Просторная терраса, расположенная на крыше покачивающегося на воде дебаркадера, принадлежащего яхт-клубу, сияла, опоясанная венком из цветных лампионов. По углам плоской крыши на деревянных бастионах налетавший с Тисы легкий ночной ветерок развевал праздничные знамена. Их было четыре. Тяжелый, шитый золотом стяг с изображением девы Марии, взятый из алшоварошского храма, вручил белой армии настоятель монастыря францисканцев отец Иштван Задравец. Украшенный короной святого Иштвана и государственным гербом национальный трехцветный флаг пожертвовала восприемница знамени, супруга бывшего министра внутренних дел помещика Белы Келемена. Третье знамя было Сегедского яхт-клуба, принимавшего гостей; на четвертом красовался фамильный герб бывшего императорского и королевского контр-адмирала Миклоша Хорти, верховного главнокомандующего сформированной в Сегеде так называемой «Национальной армии».
На верхней террасе шла подготовка к банкету. Официанты накрывали камковыми скатертями длинный стол, имеющий форму подковы. Пламя тонких свечей, вставленных в цветные лампионы, колебалось от слабого ветра. Тяжелый, шитый золотом стяг с изображением девы Марии распространял терпкий кадильный запах.
Кроме этого благоухания, ночь на Тисе пронизывал соблазнительный аромат говяжьего рагу и жареной колбасы; в кухне на огромных противнях шипели всевозможные колбасы, готовящиеся для пиршества, устраиваемого по поводу убоя свиньи, хотя время было летнее. Семь оркестрантов-цыган по приказу адъютанта военного министра задолго до начала торжеств внизу, в баре яхт-клуба, молниеносно проглотили скромный ужин, состоявший из говяжьего рагу и галушек, чтобы быть наготове и в любой момент занять места у входа на террасу.
Только кларнетист, страдавший несварением желудка, пригорюнившись, съел рагу из легких с лимоном.
Верхняя терраса была еще пуста, лишь двое господ (один — наблюдавший за сервировкой стола, второй — устроитель банкета) сидели в углу под стягом девы Марии, овеваемые благоуханием ладана и ливерных колбас; первый был адъютант военного министра, второй — саженного роста квестор яхт-клуба. Они пили французский коньяк и обсуждали последнюю прискорбную новость о зверском истреблении тринадцати невинных будапештских священников.
Цыгане, получив на брата по изрядной порции вина с сельтерской, уселись на террасе и принялись ковырять в зубах, извлекая из них остатки галушек. Покончив с этим делом, они стали наигрывать заунывные патриотические мелодии согласно приказу обоих господ, скорбящих об истреблении священников. Внизу, у деревянного моста, ведущего к дебаркадеру, стояла вооруженная охрана в головных уборах, украшенных журавлиным пером. Солдаты стояли в струнку, откинув винтовки в сторону на вытянутой руке. Кроме главнокомандующего с его лейб-гвардейцами, исключительно офицерами, здесь ожидали премьер-министра сегедского правительства, военного министра, отца Задравеца, бегаварского Берната Бака — офицера запаса и владельца паровых мельниц в Сегеде и многочисленную знать. На берегу в искрящемся лампионами сумраке собрались кухарки, велосипедисты, вышедшие подышать свежим воздухом мелкие торговцы и свободные от службы городские таможенники; они разглядывали желтые, синие и розовые лампионы — красных, разумеется, не было — и слушали зажигательную патриотическую мелодию, сочиненную благодаря стараниям супруги начальника управления учебного округа Белы Шака. Время от времени часовые бесцеремонно прогоняли их.
— На Сатьмаз идут, потому такой сильный запах рагу! — высказала предположение какая-то толстая кухарка.
На берегу гремела музыка. Издалека, из сада отеля «Кашш», доносилось пение скрипки — там спаги в белых шальварах и красных кушаках пили под звуки боевой марокканской песни, которая, без сомнения, была обязана своим появлением стараниям супруги начальника учебного департамента Марокко и которую также исполнял сегедский цыганский оркестр.
