Его мученики навеки запечатлены в великом сердце рабочего класса. Его палачей история уже теперь пригвоздила к тому позорному столбу, от которого их не в силах будут освободить все молитвы их попов.К. Маркс. Гражданская война во Франции.
Третьего августа 1919 года, ранним утром этого ослепительно ясного летнего воскресенья, до предела насыщенного паническими слухами, с подножки трамвая, шедшего в Будапешт, соскочил человек с портфелем, пересек пыльную площадь Мира и направился к проспекту Сент-Ласло.
— Смылся голубчик! — обронил на задней площадке украшенный бачками кондуктор, затем вновь стал прислушиваться к тому, что говорилось в вагоне. Медноносая матрона в траурном флере дрожащим от негодования голосом бросала отрывистые фразы, поверяя пассажирам имеющиеся у нее достоверные сведения.
— Семнадцать грудей! Отрезали у монашек! В сейфе нашли! Злодейство! Все из Калочи! Архиепи…
Конец ее фразы заглушили звонок и взвывший мотор отправившегося трамвая.
Человек с портфелем быстро шел по переулку; следом за ним с непроницаемым, бесстрастным видом шагал субъект в котелке. Лицо его удивительно напоминало свиное рыло. Субъект этот тоже соскочил с трамвая.
По одну сторону тихого переулка виднелась заржавленная проволочная ограда чугунолитейного завода Ш., по другую — тянулась высокая и глухая каменная стена с облупившейся штукатуркой, отделявшая от внешнего мира сад психиатрической лечебницы.
На стене висело чуть ли не восемь одинаковых приказов:
Всем! Всем! Всем!
На территории IV армейского корпуса впредь до дальнейших указаний объявляю
ОСАДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ,
Любой нарушитель порядка, будь то грабитель или просто лицо, не выполняющее моих приказов,
ПОДЛЕЖИТ РАССТРЕЛУ НА МЕСТЕ.
Время закрытия всех учреждений — 20 часов 00 минут. После 21 часа 00 минут никто, за исключением патрулей и вооруженных сил по обеспечению порядка, не имеет права находиться на улице.
Красноармейцы, получившие увольнительные, и солдаты Красной милиции обязаны немедленно отправляться в казармы.
Военный комендант города Будапешта Хаубрих, собственноручно.
Будапешт, 1 августа 1919.
На противоположной стороне, у ворот чугунолитейного завода Ш., разговаривали двое рабочих; лица обоих были хмуры. Один из них, уже в летах, рассказывал собеседнику о том, что ходят слухи, будто профсоюзное правительство приняло решение отменить национализацию промышленных предприятий, в том числе и чугунолитейного завода Ш. Сейчас разрабатывается соответствующий декрет. Контрреволюция день ото дня свирепствует все больше.
Тем временем человек с портфелем шел по переулку; не доходя до угла, он, словно бы в нерешительности, остановился: должно быть, почувствовал, что за ним кто-то идет. Он метнул взгляд на рабочих, занятых разговором у заводских ворот, пожал плечами и, сделав еще несколько шагов, скрылся за углом сада лечебницы, держа путь к Пешту.
Следом за ним с рассеянным видом прошел субъект в котелке. Завернув за угол, субъект этот мгновенно преобразился: он стряхнул с себя напускное равнодушие и зычно рявкнул:
— Стой!
Человек с портфелем даже не оглянулся и продолжал идти своей дорогой.
— Стой!! — прозвучал вторичный окрик.
Тогда шедший впереди не спеша обернулся. Он был без шляпы, в сером военном кителе с расстегнутым воротом, на лбу его блестели капельки пота.
— Что вам надо? — спросил он медленно, растягивая слова.
На панели, развороченной из-за ремонта канализации, у самой стены психиатрической лечебницы, рядом с большой кучей песка, слева, он приметил обломки кирпича…
— Заткнись! — гаркнул субъект со свиным рылом. — Подойди сюда!
Правую руку он держал в кармане, где явственно обозначались контуры какого-то твердого предмета…
— За ним увязался полицейский шпик! — в тот же миг спохватился пожилой рабочий, старый литейщик Йожеф Йеллен, один из стоявших у ворот завода в опустевшем переулке.
Он с досадой выругался и, ни минуты не раздумывая, бросился к углу сада лечебницы, за которым только что скрылись те двое. Бежал он быстро, но неуклюже, припадая на левую ногу, словно хромая водовозная кляча. Молодой модельщик Густи сначала оторопел, но, вдруг сорвавшись с места, ринулся вслед за товарищем. За углом кто-то визгливо вскрикнул.
На стене психиатрической лечебницы серели приказы о введении осадного положения.
Старый литейщик хмуро смотрел на человека в кителе.
— Проломили башку, — проговорил он наконец.
— Кирпичом, — сухо добавил незнакомец.
На панели лежал субъект со свиным рылом; он стонал и слабо дергал ногами; чуть выше лба, в коротко остриженных волосах, чернели капли запекшейся крови. Рядом с ним, слева, валялся обломок кирпича, которым его ранили; справа, неподалеку от его руки, лежал револьвер вороненой стали военного образца. Субъект со свиным рылом часто мигал и безостановочно повторял:
— Не троньте!
Старик литейщик наклонился к нему, ухватил под мышки и сделал знак молодому. Тот поднял субъекта за ноги. Человек в кителе смотрел на них с недоумением, не понимая, что они собираются делать. Рабочие уже стояли на куче песка и раскачивали, словно куль, субъекта со свиным рылом.
— Давай! — скомандовал литейщик.
Размахнувшись, они швырнули его через стену. Тело коснулось края стены, мелькнула пухлая, судорожно цепляющаяся за выступ рука, на какой-то миг лютой ненавистью сверкнули на них глаза шпика, затем тело обмякло, субъект слабо взвизгнул и рука исчезла. За стеной раздался звучный хруст — что-то рухнуло на грядку с овощами. Затем воцарилась тишина.
Все произошло мгновенно и просто, словно убрали чумной труп.
Молодой модельщик поднял с земли помятый котелок и перебросил через стену вслед за телом, а литейщик в тот же миг швырнул в открытый водосток офицерский револьвер системы «Фроммер» 65-го калибра, — оттуда донесся сильный всплеск.
— Вот это зря! — сказал с укоризной юноша, взглянув на старого литейщика. — Ведь у нас винтовки отняли.
Литейщик, пожав плечами, хмуро уставился в землю.
— Ступай домой, Густи! — процедил он наконец сквозь зубы. — Я… я провожу его до шлагбаума.
За каменной стеной, огораживающей сад психиатрической лечебницы, раздался резкий гортанный крик.
— Красный сброд!
Затем послышался топот ног — и вновь воцарилась тишина. Молодой модельщик молча повернулся и, не простившись, зашагал к Андялфёльду. Старый литейщик и человек в кителе свернули влево и переулками направились к проспекту Сент-Ласло. Издалека донесся шум проходящего трамвая; на углу они столкнулись с женщиной.
— Вы слышите? — обратилась она к ним. — Злодеи опять обижают несчастных сумасшедших! Слышите, как они, бедняги, кричат! Все время… Спать не дают!
Широко раскрыв глаза и вытянув шею, женщина прислушалась.
— Сейчас не слышно, — недовольным тоном пробормотала она.
Мужчины продолжали путь молча; но вот, нарушив длительное молчание, заговорил старик:
— Садовая стена высока и тянется до проспекта Хунгария. Там ворота. Можно спокойно идти. Но чем все это кончится, товарищ Эгето?
Человек в кителе бросил на литейщика быстрый взгляд.
— Откуда вы знаете мою фамилию? — спросил он тихо.
Старик посмотрел ему прямо в глаза.
— Вашего Капочи, — сказал он хрипло, — прикончили вчера вечером возле улицы Форгача. Дубинкой.
Они шли уже по проспекту Сент-Ласло. Вблизи лачуг, вросших в землю, возились в пыли маленькие замарашки. У одной из лачуг на круглой тумбе, сохранившейся от стародавних времен, сидел мужчина без пиджака с газетой в руках; это была «Непсава» с интервью министра иностранных дел Петера Агоштона:
«…весьма обнадеживающим является категорическое заверение Антанты не вести переговоров с контрреволюционным правительством и не поддерживать с ним никаких отношений».
Эгето вытер рукавом потный лоб. Литейщик коснулся его руки.
