Утро было восхитительное; на улице Зрини между базиликой и Главным управлением полиции расхаживали полицейские с бычьими шеями, распространявшие вокруг себя легкий запах сливянки. У Липотварошского казино, клуба еврейских финансовых воротил венгерской столицы, старуха газетчица тетушка Мари с энтузиазмом выкрикивала заголовки, только что отпечатанного экстренного выпуска газеты «Непсава». Визгливый старушечий голос время от времени взмывал над гулом толпы окруживших ее покупателей, алчущих газет:

— Телефонный звонок Бёма! Ожидается жир!

Жадные руки нетерпеливо тянулись к темному газетному листу.

— Будьте добры, не дергайте! — говорила тетушка Мари, опасаясь, как бы у нее из-под мышки не вырвали всю пачку газет.

С головокружительной быстротой, буквально за полчаса, у нее разобрали шестьдесят экземпляров газеты по двадцать четыре филлера каждый. У газетчицы, возбужденной вдохновенными выкриками, которые неумолчно с семи часов утра вырывались из ее старушечьей груди, на кончике носа, поражавшего своим бронзовым оттенком, трепетала огромная бородавка. Из этой бородавки торчали два жестких волоска: один волосок устремился в сторону Венгерского аграрного и рентного банка, второй — к базилике. Они были словно стрелки компаса прессы, одним концом указующего на венгерский финансовый капитал, сросшийся с крупным землевладением, а другим — на римско-католическую церковь.

Дядюшка Мориц, рассыльный в красной шапке, сидел на раскладном стуле у казино. Он уже прочел газету и знал, что блокада вскоре будет снята, что румыны ни при каких обстоятельствах не войдут в Будапешт и что посланник Венгерской Советской республики в Вене Вилмош Бём ведет переговоры с французским посланником Аллизе, главой английской военной миссии полковником Каннингэмом и эмиссаром Италии герцогом Боргезе, которые обещали доставить в Венгрию из Триеста жир, а в дальнейшем тридцать шесть вагонов ротационной бумаги. Кроме того, дядюшка Мориц принял к сведению новое воззвание военного министра Йожефа Хаубриха, датированное тем же числом.

«Призываю жителей Будапешта не относиться враждебно к румынским солдатам, пребывающим в Будапеште или временно посещающим его, на основании закона гостеприимства…»

Одним словом, новости были ошеломляющие, подобные грохоту разорвавшейся бомбы!

Шедший мимо полицейский вслух обругал венгерского посланника в Вене, отправив его прямиком к чертовой матери, а приказчик бакалейной лавки Фокера резонно заметил, что за три дня это уже четырнадцатое воззвание Йожефа Хаубриха.

«Эта контрреволюция сущее золотое дно, — размышлял рассыльный. — Сочное жаркое для разносчиков газет!»

Тесные башмаки причиняли нестерпимую боль ногам газетчицы.

— Никуда не годятся эти ботинки, — вздыхая, обратилась она к рассыльному, когда поток покупателей схлынул. Она прислонилась к стене и, моргая, глядела на свою обувь. — Худо в них, когда подагра.

— Когда подагра, худо продавать газеты, — отозвался рассыльный.

Оба замолчали. Мимо прошли двое полицейских, они не спросили газету.

— Вы не так называете заголовки, тетушка Мари, — сказал рассыльный.

— Почему? — удивилась газетчица. — Я называю блокаду, Хабрика, румын и жир. Вы сами видели, как расхватывают. Лучшего заголовка, чем жир, и не сыскать для народа, вам это следует знать.

— Жир действительно заголовок отличный. Да только не мешало бы вам сообщить и великую радость домовладельцам. Новый декрет правительства за номером восемь. Об отмене общественной собственности на домовладения. Такие заголовки пропускать нельзя. Послушайте, что я вам скажу: в Будапеште сорок тысяч домовладельцев, у каждого в кармане двадцать четыре филлера… — Рассыльный с озабоченным видом погрузился в расчеты.

— Девять тысяч шестьсот крон! — тоненьким голоском пропищал словно выросший из-под земли Лайошка Дубак, весьма смышленый мальчуган.

Рассыльный поглядел на него поверх очков.

— Тебя это не касается! — отрубил он. — Ступай-ка отсюда!

Мальчуган уже целые четверть часа слонялся по улице. В этот ранний утренний час старуха Дубак, снабдив внука кувшинчиком, послала его в кофейню к тетушке Йолан. Его отец, проделавший в течение трех недель утомительный путь пешком, еще спал, похрапывая, на мягкой постели в затененной от света комнате. Когда он проснется в свое первое утро дома, его будет ждать горячий кофе с молоком. То-то будет радость! А тетушка Йолан обещала им капельку молока — Лайошке надо лишь дождаться прихода молочницы-швабки. Она появлялась через день, обычно за несколько минут до восьми часов утра. То была давняя поставщица тетушки Йолан. В последнее время, однако, молочница приходила нерегулярно, приносила не более полутора литров молока и самую малость творога, который стал редкостью в голодавшем городе. В кофейне кофе с молоком клиентам, разумеется, не подавали — тетушка Йолан была рада тому, что каждые два дня получала молоко хотя бы для своей семьи.

Лайошка каждый день спускался вниз побеседовать со скучающим стариком рассыльным, и дядюшка Мориц обыкновенно излагал ему свою точку зрения на злободневные политические события. Теперь же мальчуган покинул старика и медленно побрел назад к кофейне, боясь прозевать молочницу. Он прислонился к заколоченной витрине галантерейного магазина Брахфельда и, высунув кончик языка, рассеянно озирался по сторонам.

В это время в воротах показалась женщина, белокурая, дородная, в летнем платье из набивной ткани; на согнутой левой руке у нее висело пальто, в правой она держала потертый саквояж. Это была Маришка. На мгновение она остановилась и, словно бы колеблясь, повернула голову назад.

— Мама, — окликнул ее Лайошка.

Маришка вздрогнула.

— Я жду, — сказал мальчик, — нам дадут немного молока.

Мать подошла к сыну и, не отвечая, долго смотрела на него.

— Ты куда? — спросил Лайошка. — Куда ты идешь, мама?

— Не приставай! — сказала Маришка, и уголки ее губ задрожали. — Утри нос, пожалуйста, хоть чуточку следи за собой.

Она наклонилась к мальчику и поцеловала его в щеку.

— От тебя приятно пахнет, — сказал мальчуган. — А ты утри глаза, мамочка. Куда ты идешь? К господину Кёвари?

— Замолчи же, — остановила его мать. — Ты слишком много болтаешь!

По носу ее скатилась слезинка, она провела рукой по худенькой шее сына.

— Надел бы хоть чистую майку, — с трудом проговорила она.

— Мама, — сказал Лайошка, — ты знаешь, что ожидается жир? Товарищ Бём звонил по телефону. Было бы лучше, если б ты осталась дома.

— Теперь уже нет… товарищей, — пробормотала она и посмотрела по сторонам.

— Почему? — спросил мальчик.

Мать не ответила.

— Майка у меня чистая, — продолжал Лайошка, — бабушка дала мне ее вчера. Просто она намокла, когда я тер в корыте папину спину. Отощал старик, — добавил он серьезно.

Мать смущенно молчала.

— А вот и молоко идет, — встрепенулся Лайошка. — Может, и тебе перепадет немного. Вот я… — он не договорил и, высунув кончик языка, заглянул в ворота.

— Ну, прощай, — поспешно проговорила мать, когда мальчик уже вошел в ворота, и, держа пальто и потертый саквояж, зашагала в сторбну площади Йожефа. Губы ее были плотно сжаты, на сердце давила свинцовая тяжесть. Всего несколько минут назад она успела схватить и запихать в саквояж лишь кое-что из одежды; на кровати в глубоком сонном забытьи лежал ее муж, и она трепетала от страха, опасаясь, как бы он не проснулся и не увидел ее; она на цыпочках подкралась к шкафу, дверца скрипнула, Маришка испуганно вздрогнула и покосилась на мужа. По худому лицу спящего бродила наглая муха; она уселась у него под носом и не улетела даже тогда, когда Лайош Дубак всхрапнул и сморщился во сне. Маришка прокралась в кухню. Свекровь стояла у корыта; стирка была небольшая — это было солдатское белье ее сына. Старуха намеренно не поднимала глаз. Маришка глубоко вздохнула и по-прежнему на цыпочках приблизилась к свекрови.

— Прощайте, мама, — выдавила она из себя и стиснула зубы.

Старуха подняла от корыта глаза; ее изможденное лицо было потным от стирки.

— Ночью вы кричали… — начала она тихо, извлекая из корыта зеленые солдатские подштанники и отжимая из них воду.

— Я сказала… я ухожу, — сдавленным голосом выговорила Маришка.

Старуха развешивала на веревке зеленое солдатское белье и не отвечала.

Маришка кусала губы; медленно капала вода из болтающихся на веревке подштанников Лайоша Дубака.

— Я еще зайду, — внезапно с твердой решимостью заговорила Маришка. — Примерно в полдень… Возьму кое-что из вещей, если только вы будете дома одна… мама.

Все так же на цыпочках она направилась к выходу: ощущая спиной провожающий ее мрачный взгляд свекрови, она нажала на ручку двери.

— Мальчик… — едва слышно сказала тогда старуха.

Маришка стояла полуобернувшись, удерживая рвавшиеся из груди рыдания.

— Прощайте… мама, — с трудом проговорила она и вышла.

Старуха вновь склонилась над корытом, и ее тонкий нос еще ниже повис над губой.

В кухне кофейни добросердечная тетушка Йолан в придачу к двум стаканам молока, которое она предварительно хорошенько прокипятила, заботливо добавив в него щепотку питьевой соды, — ведь молоко как-никак военного времени и в тепле моментально свернется, если станет его кипятить неопытная хозяйка, — завернула Лайошке большой ломоть домашнего хлеба.

— Ешьте на здоровье! — приветливо напутствовала мальчугана тетушка Йолан. — Смотри же не оступись, когда пойдешь по лестнице!

Лайошка с хлебом и молоком в руках поднимался на свой четвертый этаж так, словно шагал среди яиц. Он уже добрался до второго этажа, когда на лестнице показались три веселых господина, шедшие вниз; они чуть-чуть не выбили из его рук кувшин с драгоценным молоком. Первым из господ оказался сам Виктор Штерц, сын владельца дома, затянутый в роскошный новый мундир поручика; сабля его звонко бряцала, касаясь ступенек, зо-лотой темляк, золотая шнуровка высокого черного офицерского кивера и золотые звезды на воротнике так и сверкали под лучами солнца. Кокарда на его кивере представляла собой не просто красную или трехцветную бляху. Это был вензель самого короля Кароя IV, ибо, как утверждали авторитетные эксперты публичного права двуединой монархии, то был четвертый король венгров Карой и первый император австрийцев по имени Карл. Справа от поручика Штерца шагал господин с необыкновенно респектабельной внешностью, высокий, узкоплечий, с птичьей головкой и тронутыми сединой усами; именно он и загородил дорогу Лайошке Дубаку, едва не опрокинув мальчишку вместе со всеми его сокровищами. Сей представительный господин с бесстрастным лицом, облаченный в черный костюм, словно бы и не заметивший Лайошку, был господин Хуго Майр, зять владельца дома, дипломированный инженер-механик. В этом доме он проживал всего лишь несколько месяцев, обосновавшись в квартире шурина, поручика Виктора Штерца, вместе со своей женой, урожденной Амалией Штерц, вечно страдавшей мигренью. Следует заметить, что в настоящий момент господин Хуго Майр отнюдь не находился в столь веселом расположении духа, как его блестящий шурин поручик Штерц, — в это утро он отправлялся на соседнюю улицу Академии, где должно было состояться какое-то совещание вновь возрожденного Всевенгерского союза промышленников, созванное в связи с тем, что публикация декрета об отмене национализации заводов по непонятным причинам запаздывала. Повесткой дня совещания должно было явиться обсуждение отдельных спорных пунктов, суть которых заключалась в том, как быть с государственными субсидиями, полученными заводами в период диктатуры пролетариата, — кто будет их выплачивать. В конце концов в этом споре против шаткой позиции профсоюзного правительства победила весьма ясная, твердая позиция Всевенгерского союза промышленников: священный принцип неприкосновенности частной собственности нельзя нарушать и связывать его с решением каких-либо иных практических вопросов! И действительно, хотя и с опозданием на двадцать четыре часа, заводы, как говорится, целехонькие, со всем их оборудованием, были возвращены прежним владельцам; стоимость сырья, предоставленного государством в распоряжение заводов и фабрик, и государственные кредиты, полученные предприятиями, были занесены в какие-то переходные «ликвидационные» ведомости, покуда обесценение денег, происшедшее в последующие месяцы, не разрешило эту сложную задачу: заводы и фабрики, задолжавшие государству, получили по существу значительный национальный презент, а предприятия, имеющие к государству финансовые претензии — таких было ничтожное меньшинство, — временно оказались в затруднительном положении, из которого они также в конце концов были вызволены благодаря щедрости венгерского государства.