В эти месяцы в городе Сегеде тридцать семь цыганских оркестров играли для сотен французских и венгерских офицеров в отелях «Кашш», «Тиса», «Ройяль», в трактире вдовы Онозо, в Гаагском кабачке, в алшоварошских ресторанах Скифского тайного общества отца Задравеца, на собраниях Кровного союза двойного креста, продолжавшихся до рассвета, в кухмистерских на проспекте Болдогассонь, а днем даже в кондитерской Шухайда.
В тех же злачных местах сделалась чрезвычайно модной игра в бридж, а на Тисе вошла в моду гребля. Светское общество контрреволюции — офицеры, профессиональные политики, сливки городской буржуазии, скучающие красавицы — все они в предвечерние часы азартно сражались за карточными столами. Кроме холлов отелей и кафе, игра велась также в частных квартирах, как, например, в гостеприимных апартаментах Белы Келемена, бывшего министра внутренних дел, у бывшего лугошского генерал-губернатора, в обставленных в стиле ампир залах офицера запаса, богача Берната Бака, в семействе барона Белы Таллиана, в салонах зажиточных сегедских семейств на проспекте Петёфи, в семействе графа Дюлы Баттяни, в кают-компании простаивающего у причала парохода «Геркулес» и во множестве других мест. Офицеры, одержимые свирепым контрреволюционным зудом, время от времени спускавшие по Тисе чей-либо оплетенный проволокой труп, один за другим освоили эту игру английского происхождения, страстным поклонником которой был контр-адмирал Хорти; в те времена ежедневная английская газета «Дейли мейл» величала его «венгерский Колчак».
Несколько раз его навещали штаб-офицеры французской армии, и даже американский капитан Лукас, впервые производивший смотр белой армии, сыграл с ним партию в бридж, а пресловутую игру Хорти с полковником Ронденау, комендантом сегедского моста через Тису, в королевском замке в Будапеште вспоминали еще много лет спустя.
Офицеры штаба французской армии, среди которых было значительное число роялистов и которые несколько свысока поглядывали на венгерских контрреволюционных политиканов, без устали конфликтовавших между собой и постоянно боровшихся с материальными трудностями, в общем не возражали против того, чтобы иметь доступ в какой-либо салон венгерского графа или барона. Они даже охотно ухаживали за дочерьми графа Н., обладательницами лошадиных физиономий. А в июле, когда рабочие Сегеда в знак протеста против насилий, чинимых контрреволюционными элементами, объявили забастовку, наиболее разнузданные из офицеров-спаги, которым наплевать было на рассуждения венгерских радикально настроенных политиканов, приняли участие в избиении людей, прогуливавшихся по бульвару Штефания с красным значком на груди, а также людей с еврейской внешностью, учиненном офицерами Пала Пронаи. Отношение офицеров-спаги в шальварах, пехотинцев в украшенных золотом головных уборах, офицеров генерального штаба с лихо закрученными усами к венгерским господам с моноклями, к кадровым офицерам бывшей австро-венгерской армии, все еще настроенным прогермански, было, естественно, далеко не безукоризненным. Ведь в это время в Сегеде бутылка пива стоила три кроны, литр виноградного вина обходился во столько же, за гаванскую сигару просили одну крону пятьдесят филлеров, офицеры же в офицерских ротах получали тысячу пятьсот крон жалованья в месяц — если вообще они его получали. Находясь в столь стесненных обстоятельствах, они довольствовались скромными рыбными блюдами, подававшимися на ужин в буржуазных семействах. В большинстве своем это были мелкопоместные дворяне, которые, самое большее, умели изъясняться по-немецки. К тому же они были побежденные. Генерал Шарпи, командир 76-й пехотной дивизии, который несколько раз презентовал семейству графа Н. французское шампанское и орхидеи с Ривьеры, отнюдь не одобрял дружеские связи своих офицеров, хотя именно он, а не кто иной в свое время поддержал идею создания венгерской белой армии, разрешил офицерам и унтер-офицерам нашить знаки различия и сформировать роты из кадровых офицеров и ополченцев-резервистов для борьбы с сегедскими рабочими; он снабдил их оружием, чтобы дать им возможность взять штурмом и обезоружить расположенные на площади Марса пехотный, артиллерийский и кавалерийский гарнизоны и бросить неугодных им людей в тюрьму «Чиллаг», место, которое генерал совершенно непостижимым образом считал единственной суверенной венгерской территорией в городе.