— С тех пор как премьером стал Пейдл, — сказал он, — побоища не прекращаются. Они рыщут целыми бандами и выискивают наших даже в трамваях. Белые бандиты… На проспекте Хунгария у трамвайной остановки постоянно дежурят трое. Белобандитов становится все больше… А правительство, правительство даже оружие у нас…
Эгето снова отер лоб. Литейщик заметил, что на его правой руке не хватает двух пальцев — указательного и среднего. Эти два пальца были оторваны осколком гранаты еще в 1916 году на сербском фронте.
— Много развелось предателей, — немного помолчав, проговорил Эгето. — Бешеные собаки!
На углу проспекта Хунгария стояли трое: два младших почтовых чиновника и какой-то человек с подусниками.
— Старые христианские гробы! — сказал низким, вибрирующим голосом один из чиновников как раз в тот момент, когда литейщик и Эгето поравнялись с ними. — Внутри — окровавленные крюки! Их обнаружили в осином гнезде красных. Вот изуверы, какое кощунство! Боже праведный, из разных склепов вытащили и приволокли в отель «Хунгария» девять гробов. Все гробы из прекрасной старинной бронзы, вы представляете себе, господа? Говорят, их обнаружил подполковник Романелли; тут уж Хаубрих ополчился против красных и тем самым оказал итальянцу неоценимую услугу. Зачем им, однако, понадобились гробы из бронзы? Быть может…
Литейщик и Эгето подошли к полотну железной дороги.
— Бешеные собаки! — повторил Эгето.
Шлагбаум был открыт.
— Мне надо вернуться, — сказал литейщик. — Если понадоблюсь, меня зовут Йожеф Йеллен, улица Форгана, шестьдесят. — Он смотрел своему спутнику прямо в глаза.
Эгето кивнул в знак того, что понял.
— Предатели встречаются всюду… — задумчиво проговорил он, протягивая руку Йеллену. Мужчины обменялись рукопожатием. Изувеченная рука Эгето чуть шевельнулась в протравленной огнем, огрубевшей ладони старого литейщика.
— …и товарищи тоже, — медленно, со значением добавил Йеллен.
Он повернул в сторону Андялфёльда, а Эгето напрямик через железнодорожное полотно двинулся к Городскому парку.
У карусельных лодочек пела шарманка, лодочки были пусты и имели унылый вид, лишь в одной без устали качалась ранняя посетительница — молоденькая девушка в платочке на голове. Ее многочисленные юбки в сборку, — а было их по меньшей мере пять, — вздувались от ветра, возникавшего при раскачивании. Служители цирка с бритыми лицами, сняв пиджаки, подметали улицу перед цирком Барокальди. Было около восьми утра. Воскресные развлечения еще не начались.
Киоск с освежающими напитками, расположенный рядом с электрическим хиромантом, только что открылся. Продавец в боснийской феске раскладывал на прилавке свой скудный товар: сперва появились бутылки — примерно десять желтых и розовых бутылок с так называемой «гусиной шипучкой», затем несколько кучек тыквенных и подсолнуховых семечек, кучка черных лакричных корешков, совершенно черствая, уже растрескавшаяся желто-коричневая мамалыга, несколько разноцветных бумажных вертушек и, наконец, крохотный холмик сморщенных летних яблок. Жалкие сокровища этого бедного киоска служили красноречивым свидетельством нищеты, в которую впала вся столица.
Стальная ставня грота, через который проходила детская железная дорога, была спущена. У запертого павильона кривых зеркал стоял человек в сером тиковом костюме; он держал в руках ведро, кисть и щетку и наклеивал на дощатую стену павильона три новых приказа военного министра Хаубриха. Человек в военном кителе с изувеченной правой рукой был первым, кто прочел эти приказы. Один из них предписывал немедленно спустить флаги всех родов и цветов; другой — убрать все плакаты; третий запрещал сборища и совместное хождение по улицам более трех человек.
У анатомического музея стояли три безоружных солдата. Ночью они вышли из городка Юллё и проделали весь путь до этого места пешком; сейчас они совещались о том, куда им идти. Изъеденная молью огромная горилла с окаменелой гримасой, изображавшей усмешку, обнимала похищенную белотелую девушку, а рядом по-прежнему красовался император Вильгельм II во всех своих боевых доспехах и с небольшим щитом на груди: ВЕЛИКИЙ МЯСНИК.
Длинноусый шарманщик, нахмурив лоб, изучал многочисленные приказы и объявления.
— Они просто взбесились, — обратился он к расклейщику афиш и кивнул головой в сторону города. — Чего только не придумывают! Как только в четвертом районе кто-нибудь крикнет: «Иисусе!» — я тут же стараюсь подальше унести ноги; а не уберешься — того и гляди тебя по башке треснут.
— Зачинщицы всегда пожилые вдовы, — заметил расклейщик афиш. — И Пейер тут ни при чем.
— Какой еще Пейер? — поинтересовался шарманщик.
В этом месте, предназначенном для публичных увеселений, посетителей почти не было, лишь несколько солдат и группа подростков праздно слонялись среди павильонов, не зная, как убить время.
Эгето не менее получаса стоял у запертой ставни грота с железной дорогой.
«Дубинкой прикончили, — вспомнил он, и вокруг его рта еще резче обозначились две глубокие складки. — Возле улицы Форгача… Должно быть, выволокли из трамвая».
С каким-то совершенно непонятным упрямством, машинально поглаживая рукой небритый подбородок, он пять раз подряд перечел свеженаклеенные приказы.
«Здесь только бумага, — думал он, бледнея от ненависти, — а там, на улице Форгача, — белобандиты…»
Уже четверть девятого. Время, о котором они условились ночью, истекло. Дольше ждать нельзя. Эгето отправился на конечную станцию метро.
Одна карусель была еще заперта; на другой юноша в кепке поливал пол из лейки и вычерчивал водой великолепные восьмерки, в то время как немолодая хозяйка балагана вытирала тряпкой полированных деревянных лошадок.
— Румынские части уже в Юллё, — сообщил парень хозяйке с соломенно-желтыми волосами; он прекратил поливку и, не выпуская из рук лейку, сонно почесал грудь, обтянутую красной майкой. — Все футбольные матчи отменяются!
Со стороны купален с понурым видом брели в город два «человека-сандвича». Спереди и сзади их закрывали раскрашенные рекламы нового летнего театра, которые они тащили на себе; афиши из жесткого картона при каждом шаге хлопали их по коленкам и задам: «Театр ла Скала! Проспект Хермина! Открытие сегодня в семнадцать часов! Великолепная оперетта „Дочь мадам Анго“! Музыка! Балет! Выступают Элла Немети, Виктор Далнок, Торони, Сюди…»
Один из «сандвичей», заметив Эгето, негромко сообщил товарищу:
— Это известная личность из города В. Послушай, Арпад, боюсь, что на проспекте Андраши нас прибьют из-за этих реклам.
…В вагоне метро три юнца в белых гетрах в продолжение всего пути от улицы Байзы до площади Октогон отпускали вполголоса замечания по поводу восточного типа некоторых пассажиров. Эгето слушал их болтовню и молчал.
«Хорошо бы отвесить оплеуху одному из этих обормотов, — думал он, погрузившись в некое созерцательное раздумье. — Хотя бы вон тому, с птичьей головой, самому горластому…»
Внезапно он очнулся. Состояние странной отрешенности исчезло. В одно мгновение лицо его стало непроницаемым. Сердце вдруг бешено заколотилось — так ему захотелось драться. Драка будет, она непременно будет, но не сейчас, не с этими… Драться он будет там, в горах, в Буле!
Эгето вышел у бульвара Ваци. Отсюда он пойдет пешком. Но ведь он не знает даже фамилии начальника Главного управления.
В базилике ударили в колокола. Мужчины и женщины, проходившие по улице, с видом умильного благочестия осеняли себя крестом, после чего строго посматривали по сторонам; господин в гетрах и с белым крестиком в петлице с пристрастием оглядел человека в потрепанной одежде, элегантные дамы в ярких летних туалетах поднимались по ступеням лестницы, исполненные довольства собой.
На улице Зрини, отдавшись воскресному отдыху, грелись на солнце гуляющие; со стороны Дуная доносилось скандирование — Эгето сперва не мог разобрать, что кричат. Он стоял на углу улицы Балвань, перед аптекой; из кафе «Мокка», помещавшегося неподалеку, вышли любопытные, и какой-то пыхтящий толстяк, с часовой цепочкой на жилете, пристроился на краю тротуара рядом с Эгето.