Господин Хуго Майр, обладавший столь респектабельной внешностью, чванившийся своим дворянским происхождением, в известной мере презирал и семью Штерц и вообще все колбасное производство. Сам он подвизался отнюдь не в кругах воротил пищевой промышленности, ничего подобного, его род избрал ареной своей деятельности гораздо более благородную отрасль — тяжелую индустрию, и дед его, Альфред Майр, являлся вице-президентом и держателем акций Римамураньско-Шальготарьянского металлургического комбината. А господин Хуго был единственный и полновластный владелец существовавшего уже полстолетия на акционерных началах и пользовавшегося прекрасной репутацией, несмотря на материальные затруднения, чугунолитейного и машиностроительного завода Ш., который в первую очередь был связан договорными отношениями с Будапештской компанией шоссейных и железных дорог. И вот господин Хуго Майр в апреле месяце поселился в доме на улице Надор; вызвано это было тем, что его роскошную семикомнатную виллу, выстроенную в небольшом саду позади чугунолитейного завода, Советская республика предоставила в пользование рабочих, оставив бездетной супружеской чете Майр лишь две комнаты. Излишне говорить о том, что после принудительного уплотнения господин Хуго не пожелал ни минуты оставаться вблизи своего завода. Стало быть, настроение его в это утро, несмотря на опубликованный в печати декрет, касающийся домовладельцев и имеющий к нему прямое отношение, было далеко не безмятежным; с одной стороны, объяснялось это тем, что во Всевенгерском союзе промышленников его ждали трудные переговоры в связи с поставками для Будапештской компании шоссейных и железных дорог, так как завод его отчасти выступал в роли кредитора; с другой стороны, тем, что он во что бы то ни стало решил осуществить дерзкий замысел, зародившийся в его респектабельной птичьей головке, — сегодня же, невзирая на запаздывающий декрет по упорядочению прав на частную собственность, посетить свой собственный (!) чугунолитейный завод, а там хоть трава не расти! Вилла, без сомнения, теперь также принадлежит ему. Поэтому следует везде навести порядок. Кто, однако, может предугадать действия рабочих?

Третий господин находился в превосходнейшем расположении духа. Это был юрисконсульт семейства Штерц, примчавшийся спозаранку к своему патрону, дабы первым принести поздравления воскресшим из праха домовладельцам, обязанным своим чудесным возрождением декрету профсоюзного правительства Пейдла за номером восемь, которое возвратило семейству колбасного фабриканта Штерца ни более, ни менее, как семь доходных домов в столице.

Итак, двое из трех господ в это чудесное утро спускались по лестнице, бесспорно, в отменном настроении, и шпоры поручика Штерца звенели особенно вызывающе.

— С каким огромным удовольствием собственными руками я тотчас бы вышвырнул этих смердов! — воскликнул еще у себя в квартире поручик Штерц. — Как полетели бы они из гостиной вместе с их пеленками и вшивыми деревянными кроватями.

Он отворил дверь в комнату, которую заняли по ордеру жильцы из пролетариев, однако, не входя, остановился на пороге, зловеще громыхая саблей, словно грозный ангел с огненным мечом, явившийся в сей пролетарский рай — украшенную пеленками буржуазную гостиную; глаза его метали молнии.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — ядовито уронил он и сразу вышел, с грохотом хлопнув дверью. Благо, что не отвалилась от стен штукатурка, ибо в противном случае Виктор Штерц был бы обязан самому себе нанесением материального ущерба.

— Вышвырнуть их было бы актом наивысшей справедливости, — резюмировал адвокат, — однако никакого личного вмешательства! Сейчас существует независимый венгерский суд.

Три веселых господина спустились по лестнице. А Лайошка Дубак со своей драгоценной ношей поднялся на четвертый этаж. Старуха уже закончила стирку; увидев сокровища, она не обмолвилась ни словом, даже не улыбнулась, а просто отправила все на полку; она не только не взглянула на внука, но даже повернулась к нему спиной и принялась копошиться в темном углу; мальчуган, пригорюнившись, стоял посреди кухни и прислушивался к тому, как капает вода из развешанного на веревке белья.

Внезапно старуха обернулась и в упор посмотрела на внука.

— Что? — спросила она, — Что такое? Ты что-то сказал?

Лайошка не удостоил ее ответом.

— Ну ладно, — проговорила старуха. — Пока не будем его будить, разбудим в девять часов. Пускай отоспится. Ты позавтракаешь сейчас?

Мальчик отрицательно мотнул головой.

— С папой? — спросила старуха.

Все так же молча мальчик кивнул утвердительно.

Старуха принялась чинить фартук, на кухонном шкафу тикал будильник, невыносимо медленно ползла вперед большая минутная стрелка; мальчик сидел за столом, что-то чертил и болтал ногами.

— Куда она пошла? — спросил он вдруг тихо.

Старуха подняла на него глаза и пожала плечами.

К девяти часам она поставила на огонь молоко, сварила ароматный, словно настоящий кофе, нарезала ломтями пышный домашний хлеб, все это водрузила на поднос вместе с двумя самыми красивыми чашками, имевшимися в ее хозяйстве, и понесла в комнату; Лайошка последовал за ней, причем оба они, и бабушка и внук, постарались придать своим лицам самое веселое и бодрое выражение. Старуха подвинула к кровати стул и поставила на него поднос с молоком и дымящимся кофе.

Лайош Дубак спал с открытым ртом, лицо у него было худое, серое; старуха несколько раз ласково провела рукой по его растрепанным волосам. Дубак с трудом разомкнул отяжелевшие веки, медленно раскрыл глаза и застонал.

— Эге! — вдруг воскликнул он и уселся в кровати, до ушей растянув в улыбке рот. — Ведь я дома!

В тот же миг он огляделся, увидел, что вторая кровать пуста, и сразу помрачнел. Старуха пожала плечами.

Дубак опустил голову и уставился на свои колени; голова его сейчас не тряслась.

— Папа, а вот и я! — Лайошка дернул отца за руку.

Лайош Дубак старший ответил слабой улыбкой, старуха шепнула ему что-то. Дубак проглотил слюну.

— Все верно, — проговорил он наконец. — Мы позавтракаем вдвоем, как настоящие офицеры! Я в постели, а ты… — он не договорил, и на губах его застыла какая-то принужденная, кривая ухмылка.

— Я принесу скамеечку! — сказал мальчик и отправился в кухню.

В его отсутствие старуха стала быстро говорить что-то сыну, но едва мальчуган вошел, оба замолчали. Лайошка старательно пристроил скамеечку к стулу, и вот они оба, отец в постели, а сын на приставленной к стулу скамеечке, принялись за кофе; старуха стояла тут же, глядя, как они завтракают, и тяжело вздыхала.

— Обмакнуть бы еще рогульку — вот это да! — сказал Дубак и снова попытался улыбнуться.

Отец и сын громко чавкали и время от времени украдкой поглядывали друг на друга, причем мальчуган, сидевший на скамеечке, бросал взгляды снизу вверх, а его отец с постели — наоборот, и оба изо всех сил старались улыбаться; старуха продолжала вздыхать с застывшей на губах невеселой улыбкой.

— Ха-ха-ха! — вдруг захохотал Дубак; он хохотал, хохотал и никак не мог остановиться, он стонал от смеха, он даже посинел и выплеснул из чашки, которую держал в руках, немного кофе. — Ха-ха-ха! — вырывались из его горла визгливые звуки; он задыхался и хватался за бока, но не переставал смеяться. Тогда старуха подошла к нему и крепко схватила за плечи.

— Ой! — вскрикнул Дубак и затих. — Ничего, ничего, просто… просто я вспомнил… — забормотал он, глядя перед собой в одну точку.

Потом он оделся, взял за руку сына, и они отправились на проспект Андраши в галантерейный магазин Берци и Тота.

— Мое почтение, господа! — приветствовал их в воротах старик рассыльный, который как раз собирался войти в кофейню тетушки Йолан выпить стаканчик суррогатного чая да подсушить кукурузный хлеб, потому что он вызывал у старика несварение желудка. Само собой разумеется, заходил он лишь в кухню кофейни — даже во время коммуны тетушка Йолан никакими убеждениями не могла заставить его сесть за мраморный столик в зале.

—. Порядок есть порядок, сударыня, — говаривал дядюшка Мориц. — Что скажут господа чиновники из банка, если рассыльный… Зачем я стану подрывать престиж вашего заведения?

— Кто это? — спросил у сына Дубак, когда они подходили уже к улице Фюрдё.

— Разве ты его не помнишь, папа? — удивился мальчик.

— Нет, — смущенно сказал отец и заговорил о том, как хорошо в такую чудесную погоду гулять с собственным сыном по асфальтированным улицам; даже памятник наместнику Иосифу завидует им — ведь Будапешт просто красавец; а если поразмыслить о том, что в окопах…

Внезапно он умолк и помрачнел; мальчуган искоса взглянул на него. Один бог знает, что пришло сейчас отцу в голову, почему вокруг рта у него появились две такие глубокие морщинки, почему он идет, чуть согнувшись. Но вот отец посмотрел на сына и быстро заговорил о многих и весьма интересных вещах: как они готовили пищу, когда у них не было огня, какая разница между мортирой, гаубицей и пушкой, почему итальянцы отливают остроконечные ружейные пули, а мы, венгры, круглые; что это за пуля такая дум-дум; какие железные стрелы сбрасывали итальянские самолеты. Отец повеселел, потом снова нахмурился. Тогда, чтобы отвлечь его, Лайошка стал объяснять ему обстановку в стране.

— Да ты разбираешься в политике получше самого Векерле! — сказал отец.

— Что я! — скромно отозвался мальчик и махнул рукой. — Вот дядюшка Мориц — это да. Он знает все!

Тем не менее мальчуган приосанился и был весьма горд похвалой отца. Так они добрались до дома под номером тридцать один. Железные шторы галантерейного магазина Берци и Тота были, как и следовало ожидать, спущены — то, что ему сказали, оказалось не просто слухом, а очевидной реальностью; Дубак вздохнул и, пощупав для чего-то штору, стоял перед домом в полнейшей нерешительности.

— Надо полагать, хозяин не обидится, — задумчиво проговорил он, — если мы наведаемся к нему на квартиру.

В воротах он просмотрел список жильцов; там действительно было обозначено: «Енё Берци, 3 эт., 18».

Они поднимались по лестнице, и мальчик внимательно осматривал все, что встречалось ему на пути; отец шел, не глядя по сторонам, и наконец позвонил в одну из квартир. Служанка неприветливо буркнула что-то через решетку и скрылась, а они ждали на лестнице перед дверью; наконец служанка появилась снова, отворила им дверь и впустила в переднюю; лицо у отца было чрезвычайно серьезное; вскоре их пригласили войти. Мальчик увидел необыкновенно красивую комнату, затем толстого господина, вышедшего к ним без пиджака и застегивающего на ходу подтяжки, заметил, как отец его вертел в руках шляпу и униженно улыбался.

— Это я позволил себе побеспокоить вас, господин Берци, — заговорил Дубак, и голос отца показался мальчику совершенно чужим.

— А-а, — протянул господин в подтяжках и как будто слегка растерялся. — Так это вы, господин Дубак! А я не узнал вас.

Дубак все улыбался и кланялся.

— Садитесь, — натянутым тоном предложил господин в подтяжках, и они сели на стулья, очень изящные стулья, и молчали.

— Потрепали вас, однако! — совсем уже дружелюбно заметил господин в подтяжках и щелкнул мальчика по голове. — А это ваш сынок?

— Совершенно верно, господин патрон, — сказал Дубак. — Это мой Лайошка.

Господин в подтяжках задумался на мгновение, потом вышел из комнаты и тут же вернулся, неся в руке яблоко, этакое не очень большое румяное яблоко, протянул его Лайошке и потрепал мальчугана по щеке.

— Leider, положение из рук вон плохо! — обратился он к Дубаку. — Магазин, вы, конечно, видели, уже несколько месяцев закрыт.

— Видели, с вашего позволения, — сочувственно проговорил Дубак.

Господин в подтяжках нахмурился. В этот миг Лайошка пожалел его от всей души.

«Но что значит „leider“? — размышлял он про себя. — Не забыть бы спросить потом у отца».

— Всего обобрали, — продолжал господин в подтяжках теперь уже сердитым тоном. — То, что я целую жизнь наживал своим горбом, коммунисты… Вы сами знаете, господин Дубак, я работал в магазине как последний ученик, даже больше… Эх! — И он безнадежно махнул рукой.

— Святая правда, — подобострастно поддакнул Дубак, улыбаясь; он почему-то все время улыбался.

Наступила пауза. Господин в подтяжках стал ерзать на стуле, наконец он поднялся.

— Что же… Я очень рад, — заговорил он опять, — что вы в общем-то дешево отделались, господин Дубак.

— Да, — сказал Дубак и поклонился, не вставая.

— К сожалению, у меня неотложные дела, — сказал господин в подтяжках.

Дубак поднялся.

— Господин патрон, прошу вас, — заговорил он торопливо с просительным выражением лица, — вам, как я думаю, угодно будет открыть потом магазин, так я вас прошу, сделайте одолжение, не забудьте тогда обо мне! Ведь вы, господин патрон, знаете, я всегда… действительно…

— Да, — сказал господин патрон и, сощурившись, посмотрел на Дубака.

— Словом, не будет ли вам угодно взять меня опять? — выпалил Дубак и с таким волнением ожидал ответа, что сердце у него замерло.

— Leider, — раздельно произнес господин в подтяжках и отрицательно мотнул головой, — нет!

Дубак смотрел на него испуганными глазами, раскрыв рот.

— Мы будем счастливы, — сказал господин в подтяжках, — если я, мой компаньон и в лучшем случае старший приказчик… Войдите же, любезный господин Дубак, в мое нынешнее положение! Я не хочу обнадеживать вас!

— Что касается жалованья, то самое скромное… — начал Дубак.

Но господин в подтяжках лишь покачал головой.