В этот вечер 4 августа 1919 года французские оккупационные войска были бдительны, как никогда; о банкете, устраиваемом по поводу убоя свиньи, говорил уже весь город. Все знали, что всевозможные колбасы шипят на противнях во славу офицерской роты Пронаи, что на бастионах реют праздничные стяги ради тех, кто завтра на рассвете двинется по приказу на север. Прямиком на Сатьмаз! Там, согласно сообщениям, после падения Советской республики хозяйничают отдельные самозванцы из бывших военных. Аванпосты сегедского венгерского гарнизона, частично состоявшего из офицерских рот, — вот те, кто завтра двинется на север. Если их вылазка увенчается успехом, то из Сатьмаза они проследуют дальше — до Будапешта!
На берегу Тисы, струившейся с тихим плеском, на скамьях в парке Городского музея сидели белозубые сенегальцы в тюрбанах и шальварах в обществе повизгивающих и хихикающих простодушных девчонок, выбежавших на полчасика из ближнего приюта Католического общества домашних хозяек подышать свежим воздухом.
— Хлеба прошу! — сказал, коверкая венгерский язык, какой-то волосатый сенегальский капрал с лицом черным, как сапожная вакса.
Слова его были встречены оглушительным хохотом девчонок.
Дальше, у моста через Тису стояли на страже огромного роста черные пехотинцы в красных фесках, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. С левобережного Уйсегеда светили два костра сербских частей и были отчетливо видны винтовки, поставленные в козлы; из ставки генерала Шарпи доносились звуки французских трубных сигналов. На бортах четырех трехцветных французских барж, пришвартованных к правому берегу, молча сидели желтолицые низкорослые тонкинские солдаты.
Смуглые арабы, черные африканцы, желтые тонкинцы, ополченцы с берегов Гаронны — все французские подразделения сейчас находились в городе; командование оккупационных войск не дало разрешения на отправку венгерского гарнизона. Правда, одна правительственная делегация в головных уборах, украшенных журавлиным пером, еще 2 августа отправилась по этому вопросу в Надькикинду к генералу де Лобитту, командующему французской оккупационной армией в Венгрии, а другая делегация отправилась к самому генералу Франшету д’Эспере, верховному главнокомандующему вооруженных сил Антанты на Балканах; однако до сих пор сообщений от обеих делегаций не поступило. Тем не менее тайна не могла долго оставаться тайной.
«Пали Пронаи идет напролом!» Об этом говорил весь город.
Остроносый патер Задравец, глава монашеского ордена францисканцев, раскрыл эту тайну накануне с амвона алшоварошской церкви в чрезвычайно эффектной проповеди, прочитанной им во время воскресной мессы. Свою прекрасную проповедь святой отец заключил цитатой одного из тезок Пронаи, святого Пала.
— Страшные бедствия падут на красных. И говорит отец: «Мы отправляемся в поход на Север, наши братья ждут нас, идемте!» И еще говорит он: «О, горе тебе, Будапешт, во грехе погрязший! Тщетно было твое желание отнять у нас наши исконные земли. Сейчас мы идем к тебе со славным венгерским оружием в крепких венгерских руках. Положите руку на сердце, христиане, то есть венгры! Занимается заря нашей бедной отчизны, наступает прозрение души! Ибо, если живете вы по закону плоти, вы погибнете, но если деяния плоти вашей убьете силой душевной, живы будете». Так-то!
Примерно так вечером того дня в алшоварошском кабачке под названием «Рыбный нож» воспроизводили сию проповедь завербованные в Скифское тайное общество длинноусые ломовые извозчики.