Оказалось, шли демонстранты. Их было человек сорок; они приближались и были уже совсем близко; они шли и, покраснев от натуги, что было мочи выкрикивали:
— Да здравствует король!
Процессия, состоявшая главным образом из молодежи, двигалась посреди мостовой; большинство молодых людей были в белых гетрах, размахивали желтыми тросточками и придерживали в глазу монокли, стеклышки которых поблескивали под августовским солнцем.
— Даешь белый террор! Да здравствует король!
Мимо процессии бесшумно пронеслась открытая черная легковая машина. Рядом с шофером, на борту, примостился солдат в чужеземной военной форме. На задних сиденьях расположились два французских офицера; их фуражки с верхом, украшенным золотом, ослепительно сияли уже издалека; у одного из офицеров были длинные седые усы.
— Да здравствуют французы! — раздался чей-то одинокий возглас.
Машина неслась, не замедляя хода, и подкатила к базилике — французские офицеры спешили к мессе; в воздухе плыл воскресный малиновый звон колоколов, легкий ветерок, налетавший с Дуная, развевал пестрые платья женщин, пламенели на солнце золотые кресты. По мостовой навстречу процессии шествовали двое дюжих мужчин, бычьи шеи которых подпирали воротники синих мундиров; черные кивера и бряцающие на боку сабли дополняли их воинственный наряд. Вояки с саблями чуть посторонились, уступая дорогу молодчикам в белых гетрах.
— Глядите-ка, полицейские! — послышался в толпе удивленный голос. — Куда это они топают с саблями на боку?
— Откуда вы свалились, приятель? — отозвался другой голос. — Они идут в полицейское управление. Их призвали на старую службу!
Кому-то влепили звонкую пощечину.
— Да здравствует король! — поравнявшись с аптекой, заорал юнец демонстрант, этакий строгий педант по части туалета: белые гетры, трость с золотым набалдашником, тоненькие ниточки бакенбардов и монокль; он в упор глядел на толстяка, стоявшего рядом с Эгето, потом подошел к нему вплотную. Толстяк беспокойно задвигался, переступил с ноги на ногу и изобразил на своей физиономии какое-то подобие ухмылки.
— Да здравствует король, — побелев как мел, выдавил он из себя после минутной душевной борьбы.
— Заткнись! — рявкнул молодчик с моноклем. — Христопродавцам приветствовать не положено.
Еще мгновение он сверлил толстяка колючим взглядом, пока тот наконец не опустил глаза; тогда юнец отошел от него и, не желая отстать, поспешил за своими сподвижниками.
— Ступайте же с ними! — против воли громко вырвалось вдруг у Эгето.
Толстяк из кафе не смел поднять глаз. И больше не сопел. Он весь как-то обмяк.
«Наверно, какой-нибудь красный, — подумал он, имея в виду Эгето, — а я тут…»
Он сделал попытку напустить на себя добродушный вид, мучительно размышляя о том, предложить или не предлагать этому незнакомцу сигару. У него даже ладони вспотели от напряжения.
«Не стоит вступать в разговоры в нынешние времена, — решил он наконец. — Да еще такому, как я, банковскому служащему в отставке».
Он тяжело вздохнул и понуро побрел назад в кафе.
— Да здравствует Красная милиция! — зычно крикнул какой-то парнишка и тут же пустился наутек.
Господин, стоявший поблизости, двинулся вслед за ним; Эгето, как бы совершенно случайно, загородил ему дорогу.
— Не откажите в любезности, сударь, сказать, который час? — спросил он с отменной учтивостью.
Парнишка тем временем уже завернул за угол, шлепая по асфальту босыми ступнями. В том же направлении шествовал розовощекий священник.
— Славься, Иисусе, — прошамкала, завидев священника, повязанная платком старуха.
На панели перед полицейским управлением собралась толпа блюстителей порядка. Офицеры переговаривались друг с другом. Мимо Липотварошского казино брел молодой человек — инвалид, страдающий нервным тиком; у инвалида дергалось все: голова, руки, ноги. Дядюшка Мориц, старик рассыльный в красной шапке, смотрел ему вслед и качал головой.
— Эй, пошевеливайся, старик! — уже второй раз кричал рассыльному с противоположного угла нетерпеливый господин, стоявший у здания, в котором разместилось управление военных поставок. — Тебе, может, кажется, что у нас все еще диктатура пролетариата? — добавил он.
В воздухе плыл воскресный малиновый звон колоколов базилики.
Тяжелые дубовые ворота дома номер восемь по улице Надор были вытесаны еще в сороковых годах прошлого столетия, как раз после катастрофического наводнения, и время так протравило их, что они сделались совершенно черными. Налево от ворот помещался известный галантерейный магазин Зигфрида Брахфельда, сверкавшие некогда витрины и двери которого теперь были заколочены досками; справа расположилось заведение с примитивной вывеской из жести, гласившей: «Кофейня вд. Болдижар Фюшпёк». Штора на двери кофейни была спущена. В сводчатой подворотне, где входящего тотчас обдавало пронизывающим холодом, по правую сторону была дверь, выкрашенная в серый цвет и обитая листами жести. В эту дверь, предварительно постучав, и вошел Эгето.
— Доброе утро, — сказал он, останавливаясь в сумрачной кухне кофейни у холодильника.
Ему никто не ответил. Но тут же из мрака выступила полная шатенка с белоснежными зубами.
— Фери! — воскликнула женщина с изумлением. Затем подошла к двери и проверила, плотно ли она прикрыта. — Тебя уже разыскивают?
— Почему? — не ответив на вопрос, в свою очередь спросил Эгето. — Почему меня должны разыскивать, тетушка Йолан?
Глаза его после желтого солнечного света с трудом привыкали к сумраку, царившему в кухне.
— Когда ты ел в последний раз?
Эгето пожал плечами.
Женщина, которую он называл тетушкой Йолан, хотя она была старше его всего лишь на несколько лет, сняла с плиты небольшую кастрюлю, поставила перед Эгето кружку и положила большой ломоть домашнего хлеба. Все это она проделала с молниеносной быстротой.
— Я поел, — сказал Эгето и стал не спеша прихлебывать горячее молоко. Откусил хлеб. — Где вы достали молоко? — Он сделал слабую попытку улыбнуться.
В просторной кухне со сводчатым потолком ярко пылал в плите огонь, весело потрескивали дрова. Холодильник стоял у занавешенного окна, выходившего на внешний двор. На широкой полке, висевшей напротив, в строгом порядке выстроились чашки, тарелки, стаканы, начищенные до блеска подносы, ложечки для кофе и чайные ситечки. Через застекленную дверь, ведущую в зал, не проникал ни единый луч света. В зале, облицованном светлым полированным деревом, шторы были спущены и в непроницаемом мраке едва различались шесть мраморных столиков и стулья да еще пустая стеклянная полка — живое воспоминание о заполнявших ее некогда яствах.
— Ну что ты хорохоришься! — сказала тетушка Йолан. — Я же знаю, что творится в В.
— Что? — Голос Эгето звучал чуть хрипло.
— Там контрреволюция, — сказала тетушка Йолан. — И не только там… — Она уселась на табурет. — Ах, как у меня ноют колени, — простонала она.
Эгето поставил кружку. Он чувствовал смертельную усталость.
— Очень больно? — спросил он каким-то отсутствующим тоном. И вдруг взорвался: —А Красная милиция? — Он скрипнул зубами.
— Мне бы надо грязевую ванну! — помолчав, сказала тетушка Йолан.
Она поднялась, взяла с полки спичечный коробок, чиркнула спичкой и зажгла газовый светильник. Глаза ее в голубоватом свете пламени показались Эгето совершенно сухими.
— Ну что ты мелешь! — проговорила она. — В кофейню со вчерашнего дня ходят пить суррогатный кофе шпики.
— Двадцать пять тысяч солдат Красной милиции, — сказал он упрямо. — Где они?
— Красную милицию сегодня утром распустили. Начальник полиции Диц… Его назначил Пейер.
— Ложь! — крикнул Эгето.
— Хочешь, позову шпика? — медленно проговорила тетушка Йолан. — Пускай он тебе расскажет.
Эгето взял ее за руку.
— Я сейчас уйду, — сказал он.
Он допил молоко, проглотил последний кусок хлеба. Слышно было его тяжелое дыхание.
