Он видел, как умирал – если и можно использовать это выражение, то только по отношению к Антонию. Целый год агонии.
Он видел, как умирал. Короткими угасаниями. Небольшими частями. Он терял все: союзников, города, друзей, даже вольноотпущенных, одного за другим.
Между двумя потерями и двумя самоотречениями произошло возрождение его смелости. Клеопатра вдохнула в него свою собственную энергию: каждый день был для нее новой авантюрой. Как Исида, она дарила вторую жизнь мертвым и надежду – отчаявшимся. Чтобы вернуть Антонию иллюзию незыблемости Птолемеев и вновь обретенной силы, ей стоило лишь появиться перед ним в праздничном наряде, добавить блеска, выставить напоказ детей и приумножить празднования. В течение долгих месяцев с большим или меньшим успехом ей удавалось внушать супругу надежду на чудо, хотя он весьма здраво смотрел на вещи: разве Октавиан, говорила она, не столкнулся с восстаниями по всей Италии? Он был вынужден покинуть Родос и в спешке добираться до Бриндизи – то есть возвращаться; и кто знает, что может затем случиться? В любом случае никто, даже Цезарь, не смог взять Александрию силой. Нужно просто держаться как можно дольше. А если… То жить и сражаться до последней секунды.
Но без помощи Селены она не смогла бы зажечь в Антонии волю к борьбе после тридцати лет войны.
Каждое утро на рассвете (Царица полагала, что в это время у дочери будет больше шансов застать его трезвым) маленькая принцесса садилась в лодку с двенадцатью гребцами. С легким хлопаньем весел по волнам суденышко покидало спящий дворцовый остров и устремлялось к восходящему солнцу. Наряженная, как для жертвоприношения, Селена стояла в носовой части – одна, лицом к солнцу.
В двухстах метрах перед ней волны бились о дамбу Посейдона. В конце – Тимоньера. В глубине виднелся мыс Локиас и ступени Царского порта. В этот час они были покрыты тенью и выглядели почти черными. Солнце еще не поднялось над стеной, но уже начало освещать край пирса и белый мрамор дворца Антония.
Сиприс смотрела в окно на удаляющуюся навстречу свету лодку с невидимыми гребцами. Со спины темный неподвижный силуэт Селены с еле заметным нимбом от восходящего солнца был похож на носовую фигуру корабля…
На самом деле девочке нечасто доводилось опускать руку в ледяную воду. Кроме, пожалуй, штормовых дней, когда было невозможно исполнять указания Царицы и в полный рост стоять на галере. Обычно ранним утром воздух был настолько влажным и холодным, а погода такой пасмурной и туманной, что у нее создавалось впечатление, будто ее тело движется прямо по воде, от прохлады леденеют пальцы и что она, царская дочь, постепенно растворяется в зиме, распадаясь, как губка в береговой пене.
Перед Тимоньерой дежурили стражники Антония, люди с ливийских гор, которые всегда издалека замечали, как восходящее солнце медленно выводит лодку из темноты и освещает принцессу. Еле-еле, так что пока нельзя было разглядеть ее лица. Но отблески золота и жемчуга искрились на одежде и прическе то тут, то там, затем можно было различить обнаженные руки, уложенные волосы и чрезвычайное напряжение маленького тела, которому порой было трудно сохранять равновесие, противостоя бортовой качке, ветру и дождю.
Увидев ее впервые, горцы были растроганы видом этой куколки, покрытой с ног до головы украшениями, чье молчание, непреклонность, достоинство и упорство были красноречивее, чем мольба. Во второй визит стоической просительницы слуги осмелились нарушить полученные указания и, в то время как раб Эрос, первый слуга Антония, отправился в комнату хозяина с письмом от Царицы, они позволили принцессе укрыться в вестибюле: нельзя же было оставлять на холоде девчушку с голыми руками! Но, как и все предыдущие посланники, вскоре она вынуждена была вернуться, забрав с собой то, что привезла…
Ее отличием от других гонцов было то, что она возвращалась. Назавтра и каждый последующий день. Она возвращалась с опухшими от бессонницы глазами, с насморком, простуженная, но все равно возвращалась. Каждое утро она появлялась, одетая в платья коричневого, фиолетового, иногда желтого цвета, но ни разу не пурпурного: это был цвет просительницы. Она возвращалась то с папирусом, то с самшитовой дощечкой, всегда робкая и сосредоточенная, опасаясь показаться недостойной своей миссии; она боялась не справиться с ней, и одновременно ее страшила мысль о том, что ей все удастся и рано или поздно она окажется лицом к лицу с устрашающим императором, затаившимся в темноте…
Никто из историков не упоминал о том, что в промозглые рассветы тридцатого года до Рождества Христова девятилетний ребенок курсировал между Антиродосом и Большим портом Александрии. Многие описали депрессию Марка Антония, его приступы мизантропии, которые продолжались в течение нескольких недель, когда он укрылся от Царицы и двора, и указали, что он прервал траур только 14 января, в свой день рождения: по случаю пятидесятитрехлетия императора Клеопатра устроила во дворце шикарный праздник. Она раздала приглашенным столько подарков, что «те, кто приходил на пиршество бедным, уходил богатым»; она выглядела такой влюбленной в Марка, какой ее еще не видели, и очень веселой, а веселье – это уже победа… Но каким чудом ей удалось вытянуть отшельника из норы и бросить его в сумасшедшие бега по пирам и боям, окунуть в ночи любви и боевые рассветы, – об этом никто не сказал.
А я знаю. Маленькая испуганная девочка из моих кошмаров, которую я видела такой, какой мне ее никто не показывал: рассветная путешественница, стоящая на носу лодки; молчаливая посланница, приговоренная, как перевозчик из сказки, вечно совершать один и тот же путь…
Ее лодка разрезала ночь, как корабль-маяк, используемый древними: она и фитиль, она и огонь. И я вижу, как она, находясь за кулисами «большой истории», скитается по морю, отосланная от Клеопатры к Антонию и от Антония к Клеопатре, боясь и того и другого и восхищаясь обоими, ездит от берега острова к берегу мыса – измученная, продрогшая, окаменевшая, как надгробный памятник, эта хрупкая кариатида, несущая родителей на своих плечах. Обессиленная, но непобедимая, в осажденном городе.