Таковы были события, предшествовавшие обольстительному колбасному и кадильному благоуханию, разносившемуся по берегу Тисы. Время близилось к половине девятого, один за другим стали прибывать представители знати, попросту, пешочком, из своих жилищ, расположенных неподалеку; первыми появились два господина, закоренелые реакционеры, столпы антисемитского движения — пожилой, но еще прыткий Бела Келемен и благообразный, вечно молодой граф Аладар Зичи; сей господин даже в расплавляющий душу и тело зной носил полосатые брюки, смокинг и высокий крахмальный воротничок. Через минуту после них явился Бернат Бак, офицер запаса, консерватор и богач, респектабельный еврей, капиталист, который, уже будучи далеко не молодым человеком, во время мировой войны пошел добровольцем в армию и жертвовал немалые деньги на так называемые патриотические нужды, а также в сообществе с раввином местной еврейской общины Шаму Биедлом принимал участие в вербовке белой армии. Пришел бывший губернатор города Лугоша с сыном, потом гусарский капитан Миклош Козма, начальник разведывательной службы белой армии, в сопровождении офицера Рихарда Хефти, который до последнего времени выполнял роль связного между венским антибольшевистским комитетом и контрреволюционным правительством в Сегеде. Приглашенные господа все прибывали; на офицерах были портупеи, полученные у Антанты, и головные уборы с журавлиным пером; громоздкую саблю заменяла резиновая дубинка, прикрепленная ремешком к запястью. Из господ штатских более пожилые и более консервативные были в черных смокингах и полосатых или черных брюках, из молодежи многие явились в светлых костюмах; встречались среди гостей одетые довольно бедно — это свидетельствовало о том, что их поместья и финансовые источники находились на подвластной Советской республике территории.
В те времена на общественные деньги рассчитывать почти не приходилось; из ста сорока миллионов крон, похищенных у венской миссии Венгерской Советской республики, венский антибольшевистский комитет передал в распоряжение сегедского контрреволюционного правительства всего лишь три миллиона крон, в то время как за участие в этом похищении известный английский журналист, с согласия графов Иштвана Бетлена и Тивадара Баттяни, маркграфа Дьёрдя Паллавичини и Дьёрдя Смречани, получил в приватном порядке мзду в размере десяти миллионов крон. Сейчас в Сегеде на банкете, устроенном на верхней террасе дебаркадера, своей изысканностью и элегантностью особенно выделялся стройный д-р Тибор Экхардт, беженец из Трансильвании, бывший начальник уездной управы, шеф отдела печати бывшего сегедского контрреволюционного правительства графа Дюлы Каройи; на нем был кремовый костюм из чесучи, высокий крахмальный воротничок и голубой шелковый галстук, заколотый золотой булавкой с жемчужной головкой. Господа, собравшиеся на верхней террасе, беседовали, сбившись в группы, и только один Бернат Бак стоял в одиночестве, словно прокаженный, которого нарядили в смокинг; альтист из цыганского оркестра, антисемит, корчил в его сторону страшные рожи. Рихарда Хефти, блестящего офицера с колючим взглядом, окружили несколько товарищей офицеров. Он оживленно рассказывал весьма любопытную и не менее скандальную историю, происшедшую в Вене.
— …сто девяносто семь бутылок сухого шампанского, — рассказывал Хефти. — Верите ли, господа? Платили оба Дьюри, Паллавичини и Смречани. А нас было всего восемнадцать человек. Примерно на рассвете Дьюри Смречани требует к нам в отдельный кабинет официантов. Примчались все, они неслись, буквально наступая друг другу на пятки. В венском «Трокадеро» мы уже получили известность, особенно после путча в Бруке. Двухметрового Дьюри Смречани в Вене даже уличные мальчишки знали. Der brucker Putshist! Ха-ха. Однако он был в отличных отношениях с начальником полиции Шобером и поддерживал тесные связи с австрийскими христианскими социалистами. «Принимайте заказ», — говорит Дьюри. Официанты услужливо кланяются. И заказал восемнадцать бутылок красных чернил. «Он еще, чего доброго, напоит нас чернилами», — заметил один молодой поручик артиллерии, Густи Ледерер. Вы его знаете! Дьюри взглянул на него и нахмурил брови. И заказал еще восемнадцать ручек и сто девяносто семь листов бумаги. Официанты из кожи вон лезли; они, разумеется, не посмели бы выказать удивление даже в том случае, если бы истинно венгерский магнат пожелал заказать сто девяносто семь белых слонов. Были подняты с постелей три торговца канцелярских товаров, и через три четверти часа заказ был выполнен. Как вы думаете, для чего?
