы не заниматься моим здоровьем. Как-то самая младшая из сестер отца, Артемиза де Виллет, жившая в двух верстах от города, навестила мою мать, которой изредка помогала деньгами; она ужаснулась состоянию, в коем увидела меня подле кормилицы, и уговорила невестку отдать ей меня с тем, чтобы поместить у надежной женщины в ее деревне. Моя мать согласилась тотчас и с великим облегчением.

Пока я жила в Мюрсэ, а моя мать вела существование, полное лишений, отнимавших у нее, несмотря на юный возраст, остатки былой красоты, отец устроил в своей камере игорный притон. Он всегда прекрасно играл в брелан и ландскнехт, и занятия эти, коим он успешно предавался во времена своей молодости в протестантском Университете Седана, а позже в Париже и Лондоне, сделали из него весьма грозного противника. Поскольку он ухитрялся, даже в жалком положении узника, сохранять светские манеры, тюремные сторожа и надзиратели охотнее несли свои кошельки к нему в камеру, нежели в кабачок Эркюле, предпочитая его общество компании кучеров и портовых грузчиков. Благодаря дружбе с этим неотесанным людом и ловкости рук в карточном игре, отец получил возможность оплачивать приличное содержание в тюрьме и подкупать Берваша и привратника с тем, чтобы они выпускали его в город. Не все красотки Ниора отличались строгостью нравов, а мой любезный отец, несмотря на седину в волосах, соблазнял их своею репутацией дамского любимца, коей был обязан несколькими удачными похищениями в прошлом.

Знала ли об этом моя мать, когда выходила за него замуж? Счел ли он удобным поведать ей о печальной участи Анны Маршан, его первой супруги, которую он отослал в мир иной семью ударами кинжала, заставив предварительно помолиться? Боюсь, что ослепленная, полностью околдованная обаянием пленника своего отца, девушка не слишком доискивалась правды, отвергая предостережения окружающих и враждебные отзывы родных. Впрочем, я располагаю письмом, написанным ею в то время: в нем она признается, что обязана покорно сносить разгул и дебоши мужа после того, как имела неосторожность связать с ним свою судьбу; однако в самом начале их связи, еще до того, как она пришла к этому печальному смирению, она питала к моему отцу неодолимую слепую страсть, которую мне трудно объяснить. Он отличался довольно статной фигурою, он в момент их знакомства был втрое старше своей юной любовницы. Правда, что он умел вдохновенно декламировать стихи, слагая их на свой, особый лад, играл на виоле и на лютне, но притом был беден, как церковная крыса, и опозорен на весь свет. Он так много пил, играл, мошенничал, воровал и дрался, что его дурная слава дошла и до Бордо и до Аквитании. Он столько шарил под женскими юбками и по карманам мертвецов, что имя его было знакомо далеко за пределами родной провинции. Как удалось моей матери, невзирая на проклятие, коим мой дед заклеймил пороки своего сына, пусть даже расцветшие под грохот пушек гражданских войн, не заметить, что Констан д'Обинье — фальшивомонетчик, вероотступник, предатель Короля и безжалостный убийца? Будучи приговорен к смерти, он лишь по чистой случайности избежал плахи; имя его значилось в розыскных листах на каждом столбе королевства; словом сказать, он был отъявленным мерзавцем и, что хуже всего, мерзавцем неудачливым.

Некоторых женщин тянет к такого рода мужчинам, и Жанна де Кадийяк, несомненно обладавшая жалостливым сердцем, отдала этому человеку свою первую любовь, от которой со временем излечилась настолько, что со дня моего рождения и до самой смерти моего отца родители мои встречались лишь урывками и почти случайно.