— Тебя прикончат прямо на улице… — сказала тетушка Йолан. — Лучше тебе переждать здесь. Несколько дней. Наверху, в квартире…
— Я должен идти…
После короткой паузы тетушка Йолан сказала:
— Сегодня на рассвете в В. разгромили рабочий клуб…
Эгето не выдержал — он ударил кулаком по обитому жестью кухонному столу.
— Товарищи… — Голос его едва заметно дрогнул.
— …был бой, белые стреляли даже из пулемета… Трое товарищей погибли. Тридцать увели на улицу Вашут. Полчаса назад я запирала кофейню. Тогда и узнала. От нового клиента. Он инспектор сыска, его зовут Ковач.
Тетушка Йолан вновь грузно опустилась на табурет.
— Ах, колени…
— Спасибо за молоко. — Эгето стоял уже в дверях.
— Иди, — сказала тетушка Йолан, растирая колени и едва удерживаясь от слез. — Будь осторожен…
— Возможно, я еще загляну, — сказал Эгето, закрывая за собой дверь.
Она кивнула, затем долго смотрела на дверь, освещенную голубоватым пламенем газового светильника.
Эгето вышел на улицу Надор, залитую желтым солнечным светом.
Перед полицейским управлением улица буквально кишела людьми; полицейские, офицеры и штатские сновали во все стороны; два офицера привезли в пролетке мужчину; лицо его было в кровоподтеках, руки связаны ремнем. Приведенного ввели в ворота. На всех троих угрюмо взирали полицейские.
— Сейчас поддадут ему жару, поганцу, — подмигивая, сказал один полицейский.
Через Цепной мост Ференц Эгето перешел в Буду, и было ровно десять часов, когда он, прождав согласно уговору несколько минут, вошел в кафе «Ланцхид» на углу улицы Фё. В зале, имеющем форму буквы L, он огляделся: зал был почти пуст, лишь у окна, выходящего на улицу Фё, рядом со столиком, на котором стоял поднос с кувшином свежей воды, сидели два старика и играли в шахматы. Как видно, и здесь ему придется тщетно дожидаться Тота. Уж не стряслось ли со стариком беды?
Официант окинул Эгето с головы до пят оценивающим взглядом и что-то проворчал себе под нос — клиент ему, без сомнения, не понравился: он был небрит, одет в китель и без шляпы, в то время как завсегдатаи кафе, будайские господа, были чрезвычайно элегантны в это ясное летнее воскресенье. Заказ он все-таки принял, зато долго не приносил его, а когда принес наконец суррогатный кофе, подслащенный сахарином, то со звоном поставил чашку на стол и небрежно подтолкнул к новому гостю. Тот не проронил ни звука. Официант сунул салфетку под мышку, отошел к кассе и оттуда искоса поглядывал на Эгето.
В это время в кафе вошел старичок в бедном, потертом костюме; еще на пороге он стянул с головы свой изношенный котелок, показав при этом на левом локте заплату, слегка отличавшуюся по цвету от пиджака. Старичок робко огляделся и засеменил к столику по соседству с Эгето, затем достал пестрый носовой платок и заботливо смахнул со стула пыль; он уже совсем приготовился сесть, но тут перед ним выросла фигура официанта.
— Мое почтение! — растерявшись, пролепетал старичок. — Пожалуйста… кофе… — И он позвенел монетами в кармане.
Официант смерил его ледяным взглядом.
— Потрудитесь пройти назад! — отчеканил он.
Старичок, сконфуженный, продолжал стоять с видом совершенной беспомощности.
— Вы слышите? — наседал на него официант. — Эти столы забронированы. — Он описал салфеткой полукруг. — Прошу пройти назад, там вас обслужат, — заключил он и схватил старика за руку.
— Это что еще за новости?! — вдруг, залившись краской, не сдержался Эгето.
Официант посмотрел на него озадаченный.
— Прошу вас, не защищайте меня! — умоляюще простонал старичок и, сутулясь, со шляпой в руке, покорно поплелся назад.
— То-то же, — обронил официант, тряхнув салфеткой; затем, метнув взгляд на Эгето, заковылял к зеркальной кассе.
— Шах! — объявил у окна один из игроков.
Эгето ждал до половины одиннадцатого; ему было жарко; он барабанил пальцами по мраморному столику. Тота нет, с ним случилась беда! Эгето расплатился с официантом и по извилистому проспекту Альбрехта стал подниматься в Будайскую крепость. Навстречу ему катил открытый легковой автомобиль серого цвета. Рядом с шофером сидел полицейский офицер, на заднем сиденье — круглоголовый мужчина в котелке с закрученными кверху усами, слева от него — высокопоставленный чин полиции с золотыми нашивками и звездами на воротнике.
— Министр внутренних дел, — заметил какой-то прохожий, пожилой будайский господин, — везет начальника полиции Дица…
— Или наоборот: Диц — его, — отозвался спутник господина и добавил еще что-то, чего Эгето уже не расслышал.
Все сильней припекало солнце. Наверху, на узких улицах Будайской крепости, царила невообразимая суета. Перед зданием министерства внутренних дел на улице Тарнок стояли два часовых, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, но вид у них был скучающий и вялый.
Эгето никто не остановил, и он беспрепятственно вошел в здание. Внутри после уличной толчеи его встретила сонная воскресная тишина. Коридоры третьего этажа, где помещалось Главное управление общественной безопасности, казались вымершими, лишь в нише одного окна, занятые разговором, стояли два чиновника в тугих крахмальных воротничках. Один, по виду чином выше, с жемчужной булавкой в галстуке, как раз произносил следующие слова:
— То время, пока его высокопревосходительство Пей-ер будет министром внутренних дел, я, даже сидя на параше, выдержу… Что угодно? — Он с неприязнью повернулся к Эгето.
— Мне нужен начальник управления.
— Кхм… Его здесь нет.
— А его заместитель?
— Сегодня воскресенье, — пожимая плечами, сказал чиновник.
— Я пришел не по личному делу, — весьма внушительным тоном произнес Эгето.
Чиновник развел руками.
— Кто дежурный?
Чиновник ткнул пальцем в сторону двери.
— Ты обратил внимание на этого типа? — спросил он своего собеседника, когда Эгето скрылся за дверью.
Чиновники взглянули на дверь, и на губах у них зазмеилась коварная усмешка.
Табличка на двери вещала: «Мин. сов. д-р Геза Шамаша».
Секретарша, доложив об Эгето, заставила его ждать еще добрых четверть часа и лишь тогда указала на дверь с мягкой обивкой:
— Прошу вас!
Эгето вошел в просторный кабинет с темными стенами, устланный ковром и с окном, выходящим на улицу Тарнок.
— Что вам угодно? — учтиво осведомился министериальный советник, седовласый господин, сидевший за письменным столом; сесть он, однако, не предложил.
Эгето назвал свой город.
— И что же? — спросил советник.
— Директория должна немедленно принять меры; в целях восстановления порядка необходимо, чтобы органы общественной безопасности незамедлительно…
— Минутку. — Советник нажал кнопку звонка. Появилась секретарша, и он что-то сказал ей. — Сейчас… — бросил он Эгето.
В кабинет вошел чиновник с жемчужной булавкой в галстуке.
— Что прикажете? — спросил он.
— Может быть… протокол после! — сказал советник и вновь обратился к Эгето. — Прошу вас, продолжайте!
Эгето — по выражению лица его было заметно, каким усилием воли он сдерживает себя, — снова назвал город и кратко изложил цель своего прихода.
— В городе бесчинствуют вооруженные банды; одного из членов директории увели из квартиры и упрятали в неизвестном месте; на улицах совершенно открыто устраивают кровавые побоища. Депутат рабочего совета Геза Кликар застрелен, преступник не обнаружен. Рабочий клуб — хотя эти сведения еще не проверены — разгромлен сегодня на рассвете, так сказать, после уличных боев. В трамвае Михая Капочи вооруженные бандиты…
Эгето показалось, будто чиновник подмигнул советнику.
— Что же вы предприняли? — спросил советник.
— Вчера мы задержали одиннадцать человек.
Советник развел руками.
— В таком случае, что же вы хотите от нас?
Эгето в раздумье рассматривал похожее на маску лицо советника.
— Не прошло и часа, — начал он, отчеканивая каждое слово, — после того, как мы произвели аресты, а уже отсюда, из министерства внутренних дел, поступил по телефону приказ задержанных немедленно освободить. Это недопустимо, господа!
Советник провел рукой по лбу.