Снизу, с моста, на дебаркадер донеслась резкая команда «смирно!» и послышался звон шпор — это прибыл военный министр, генерал бадокский Карой Шоош в сопровождении генерала Бернатского и некоего графа Круи, по боковой линии ведшего свою родословную от королей династии Арпадов и у которого якобы были прекрасные связи с легитимистски настроенными французскими офицерами генерального штаба. Два генерала и граф поднялись по скрипучей деревянной лестнице, обошли всех собравшихся, а генерал Шоош по деловым соображениям поздоровался за руку даже с Бернатом Баком. После этой церемонии генерал Шоош отошел в угол с Белой Келеменом и графом Аладаром Зичи.
— Премьер-министр господин Абрахам весьма сожалеет, что не сможет принять участие в банкете. Ему нездоровится, — сказал генерал Шоош с многозначительной усмешкой.
— Масон, — пробормотал Келемен и пожал плечами.
Граф Зичи лишь поклонился. Ни для кого не являлось тайной, что Абрахам хотел бы сговориться с будапештским правительством Пейдла.
Среди офицеров и штатских с быстротой молнии распространилась весть, что Дежё Абрахам, премьер-министр сегедского контрреволюционного правительства, вновь шарахнулся в сторону.
Он побаивается французов! Таково было общее мнение.
— Мы не станем лизать пятки всяким мастеровым! Как бы там ни было, а здесь мы среди своих! — заявил один молодой офицер. И тотчас устремил колючий взгляд на Бака, который в отчаянии ухватился за пуговицу смокинга известного сегедского адвоката Фрундшхейма, юрисконсульта мельниц Бака, и во что бы то ни стало желал именно сейчас переговорить с ним об одном судебном деле, чтобы вновь не остаться парией среди этой элиты христиан.
Все приглашенные уже глотали слюнки и поглядывали на вход в кухню, откуда проникали действительно одуряющие, щекочущие нос ароматы жаркого, совершенно вытеснившие благоухание ладана; верховный главнокомандующий Хорти все еще не появлялся. Впрочем, еще не было девяти часов. Вместо Хорти на лестнице показался отец Задравец в коричневой монашеской одежде; он обвел общество взглядом глубоко посаженных глаз, и ноздри его широко раздулись — возможно, это произошло от щекочущего запаха колбас, но вполне вероятно, что для его вулканической христианской души, находившейся в состоянии неуемного кипения, эти аномально раздвинутые отдушины были просто необходимы, ибо в противном случае его голова могла взорваться от скопления газов, вызванных неустанно клубящимися внутри ее патриотическими мыслями.
— Приветствую тебя, отец Капистран! — обратился к нему Келемен.
Иштван Задравец, раздув до отказа ноздри своего острого носа, улыбнулся. Ему нравилось, когда его сравнивали с итальянским монахом Капистраном, легендарным духовником и другом регента Хуняди…
— За окном уже совсем рассвело, и город ожил. На улицах появились фургоны зеленщиков, подметальщики улиц, рабочие, лихие извозчики, пьяные, открылись кофейни; Тегетхофштрассе, разумеется, уже подметали, — сопровождая рассказ легкой усмешкой, продолжал вспоминать венскую историю капитан Хефти. — А ему что! Писать! Ели соленый миндаль. Грызли ручки, словно кладовщики или черт его знает кто. Крупными буквами писали коротенькие воззвания в две строки. Все восемнадцать человек, вернее, семнадцать, так как лейтенант Керечен положил голову на мраморный столик и захрапел.
— Ну хорошо, — сказал остроносый поручик Янош Гёмбёш, младший брат бывшего статс-секретаря военного министерства, который в качестве курьера на рассвете следующего дня также должен был по приказу отправиться в путь, только в Задунайский край. — Сто девяносто семь бутылок шампанского — это уже кое-что. Но за каким чертом вы писали?
Хефти улыбнулся.
— Дьюри, господа, возражать не приходилось. Каждый из нас получил по двенадцать листов бумаги. Писать нам следовало примерно вот что: «Красный сброд на краю гибели! Наступает заря нашей отчизны! Извещают венские патриоты!» Дьюри написал: «Мы возвратимся на родину с оружием в руках. Горе красным изменникам! Венские мадьяры». Я же написал: «Не верь красным! Бей их, венгерский патриот!» Мы все завидовали молодому графу Шалму — в голове его сильно бродило шампанское, и он придумал стишки: «Красна, зелена и бела! Еще будет венгерской земля!» Ловко, не правда ли? Стишки эти кое-кто тоже написал большими красными буквами.