— Быть может, позднее, — неопределенно проговорил он и тут же добавил: — Вы бы, господин Дубак, хорошо сделали, если б немного отдохнули, окрепли. То, что у вас голова трясется, тоже…

— Словом, — торопливо перебил его Дубай с этакой лакейской ухмылкой, — словом, может быть, позднее… О господин Берци, могу ли я хоть надеяться…

Господин в подтяжках развел руками.

— Обещать ничего не могу, — сказал он и потряс руку Дубака.

И вот они оба, отец и сын, идут по лестнице вниз.

— Какой он добрый, этот патрон, — после некоторого раздумья возвестил Дубак. — Где твое яблоко, Лайчи?

— Я забыл его там, — не глядя на отца, ответил мальчуган.

В это утро, часов около десяти, за одним из угловых столиков кофейни стряслась беда: покончил с собой холостяк, мужчина среднего роста, лет примерно тридцати восьми. Кое-кто еще и раньше обвинял самоубийцу в том, что он сразу после установления диктатуры пролетариата, 22 марта 1919 года, в помещении Венгерской всеобщей сберегательной кассы, будучи заместителем начальника отдела векселей, вслух читал стихи Ади.

Несчастье произошло следующим образом.

В тот день, в понедельник, 4 августа 1919 года, уже с самого раннего утра в кофейне тетушки Йолан началось необычное оживление и внезапно изменился состав клиентов. Солдаты Красной милиции исчезли бесследно, вместо них появились усатые субъекты с колючими глазами из соседнего полицейского управления, затем адвокаты и маклеры по ценным бумагам, несколько элегантных иностранцев и даже парочка полицейских офицеров. Но банковские служители по-прежнему выносили из кухни альпаковые подносы с завтраками, предназначенными для чиновников соседних финансовых учреждений, несмотря на то, что ассортимент блюд и напитков этой небольшой кофейни был весьма ограничен; посетители имели возможность, согласуясь с собственным вкусом, выбрать себе на завтрак подслащенный сахарином суррогатный кофе, венгерский суррогатный чай, приготовленный из лимонной кислоты искусственный лимонад, а также особый «апельсиновый сок». Блюдо имелось одно — сваренная на воде ячневая каша, приправленная микроскопической дозой творога, добытого каким-то весьма таинственным способом; была еще, правда, обычная мамалыга, пользовавшаяся спросом у части посетителей, с нежностью именовавших ее «маисовый кекс». Тетушка Йолан, приобретя на прошлой неделе сурепное масло, в этот день поджаривала на нем горьковатый сорокапроцентный кукурузный хлеб, каковое лакомство имело ошеломляющий успех. Давали его, естественно, в обмен на соответствующие талоны хлебной карточки.

К половине десятого оживление уже утихло и в кофейне оставалось всего три посетителя. За угловым столиком в самой глубине зала сидел Йошка Фюшпёк и сам с собой играл в шахматы — он повторял партию Ласкер — Алехин, игранную ими на санкт-петербургском чемпионате в 1912 году, которую он вычитал из учебника по шахматам д-ра Тарраша. За белым мраморным столиком, стоявшим у витрины, с восьми часов утра сидел необычайно близорукий, очень худой, потрепанного вида человек, которого банковские служители называли не иначе, как «сумасшедший Янкл». Человек этот, несмотря на свою далеко не респектабельную внешность, неизменно садился за столик у витрины и был на виду у всех — делал он это, должно быть, из-за того, что его слабые глаза искали света. Из дырявых, но туго набитых карманов он извлекал всевозможные, очень старые и потрепанные книжки небольшого формата и, пока другие занимались своими делами — что-то записывали, учитывали векселя, пили суррогатный кофе, — он, уткнувшись носом в книжицы и беззвучно шевеля губами, умудрялся читать три томика сразу. Время от времени он снимал очки с необыкновенно толстыми стеклами и протирал их, слепо моргая глазами.

— Лингвист какой-нибудь, — высказал как-то предположение один из посетителей.

Замечание это было встречено дружным смехом банковских чиновников. Надо признаться, что сия потертая, тощая и не особенно опрятная личность отнюдь не являлась наилучшей рекламой в витрине кофейни тетушки Йолан, однако хозяйка заведения не только терпела его постоянное присутствие, но даже отпускала ему в кредит, а однажды в знак особого расположения предложила этому странному посетителю домашнего пирога. Изможденный человек, близоруко мигая, несколько мгновений с какой-то голодной тоской созерцал рулет с маком, который тетушка Йолан с улыбкой протягивала ему на тарелке. Потом встрепенулся, покраснел и, заикаясь, отказался от угощения. После этого он еще глубже зарылся в книжки. Он то и дело вытаскивал из карманов небольшие листочки бумаги, два-три карандашных огрызка и, поочередно меняя их, делал какие-то пометки.

Третьим посетителем кофейни был господин К., заместитель начальника отдела векселей Венгерской всеобщей сберегательной кассы. У' него было несколько возбужденное лицо. Он вошел в кофейню около половины десятого и сел неподалеку от лингвиста, за угловой столик у окна. На нем был чрезвычайно элегантный белый полотняный костюм и синий шелковый галстук; он выпил две чашки суррогатного кофе; судя по всему, он с нетерпением кого-то ждал. Из банка его уволили еще в субботу, не посчитавшись с тем, что он бессменно проработал за одним столом целых двадцать лет; сегодня утром он все-таки явился на службу, но управляющий не ответил на его приветствие, а двое коллег во всеуслышание заявили, что, дескать, красным мерзавцам не место за столом в обществе служащих сберегательной кассы. Прочие чиновники низко склонились над бумагами, остерегаясь поднять от них глаза. В конце концов управляющий через служителя вызвал его к себе в кабинет и в самой учтивой форме предложил удалиться. Тогда К. отправился к директору личного состава с просьбой об аудиенции, но секретарша, выразив сожаление, объявила, что господин директор занят. К. вышел на улицу; при взгляде на него у старичка служителя возникло опасение, что он, того и гляди, разрыдается тут же, у главного входа в банк; тогда он проводил К. в кофейню тетушки Йолан и оставил там, пообещав, что кликнет его, если у директора личного состава вдруг найдется для просителя время. Служитель вскоре возвратился и, не садясь за столик, наклонился к К. и шепнул одно лишь слово:

— Нет.

К. посмотрел на него вопросительно.

— Стало быть, говорит, с большевиками в разговоры не вступаю, это, мол, дело полиции и дисциплинарной комиссии. Мне очень жаль, господин К.

Старичок ушел, лингвист делал свои пометки, Йошка играл в шахматы, а К., лицо которого покрылось от волнения пятнами, еще некоторое время просто сидел за столом, потом растворил в стакане с водой несколько таблеток сулемы, закрыл глаза и опрокинул раствор в рот. Он захрипел, повалился на стол, на губах его выступила пена, тело конвульсивно подергивалось, стакан с водой опрокинулся. Первым вскочил Йошка. Потом ушедший с головой в свои записи лингвист, заметив, что что-то стряслось, встал и молча подошел к столику К.

— Как видно, отравление, — сказал он тихо.

Тетушка Йолан принесла молока. Хрипящего К. положили на пол. Йошка бросился к телефону и вызвал скорую помощь; в кофейне уже начал скапливаться народ; из полицейского управления явился сыщик, желавший позавтракать, и в это же время прибежал чиновник Венгерской всеобщей сберегательной кассы, чтобы полакомиться гренками, поджаренными в сурепном масле; чиновник этот с состраданием пожимал плечами.

— Из-за коммунизма, — уронил он негромко.

К., продолжая хрипеть, открыл глаза и посмотрел на столпившихся вокруг него людей; сыщик записывал имена свидетелей, и тогда выяснилось, что «сумасшедший Янкл» — приват-доцент и зовут его д-р Тадеуш Голуховский. Тут подоспела карета скорой помощи, злополучному К. промыли желудок и увезли его. Между тем вся армия завсегдатаев кофейни тетушки Йолан собралась уже в полном составе, и даже после того, как санитарная машина уехала и было заказано не менее шести порций гренков, происшествие с беднягой К. все еще обсуждалось.

— Он взобрался на письменный стол, — говорил чиновник сберегательной кассы, — и читал стихи Ади. Те, что кончаются словами:

Либо мы — безумцы и гибель нам грозит, Либо наша вера мир преобразит [9] .

И вдобавок на столе самого управляющего банком!

— Хватит, — сказал кто-то глухо.

В кофейне опять началась суматоха. Наступил час завтрака. Сухопарая старая дева по имени Маргит, приходившаяся тетушке Йолан двоюродной сестрой, орудуя в кухне длинной двузубой вилкой, поджаривала на огромной сковороде пропитанные маслом ломтики хлеба, в плите трещали дрова, резкий запах сурепного масла овевал Маргит со всех сторон. Ложки всевозможной длины, цедилки, кувшинчики для суррогатного чая и суррогатного кофе, так же как и посуда для таинственной каши, кстати сказать изрядно надоевшей завсегдатаям кофейни, были всегда у нее под рукой. Эта Маргит жила на улице Нап и, добираясь от дома пешком, появлялась здесь спозаранку; она снимала с полки и выстраивала на длинном, вымытом добела кухонном столе шеренги прекрасных аль-паковых подносов, кувшинчиков, ложек, цедилок и чашек; вся посуда блестела, ибо банковские чиновники, составлявшие основную массу посетителей кофейни, хотя и потребляли суррогатные напитки, однако с точки зрения сервиса были, как и полагается истинным господам, весьма и весьма привередливы. Служители, например, в качестве посетителей входили лишь через черный ход — в дверь кухни; рядом с холодильником в кухне стоял небольшой столик, за которым они охотно располагались. Нет, нет, ни за что на свете не согласились бы они занять места за белыми мраморными столиками кофейни!

Первое время тетушка Йолан упорно настаивала на этом, но ни одна ее попытка не увенчалась успехом; дядюшка Рук, седовласый служитель Венгерского ипотечноссудного банка, пользовавшийся известным авторитетом, заявил ей напрямик:

— Вы еще не поняли всех тонкостей профессии. Поглядите-ка на господина Штёккера из учета, он член клуба гребцов «Хунгария»; так вот, что он скажет, если войдет в зал и сядет за соседний с ним столик какой-то сопливый Йожи Толнаи в своем служительском лапсердаке с монограммой?

— Даже подумать страшно! — с самым серьезным видом ответила тетушка Йолан.

Тогда дядюшка Рук зажмурился и произнес буквально те же слова, что и старик рассыльный.

— Порядок есть порядок. Банк ворочает миллионами. Кем был ваш муж?

— Мы были печатники, — гордо ответила тетушка Йолан.

— Так я и думал, — неодобрительно кивнул дядюшка Рук; должно быть, профессия печатника не пользовалась у него уважением.

И тем не менее он даже пытался ухаживать за тетушкой Йолан; несколько раз он видел ее во сне, эту белотелую женщину, — дело было в давние времена, в начале осени 1916 года. Однажды он пригласил ее на обед, устроенный служителями в ресторане Виппнера в Хювёшвёльде, но тетушка Йолан почему-то мягко отказалась от столь лестного для нее приглашения.

В пять часов утра тетушка Йолан бывала уже на ногах и вместе с Маргит мыла и чистила помещение, начищала до блеска подносы, ложки, разводила в плите огонь. Потом тетушка Йолан поднимала железные шторы кофейни, повязывала фартук и прикрепляла к поясу кожаную сумку для мелкой монеты — она сама обслуживала посетителей и сама с ними рассчитывалась. Банковским служителям полюбились ее гладкие щеки, белые зубы и полные руки; движение через улицу бывало достаточно оживленным: молодые банковские служители в униформе проносили сверкающие подносы, уставленные суррогатной провизией для высокопоставленных чиновников, управляющих и даже вице-директоров находящегося поблизости Управления военных поставок, Венгерского ипотечно-ссудного банка, банков «Wiener Bankverein» и «Дейч Иг. и сын», Венгерского промышленного банка и прочих финансовых учреждений. Самому д-ру Енё Рейсу, директору-распорядителю Управления военных поставок, в 1918 году именно отсюда доставляли суррогатный чай с небольшой порцией рома.

Служители, за исключением двух-трех молодых, проникшихся духом времени, даже в период диктатуры пролетариата скромно и упрямо продолжали сидеть за кухонным столом; это была особая категория служителей, происходивших, как правило, из династии потомственных слуг — не простая лавочная прислуга, пришедшая из деревни, а служители с родословной, у которых, возможно, даже прадеды были банковскими служителями еще во времена Андраша Фаи; они отправлялись к мессе по воскресеньям, жили в Кишпеште или Зугло и держались подальше от чиновников, среди которых встречалось немало евреев. Не исключено, что эти ветераны в какой-то мере даже с презрением относились к чиновникам, ибо нередко бывали случаи, когда какой-либо банковский служитель в летах — наперсник руководителя, а то и директора личного состава — считался действительно важной персоной в банке и даже играл на бирже, разумеется до революции.

В первое время, когда тетушка Йолан только открыла свое заведение, там пеклись пироги с творогом, люди пили кофе с молоком, китайский чай и натуральный малиновый сок; более того, на стеклянной стойке, расположенной против двери, стояли четыре бутылки с разнообразными напитками и стаканчики: в одной бутылке был бледный ликер, в другой — зеленый шартрез, в третьей — желтый дюшес и, наконец, в четвертой — белая сливянка.