— Видите ли, — сказал он сдержанно, — таковы общие директивы… во избежание возможных провокаций. Вам бы следовало знать об этом! Ведь министр… его высокопревосходительство… Значит, задержанных освободили?
— Нет.
— Позвольте узнать, почему? — Теперь советник заговорил еще более холодно.
— Потому, — тихо ответил Эгето, — что прибыл вестовой из военного министерства, точнее, из штаба четвертого армейского корпуса. На машине.
Чиновник что-то процедил сквозь зубы.
— И взвод солдат, — добавил Эгето. — С прямым указанием. Арестованных увезли.
Чиновник присвистнул.
— Помилуй, — поморщился советник, сдвигая брови.
Чиновник как-то весь изогнулся в знак того, что просит извинить его. Наступила тишина.
— Так что же? — прервал молчание советник.
— Арестованных увезли и потом освободили.
Эгето умолк. По лицам этих двоих он отчетливо видел, что сюда он пришел напрасно. Внутри у него все кипело от гнева. Он крепко сжал челюсти и усилием воли подавил в себе рвавшееся наружу негодование.
В кабинете стояла тишина. Советник чуть подался вперед.
— Кто вы? — спросил он, пристально глядя на Эгето.
— Депутат рабочего совета. Моя фамилия… я уже называл.
— Вы частное лицо, — констатировал чиновник, кривя губы в язвительной усмешке.
Эгето с силой опустил на стол сжатую в кулак изувеченную правую руку.
— Согласно второму декрету правительства, — заговорил он грозно, — рабочие советы продолжают выполнять свои функции! Я являюсь членом директории города, — тут он повысил голос, — следовательно, не являюсь частным лицом… даже по вашим представлениям!
Советник и чиновник переглянулись.
— Вы уполномоченный по внутренним делам? — спросил чиновник.
— По народному просвещению, — бросил Эгето, и перед глазами у него заплясали красные круги. — Я секретарь ревтребунала! — вырвалось у него, и в ту же минуту он понял, что этим двоим подобную вещь говорить не следовало, ведь ревтрибуналы одним из самых первых декретов профсоюзного правительства… Зря он сказал.
— Вот как? — насмешливо процедил чиновник, но советник неодобрительным взглядом заставил его замолчать.
— Прошу вас, — сказал советник подчеркнуто мягким тоном, — будем точны. Как бы то ни было, но здесь вы находитесь в качестве частного лица. Позвольте, позвольте, будьте любезны выслушать меня до конца. Мы все обязаны уважать букву закона, не правда ли? Вы, разумеется, не соблюли официальных инструкций, но мы, несмотря ни на что, сознаем, что бюрократические формальности в настоящий критический момент, гм… Главное — это спокойствие и порядок! Итак, мы, безусловно, доложим о вашем деле господину статс-секретарю. Как видите, мы к услугам… товарищей. Salus rei publicae suprema lex estol — изрек он. В голосе его прозвучала откровенная издевка.
Эгето вышел из кабинета с пылающим лицом. В душе его боролись гнев и уныние.
— Секретарь ревтрибунала, — сказал советник, когда за Эгето закрылась дверь, и усмехнулся. — Садись же, дорогой Элемер!
В Моноре и Юллё румыны избивали людей палками — вот о чем рассказывали красноармейцы, возвращавшиеся с развалившегося фронта. Аванпосты трансильванской румынской армии, которой командовал генерал Мардареску, в воскресенье в полдень уже достигли Кишпешта и двинулись дальше, к венгерской столице. Улицы Будапешта были запружены народом. Особенно много гуляющих направлялось в сторону Городского парка. Изредка можно было увидеть патрули, состоявшие из полицейских и бывших солдат Красной милиции. Однако патрули эти ни во что не вмешивались, хотя кое-где, особенно в центре и в окрестностях проспекта Андраши, то и дело вспыхивали роялистские и антисемитские манифестации. Все шестерни какого-то огромного расшатанного механизма продолжали свое стремительное, бешеное вращение, причем с разной скоростью и в противоположных направлениях. По коридорам министерств в темных костюмах и крахмальных воротничках расхаживали старые чиновники и, несмотря на то, что было воскресенье, ожидали свежих новостей; примерно в полдень все эти чиновники появились одновременно, многие пришли прямо с мессы и принесли с собой слабый запах ладана. Они собирались группами у оконных ниш, по углам и о чем-то шептались; если мимо них проходил новый служащий, бывший прежде простым рабочим, вдогонку ему неслось хором иронически подчеркнутое слово «товарищ». Прежние наименования ведомств и учреждений вывесили еще накануне; в передних министров социал-демократов так называемого профсоюзного правительства под огромными, втиснутыми в громоздкие золоченые рамы портретами прежних государственных мужей, предшественников нынешних, как обычно сидели скучающие секретарши; министр внутренних дел, правда, уже проконсультировался с отдельными экспертами по избирательному праву, а также с некоторыми чинами полиции, и результаты этих консультаций не замедлили сказаться: в отделе пропаганды среди рабочей молодежи народного комиссариата просвещения полиция в срочном порядке произвела обыск и обнаружила компрометирующие документы. В тот же день прокатилась волна арестов. Кстати, никому почему-то и в голову не пришло побывать, скажем, у министра культов и просвещения, у министра финансов или хотя бы у министра по делам национальных меньшинств. Даже начальники управлений и те скрывались от названных высоких особ, докучал им разве что какой-нибудь седоусый, постриженный ежиком давний деятель из партии социал-демократов или какой-нибудь дотошный молодой репортер из газеты «Непсава», которого министр или статс-секретарь пространно информировал о нынешнем положении, не упуская при сем возможности напутствовать представителя прессы в том смысле, чтобы последний не забыл призвать жителей столицы к спокойствию и единению. Если министр после этого покидал кабинет и выходил в коридор, чтобы затем спуститься к машине, чиновники, завидев его, не расходились, а преспокойно оставались стоять группами, и лишь постепенно замирал их шепот.
— Его высокопревосходительство! — с особенным выражением лица произносил кто-нибудь, и тогда все до единого поворачивали головы и провожали глазами удалявшегося министра.
Исключение составляло военное министерство, которое помещалось в здании IV армейского корпуса на улице Дороттья; улица Дороттья была забаррикадирована, здесь были установлены пулеметы, в два и три ряда стояли автомашины, безостановочно сновали вестовые; в приемной начальника генерального штаба Аурела Штромфельда было особенно людно, а в расположенных на втором этаже приемных министра Йожефа Хаубриха все время толпились военные, десятками ожидавшие аудиенции. Сюда же зашел глава итальянской миссии подполковник Романелли в сопровождении министра иностранных дел Петера Агоштона, господина с седовато-русой бородой, и они о чем-то недолго совещались. По окончании переговоров секретарь военного министра Тивадар Фаркаш дал указание барышне-телефонистке экстренно соединиться с Веной. Министр иностранных дел Агоштон, бегло говорящий на нескольких иностранных языках, и Хаубрих долго беседовали с полковником Канингэмом, главой английской военной миссии в Вене, а также с герцогом Боргезе. Министр иностранных дел нервно поглаживал бороду. После того как разговор по телефону был окончен, секретарь военного министра позвонил по прямому проводу некоему Чиллери, дантисту по профессии и ярому контрреволюционеру.
— Его высочеству послезавтра, — сказал секретарь и задумчиво положил на рычажок телефонную трубку.
Он вошел в кабинет подполковника Н., закурил и показал подполковнику номер газеты «Непсава».
— Что там интересного? — спросил подполковник и погладил воротник, на который в этот день впервые снова нашил знаки различия.
— «Окурок сигары — приюту для престарелых пролетариев!» — прочел Тивадар Фаркаш. — Неужели не понимаешь? Окурок сигары!.. «Курящие, не выбрасывайте окурки, подумайте о престарелых! С любовью собирайте эти окурки и посылайте их товарищу Игнацу Богару, члену президиума рабочего совета столицы (Муниципалитет, вход со стороны улицы Варошхаз, 3-й этаж), который доставит их милым старцам в приют для престарелых».
— Ну и что? — не совсем понимая, спросил подполковник, бравый мужчина с выправкой лейб-гвардейца.
— Ты не понимаешь, мой подполковник? Окурок сигары! Ха-ха-ха! Подумай только, в такие дни сии руководящие мужи, сии народные вожди, впавшие в старческий маразм, не нашли ничего важнее, чем заботиться о сигарных окурках!