— Этот графчик… — тихо заметил один пехотный офицер, — этот лейтенантик Шалм не в меру заносчив!
— Он вел головной отряд во время путча в Бруке, — сказал другой офицер и, скривив губы, добавил — Тогда в голове его тоже бродило шампанское.
— Но жена его, — вставил какой-то капитан, — маленькая графиня… — И он подмигнул.
— Не надо ехидничать, господа, — сказал Хефти. — Вы знаете артиллериста Густи Ледерера?
Двое утвердительно кивнули.
— Он озверел совершенно. Обмакнул большой палец в красные чернила и под своим воззванием сделал отпечаток. И еще в нескольких местах написал: «Я возвращаюсь на родину, красные кровопийцы! Густав Ледерер, в. кор. поручик артиллерии, Вена, III, Унтервайсгерберштрассе, 31.11.7». Мы едва совладали с ним. Потом официанты по приказу Дьюри Смречани во все пустые бутылки из-под шампанского всунули по одному или по два воззвания и по одной кредитке в две кроны на почтовые расходы — это тоже была его идея. Плотно закупорили бутылки и вынесли. На улице перед «Трокадеро» дожидались легковые машины. На них погрузили бутылки. Мы, восемнадцать человек, великолепно доехали до Дуная, а лейтенант Керечен в пути заснул. Двое из наших заявили, что все, что мы делаем, вздор. Тогда Дьюри Смречани приказал остановить машины, а им велел выйти. Этот случай послужил поводом к дуэли, состоявшейся несколько позднее. Затем сто девяносто семь бутылок одна за другой были спущены в Дунай и по дунайским волнам поплыли на родину. Густи Ледерер зарыдал, он совершенно раскис. «Ты наша исконно венгерская река, неси же на родину весть от нас, написанную кровью наших сердец!»— воскликнул Дьюри Смречани, расчувствовавшись до слез. Быть может, господа, все это вздор. Но нами владел такой патриотический экстаз! Эх… — Хефти мечтательно умолк.
— Приплыли на родину бутылки? — поинтересовался кто-то.
Хефти метнул взгляд на спросившего.
— Об этом у меня сведений нет! — сказал он. — Ах, сколько раз представлял я себе физиономию того венгерского пахаря, который, скажем, у Гёнью находит бутылку с нашим посланием.
— Я кое-что слышал об этой милой истории, — сказал какой-то артиллерийский капитан.
Хефти посмотрел на него испытующе — не иронизирует ли тот? Капитан выдержал его взгляд.
— Какой-то наглый венский борзописец, — сказал Хефти, — опубликовал в «Абенд» издевательскую статью, совершенно извращавшую факты. Ну, Герман Шалм и Густи Ледерер ловко его вразумили!
Внизу, у моста дебаркадера, раздалась команда, затем послышались звуки горна; горнист играл позывные Всевенгерского союза вооруженных сил:
— Смирно! — крикнул чей-то голос.
Это прибыл контр-адмирал Миклош Хорти в сопровождении гусарского капитана Пала Пронаи, мужчины саженного роста с суровым лицом, и адъютанта Магашхази. Все гости бросились к лестнице, чтобы встретить главнокомандующего.
Контр-адмирал был в летнем мундире из кремового полотна, сбоку у него висел короткий кортик, отделанный золотой чеканкой. Он был строен и, несмотря на пятьдесят один год, легко поднимался по скрипучей деревянной лестнице дебаркадера, перепрыгивая через две ступеньки. В разноцветом освещении лампионов его орлиный нос казался еще более горбатым, а энергичный подбородок еще более выдавался вперед. Лицо его было красно-коричневым от загара, приобретенного под жарким солнцем во время занятий греблей на Тисе, в темных волосах седины почти не было заметно.
— Да здравствует Хорти! — закричали молодые офицеры.