В эти годы дела тетушки Йолан шли совсем неплохо — в результате к концу 1918 года на ее счету в банке лежало две тысячи четыреста крон, а у Маргит — тысяча двести. Весь день, с рассвета и до девяти часов вечера, обе женщины проводили на ногах — жарили, парили, мыли, терли шваброй, обслуживали, получали деньги; и все-таки тетушка Йолан так и не смогла полюбить свое заведение, она всей душой стремилась назад в В., туда, где смешались запахи бензина, свинца, бумаги и масла, запахи, которые каждый вечер приносил из типографии Болдижар Фюшпёк. По вечерам ее ноги болезненно ныли, и она решила лечиться грязевыми ваннами.

— Разбавлять молоко нечестно, — неодобрительно заявил Болдижар Фюшпёк, когда в первый раз приехал с фронта в отпуск и увидел сберегательную книжку тетушки Йолан.

— По-твоему, можно прожить на солдатское пособие? — иронически осведомилась тетушка Йолан.

Давно это было. Где они, те пироги с творогом? Где и какие ветры развеяли прах седоусого капрала Болдижара Фюшпёка?

После бури и натиска, неизменных во время завтрака, часов в одиннадцать, когда в кофейне на своем обычном месте сидел в одиночестве лишь близорукий лингвист (Йошка должен был прервать партию в шахматы, так как тетушка Йолан послала его домой с завтраком для Эгето), в зал в сопровождении господина Кёвари, коренастого мужчины среднего роста с черными усами, вошла госпожа Дубак. Тетушка Йолан быстро обслужила новых посетителей. Госпожа Дубак некоторое время беспокойно вертелась на стуле, наконец встала, прошла в кухню и там пошепталась с тетушкой Йолан; она была очень бледна и выглядела крайне смущенной, когда вышла из кухни во двор, где в продолжение нескольких минут смотрела вверх, на четвертый этаж. В это самое время во двор спустился Йошка, и от него она узнала, что у них дома одна ее свекровь; тогда она стала подниматься по лестнице, неся в руках пустой чемодан, принадлежавший господину Кёвари. Кёвари тем временем, расплатившись в кофейне, тоже вышел во двор и стал прохаживаться взад и вперед. Выглянули из своих дверей привратник дома и подмастерье сапожника Колбы. Спустя полчаса госпожа Дубак появилась с чемоданом, щеки ее пылали и губы были плотно сжаты, — одним словом, сцена была достаточно красноречивой, и подмастерье сапожника Колбы тотчас и безошибочно установил, что эта пухленькая блондинка покидает своего мужа. Подмастерье ухмыльнулся и, не выпуская из зубов деревянный гвоздь, отпустил в адрес дамы какую-то сальность. Парочка удалилась, чемодан нес мужчина; он и она, казалось, о чем-то спорили, и она часто оборачивалась назад; наконец они с улицы Зрини повернули к Дунаю, чтобы сесть в трамвай номер восемь.

— Неспокойный какой-то и бранится, — войдя в кухню, доложил матери Йошка, имея, по всей вероятности, в виду Эгето.

В кофейню вошли двое мужчин, одетых с отменным щегольством, осмотрелись, уселись за столик и попросили тетушку Йолан сварить им настоящее голландское какао, которое они принесли с собой, сварить по-английски, на одной воде. Потягивая какао и заедая его колбасой, издававшей соблазнительный пряный запах, и крохотными ломтиками ржаного хлебца, они с жаром обсуждали крупное коммерческое дело — речь шла о двух ящиках какао.

— Оно достаточно крепкое, — сказал тот, что был старше, — но, может быть, недостаточно ароматно. Синие деньги пойдут за него?

Тот, что помоложе, покачал головой.

Близорукий лингвист, занятый у витрины своими заметками, почувствовав дразнящий аромат колбасы, повел носом, бросил в сторону собеседников тоскливый подслеповатый взгляд, проглотил слюну и вновь углубился в карманное издание комментируемой им «Махабхараты».

Двое щегольски одетых мужчин, один из которых был лакей известного банкира Жака Гейма, а второй — лакей из Липотварошского казино, в конце концов договорились относительно какао и покинули кофейню, довольные сделкой.

Потом пришла тетушка Мари, старая продавщица газет, она держала под мышкой пачку только что отпечатанной вечерней газеты «Эшти непсава» и вручила один номер тетушке Йолан; к этому времени она уже так сильно охрипла, что заголовки могла выговаривать лишь шепотом. Тетушка Йолан вложила газету в газетницу с рамкой из испанского тростника, перелистала ее и протянула единственному гостю в кофейне, близорукому лингвисту; тот с удивлением поглядел на газету, сделал рукой отстраняющий жест и что-то пробормотал — без сомнения, на санскрите, ибо тетушка Йолан ничего не поняла.

— Зачем это? — вразумительно спросил наконец лингвист. — Зачем, сударыня?

Но тут вошли помощник аптекаря с улицы Мерлег, два биржевых маклера, а за ними домашний парикмахер с приятелем столяром, чтобы съесть до обеда несколько гренков. Эти господа, выражаясь фигурально, рвали газету друг у друга из рук; потом один из маклеров вышел и возвратился с другим экземпляром газеты, который он приобрел на углу. Новости были волнующие, и все их подробно обсуждали, точнее говоря, маклеры обсуждали их между собой, парикмахер со столяром тоже между собой, а помощник аптекаря не мог удержаться и попеременно вмешивался в разговор то одних, то других, не забывая тем временем с жадностью поглощать аппетитные гренки. Йошка разыгрывал партию Тартаковер — Капабланка и слушал разговоры посетителей.

Два маклера тщательно анализировали возможные экономические последствия ответных телеграмм Клемансо подполковнику Романелли.

— Он говорит совершенно ясно, — утверждал один, — что не станет вмешиваться во внутренние дела, если будет соблюден договор о перемирии. Румыны останутся на демаркационной линии, там, где они стоят сейчас. Я полагаю, уже на этой неделе начнутся частные сделки без участия официальных маклеров.

Второй маклер махнул рукой.

— Не так это просто, — сказал он, вздохнув.

— Не подлежит, однако, сомнению, что, если начнутся спекуляции ценными бумагами на бирже, они не должны касаться акций промышленных предприятий… Клемансо далеко. Даже и он не сможет предотвратить демонтаж заводов. Делай, что хочешь, а я, пожалуй, стал бы потихоньку скупать с рук банковские ценные бумаги.

Затем они обсудили заявление статс-секретаря министерства юстиции Эмиля Балажа о ликвидации ревтрибуналов, о пересмотре всех судебных приговоров, о восстановлении коллегии адвокатов, об экстренном пересмотре всех декретов советского правительства.

— Только скупать! — пришли к обоюдному решению маклеры, согласно кивая головами.

Парикмахер и его приятель столяр прежде всего детально обсудили новость о самоубийстве Тибора Самуэли; они уплетали гренки и, чавкая, рассказывали, как Самуэли с австрийским коммунистом Штрошнейдером перешел границу, как в деревне Лихтендорф они наскочили на жандармский патруль, как их опознали и привели в ближайшее караульное помещение; когда обыскивали Штрошнейдера, венгерский народный комиссар вынул из кармана носовой платок, в который был завернут револьвер, и выстрелил себе в грудь под левое шестое ребро…

— Трус, — прохрипел столяр.

— …и умер, когда его перевозили в Винер-Нейштадский военный госпиталь.

Йошка, у которого кровь отхлынула от лица, с ферзем д-ра Тартаковера в руке, услышал, как два субъекта надругались над памятью покойного.

— Жаль его, — ехидно заметил помощник аптекаря. Взгляды присутствующих обратились к нему. — Я так понимаю, — продолжал он, — его надо было схватить живьем, чтобы вырвать сначала язык, а потом уж колесовать.

Оба маклера понимающе закивали головами, а Йошка собрал шахматные фигуры и вышел из-за столика; нечаянно уронив ящик, он опустился на колени и принялся собирать под столом пешки; ему страстно захотелось вцепиться зубами в икры этих людей и куснуть их так, как сделал бы это какой-нибудь бешеный пес.

Лингвист продолжал читать, беззвучно шевеля губами.

Йошка, белый как полотно, уселся в кухне и сидел, не поднимая глаз; его не столько взволновало известие о гибели человека, сколько гнусная клевета, сопровождавшая эту печальную весть.

Парикмахер пустился в разглагольствования о том, что его двоюродный брат был вожаком контрреволюционного мятежа в Дунапатае; теперь этот братец согласно декрету об амнистии лиц, осужденных за совершение политических преступлений в период между 21 марта и 2 августа, вышел на свободу и якобы вновь становится важной персоной. Маклеры обсудили также манифестацию служащих муниципалитета, затем открытое выступление бывшего вицебургомистра Тивадара Боди против рабочего совета и наконец призыв министра внутренних дел положить конец влиянию политических партий в муниципалитете.

— Прежние советники уже приняли свои отделы, — заметил второй маклер.

Напоследок они обсудили репертуар театров и долго совещались, в какой театр пойти вечером: в Будапештском театре давали «Народоненавистник» (при этом слове маклеры поморщились), в Будайской студии — «Господа офицеры в женском монастыре», а в Театре Маргит — «Недотрогу»…

В это время в кофейню вошел согбенный маленький человечек в помятом сером костюме, осмотрелся, сел за первый столик в среднем ряду и заказал лимонад; тетушка Йолан, подавая лимонад, окинула его внимательным взглядом.

— Моя фамилия Штраус, — сказал человечек едва слышно, — я подожду.

Тетушка Йолан ушла в кухню, а маленький Штраус принялся спокойно потягивать лимонад, потом достал из кармана газету и стал читать, но то и дело поднимал глаза и поглядывал поверх газеты.

Первым покинул кофейню кровожадный помощник аптекаря, за ним ушли оба маклера; между тем парикмахер доверительно сообщил своему другу, что евреям еще предстоит хлебнуть горя, на что столяр, который не любил разговоров на эту тему, неопределенно пожал плечами, однако противоречить не стал.

Лингвист, увлеченный описанием чудодейственного копья Арджуны, позабыл обо всем на свете, лоб его покрылся испариной, и даже очки запотели; он снял их и, подслеповато щурясь, старательно протирал, а Штраус с жалостью смотрел на этого чудака не от мира сего.

Наконец расплатился и парикмахер и ушел вместе со столяром. Тогда Штраус поднялся и подошел к двери, ведущей в кухню.

— Получите с меня, — произнес он негромко.

— Семьдесят филлеров, — объявила тетушка Йолан и сделала рукой отрицательный жест, означавший, что посетитель ничего ей не должен. — Четвертый этаж, двенадцать, угловая квартира, стучать три раза, — сказала она затем.

Штраус попрощался и вышел. Некоторое время он шел в направлении площади Йожефа, но, дойдя до угла улицы Мерлег, вернулся, поднялся на четвертый этаж и трижды постучал в дверь. Чуть погодя дверь отворилась.

— Приготовьтесь, товарищ Эгето, — сказал Штраус, — мы отправляемся в В. Богдан ждет вас. — На губах его мелькнула еле уловимая улыбка.

— Наконец-то! — облегченно вздохнув, воскликнул Эгето. — А знаете, я уж ругался! Думал, вы никогда не придете, и жалел, что мы условились с вами вчера. Ведь я давным-давно мог бы быть там…

— Или в другом месте, — сказал, усмехаясь, Штраус.

Эгето схватил его за плечо.

Большие спокойные лошади, упрятав головы в торбы, надетые поверх окованных медью уздечек, крепкими желтыми зубами размалывали ячмень, перемешанный с кукурузой. Время от времени то тут, то там под кожей у них вздрагивали мышцы, и длинные хвосты хлопали по бокам, отгоняя назойливых мух. Широкая грузовая подвода стояла на углу улицы Балвань и улицы Яноша Араня, перед магазином «Оптовая торговля пряностями и бакалеей. Блиц и Браун», все еще являвшимся общественной собственностью. Полдень давно уже миновал; возчик, краснолицый крепкий старик в фартуке, выпачканном мукой, и в шляпе с отогнутыми впереди полями, какую обыкновенно носят грузчики, — ни дать ни взять бакалейный Наполеон, — мирно дремал на козлах.

Маленький Штраус тряхнул его за плечо.

— Будем грузиться, — сказал он. — Это Фери, подручный.

Эгето пожал возчику руку; тот узнал его и подмигнул.

— Вам в глаз соринка попала, что ли? — ворчливо осведомился Штраус.

Возчик в ответ только хмыкнул.

Штраус пошел в магазин с накладной. Эгето стало жарко, и, подумав, он сбросил с себя китель.

— Вы и вправду помогать хотите? — вытаращив глаза, спросил его возчик.

Эгето свернул китель, положил на сиденье, затем засучил рукава рубашки и влез на подводу.

Возчик не спускал с него глаз.

— Ладно! — бросил он наконец.

Затем вытащил из-под козел фартук, такой грубый, точно он был сделан из кожи, шляпу, какую носят грузчики, с отогнутыми по-наполеоновски полями, и протянул Эгето. Тот мгновение помедлил, затем решительно облачился в предложенную одежду.

— Не дай бог встретить этакого возницу! — воскликнул краснолицый старик с нескрываемым удовольствием. — Будь я городским таможенником, завидев вас, сразу бы смекнул: этот и мельничные жернова провезет контрабандой.

— А что, чудесный, чистый фартук! — отозвался Эгето. — И смазан хорошо, чтоб не скрипел!

Возчик почесался.

— Прошу прощения, сударь, — сказал он наконец и с видом благочестивого смирения опустил голову.

Почему-то приуныв, он поглядел на лошадей, уже опустошивших торбы, затем скосил глаза на Эгето и заморгал.

— Овес оплакиваете? — полюбопытствовал Эгето. — Не мешало бы напоить лошадей, а?