Что же до меня, то обо всех этих событиях, произошедших задолго до 27 ноября 1635 года, я не знала ровно ничего и уж конечно не слышала о них, пока жила у своей тетушки де Виллет, которая нежно любила брата и рассматривала самые мерзкие его преступления как невинные шалости. И лишь много позже причитания и жалобы моей матери кое-что открыли мне на сей счет. Еще больше я узнала из «Мемуаров» моего деда, которые, вкупе с его же «Всемирной историей» и семейной перепискою, обнаружила после свадьбы в библиотеке моего кузена Филиппа де Биллета. Неведение, в коем меня держали вплоть до самого взрослого возраста, было, однако ж, вполне счастливым, ибо позволило мне хотя бы почитать моего отца, любить которого я не имела никаких причин, ибо он никогда не выказывал мне никаких теплых чувств; впрочем, следует отдать ему должное: он всегда был справедливым отцом, иными словами, делил поровну между всеми своими детьми то равнодушие, которое мои братья в большой мере унаследовали от него.

Госпожа де Виллет жила к северу от города, на краю холмистой местности, что зовется «Гастин»; там ей принадлежал монументальный замок Мюрсэ с угодьями, полученный в наследство от моего деда. В те времена замок, с его восемью башнями и тремя подъемными мостами, был очень красив и довольно крепок, — его построила прабабка моего отца, Адриенна де Вивон. Окрестности замка прелестны, река Севр, даря свои воды крепостным рвам, нежно журчит в них днем и ночью; долина, поросшая густым лесом, расступается, дабы пропустить этот зеленый безбурный поток к Ниору и дальше, к морю; на холме, перед замком, сквозь деревья проглядывает колокольня Сиекской церкви; позади же здания видны, среди огороженных садов и виноградников, деревушка Мюрсэ и селение Эшире; в лощине, поблизости от островков Шаля, стоят две мельницы — Сиекская и Волчья; словом, местность эта более напоминала луга Астреи, нежели Реграттери с его зловонными проулками.

Мои дядя и тетка жили там довольно скромно, существуя на доход от земельных угодий, не слишком-то обширных и едва составлявших четвертую часть наследства, оставленного дедом своим детям, а именно: несколько десятин леса, пять-шесть виноградников, болотистые луга по берегам реки, ферма, рыбная тоня, амбары, мельница, пекарня и другие постройки. Тем не менее, господин и госпожа де Виллет, разумно управляя этим хозяйством, получали от него вполне приличный доход, позволявший им достойно воспитывать четверых своих детей — трех уже взрослых дочерей, Мадлен, Эме и Мари, и сына Филиппа, которому было, в момент моего появления в Мюрсэ, три или четыре года, — он-то и стал первым товарищем моих детских игр.

Тетушка определила меня к Луизе Апперсе, невестке своего арендатора, которая семью-восемью годами ранее выкормила мою кузину Эме; эта женщина только что потеряла своего новорожденного ребенка и страдала от прилива молока; она была так довольна этим нежданным избавлением, что не захотела даже принимать положенной в таких случаях платы. Когда меня начали кормить кашами и похлебками, тетушка стала давать ей немного денег на мое пропитание, одеждою же моей занималась сама, наряжая в платьица и чепчики своих дочерей. Так я и росла на ферме Мюрсэ, бегая по двору вместе с домашней птицей, играя с собаками и говоря только на пуатевинском наречии, которое до сих пор хорошо понимаю и люблю, находя в нем все прелести родного языка.

Когда мне исполнилось три года, пришло время забирать меня у кормилицы. Отец мой все еще ел хлеб Короля, а мать жила щедротами соседей. Однако ж, добившись раздельного с мужем пользования имуществом, она затеяла процесс, обещавший ее детям возвращение кое-какого добра, разбазаренного их отцом, и тяжба эта требовала ее присутствия в Париже; вследствие этого мать еще более, чем когда-либо, желала избавиться от меня. Вполне возможно, что, окажись Мюрсэ по дороге в Париж, она не преминула бы оказать мне свою материнскую ласку, но, увы, Мюрсэ стоял в стороне от проезжей дороги, и я так и не увидела мать, равно как и обоих своих братьев, когда они навсегда покидали Ниор.

Таким образом, я осталась на руках приемных моих родителей, которые взяли меня из деревни в свой собственный дом и полюбили, как родную дочь.