В эти времена контр-адмирал пользовался огромной популярностью среди кадровых молодых офицеров мелкодворянского и мелкобуржуазного происхождения. Будучи избран почетным председателем Всевенгерского союза вооруженных сил, Хорти заявил на торжественном заседании, происходившем в помещении сегедского театра, что он солдат, а не политик. Он желает опереться в первую очередь на среднее сословие — на истинных венгров, а также на богатырскую силу народа. А до остальных ему дела нет. Пускай дерут глотку, сколько влезет. С тех пор все офицеры клялись его именем. Присутствовавшие в набитом до отказа сегедском театре знали, к кому относились эти слова, высказанные в весьма резком тоне. Они относились к паршивым цивильным. К юлящим, раскланивающимся во все стороны обрюзгшим политиканам, которых подозревали в масонстве, франкофильстве и либерализме и которые неистово дрались за министерские портфели в контрреволюционном правительстве. Далее, к надменным католическим графам, входящим в состав венского антибольшевистского комитета, таким, как Палфи, Шёнборн-Бухгеймы, Зичи, Аппони, Паллавичини, Эстерхази, которые во времена красного режима не испытывали нужды в своих венских дворцах, в замках, расположенных в Нижней Австрии, в поместьях Каринтии, пока офицеры из мелкопоместных дворян и швабской мелкой буржуазии, скажем, в Сегеде, в пансионате «Геллерт», где была расквартирована офицерская рота Пронаи, в тиковом солдатском обмундировании, в нижнем белье и прочих аксессуарах, собранных восторженными патриотками, — сорочках, пожертвованных мелкими торговцами, поношенных подштанниках, пожалованных сегедскими адвокатами, сапогах с подковами, презентованных землевладельцами средней руки, и носках высших городских чиновников, — вынуждены были нести службу, стыдясь самих себя.
И тогда Хорти в театре без всяких обиняков заявил:
— Французы не поддерживают правительство. Французское командование сочувствует нашему делу, но политики во Франции думают по-иному. Однако вы и я — все мы проявили стойкость и будем стоять до конца!
Сперва воцарилась гробовая тишина, затем взрыв рукоплесканий сотряс театр. В ложах сидели французские офицеры с переводчиками. Зал с тем же неистовством принялся чествовать их; офицеры в смущении заерзали в своих креслах и через несколько минут ретировались. После их бегства зал скандировал: «Да здравствует Хорти!» И раздавались возгласы: «Долой евреев!» Офицеры подняли на плечи контр-адмирала и понесли его на площадь Сечени, за ними следовала огромная толпа. Молодые капитаны реформатского вероисповедания — это были самые энергичные из личных почитателей «венгерского Колчака» — Гёмбёш, Магашхази, Козма, Мартон и Кундер, составлявшие его ближайшее окружение, вырвали его из цепких рук победоносно настроенной толпы офицеров и внесли в отель «Кашш».
Контр-адмирал Хорти тогда еще занимал пост военного министра в сегедском контрреволюционном правительстве, возглавляемом графом Дюлой Каройи; через несколько дней по указанию генерала Шарпи, главным образом из-за речей, произнесенных Миклошем Хорти и Дюлой Гёмбёшем в театре, правительство подало в отставку; в следующем кабинете, заменившем ушедший в отставку и возглавленном Абрахамом, Хорти по рекомендации французов не получил министерского портфеля, однако французы не протестовали против того, чтобы он принял на себя верховное командование сегедскими венгерскими вооруженными силами. В этом качестве он и в дальнейшем держал в своих руках фактическое руководство и давал указания человеку, числившемуся номинально военным министром.