Возчик опять почесался и, не найдя, что ответить, лишь хмыкнул. А Эгето взял из-под козел ведро, с независимым видом вошел в магазин и немного погодя возвратился с ведром, полным воды. Он снял с лошадей пустые торбы; лошади жадно прильнули к воде, фыркая и сопя.

— Я тоже не намерен изнывать от жажды! — вдруг заявил возчик. — И чтоб лошади не смущались.

Он вытащил из своих пожитков флягу, сделал из нее большой глоток и протянул Эгето.

— Прошу на водопой! — сказал он и подмигнул.

Эгето понюхал флягу — в ней было вино. Он покачал головой.

— Благодарю, — проговорил он, возвращая флягу возчику.

— Мы же пьем в интересах лошадей, — принялся уговаривать его возчик. — Если у начальства пересохнет глотка, оно помрет от жажды. И вы и я!

— Я не помру, — возразил Эгето и хлопнул возчика по плечу. — И отведу ваших безутешных сироток домой в конюшню! — С этими словами он вновь направился в магазин.

Возчик разочарованно смотрел ему вслед.

— Твоя бита, — буркнул он себе под нос и слез с козел, чтобы взнуздать лошадей.

Эгето не скрывал своего нетерпения. А маленький Штраус не на шутку удивился, когда увидел его рядом. Эгето был готов немедленно приступить к погрузке, охваченный одним желанием: любым трудом, любым физическим усилием расслабить напряжение своих мыслей и нервов. И вот он уже на улице с мешком соли на плече, который ловко скинул на подводу.

— Свежая сила! — похвалил возчик.

Штраус стоял в дверях с накладной и наблюдал за погрузкой. Эгето и один из служащих магазина по очереди выносили товары: три мешка соли, мешок сладких рожков, два ящика с каким-то серым сахаром, несколько мешков ячневой крупы, являвшейся основным продуктом эпохи, спички, три мешка кукурузы, муку, два жестяных бидона с подсолнечным маслом. Следует заметить, что фирма «Марк Леваи и сыновья» была самым крупным предприятием по торговле пряностями и бакалейными товарами в городе В.

Эгето даже взмок, помогая во время погрузки. Штраус еще раз проверил товар, подписал в конторе какую-то квитанцию и вернулся к подводе. Не говоря ни слова, он взобрался на козлы; Эгето устроился на ящике среди товаров.

— Трогай, — сказал Штраус. — Улица Немет, двадцать восемь, фабрика красителей Курзвейла.

Возчик стегнул лошадей. Подъезжая к площади Деака, он обернулся.

— А вот теперь уж не скажешь, что тут контрабанда, да еще жернова! — сказал он с похвалой.

Эгето кивнул, и уголки его губ дрогнули в легкой усмешке.

— Угораздило же меня отправиться именно с этим дурнем Андришем, — проворчал Штраус.

— Такое уж ваше счастье за тридцать пять лет! — откликнулся возчик, толкая Штрауса локтем в бок и подмигивая.

На фабрике Курзвейла они получили по списку какие-то лаки, красильные порошки в коробках и затрусили в нефтяную лавку на площади Барош; там они погрузили на подводу бочку с керосином и колесную мазь, отгородив их как следует доской, чтобы соль и другие продукты не впитали в себя запах керосина. Потом они двинулись на химический завод «Орион», расположенный у городских скотобоен, и взяли стиральный порошок, ящик синьки, средства для химчистки и бочку медного купороса. Возчик и Эгето, когда они наконец отправились домой, сделали себе самокрутки и закурили.

— Ну что это за поездка, — очень недовольным тоном сказал возчик на обратном пути, когда они подъезжали уже к проспекту Ракоци, — одну коломазь везем домой, больше ничего не достали. — Вдруг он выругался и угрожающе замахнулся кнутом в сторону какого-то невнимательного, пешехода, затем продолжал: — Никакой порядочной бакалеи! Нет у нас имбиря, инжира, мускатного ореха, шафрана, корицы, фиников, гвоздики! Нет малагского винограда, ванили, какао, кокосового масла, земляного ореха! Нет перца, кофе, чая, майорана, лаврового листа, соевых бобов! — Теперь он уже попросту завопил, увидев второго рассеянного пешехода, ибо в мозгу его пронеслась мысль о совершенно пустой фляге. — Это не бакалейное заведение, а черт знает что! — продолжал ворчать возчик.

— Да замолчи ты наконец, дуралей! — оборвал возчика Штраус, ткнув его кулаком в бок.

— Замолчать? — заморгав, спросил возчик.

Штраус кивнул в ответ.

— Как угодно, — обиженно сказал возчик.

Они протрусили по Верхней аллее, но у проспекта Андраши вынуждены были остановиться, так как путь им преградила какая-то военная колонна, маршировавшая под оглушительные звуки труб.

Возчик приподнялся на козлах.

— Румыны, — сообщил он мрачно.

Эгето тоже поднялся посреди ящиков и мешков; встал на козлах и маленький Штраус. Все трое смотрели на широкий проспект Андраши, по которому со стороны Городского парка под быстрое стаккато чужих трубных сигналов, сжимавших сердце, тесными рядами выступали колонны оккупационной армии. Впереди двигались конные горнисты; сидя на больших поджарых конях, в стальных плоских касках, покраснев от натуги, они извлекали из труб резкие, отрывистые звуки. За ними следовал конный стрелковый эскадрон с карабинами на плече, в касках с опущенными под подбородок ремешками. Вдруг трубные сигналы сделались громче. За стрелковым эскадроном через небольшой интервал на породистых лошадях темной масти, выступающих словно на арене цирка, появились элегантные, выбритые до блеска штаб-офицеры, затянутые в светлые мундиры с портупеями и расшитыми золотом воротниками, в шнурованных сапогах, в темных галифе и французских офицерских головных уборах. Это был генеральный штаб трансильванской румынской армии. Впереди на танцующем вороном жеребце гарцевал седоусый человек небольшого роста — верховный главнокомандующий генерал Мардареску. Позади него на расстоянии одного шага, слева, ехал плотный мужчина с пышными черными усами — начальник генерального штаба Панаитеску; справа, также гарцуя, двигался высокий генерал-лейтенант Холбан, назначенный комендантом города Будапешта.

В этот день в венгерскую столицу вступили три полностью укомплектованные румынские дивизии и были размещены в казармах и школах; их караульные части заняли главный почтамт, две телефонные станции, вокзалы и все прочие общественные здания, за исключением министерств. Главнокомандующего у ворот города встретил и приветствовал краткой речью военный министр Венгрии Хаубрих. Оккупационные войска немедленно взялись за обеспечение порядка в городе. Вечером по улицам венгерской столицы уже циркулировали румынские патрули, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками; сохранившаяся кое-где Красная милиция была разогнана, однако полицию, в аппарат которой непрерывно вливались прибывавшие из предместий и провинций, изгнанные во время революции жандармы и офицеры, на основании переговоров, ведшихся с профсоюзным правительством, не разоружали.

Вслед за румынским генеральным штабом по проспекту Андраши следовал эскадрон кавалерии, потом шла пехота во главе с громыхающим военным оркестром. Впереди отдельных пехотных подразделений шагом двигались всадники с прикрепленными к седлам длинными пиками, на которых развевались крохотные разноцветные штандарты полка. Пехотные, по преимуществу егерские части были в роскошных высоких сапогах со шнуровкой, в бриджах, плоских касках, с винтовками, к которым был примкнут не широкий плоский, а узкий трехгранный штык. Подавляющая часть этой великолепной экипировки являлась продукцией крупнейших военных заводов и военных предприятий, принадлежавших Большой антанте, — «Шнейдер — Крезо», «Армстронг — Виккерс» и другим компаниям. Но, как свидетельствуют военные историки, боевая ценность этих войсковых соединений вопреки превосходной экипировке, предоставленной им Антантой, не шла ни в какое сравнение хотя бы с такими красными частями, как 32-й пехотный будапештский полк, состоявший из тощих официантов, костлявых слесарей, сутулых портных, каменщиков с обломанными ногтями, или с боевым чепельским полком корпуса металлистов. И все же власть венгерского пролетариата была растоптана, и румынская армия, главную боевую силу которой составляли завербованные в принудительном порядке несознательные потомственные землепашцы, шагала сейчас парадным маршем по улицам Будапешта. Первопричиной этого послужило предательство штабных офицеров чонградской южной венгерской армейской группы, тайное заигрывание командования армии на правом фланге Тисского фронта с Сегедом, более чем двоедушное поведение Секейской дивизии и генерал-лейтенанта Кратохвилла, коварная игра начальника генерального штаба венгерской армии полковника Жулье, предательство начальника штаба III корпуса Красной армии Политковского, который регулярно снабжал контр-адмирала Хорти секретными сведениями, саботаж бывших кадровых офицеров, проникших в народный комиссариат по военным делам, и наконец подрывная деятельность международной шпионской организации, созданной непосредственно Большой антантой.

За четыре с половиной месяца своего существования венгерская диктатура пролетариата в условиях не прекращавшейся ни на миг борьбы развернула гигантскую созидательную работу внутри страны, но у нее физически не хватило времени на то, чтобы до конца сломать буржуазную государственную машину, избавиться от паразитической армии чиновничьего и офицерского сословия старого государственного аппарата, произвести беспощадную чистку внутри партии, изгнать из своих рядов мелкобуржуазных правых социал-демократических элементов, вроде Якаба Велтнера, Кароя Пейера, Йожефа Хаубриха и им подобных, которые вели против диктатуры пролетариата подрывную деятельность, и приступить к проведению аграрной реформы. Кроме того, она в известной мере была лишена возможности использовать опыт большевистской партии, возглавлявшей борьбу революционной России, сражавшейся в период гражданской войны с полчищами интервентов четырнадцати империалистических держав. Окружив Венгрию со всех сторон — с севера, юга, запада и востока, еще со знаменательной даты 21 марта, готовые к скачку, ждали своего часа свирепые французские генералы, сверкающие глазами итальянские авантюристы, корректные и циничные английские дипломаты и набожные шотландские адмиралы-пресвитерианцы, трясущиеся за свои латифундии венгерские эмигранты — графы и епископы, натравленные буржуазией и скрежещущие зубами от злобы чешские шовинисты и затянутые в корсеты, с напудренными физиономиями офицеры — наемники румынских бояр, боявшихся утратить свое классовое господство; а внутри государства ждали того же разномастные тайные агенты империалистической Антанты: церковники, кадровые офицеры, постриженные ежиком профсоюзные бюрократы, проповедующие всепрощение сентиментальные обыватели, принадлежащие к христианской народной партии регенты, радикально настроенные лавочники. Игра велась крупная. То была генеральная репетиция столкновения классовых сил в Центральной Европе! Например, графу Иштвану Бетлену, засевшему в Вене, детальный план выступления Красной армии на Тисском фронте стал известен еще до того, как о нем узнали политкомиссары идущих в бой дивизий, и он через специального курьера заранее передал этот план в Сегед, так же как и в Белград— в руки французского генерала де Лобитта. Сведения о численном составе, оснащении и оперативных планах II секешфехерварского красного корпуса были размножены и отправлены сегедскому контрреволюционному правительству, венскому комитету и даже державам Антанты не только самим начальником генерального штаба Краененброеком, но и бывшими кадровыми офицерами штаба корпуса.

Большинство румынских пехотинцев, шагавших по проспекту Андраши, были черноволосы, с оливковыми лицами; рослые солдаты среди них попадались редко. Стройные офицеры, красуясь на статных конях, внимательно рассматривали четыре скульптуры на площади Кёрёнд: графа Палфи в парике, Иштвана Бочкай в высокой шапке, Габора Бетлена в парадном ментике и высеченную из камня фигуру национального героя Миклоша Зрини со знаменем и обнаженным мечом в руках, увековечившего момент вылазки гарнизона крепости против турок. Вслед за пехотой по торцовой мостовой проспекта Андраши с глухим грохотом двигалась артиллерия — пушки на конной тяге и полевые гаубицы; дальше тянулся нескончаемый обоз: повозки, груженные мешками муки, горами поджаристых булок, овсом, сеном и разрубленными надвое окровавленными воловьими тушами. Румынский генеральный штаб занял отель «Хунгария», расположенный на берегу Дуная. Здесь же разместилась и канцелярия коменданта города генерал-лейтенанта Холбана.

— Очень нужна была нам классовая борьба! — заметил почти довольным тоном пожилой господин с зонтиком, стоявший у подножия памятника Зрини.

Возчик слишком внимательно рассматривал рукоятку своего кнута, потом перевел взгляд на господина с зонтиком и установил, что у того на ногах башмаки с пуговками.

— Оставайтесь на месте, дядюшка Андриш, — строго предупредил его маленький Штраус.

Возчик хмыкнул и, огорченный, принялся почесывать затылок.

— От вас еще и вином разит! — добавил с упреком Штраус.

Возчик совсем съежился и затаил про себя грустные мысли о господах, предавших родину.

По тротуару проспекта Андраши в этот душный дневной час гуляло довольно много народа. Люди словно надели на лица маски: никто не улыбался, но и не строил враждебных гримас, взгляды были неподвижны, губы плотно сжаты; никто не взмахивал платочком, никто не сжимал кулаки. По внешнему виду будапештцев ничего нельзя было определить — боятся ли они, негодуют или радуются. Последние повозки военного обоза проехали в сторону площади Октогон.

— Но-о, — протянул возчик, и они двинулись к мосту Фердинанда.

Все трое молчали.