— Отлично, — с хмурым, как туча, лицом сказал подполковник, подозревавший, что все это в завуалированной форме, возможно, является каким-то намеком, умаляющим его достоинство.
Ференц Эгето, член директории города В., этот упрямый рабочий, как раз в это самое время предпринял третью попытку войти в здание военного министерства на улице Дороттья, но и на сей раз часовые попросту прогнали его, ибо получили строжайший приказ никаких гражданских лиц без вестового не пропускать. Сразу же после визита к советнику Шамаша Эгето посетил статс-секретаря министерства внутренних дел X.; кончилось тем, что X., выслушав несколько язвительных замечаний Эгето, пригрозил ему арестом и выставил его за дверь. Быть может, дело приняло бы совсем иной оборот, если бы товарищ Тот, истинный уполномоченный директории по внутренним делам, человек многоопытный, был с ним; но Эгето больше никогда в жизни не видел товарища Тота, и даже семья Тота так никогда и не узнала, куда исчез старик.
Вся жизнь города находилась в состоянии развала, профсоюзное правительство разоружило рабочую охрану на заводах, в полицейское управление — где министр внутренних дел Карой Пейер как раз вел переговоры с начальником полиции, а затем и с шефом сыска Кароем Кормошем — толпами приводили арестованных, избитых в кровь коммунистов. «Непсава» напечатала обращение военного министра к бывшим кадровым офицерам и офицерам полиции, призывающее их явиться на службу, заявление статс-секретаря министерства юстиции об упразднении революционных трибуналов, воззвание Кароя Дица о восстановлении государственной полиции, «задача которой состоит исключительно в том, чтобы обеспечить общественный порядок и общественную безопасность». В рубрике, отведенной вопросам профессионального движения, можно было прочесть заметку, что приглашения и напоминания о заседаниях руководящих органов и организационного комитета не публикуются за недостатком места в газете. А в соседней рубрике жирным шрифтом было напечатано: «Издательство нашей партии выпустило в свет книгу товарища Ленина „Государство и революция“, в которой автор с исключительной ясностью и превосходной аргументацией указывает на те основополагающие принципы марксизма, которых следует придерживаться пролетариату во время революции в отношении государственного аппарата. Эту книгу, переведенную товарищем Ласло Рудашем, можно приобрести за четыре кроны у любого книготорговца».
Премьер-министр Дюла Пейдл в тот день молчал.
Солнце вышло уже из зенита, время приближалось к трем часам пополудни. Эгето, пожалуй, и сам в точности не знал, чего теперь ждать, возможно, он все еще надеялся на встречу со стариком, с товарищем Тотом, который, так же как и он, был печатником в недалеком прошлом. Оставался последний шанс, и он вошел в здание профсоюза печатников, помещавшееся на площади Шандора.
Он поднимался по стертым ступенькам лестницы, с краю аккуратно округленным временем и ногами многих печатников, и на него вдруг нахлынули воспоминания о былом и побрели вместе с ним наверх. Впервые он шел по этой лестнице в октябре 1900 года, будучи еще совсем молодым наборщиком, как раз перед тем, как вышел из учеников в подмастерья. Сколько лет прошло с тех пор… В 1905 году, летом, он сидел здесь, в большой приемной, и нервничал, а за дверями кабинета делегаты совещались о забастовке. В 1906 году — у власти был кабинет «опричников» — происходили волнения, связанные с избирательным правом. А в 1912 году отсюда, точнее, с площади Ракоци, находящейся по соседству, 23 мая, в тот самый четверг, «кровавый четверг», все они отправились на площадь Орсагхаз, чтобы сообща протестовать против произвола Тисы и его приспешников; шли наборщики и переплетчики, литейщики и сварщики, шли ткачи, поденщики, рабочие бумажной фабрики и кирпичного завода, шли токари, столяры и слесари — и шествие это, пусть обагренное кровью, явилось красноречивым свидетельством силы восставшего венгерского пролетариата. Здесь же, в этом самом доме, однажды вечером 1909 года он познакомился с женщиной, ставшей впоследствии его женой; она была накладчицей у плоскопечатной машины в типографии «Толнаи Вилаглапья», ее привел с собой его друг — прессовщик Болдижар Фюшпёк.
Все это в далеком-далеком прошлом, а сейчас — какая изнурительная жара! По бульвару полицейские вели обоих «сандвичей» — должно быть, пристроились, бедняги, к какой-нибудь демонстрации и вот плетутся с разбитыми носами, с кислыми физиономиями, и разорванные половинки афиш болтаются у них на груди и спине: «Театр ла Скала…» Люди смотрели на это шествие и хохотали.
— Ведут белых террористов! — язвительно заметил какой-то рабочий.
Надо полагать, ирония, скорее всего, относилась к вспотевшим полицейским с надутыми красными физиономиями.
До вечера было еще далеко, стоял жаркий летний день. В Доме профсоюза печатников люди сидели в большом читальном зале, однако никто не читал, собравшиеся тихо обсуждали события; лишь в одном углу четверо молодых людей за двумя досками сосредоточенно играли в шах-маты. Эгето поздоровался; кое-кто взглянул на него и безразлично кивнул в ответ, но один человек решительно поднялся с места и подошел к нему.
— Добрый день, товарищ Эгето, — сказал он серьезно.
Толстяк — технорук из типографии Толнаи, по фамилии Винцеи, — сделал вид, будто вовсе не заметил прихода Эгето и что-то проворчал себе в усы. Один из шахматистов приветливо махнул Эгето рукой и вновь углубился в игру.
Эгето и подошедший к нему человек стояли у отворенного окна, из которого была видна афиша кинотеатра «Омниа»: «Андра Ферн. Раскрашенный мир». Внизу собирались дневные кинозрители.
— У вас тоже? — тихо спросил человек у Эгето. Он был наборщик, и звали его Берталан Надь.
Эгето кивнул.
— Паршивые собаки! — сказал Надь, и глаза его сверкнули. — Им даже слабого ветерка довольно… а может, они с самого начала выжидали момент, когда можно будет предать.
В помещении не слышно было ни звука.
— Румыны уже на окраине города, — прозвучал чей-то голос за длинным зеленым столом. — Что поделаешь…
— Как это, что поделаешь? — отозвался пожилой буквоотливщик. — Перво-наперво нас обезоружили, ну а белым… — И он ударил кулаком по столу.
Два человека встали и подошли к Эгето. Их лица были угрюмы.
— Что нового в В.? — спросил один.
Эгето опустил голову.
— Что нового? — проговорил он глухо. — Об этом вы у товарища Пейдла спросите да на улице Тарнок и на улице Дороттья.
— Но румыны… что поделаешь… — вновь прозвучал тот же голос.
— А почему у полицейских оружие? Откуда оно у них? — спросил буквоотливщик. — Контрреволюционные собаки!
Воцарилась глубокая тишина.
— Хватит большевистской болтовни! — вдруг окрысился толстый технорук. — Вот что принесла нам эта болтовня… — Он встал, за ним поднялись еще двое.
— Коллеги, — примирительно сказал сухопарый метранпаж, — не будем заниматься политикой в такое смутное время…
Заявление это сперва было встречено молчанием; все, кто был в комнате и слышал его слова, словно онемели, но через миг поднялся оглушительный рев, люди кричали, их лица побагровели.
— Вот как! — взвился над ревом насмешливый голос Эгето. — Вот как! Скажите-ка это белым!
— Пошли, — буркнул толстый технорук. Он и еще два человека направились к выходу. На несколько секунд они задержались возле группы мужчин, собравшихся вокруг Эгето, и посмотрели на них в упор. Нависла такая напряженная, грозная тишина, что каждый чувствовал: что-то сейчас произойдет. На лбу толстого технорука вздулись вены.
— Убийцы, — прошипел он и сплюнул.
В то же мгновение наборщик Надь размахнулся, прозвучала звонкая пощечина. Технорук взвыл и схватился за стул, на его багровой от прилившей крови физиономии четко выделялся белый след пощечины. Несколько мужчин тут же рванулись вперед и встали между ними; секунда — и трое уже крепко держали наборщика, а трое других — толстого технорука, хрипящего и скрежещущего зубами от бешенства. Потом обоих отпустили, и толстяк со своими приятелями пошел к выходу. Но в дверях он обернулся и посмотрел на оставшихся налитыми кровью глазами.
— Вот вам и рабочее единство! — иронически заметил сухопарый метранпаж, державшийся особняком.