— Что теперь будет? Кто возьмет власть? — глухо, словно обращаясь к самому себе, спросил Штраус.

Эгето махнул рукой.

— Едем, — сказал он. — Один раз вы меня уже отговорили.

— Но ведь румыны теперь уже… — начал Штраус.

— Поедем по Вацскому шоссе? — перебил его Эгето.

Маленький Штраус пожал плечами. Подвода протарахтела по мосту.

— Правители наши сбрехнули, — подвел итог дня возчик, от которого действительно попахивало вином. — Пришли-таки напудренные генералы!

Он стегнул лошадей; подвода почему-то свернула на проспект Лехела, а не на Вацское шоссе; одно колесо, плохо смазанное, скрипело, лошади шагом тащились в В.? тяжелый запах лежавших на подводе товаров, словно невидимый шлейф, тянулся за ними по пыльным улицам предместья. Дети играли прямо на мостовой, перед воротами стояли рабочие без пиджаков, на улице Лёпортар повязанная платком старуха, прислонясь к дереву, плакала навзрыд — только сейчас она узнала, что сын ее, красноармеец, сложил свою голову под Монором. Улицы были серы от пыли, налетавший с Дуная ветерок время от времени взметал пыль, еще более увеличивая царившую здесь сумеречность.

— Говорят, будто румыны раздают ржаные хлебцы, — сказала какая-то женщина.

— Каждому по двадцать пять кругленьких, мамаша! — отозвался какой-то мужчина.

Большая подвода тарахтела уже по проспекту Сент-Ласло; день был на исходе. Обезоруженный, преданный город молча ждал решения своей судьбы. В этот вечер постриженные ежиком старые функционеры из социал-реформистов, вконец запутавшись, втянули головы в плечи, ибо почувствовали всю тяжесть последствий своей деятельности; однако истинное значение произведенной румынами акции, многими не предвиденной, было еще не совсем понятно. Поэтому конгрегационалисты с бачками, мелкие чиновники, судебные исполнители и члены опекунских советов, титулованные начальники канцелярий, министерские и муниципальные служащие, графские адвокаты и управляющие имениями, модные дантисты, владельцы машиностроительных заводов, бывшие австро-венгерские генералы, генеральные директоры судоходных компаний, управляющие банками, одолеваемые жаждой мести парикмахеры, регенты, приходские священники и вице-нотариусы в замешательстве присмирели, белый террор на некоторое время приутих: перестали ломать людям кости, кастрировать их, выжигать им ногти на ногах, так как никому пока не были известны намерения румынских генералов, и поэтому никто не хотел рисковать.

На другой день, однако, все началось с удвоенной силой: Мардареску заявил, что не желает вмешиваться во внутренние дела государства, но большевизм на венгерской земле он вырвет с корнем.

В это самое время, время передышки, вызванной замешательством, Ференц Эгето, выпачканный с ног до головы мукой, на подводе со скрипящими колесами, принадлежавшей фирме «Марк Леваи и сыновья», возвратился в город В. Когда подвода протарахтела по улице Вираг, было около восьми часов и уже довольно темно — Штраус в этот день умышленно вел дела так, чтоб основательно запоздать со своей комиссией. Подвода на несколько минут остановилась перед домиком, в котором жил Штраус, и Эгето с маленьким старичком слезли. Штраус сделал знак возчику не спеша отправляться дальше, а сам вместе с Эгето вошел в ворота. Их видел только один мальчуган, проживавший в этом же доме. Дверь квартиры Штрауса выходила в подворотню; все женщины в доме хлопотали, стряпая ужин, из глубины длинного двора доносились мужские голоса и крики детей. Квартира Штрауса состояла из кухни, сравнительно большой комнаты и очень тесной каморки.

— Таз с водой и мыло вон там, — сказал старик. — Я буду через полчаса.

С этими словами он ушел сдавать товар фирме «Марк Леваи и сыновья». Дверь снаружи он запер на ключ.

Ференц Эгето скинул с себя фартук и шляпу грузчика, снял рубашку, глубоко вздохнул, затем хорошенько помылся до пояса. В квартире было темно. Разумеется, он и думать не мог о том, чтобы зажечь свет. Помывшись, он снова надел китель, сел за стол и посмотрел в окно, за которым сгущался вечерний сумрак. По стеклу поскребла чья-то маленькая ручонка. Эгето не шевельнулся. Потом послышался стук кулачка в дверь.

— Дядюшка Йожи! — донесся тоненький детский голосок. — Впустите!

Тишина. В дверь заколотили босые ножки, и тоненький голосок прозвучал сердито:

— Дя-я-я-дюшка Йо-о-ожи!

Мальчуган за дверью прислушался и перешел на жалобный тон:

— Впустите меня, пожалуйста… Мне сладкого рожка не надо.

Опять тишина. Ребенок за дверью пробормотал что-то, потом босые ножки удалились.

Теперь Эгето лежал на диване и смотрел во тьму; в этот миг ему казалось странным, что где-то там, за стенами дома, на проспекте Арпада, гуляют люди, уже горят фонари, в трамваях сидят мужчины, они возвращаются домой к своим женам и детям, в кухнях трещит огонь, варится скудненький ужин — если каша, тоже неплохо; у кинотеатра «Корзо», в двух шагах отсюда, встречаются пары, у каждого есть кто-то свой, лишь у него… Эгето попытался вызвать в памяти лицо своей умершей жены, но это ему не удалось… Когда же придет наконец Штраус?

За дверью снова раздался шум, шлепанье босых ног. Потом зазвучали голоса детей — они совещались.

— Он дома, — донесся голосок.

— Да ну тебя к черту! — послышался другой, еще более тоненький голос. — Разве бы он не открыл, если бы был дома?

— Не тяни меня за волосы, ну-у! — крикнула девочка.

Опять заколотили в дверь, потом постояли, прислушиваясь и прижимая носы к замочной скважине, — об этом можно было догадаться по возне и громкому сопению, доносившимся из-за двери.

— Может, он умер? — В голосе мальчугана слышалось беспокойство.

— От мертвецов пахнет карболкой, — солидно возразил другой мальчик.

Этот аргумент заставил малышей глубоко задуматься.

— Один малюсенький сладкий рожок! — с тоской прозвучал новый голос, и его обладатель подергал дверную ручку.

Но тут послышался звук пощечины, детский плач, шлепанье босых ног — должно быть, пришел кто-то из взрослых и разогнал малышей.

Ференц Эгето впервые был в квартире старика Штрауса, хотя жили они по соседству. Дом, в котором обитал Штраус, был одноэтажный, длинный и узкий, состоящий из двенадцати квартир, где ютились пролетарские семьи, — улица Вираг, 13, — такой же, как дом, в котором проживала со своей дочкой тетушка Терез, наводненный армией без устали вопящей, вечно голодной босоногой детворы. На улицу выходила всего лишь одна квартира, и это была квартира старика Штрауса; дверь в нее вела прямо из подворотни, а в другой части дома, выходившей на улицу, помещалась москательная лавка. Узкий участок земли позади дома был застроен со всех четырех сторон; в тесном дворике вокруг водопроводной колонки никогда не просыхала грязь. Здесь целые дни горланили дети, пока их крики не приводили в ярость какую-нибудь женщину и она не разгоняла детей тростниковой выбивалкой; тогда на пять минут воцарялась тишина, потом все начиналось сначала: игры, ссоры, драки. В этот день дети играли в войну между красными и румынами, и сколько ни разгоняли их задавленные нуждой матери, они опять и опять шумливо сбегались в другой угол двора, измышляя все новые и новые виды сражений; напоследок двоих ребятишек назначили «членами сегедского контрреволюционного марионеточного правительства» и хорошенько вздули.

— Не понимаю, — жаловался проживавший в том же доме бородатый господин Брюлл, обмывальщик покойников, член местной еврейской общины, — почему их не остановят? Эти дети накличут еще на наши головы христиан-социалистов!

В тот день, однако, они никого не накликали. Как всегда, дети играли, пока не наступил вечер; мальчуган, которого звали Бела, тот самый, что с особенным нетерпением дожидался прихода Штрауса, понапрасну божился, что собственными глазами видел, как Штраус пришел домой. Кончилось тем, что мальчугану дали хорошего тумака и подняли его на смех.

Дядюшка Штраус, этот преклонного возраста человек, неизменно распространявший вокруг себя ароматы всевозможных пряностей, занимал воображение маленьких замарашек всего дома. Старик с необыкновенной серьезностью относился ко всякому представителю сей категории человечества, включая и двухлетних малюток. Он приводил их в свою квартиру и Предлагал садиться, как взрослым, а самым крохотным вытирал носы и на полном серьезе справлялся о домашних новостях; он излагал им свою точку зрения на весьма любопытные и, бесспорно, решающие проблемы жизни, такие, как, скажем, методичное отправление внутрь организма пресловутого рагу из тыквы и находящееся в непосредственной зависимости от этого развитие выдающихся качеств человеческой натуры; в каких странах произрастают леса сладких рожков, как эти леса необъятны и каким образом содержание носа в чистоте влияет на развитие умственных способностей человека. Неоднократно он делился с ними воспоминаниями о том, какой военный чин в старое время следовал за чином майора, какой вес имела медная четырехкрейцеровая монета и чем был плох государственный строй Венгерского королевства, объединенного с Австрийской империей. Иногда он развивал перед своими слушателями такую тему: по каким особым приметам можно угадать подлецов, обирающих простых людей; порой пересказывал содержание научной книги, повествующей о том, как в индийском граде Ахмедабаде посеянные вечером вьющиеся бобы за одну ночь вырастали до самой луны, а то выступал с хитроумными разоблачениями: из чего англичане готовят свой излюбленный напиток — имбирное пиво; он сообщал малышам о предателях народа и не скрывал от них даже того, к кому он обращается, когда читает заупокойную молитву о сыне. Дети очень любили слушать старика. Рассказывал он серьезно и просто, а они, навострив уши и шмыгая носами, чинно сидели на диване.

— Настоящий мадьяр не шмыгает носом, — замечал Штраус. — Настоящий мадьяр вытирает нос. Шмыганье носом — это приветствие эскимосов!

Следствием столь неосторожного замечания явилось то, что маленькие бесенята битых два дня приветствовали друг дружку, а также своих родителей лишь по обычаю эскимосов. Иногда Штраус приносил из магазина сладкий рожок, иногда рассказывал о сыне, о своем Беле, которого погубили злодеи с лихо закрученными кверху усами. О дочери своей он не говорил никогда. Его память навеки запечатлела тот день, который принес ему страшную весть о гибели единственного сына, когда один за другим входили к нему соседи, отцы и матери его маленьких друзей, — столяры-подмастерья, фрезеровщики, переплетчики, жены сапожников, молча пожимали руку старику, сидевшему в одних носках, без башмаков, с покрасневшими от слез глазами, и приносили ему разную еду, даже его любимое кушанье из картофеля. Но особенно отчетливо он помнил, каким сочувствием окружили его тогда дети. Сперва они приоткрывали дверь, заглядывали, потом бесшумно проскальзывали в комнату, без всяких церемоний, запросто садились на диван, молчали и не сводили с него глаз, забывая при этом болтать ногами; они смотрели на висевший на стене портрет его сына Белы, который так непостижимо, так бесчеловечно был расстрелян по приказу генерал-лейтенанта Лукачича.

— Портрет тоже умер! — изрек тогда один из его глупеньких друзей.

Дети в тот день отличались непривычными для них молчаливостью и застенчивостью и, казалось, даже были менее грязны, ибо, прежде чем проникнуть в комнату, старательно вытирали носы, используя для этой операции рукава своих курточек.

Иногда старик показывал им всякие книги и картинки; сказок у него не было, и он, напустив на себя необычайно важный вид, сообщал, что по такой-то книге он изучает мир; ребятишки, выслушав его заявление, впрочем, не очень-то понимали, что в данном случае надлежит думать им.

…За окном стояла густая тьма; должно быть, шел уже девятый час; во всем доме матери совершали над своими отпрысками обряд омовения ног перед сном и больше не пускали их во двор. Но вот в замке повернулся ключ — пришел Штраус; прежде чем зажечь свет, он прикрыл окна ставнями.

— Хаос! — проговорил он тихо, когда желтый свет керосиновой лампы разлился по большой комнате. — И все румыны… Рохачеки не показываются, боятся. А социал-демократы… Ночью, возможно, сюда войдут румыны!

— Ночью они не придут, — сказал Эгето. — Где Богдан?

— Будет в десять. Он сказал: очень важно!

— Я ухожу. К этому времени вернусь… сюда…

Штраус ни о чем не спросил — спросили только его глаза.

«Домой», — чуть было не вырвалось у Эгето, но он промолчал, лишь сделал рукой неопределенный жест.

Штраус понял и пожал плечами.

— Погодите, я проверю, — сказал он. Затем подошел к лампе и задул ее.

— Можно, — немного погодя шепотом позвал он, выглядывая в полуотворенную дверь.

Они вышли из ворот.

Город был окутан вечерней мглой. Позади них, где-то близ улицы Няр, мигал одинокий огонек керосиновой лампы, а далеко впереди, на проспекте Арпада, сиял яркий свет дуговых фонарей; до путников он не доходил, постепенно рассеиваясь и сливаясь с серым сумраком вечера.

— Я провожу вас, — сказал Штраус. — Покараулю на улице. Вы можете спокойно…

— Зачем? — спросил негромко Эгето.

— Да так… хочется подышать воздухом! Мой Бела тоже… — Не договорив, старик смущенно умолк.

Эгето, однако, понял и так. Его Бела, который истек кровью, прошитый пулями усатых крестьян из окрестностей Сараева, солдат взвода боснийцев, павший от рук таких же подневольных, каким был он сам, — Бела поступил бы точно так же.

Надо было пройти всего несколько шагов. Под покровом тьмы человечек с согбенной спиной прошмыгнул в ворота того дома, куда направлялся Эгето, и вскоре возвратился.

— Можно.

Эгето вошел. Тетушка Терез стояла в кухне; она вздрогнула, увидев его, тотчас бросилась к двери и занавесила стекло. Юлика лежала в постели.

— Дядя Фери, — сонным голосом позвала девочка. — Что вы принесли?

— К сожалению, ничего, — ответил Эгето.

— Спи, — приказала ей тетушка Терез.

Прихватив керосиновую лампу, Эгето и тетушка Терез вошли в комнату. Там все еще оставались следы разгрома, произведенного субботней ночью: буфет, лишенный стекол, выглядел на редкость унылым, с книжной полки исчез Маркс, а также брошюры и книги о рабочем движении; порядок расстановки прочих книг был нарушен, они стояли так, как их поставила тетушка Терез, подняв с пола. Полированную доску стола рассекала длинная царапина, на полу красовалось огромное чернильное пятно — во время обыска сбросили на пол чернильницу.

— Они не придут опять? — озабоченно спросила тетушка Терез.

— Не думаю, — ответил Эгето. — Им самим тогда не поздоровится…

— Да я нисколько не боюсь, — заявила тетушка Терез и уселась на стул, демонстрируя таким образом свою храбрость, однако она была немного бледна.

Сел и Эгето.

— На улице караулят, — сказал он.

— Что вы скажете о буфете? — вместо предисловия начала тетушка Терез.

Затем слова хлынули из нее мощным потоком; перескакивая с одного на другое, она сообщала ему о самых немыслимых подлостях, совершенных в городе В. за прошедшие два дня. Рассказывая, она выдвигала весьма своеобразную точку зрения относительно исторических событий, часто прерывая свое повествование ошеломляющими риторическими, вопросами.

— Неужто не скрутит их холера! — восклицала она, задыхаясь от гнева и поглаживая пальцами огромную царапину на столе. — Вот так христиане! — через несколько минут заявляла она, с недоумением переводя взгляд с предмета на предмет.

Мебель, однако, не шевелилась, буфет, как бы поеживаясь от смущения, продолжал стоять с сиротливым видом ослепшего мученика. В рассказе тетушки Терез, беспорядочном и прерываемом тяжелыми вздохами, главную роль играла она сама; тема злодеяний, совершенных по отношению к ней, звучала словно лейтмотив некой симфонии.

— Какое он имеет отношение к политике? — кивнув на чинно стоявший буфет, вновь воскликнула она. — А это были чернила Мюллера! — проговорила она затем с укоризной. И пригорюнилась. Вдруг, без всякого перехода, она вспомнила о пощечине, полученной Юликой. Когда ее негодование достигло кульминации, она воскликнула: — Так надругаться над домом вдовы контролера железной дороги!

— Книги я хотел бы оставить здесь, — начал было Эгето.

Тетушка Терез не слушала его, она все еще была так поглощена собой, что не в силах была переключить свое внимание с горестных мыслей о собственных невзгодах на что-либо другое.

Часы с кукушкой уже пробили половину девятого, когда тетушка Терез перешла к рассказу о разгроме, учиненном в рабочем клубе. Наконец она вспомнила о пытках, которые пришлось претерпеть схваченным рабочим, и тут внезапно умолкла.

Воцарилась глубокая тишина. Лишь тикали на стене часы с кукушкой.

— Об этом и говорить страшно! — заключила тетушка Терез.

Напор мыслей, рвавшихся из нее, был настолько силен, что в конце концов застопорил словесное извержение. Губы ее дрожали.

«Большинство людей совершенно не умеет говорить, — думал Эгето, — Особенно женщины. Чем больше ими произнесено, тем меньше бывает сказано. Тетушка Терез, без сомнения, стонет во сне, когда вспоминает о пытках на улице Вашут. Но говорить она может лишь о разбитых стеклах ее буфета или о том, что ей, вдове контролера железной дороги…»

— Тетушка Терез, я переезжаю, — сказал он.

Тетушка Терез смотрела на стол.

— Я думала… — помолчав, пробормотала она. — К сожалению…

— Помогите мне собрать вещи. Книги я оставлю у вас.

Тетушка Терез погладила царапину на столе, вздохнула, потом поднялась и открыла шкаф Эгето.

Гардероб его был более чем скромен: в потертом чемодане свободно уместились несколько сорочек, носовых платков, несколько пар нижнего белья, носков, пара туфель и костюм — его темный, уже немного потрепанный костюм. Три домотканых полотенца. Кое-какие мелочи. За исключением книг, эти перечисленные вещи составляли все имущество Эгето, приобретенное им за тридцать шесть прожитых лет. Но в этом была и своя положительная сторона: такое имущество легко было носить с собой. Он запер чемодан.

— В дверь стучат, — слегка побледнев, сказала тетушка Терез.

Она в нерешительности остановилась.

— Не пугайтесь и отворяйте, — сказал Эгето. — Возьмите с собой лампу.

Тетушка Терез, чуть пошатываясь, вышла из комнаты, и Ференц Эгето остался один в темноте; на всякий случай он задвинул ногой чемодан под кровать — дверь осталась неплотно прикрытой, и из кухни падала на пол полоска света.

— Кто там? — послышался голос тетушки Терез.

Ответа Эгето не расслышал, но вскоре до его слуха донесся скрип открываемой входной двери.

— Добрый вечер, — прозвучал женский голос.

И снова донесся голос тетушки Терез, в котором слышались подозрительные и враждебные нотки:

— Что угодно?

Последовала небольшая пауза.

— Простите за беспокойство… — Посетительница умолкла.

Тетушка Терез молчала тоже. Было совершенно очевидно, что явилась какая-то незнакомая женщина, и, судя по голосу, молодая. Ференц Эгето не помнил этого низковатого женского голоса.

— Это квартира господина Эгето? — снова заговорила пришелица.

— Нет, — обиженно отозвалась тетушка Терез, — квартира моя!

— Меня зовут Мария Маршалко, — сказала гостья.

Тетушка Терез попросту не сочла нужным ответить.

А что она могла сказать? В этих краях не принято было представляться. Но посетительница оказалась особой настойчивой.

— Мне нужен Ференц Эгето. Я знаю, что он живет здесь.

— Кхм… Он переехал, — последовал ответ тетушки Терез.

— Он живет здесь, — тихо, но упрямо повторила гостья.

Вдова контролера железной дороги уставилась на нее во все глаза и даже крякнула.

— Нет! — наконец отрезала она. Затем внезапно вскипела — Я уже говорила, что никакого отношения к делам моего квартиранта не имею! Будьте добры понять…

— Вы опасаетесь полиции? — наивно спросила гостья. — Прошу вас, не… — Она вздохнула.

Тетушка Терез что-то прохрипела, то ли от страха, то ли от негодования.

«Что ей надо?» — размышлял в темной комнате Эгето.

— Мой отец был здесь дважды… — вновь зазвучал голос гостьи.

— Да поймите же вы… — со злостью зашипела тетушка Терез.

— Мой отец — брат господина Эгето, — с мольбой сказала девушка. — И вы не имеете права! — поспешно добавила она.

В этот момент дверь из комнаты отворилась.

— Входите, прошу вас, — сказал любезно Эгето.

Тетушка Терез процедила сквозь зубы что-то неразборчивое, однако взяла со стола лампу и сунула ее в руки Эгето.

— Мое дело сторона, — проворчала она с обидой в голосе.

Итак? — спросил Эгето уже в комнате, после того как поставил лампу и поправил фитиль, который немного коптил.

Он смотрел на упрямую гостью. Перед ним стояла хрупкая девушка чуть выше среднего роста. Узкое лицо, тонкие сжатые губы, совсем светлые волосы с рыжеватым отливом. Она была очень близорука, глаза ее скрывались за толстыми стеклами очков. Она молчала.

— Так в чем дело, барышня? — с нотой раздражения в голосе вновь спросил Эгето и нетерпеливо оглянулся.

Из-под кровати выглядывал угол потертого чемодана.

Девушка щурилась, как это свойственно всем близоруким людям.

— Я не таким представляла вас, — проговорила она. застенчиво.

Эгето пожал плечами. Он не предложил ей сесть и сам продолжал стоять. Он молчал.

На губах девушки появилась виноватая улыбка.

— Вы попали в неприятное положение… — как-то беспомощно начала она. — Но некоторые люди… ваши родственники… мы с удовольствием… — Она остановилась и перевела дыхание.

Эгето слушал ее с неприязнью, однако сдерживал себя и лишь слегка покраснел.

— Как социалистка… — снова начала девушка, делая над собой усилие, чтобы смотреть ему прямо в глаза.

— Вот как! — сказал Эгето. — А чем вы занимаетесь? — Теперь в его голосе прозвучала легкая ирония.

Гостья вздрогнула.

— Я студентка-медичка, — сказала она.

Эгето, не считаясь с правилами хорошего тона, уставился ей прямо в лицо.

— Черт возьми! — воскликнула вдруг девушка. — Что вы меня пугаете? — И она села на стул.

Все это было так неожиданно, что Эгето рассмеялся. И тоже сел.

— Итак? — повторил он.

Снова последовала пауза.

— Мы живем на улице Ференца Эркеля, двадцать семь. В семейном коттедже. — Голос ее сделался хрипловатым. — Отец просил передать вам, что вы можете несколько недель спокойно пожить у нас. Он считает, что за это время тут поутихнет. Ведь демократическое правительство…

— Благодарю, — прервал ее Эгето. — Что с вашим братом?

Девушка вспыхнула.

— Мы не потому… — сказала она. — Отец принципиальный противник всякого насилия, он, знаете ли, мечтатель. Но я сторонница социализма…

Эгето встал.

— Мой брат, — торопливо сказала девушка, — мой брат в Сегеде. Он офицер.

— У вас нет причин благодарить меня, — тихо проговорил Эгето. — Да и не может быть. Вы понимаете? Так и скажите своему отцу. Если бы, паче чаяния, вашего брата осудили на смерть, я в защиту его не сделал бы решительно ничего. Понимаете, решительно ничего! Вы ошибаетесь.

— Мой брат… негодяй, — сказала девушка.

Она почти умоляюще смотрела на Эгето.

Эгето пожал плечами.

— До свидания, — сказал он глухо.

Девушка поднялась и стояла против него еще некоторое время; на миг ему показалось, что она вот-вот разрыдается, но она овладела собой, кивнула ему на прощанье, круто повернулась и вышла. Дверь в комнату Эгето после ее ухода осталась открытой.

«У нее очки не менее пяти диоптрий, — подумал Эгето. — И глаза голубые».

— Тетушка Терез! — позвал он затем.

Прощанье их было коротким, тетушка Терез погладила Эгето по руке.

— Благослови вас бог, Фери, — напутствовала она его, — будьте осторожны… и дайте о себе знать.

Он взял свой потертый чемоданчик, еще раз бросил взгляд на комнату, в которой протекло без малого три года, полных кипучей деятельности, и вышел.

— Вы довольно долго пропадали, — сказал ему на улице Штраус, — я уже начал беспокоиться. За это время вошла в дом всего одна девушка. Наверно, приходила в гости; если я не ослышался, она как будто плакала. Ух, какая темень!

Было ровно десять часов; в окно, выходившее на улицу, постучали три раза. Старик Штраус осторожно выглянул за дверь и сам открыл ворота. Вошли двое — Богдан и его племянник, белобрысый слесарь-подмастерье, которого Эгето хорошо знал в лицо, так как юноша работал в небольшой мастерской где-то возле муниципалитета.

Богдан, коренастый мужчина невысокого роста, обладавший некогда недюжинной силой, — до войны он был кузнецом и целых пятнадцать лет с помощью огромного молота ковал железо в цехе вагоностроительного завода Ганца на улице Кёбаня, — сейчас выглядел крайне изможденным. Под глазами его залегли черные тени, он тяжело дышал, и из груди его вырывались громкие хрипы; должно быть, у него опять был тяжелый приступ астмы, которая время от времени одолевала его и порой на неделю выводила из строя. Эту астму, так называемую рефлекторную астму, он приобрел осенью 1915 года в России, когда, попав в плен, в течение нескольких недель, грязный, в дырявых солдатских башмаках, тащился от Иван-города по болотам и размокшим лугам на восток. Три года провел он в плену и прибыл домой как раз в день своего сорокасемилетия, в ноябре 1918 года. Он сразу же включился в агитационную работу Коммунистической партии Венгрии.

Богдан и Эгето молча обменялись рукопожатием. Богдан тяжело дышал и растирал грудь. Затем он опустился на стул, стоявший у стола, и краешком глаза посмотрел на своего племянника, слесаря-подмастерья Жигмонда Богдана. Поняв этот взгляд, племянник и Штраус перешли в тесную каморку и закрыли за собой дверь. Богдан и Эгето остались одни.

— Хорошо, что вы вчера вечером не приезжали домой, — без всякого предисловия начал Богдан. — Людей одного за другим высаживали из трамваев!

— Штраус мне говорил, — сказал Эгето.

— Когда-нибудь я окончательно задохнусь, — тяжело проговорил Богдан, пытаясь улыбнуться.

Эгето поднял на него глаза.

— Пора уходить, — сказал он. — Здесь… конец!

Богдан промолчал.

— Чего вы выжидаете? — спросил Эгето.