— С предателями? — спросил буквоотливщик.
Метранпаж промолчал.
В это время вошел комендант дома. Он посмотрел на стол и на стулья, стоявшие в беспорядке, но на людей взглянуть не решался.
— Прошу вас, товарищи, — заговорил он негромко, — прошу вас, освободите зал. Нам следует избегать любой провокации… — добавил он виновато.
— А вы позвоните Пейдлу, — тотчас раздался чей-то насмешливый голос.
— Нас уже из собственного профсоюза выгоняют! — проговорил старый буквоотливщик, и усы его воинственно ощетинились. — Вот до чего мы дожили!
— Позор! — воскликнул Надь.
Комендант развел руками и вышел. В читальном зале наступила тишина. Несколько человек уселись за зеленый стол и принялись демонстративно читать газеты. Два шахматиста с очень мрачными лицами продолжали прерванную партию. Два других шахматиста некоторое время слонялись из угла в угол, затем, что-то пробормотав, не прощаясь и не глядя на других, выскользнули за дверь.
— По крайней мере воздух стал чище, — сказал старый буквоотливщик.
Сидевшие за столом переглянулись. Кто-то засмеялся, но смех этот был невеселый.
— Ушли пятеро, — после длительного молчания констатировал Надь и с горечью засмеялся. — Скатертью дорога! А восемь работяг остались.
— Пролетарское большинство… — добавил Эгето. Он сказал это совсем просто, без всякого пафоса.
Со стен, выкрашенных в темный цвет, на людей взирали портреты прежних председателей и секретарей этого старейшего венгерского профсоюза.
Было уже далеко за шесть вечера, когда Ференц Эгето и Берталан Надь покинули здание профсоюза и вышли на улицу. Эгето страшно устал, глаза его горели от бессонницы. Больше всего на свете ему хотелось сейчас лечь и долго, очень долго спать. Кромка неба на западе сделалась багряной, солнце ушло за будайские горы и посылало оттуда последние лучи, но сумерки еще не спустились. Был час ослепительного солнечного заката, который в этом большом городе бывал еще красивей, чем восход, чем занимающаяся заря. Солнечный закат… На бульварах полным-полно гуляющей публики, террасы кафе, декорированные искусственными пальмами, до отказа набиты посетителями: толстые дядюшки в люстриновых пиджаках, украшенных часовой цепочкой, и в панамах и тетушки мещанского обличья в широкополых шляпах, увитых цветами черешни, пили суррогатный кофе и поглощали неисчислимое количество воды, которую официант неутомимо подносил им.
Демонстрантов теперь уже не было видно. Не более часа на улице будет еще светло, а потом на город спустится вечер, и с ним придет время закрытия всех заведений. Улицы опустеют; угаснет день, и в наступившей тьме сольется с вечностью воспоминание об этом летнем воскресенье.
Части румынской армии, как стало известно из достоверных источников, достигли окраины города, где их встретила с поднятым белым флагом машина военного министра Хаубриха и бургомистра Харрера; командующий румынской армией заявил, что не имеет приказа о вступлении в Будапешт. В конце шоссе, ведущего из Юллё, румынское командование облюбовало для своих частей кавалерийскую казарму; прошел слух, что даже в том случае, если кто-либо из офицеров румынской армии и войдет в город, то посещение это надлежит расценивать лишь как визит гостя.
— За все это следует благодарить Романелли! — с жаром утверждали дядюшки, сидевшие на террасах кафе. — Антанта ни в коем случае не бросит нас на произвол судьбы, и особенно сейчас, когда у нас воцарилась точно такая же демократия, как на Западе.
— Официант, воды!
Особенным доверием они почему-то почтили Ллойд Джорджа.
— Ночевать можете у меня, — вдруг обратился к Эгето Надь. — Правда, у нас тесновато, больна мама, но…
— Я ухожу, — ответил Эгето.
— Как? — удивился Надь.
— Я возвращусь в В.
— Вас прикончат, — раздельно проговорил Надь.
Эгето молчал.
— Скажите, — спустя некоторое время снова заговорил Надь, — кто вас там ждет?
— Должно быть, никто, — задумчиво ответил Эгето.
Они брели по бульвару, пробираясь сквозь водоворот воскресной толпы. Из кинематографа хлынул новый поток публики, и люди щурились от яркого света и лениво протирали глаза. В начале бульвара Йожефа с четырехэтажного здания Дома печати снимали исхлестанный дождями, полинявший плакат, который висел там с 23 марта.
КРАСНАЯ ГАЗЕТА
ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!
На значительной высоте перед фасадом дома, стоя на мостике, подвешенном на канатах, двое рабочих вращали ручную настенную лебедку и медленно спускались вниз.
— Ишь как торопятся, — негромко сказал Надь, и на висках его вздулись вены.
— Даже в воскресенье! — воскликнул, схватив его за руку, Эгето.
У кафе «Эмке» несколько солдат-инвалидов — один слепой, а другие на костылях — продавали сигареты. Когда Надь и Эгето вышли на проспект Андраши, солнце уже давно провалилось за Буду. Смеркалось. Надь проводил Эгето до Западного вокзала.
— Улица Нап, семнадцать, третий этаж, пять, — сказал он на прощанье и, пожав Эгето руку, расстался с ним.
Постояв на углу перед Западным вокзалом, Надь еще некоторое время смотрел вслед человеку в военном кителе; на конечной станции трамваев, идущих в В., к моторному прицепляли запасной открытый вагон. На углу улицы Кадар китель серого цвета растворился в вечерней мгле…
Один, с тяжелым сердцем, брел назад, к улице Подманицкого, наборщик Берталан Надь, а в ушах его все еще звенел голос Ференца Эгето и звучали слова, произнесенные им менее десяти минут назад: «Мы не можем знать точно, что еще будет… Что вы злитесь? Помалкивайте и держите злость при себе… Почему вы думаете, что это конец?» И затем после короткой паузы: «Борьба, как видно, вступила в новую фазу». Надь помнил даже его взгляд и сжатые губы, когда Эгето после этих слов уже упрямо молчал вплоть до минуты прощанья.
…На углу улицы Кадар люди дожидались трамвая; ожидавших было много, а сумерки все сгущались и мрак становился плотнее. Целые семьи, днем понаехавшие в столицу, чтобы побывать у родственников, сходить в кино или погулять в Городском парке, теперь возвращались домой; матери держали на руках дремлющих малюток, отцы, облаченные в воскресные костюмы, сжимали ладошки сонных девчушек. Здесь же стояли молодые парочки, и среди них одинокий юноша. Конечную трамвайную станцию освещала одна-единственная электрическая лампочка, висевшая на проволоке перед, будкой диспетчера, расположенной вблизи ресторана «Штурм». Из будки вышел диспетчер в фуражке, украшенной серебряным позументом и эмблемой трамвайщиков, изображающей колесо с крылья-ми. Фуражку он сдвинул с потного лба назад, во рту держал свисток и наблюдал за маневрами трамваев и перестановкой прицепных вагонов, лязгавших буферами и сцеплениями.
Эгето остановился чуть поодаль и, прислонясь к стене дома, в сгущавшихся сумерках смотрел на людей, ожидавших трамвая. Почти рядом с ним, прижавшись к спущенной железной ставне какой-то лавки, стоял маленький человечек, седой и очень сутулый.
Когда они заметили друг друга, человечек от неожиданности вздрогнул.
— Эгето, — произнес он едва слышно.
— Как вы попали сюда, дядюшка Штраус?
— Я был у дочери, — не повышая голоса, ответил старик Штраус.
Трамвай с литерой «А» уже готов был к отправлению. Через окна без стекол на мостовую падал тусклый свет ламп. Водитель дал звонок, вздохнул пневматический тормоз. Эгето сделал шаг вперед, но седой человечек схватил его за руку.
— Погодите, — пробормотал он. — Поедете следующим.
Трамвай позвонил еще раз и ушел.
— Вообще зачем вам ехать? — сказал старик Штраус тихо. — Чего вы там не видели?
Эгето вскинул голову, тщетно пытаясь разобрать во мраке выражение лица седого человечка — наплывающий вечер смывал все черты.
— Я не был у дочери, — сказал тогда старик Штраус. — Я караулю здесь с пяти часов вечера. Меня послал Богдан. Давайте дойдем до угла пешком. Больше я ждать не буду.
Они пошли вниз по Вацскому шоссе. Некоторое время оба молчали.