— Надо уходить в подполье! — сказал Богдан, и глаза его загорелись. — Но мы вернемся, и я… — он не договорил, захлебнувшись кашлем. — Уймись, проклятый, — с трудом проговорил он и, сжимая руками грудь, попытался улыбнуться, но улыбка не получилась, лицо исказила гримаса, по лбу струился пот, зато глаза продолжали гореть неугасимым огнем. — Я не умру, — наконец отдышавшись, сказал он сухо и махнул рукой.

— Что мы должны делать? — немного помолчав, — спросил Эгето.

— Для этого я и позвал вас! — ответил Богдан.

Он заговорил о сложившейся в стране обстановке. Говорить ему было трудно, его душила астма. Он был совершенно согласен с Эгето и глядел правде в глаза: здесь пока что — конец!.. С социал-демократами — это даже политиканствующие старухи с фабричной слободки видят— не столкуешься; твердолобые профсоюзные бюрократы как в правительстве, так и вне его прибегли к самой бессовестной мелкобуржуазной тактике; и скорее всего, не от тупости, а вполне сознательно: «Бить левых, прислушиваться к правым!» Что же это такое?

— Кретины, — продолжал он медленно. — Кричат лишь оттого, что боятся. Черви, угодившие в хрен!

Он считал, что не пройдет и десяти дней, как контрреволюция натянет Пейдлу и всей его клике шутовские колпаки до самых ушей. Не надо закрывать на это глаза.

— Прикончили! — таково было его мнение о загадочном исчезновении Тота.

Потом он заговорил о румынах, а когда упомянул о Верховном совете великих держав Парижской мирной конференции, с кривой усмешкой несколько раз провел рукой по столу.

— Мы выйдем из подполья, — сказал он, уже утомленный разговором, и поглядел Эгето прямо в глаза. — И, по всей вероятности…

— Когда? — спросил Эгето, делая слабое усилие изобразить на лице легкую усмешку.

Богдан пожал плечами. Затем он сообщил, в чем заключается то важное дело, из-за которого он вызвал Эгето; нынешней ночью любой ценой надо проникнуть в муниципалитет.

— Быть может, сейчас… его не так усиленно охраняют — должно быть, дрожат за свою шкуру. Боятся румын. Есть кое-какая информация… Дело это, однако, чрезвычайно опасное.

Богдан взглянул на Эгето, тот пожал плечами.

— Продолжайте, товарищ Богдан, — проговорил он. — Не ждете ли вы письменного согласия?

— Могут и пристрелить, — сказал Богдан.

— Не пристрелят.

— Вы уверены? — Богдан испытующе смотрел на Эгето.

Эгето положил руку на стол. Богдан судорожно глотнул.

— Я не в силах подняться даже на четыре ступеньки, — сказал он с расстановкой. — Да еще вдруг залает моя проклятая грудь! А то бы я пошел сам.

Эгето хранил молчание.

— С тех пор как вы не на службе, — сказал он наконец, — вы, товарищ Богдан, стали слишком многословны.

Богдан глубоко перевел дыхание, потом объяснил, как пробраться в муниципалитет через слесарную мастерскую Хеллера. Там есть подвал. Проведет через мастерскую его племянник. Ну а все остальное ложится на плечи Эгето. Дело весьма рискованное… Надо подняться на второй этаж и пройти в кабинет, в котором сидели он и Тот. Там в сейфе остались очень важные документы. Они касаются работы городского управления общественной безопасности и ревтрибунала. Документы эти следует сжечь, ибо в противном случае они грозят провалом множеству людей… Сжечь их надо немедленно, время не терпит.

Он протянул Эгето трехбородчатый ключ от сейфа системы «Вертхейм» и ключ от кабинета.

— Погодите, — сказал он затем и достал небольшой револьвер.

— Это наделает много шума, — сказал Эгето и встал. — Тогда все полетит к чертям.

Все же он положил револьвер в карман.

Они попрощались, пожав друг другу руки. Оба знали: быть может, им уже не доведется встретиться вновь; они не улыбались, но и не хмурились. Прежде чем уйти, Эгето назвал Богдану два адреса, если вдруг он снова понадобится… Адрес Берталана Надя, наборщика из типографии «Будапешта хирлап», и после некоторого колебания адрес литейщика Йожефа Йеллена с улицы Форгача. Богдан раздельно повторил оба адреса, и можно было не сомневаться, что он никогда уже их не забудет. Где Эгето будет жить, он не желал знать. Пожалуй, так лучше. А его найдет Штраус!

Штраус погасил лампу, Эгето и молодой слесарь вышли из комнаты и скрылись в ночи. Они двигались молча, очень осторожно, то и дело озираясь по сторонам. Луна еще не взошла, да и тучи заволокли небо. Город окутал густой, непроницаемый мрак — это им было на руку! Грустно темнели окна домов; какие сны видели спящие за ними люди, какого пробуждения ждали они, когда протрубят зорю румынские горны?

На улице не было ни души. То был город, населенный призраками. Два человека, сохраняя предельную осторожность, крались по ночному городу, лишь изредка из-за неловко сделанного шага по мостовой предательски скрипел под ногами камешек. В безмолвии ночи этот слабый скрип звучал, словно орудийный выстрел. Так по крайней мере казалось им. Но тут они вышли на немощеную улицу Пе-тёфи, обсаженную деревьями. Уличные керосиновые фонари уже погасли; проспект Арпада, где через каждые двести метров стоял настоящий дуговой фонарь, они обошли стороной. Добравшись до темной Рыночной площади, они ощутили во тьме зловоние, исходившее от прелых овощей; там притаились безгласные ларьки. Перед муниципалитетом, без сомнения, курсировал патруль.

Прижавшись к ларьку, расположенному напротив заднего фасада муниципалитета, они стали ждать. За все это время они не встретили ни живой души, но сейчас услышали чьи-то приближающиеся шаги. Шли двое мужчин с винтовками за спиной и громко разговаривали.

— Сто сорок тысяч! — сказал один.

Шаги стали удаляться, гулко отдаваясь в ночи. С Дуная подул слабый ветер.

«Мы точно взломщики! — подумал Эгето. Сердце его сильно билось, зубы были сжаты. — Вместо открытой борьбы приходится вот так… Но и это надо».

— Тс-с, — предостерег Жигмонд Богдан, дотронувшись до его руки и кивком головы давая понять, чтобы Эгето подождал здесь. А сам скользнул к заднему фасаду муниципалитета, и его мгновенно поглотила тьма. Вскоре послышалось, как в той стороне лязгнуло железо, потом что-то предательски заскрипело в ночи, — должно быть, дверь.

— Тс-с, — вновь донеслось из темноты.

Эгето двинулся в направлении голоса. Дверь была приотворена. Они вошли в помещение слесарной мастерской Хеллера, которую хозяин молодого слесаря арендовал у муниципалитета. Нижний этаж заднего фасада здания городской совет отдал под магазины. Здесь помещались лавка скобяных товаров Лины Шонненталь, книжная лавка Шалго, затем филиал бакалейной торговли Леваи. Совсем недавно все это являлось общественной собственностью. Каково положение сейчас — этого Эгето не знал.

В лицо им ударил терпкий запах железа, смешанный с запахом машинного масла. Повсюду валялись тиски и наковальни, клещи, прутковое железо, болванки для ключей, свежие железные опилки; в этом помещении, казалось, даже воздух был насыщен ржавчиной.

Жигмонд Богдан запер дверь изнутри, заставил стекло доской, чтобы с улицы ничего не было видно, хотя и без того оттуда нельзя было ничего разглядеть. Потом он зажег фонарь с пропитанным маслом фитилем, какими пользуются путевые обходчики. Этот фонарь, прикрытый с трех сторон заслонками из жести, бросал свет лишь в одном направлении, причем свет этот был чрезвычайно скуден. Электрический фонарик, разумеется, устроил бы их куда больше.

— Ведет в подвал, — указал он на дверь и тяжело вздохнул.

Замок на двери был покрыт толстым слоем ржавчины, и, чтобы открыть его, предстояло немало повозиться. Прежде всего слесарь накапал в замочную скважину масла, затем продул ее и протер. Потом он достал большую связку ключей, так называемых «отмычек» разных размеров. Эгето держал фонарь, а молодой Богдан примеривал их одну за другой. Некоторые из них входили свободно, а иные застревали в замочной скважине и не желали из нее вылезать. Он уже пробовал шестую отмычку — эта тоже вошла свободно. Юноша прервал работу и вытер лоб. Потом снова взялся за отмычку и, медленно поворачивая ее, прислушался. Замок щелкнул.

Дверь не имела ручки, следовало осторожно подергать ключ; в конце концов от сильного рывка дверь качнулась на своих проржавевших петлях и на головы обоих обрушился шквал пыли, паутины и штукатурки. Эгето вспомнилась книжка с пестрыми лубочными картинками, которую он когда-то в детстве приобрел за пять крейцеров в книжном магазине Брауна и которую его мать потом сожгла. Заглавие он забыл, но помнил, что в этой книжке говорилось о таинственных самооткрывающихся дверях.

Железная дверь вела не в подвал, а в узкий коридор без окон, который весь был, затянут паутиной и покрыт толстым слоем пыли, осевшей за много лет; в коридоре этом было несколько железных дверей, подобных той, какую они только что открыли. Двери, должно быть, вели к Лине Шонненталь, в лавку Шалго и в помещение филиала торговой фирмы Леваи. В самом конце коридора они обнаружили железную лестницу, по которой осторожно поднялись, спотыкаясь чуть не на каждом шагу и уминая поскрипывавшую под ногами многолетнюю пыль. Через обветшалую деревянную дверь, не запертую на ключ, они вошли в просторное подвальное помещение; свет фонаря, заправленного маслом, скользнул по полкам, выстроившимся вдоль стены и заваленным бумагами; затхлый запах плесени и лежалой бумаги спирал дыхание; у их ног прошмыгнула мышь. В этом подвале зачем-то берегли никому не нужные документы города В., накопившиеся, по всей вероятности, не менее чем за три десятка лет: арбитражные приговоры, отчеты отдела городского управления внутренних дел правительства Кальмана Тисы, протоколы городской полиции о правонарушениях, записи о заседаниях муниципалитета, документы, связанные с проведением конкурса по строительству городской канализационной сети, акты об отчуждении земельных участков, решения о выплате персональных пенсий, сметы расходов на ремонт мостовых, проекты расширения сети коммунальных предприятий, представленные в связи с празднованием тысячелетия Венгрии, официальную переписку невесть когда почивших бургомистров и советников, регистрационные книги за 1889 год и тому подобный хлам. Ференц Эгето уже был здесь однажды, когда разыскивал какие-то старинные документы, касающиеся патроната города, которых в официальном архиве не обнаружилось. Этот подвал являлся чем-то вроде запасного архива, кладбищем старинных, со всех точек зрения ненужных и потерявших значение документов. Архив был расположен над ним. Ветхую дверь, за которой шла лестница наверх, открыли без всякого труда, ибо замок ее держался едва-едва.

Теперь они очутились в нижнем коридоре самого муниципалитета: притаившись у двери, оба прислушались.

В широком коридоре с каменной облицовкой царили полумрак и тишина. Направо находилась главная лестница, налево — боковая. Эгето задул фонарь — все предметы были достаточно различимы, — и они пошли влево. Он шел впереди, слесарь следовал за ним; без помех они поднялись на второй этаж; в эту ночь никому не было дела до муниципалитета; местные политические заправилы, еще вчера столь голосистые социал-демократы и брызжущие слюной христиане-социалисты сочли для себя наилучшим в столь неожиданном положении, создавшемся из-за вступления в город румын, дожидаться событий дома, в безопасности собственных крепко запертых квартир. Даже представитель министерства внутренних дел поспешно укатил в автомобиле в столицу под тем предлогом, что он отправляется за инструкциями. В городе В. больше его не видели.

Второй этаж, комната сто семнадцать. Это за поворотом. С наружной стороны двери в замке торчал ключ; из комнаты секретарши через обитую зеленым сукном двустворчатую дверь они проникли в помещение, напоминавшее зал; убранство его составляли гарнитур потертой кожаной мебели, зеленая изразцовая печь, большой сейф; у окна со спущенными шторами два письменных стола — бывшие столы Богдана и старика Тота.

Открыв сейф, Эгето и Богдан принялись вынимать из него связки документов и бросать их на пол перед изразцовой печью. Потом молодой Богдан вышел в комнату секретарши и стал у приоткрытой двери, ведущей в коридор; через узкую щель он следил, чтобы не случилось чего-либо непредвиденного; тем временем Эгето, присев на корточки у изразцовой печи, чиркнул спичкой и приступил к сожжению бумаг. Наверху, на башне муниципалитета, раздался глухой бой часов. Как ни странно, Эгето насчитал четырнадцать ударов! Вспыхнуло пламя, и отблески огня заплясали на лице сидящего на корточках человека; он подвинул горящие бумаги чуть дальше в глубь печи, чтобы было поменьше света; беря по четыре-пять документов, мял их — так они быстрее воспламенялись — и кидал в печь. Эгето работал часа полтора, он выдвинул ящики обоих письменных столов и все найденные там бумаги тоже швырнул в огонь. Тем временем молодой слесарь несколько раз заглядывал в кабинет и жестом давал понять, что все спокойно. Наконец Эгето разгреб пепел.

Было два часа ночи, когда он, усталый и потный, постучал в окно Штрауса. В кармане его лежал документ, удостоверявший тождество его личности с неким Ференцем Лангом; револьвер он возвратил Жигмонду Богдану.