— Вы третий, — нарушил молчаний старик Штраус.
— Третий? — переспросил, не поняв, Эгето.
— Трамваем ехать нельзя ни в коем случае, — сказал старик Штраус. — Высадят наверняка. Мурна тоже высадили и для начала отвели в муниципалитет. Это случилось в три часа дня, и тогда Богдан послал меня сюда. С пяти часов вы уже третий товарищ, кто пришел на остановку и хотел уехать трамваем.
— Значит, пешком? — проговорил Эгето без энтузиазма. — Прекрасная прогулка — часа на полтора!
— Что же делать! — сказал старик Штраус. — Поймите, Эгето, уезжать сейчас нет решительно никакого смысла. Сегодня в муниципалитет из министерства внутренних дел прибыл представитель с чрезвычайными полномочиями; часть социал-демократов откровенно выступила против Богдана, и с уполномоченным…
— Только-то и всего? — бросил Эгето и махнул рукой.
— А полиция! — глухо продолжал старик Штраус. — Неужели вы не понимаете: на улице Вашут восстановлена полиция! С той ночи много всего произошло. Отобрали оружие у Красной милиции и роздали его полицейским. Пока арестовали человек шестьдесят, забирают левых социал-демократов… Предатели уже обосновались. Днем лестница муниципалитета была залита кровью.
Эгето поднял голову.
— Кто сказал это? — спросил он хрипло.
— Йожеф Штраус! — чуть выпятив грудь, с гордостью заявил старичок. — И Богдан тоже… — добавил он, немного смутившись.
Эгето молчал.
— На первых допросах присутствовали уполномоченный министерства внутренних дел и представитель профсоюза, какой-то секретарь.
Сквозь надвинувшийся вечер с Дуная донесся гудок парохода.
— Они видели кровь, — тихо продолжал старик Штраус, — профсоюзный секретарь тоже видел ее! Перед зданием муниципалитета поставили двойной наряд часовых… Здесь я сяду в трамвай… Вы ничего не можете сделать. Богдан сказал, что социал-демократов одного за другим…
Они остановились на площади Лехела. Со стороны города приближался трамвай.
— Мне бы надо поговорить с ним, — негромко сказал Эгето.
— С Богданом нельзя… — отозвался старик Штраус. — Он скрывается… Вам нельзя ехать домой! — Он осторожно огляделся в потемках. — Завтра я приеду на подводе, — сказал он затем изменившимся голосом, — разыщу вас и скажу, что и как… Где я вас могу найти?
Подумав немного, Эгето назвал кофейню на улице Надор, владелице которой старик сможет передать все, что надо.
— Всего хорошего… — сказал старик Штраус и, немного помедлив, смущенно добавил — товарищ Эгето! — С этими словами он вошел в трамвай.
Эгето еще несколько минут смотрел вслед удалявшемуся красному фонарю трамвая, затем повернулся и пошел по Вацскому шоссе назад, к улице Надор. Было начало девятого, со зловещей неотвратимостью приближался комендантский час; по улицам уже курсировали патрули и кое-где проверяли документы. Эгето шел по городу, глубоко погрузившись в свои мысли. Он думал о странном маленьком старичке, с которым расстался несколько минут назад. Старик стоял на конечной остановке трамвая и поджидал тех, кого надо было предостеречь… Товарищей… Он жил на улице Вираг, через три дома от тетушки Терез. В четыре часа утра он бывал уже на ногах, хотя ему перевалило за шестьдесят; он поднимался с зарей для того, чтобы идти в магазин «Марк Леваи и сыновья. Бакалея и пряности. Оптовая торговля» на проспекте Арпада, где он работал около тридцати пяти лет, то в качестве подсобного рабочего, то помощника кладовщика, то сопроводителя грузов, то инкассатора. Возчики никого не любили так, как «папашу Штрауса», который вместе с ними жевал табак, а потом уже только нюхал его, опять-таки вместе с ними. Он обитал на улице Вираг с дочерью и сыном, но дочь его вышла замуж и переехала в Будапешт, а сын… его сын, подмастерье переплетчика Бела Штраус, в апреле 1918 года был расстрелян по приказу генерал-лейтенанта Лукачича. Это произошло тогда, когда он, Бела Штраус, в третий раз дезертировал с фронта и выяснилось, что он принимал деятельное участие в антимилитаристской пропаганде, проводимой в окопах. Вот тогда-то, оставшись совсем один в своей квартире на улице Вираг, изменился старик Штраус. Бывало, он и прежде изредка приходил в рабочий клуб вместе с сыном, и был этим очень горд; несколько раз садился за шахматы и даже слушал лекции, кивая головой в знак одобрения.
— Прекрасно, прекрасно, — говорил он сыну, — вы во всем совершенно правы, но я для этого слишком стар. У меня есть место на кладбище рядом с могилой покойной жены, и ты не тяни меня, сынок. Видно, моя судьба — доживать свой век в невежестве.
После того как расстреляли сына, все изменилось. Старый Штраус осунулся, ссутулился; поздно вечером приходил он домой и с ужасом думал о том, что должен коротать ночь в жутком и горьком одиночестве. Тогда он записался в кружок «Народный лицей», но, прослушав две лекции некоего Генриха Марцали о пресловутом короле Карле III, перестал посещать кружок. Он стал регулярно ходить в рабочий клуб, проводил там три вечера в неделю и так хорошо чувствовал себя в клубе, что, подумав, записался на курсы эсперантистов. Правда, их он тоже в конце концов бросил. Зато он крепко сдружился с молодежью и после событий 21 марта не пропускал ни одного собрания кружка «Спартак». А как блестели его глаза, когда кто-либо вспоминал его погибшего сына и говорил: «Вот это был настоящий товарищ!» Так все началось, а потом уж не бывало такой лекции или диспута, где бы ни присутствовал старый Штраус, с гордым видом восседавший в первом ряду. Голоса его во время споров, разумеется, никто никогда не слышал, он лишь кивал головой, когда что-либо нравилось ему, или неодобрительно покачивал ею, если не был с чем-либо согласен, и при этом оборачивался к присутствующим, чтобы узнать, согласны ли они с ним. Очень часто он брал на себя улаживание разных дел, а когда случалась работа по переписке, он воспринимал как кровную обиду, если товарищи не поручали переписку ему; на собственные деньги он покупал книги для библиотеки рабочего клуба; но когда его спрашивали, почему он не вступает в партию, он в ответ опять-таки лишь покачивал головой.
— Это для молодых! Если б мой Бела был жив, он непременно был бы в партии вместе с вами… против злодеев! Но что спрашивать со старой развалины-инкассатора… товарищи?
Волнуясь, он неизменно забывал это слово, «товарищ», поэтому произносил его редко и всегда очень смущался. Он много читал, часто приносил домой приложения к газете «Вилагошшаг»; более того, он даже принялся за второй том сочинений Маркса и Энгельса в красном коленкоровом переплете, изданный Эрвином Сабо, но, по правде сказать, только перелистывал его, ибо мало что понимал. Пожалуй, работа Энгельса о крестьянской войне в Германии была единственной, которую он, беспрерывно хмыкая, прочел до конца.
— Дворянство всегда норовило содрать с народа семь шкур! — говорил он задумчиво после этого, однако замечания политического характера делал чрезвычайно редко и, даже осилив названный труд, как-то безотчетно подводил под понятие «дворяне» владельцев магазина «Марк Леваи и сыновья».
В храм божий он ходил два раза в год — читать молитву за упокой души сына Белы и своей жены…
…Эгето внезапно очнулся от задумчивости. Послышался мерный стук шагов — видно, шел патруль; проспект Императора Вильгельма был безлюден.
На темной площади Святого Иштвана съежилась черная безмолвная громада базилики, словно замерший перед прыжком огромный хищный зверь.
— Ра-або-чи-ие! — разорвал тишину чей-то голос. Застучали сапоги, щелкнули затворы винтовок — и опять стало тихо.
По лестнице дома на улице Надор впереди Эгето медленно поднимался человек в изодранной солдатской одежде. Эгето подождал, пока солдат пройдет, и лишь тогда пошел сам. У двери квартиры номер двенадцать на четвертом этаже он остановился и постучал.
— Это я, тетушка Йолан, — сказал он. И лишь затворив за собой дверь кухни, добавил голосом, в котором сквозила смертельная усталость: — Не пугайтесь! Возможно, день или два мне придется ночевать у вас.