И вот этого-то горбоносого вожака венгерской офицерской хунты, этого человека, прослывшего среди офицеров несколько экзотичным, несмотря на его происхождение из среды мелкопоместного дворянства, именно затем в свое время пригласили в Сегед слетевшиеся туда на сборище контрреволюционные политиканы, чтобы он положил конец дошедшим до крайнего ожесточения беспринципным распрям по поводу служебной иерархии между вечно бранящимися генералами. В то время в сегедском контрреволюционном правительстве за портфель военного министра дрались шесть генералов. Вот почему контр-адмирал Хорти явился из своей кендерешской усадьбы в Сегед, и сразу все стало просто, как колумбово яйцо. Жену и троих детей он оставил в Кендереше, оказавшемся за демаркационной линией французских и румынских войск и частей венгерской Красной армии. Его знали как командира, готового на все, его имя было окружено кровавым ореолом солдатской беспощадности: когда был подавлен матросский бунт в военном порту Пола, он учинил жестокую расправу, приказав перестрелять и перевешать всех взбунтовавшихся матросов; вскоре после того, как матросский мятеж был потоплен в крови, он, выполняя приказ, передал хорватам австро-венгерский военный флот. Он верой и правдой служил династии Габсбургов до тех пор, пока она не была низложена. Одновременно он являлся флигель-адъютантом императора и короля Франца Иосифа — он привез с собой в Сегед фотографию, на которой был изображен император и король в экипаже, а он, Хорти, занимал место слева от своего монарха. Всем было известно, что, будучи командиром фрегата «Жофия», он безжалостно сажал на гауптвахту матросов, которые вопреки флотскому уставу изъяснялись по-венгерски. В морском сражении при Отранто во время мировой войны, которое раболепные историографы венгерского белого террора позднее старались изобразить как необыкновенно значительное, на капитанском мостике крейсера «Новара» он был ранен осколком гранаты.
Он свободно владел немецким, английским, французским и итальянским языками, по-венгерски же говорил с заметным акцентом; во время переговоров с офицерами Антанты он обходился без помощи переводчика. Кажется, он был связан узами дружбы с некоторыми высокопоставленными офицерами британских королевских военно-морских сил. Один из его братьев был охотником на львов, другой — генерал-майором австро-венгерской армии. В Сегеде он занимался формированием белогвардейских частей, а свободное время заполнял игрой в бридж, плаванием и греблей; пьянству он стал предаваться уже в более поздние годы.
Сейчас, в этот вечер, когда на верхней террасе дебаркадера он вместе с Палом Пронаи остановился в окружении господ, цыгане грянули туш. Хорти в досаде сдвинул брови — ему не нравились такие «цивильные парады». Квестор яхт-клуба тотчас подал знак оркестру прекратить игру и вырвал изо рта цимбалиста зубочистку. На террасе воцарилась тишина, слышалось лишь, как плещутся волны Тисы, да раздавался звон шпор, когда офицеры щелкали каблуками. Сперва Хорти обменялся рукопожатием с военным министром Шоошем.
— А господин Абрахам? — спросил Хорти.
— К сожалению… — ответил военный министр и покачал головой.
— На груди господина Абрахама в это мгновение почивают супруга их высокопревосходительства, следовательно, они не могут быть! — вполголоса заметил молодой д-р Тибор Экхардт, бывший шеф отдела печати, стоявший где-то сзади.
Хорти услыхал его замечание. Он бросил в ту сторону колючий взгляд. Он не любил этого острого на язык юриста.
«Премьер-министр не пришел, — с досадой подумал Бак, оттертый на задний план в своем элегантном смокинге. — Зачем меня сюда принесло? Я мог бы уже быть дома!»
Однако на его высоком челе нельзя было прочесть ни одного из одолевавших его чувств.
Хорти и Пронаи всем господам по очереди пожимали руки. Шпоры звучно звенели. Когда очередь дошла до владельца мельниц, контр-адмирал мгновение колебался, затем едва кивнул головой и с бесстрастным лицом протянул руку — Бак оказывал поддержку белой армии весьма внушительными суммами, он был членом антибольшевистского комитета и пользовался большим влиянием в кругах крупных еврейских промышленников и либеральных французских политиков. Владелец паровых мельниц склонился в глубоком поклоне, но Хорти уже отошел от него. Пронаи, опустив голову, бросил на Бака взгляд из-под широких бровей и, минуя его, подал руку следующему господину. Баку он даже не кивнул. Мельник вспыхнул.
Около сорока господ собрались на террасе, три четверти из них были офицеры. Все заняли указанные места за столом, имеющим форму подковы. По правую руку Хорти сел военный министр Шоош, рядом с министром — Бела Келемен; по левую руку занял место генерал Бернатский, рядом с генералом — отец Задравец. Напротив разместились капитан Пронаи и подполковник Сивош-Вальдвогель, командир второй офицерской роты, далее — капитан полевой жандармерии Хаммерль, которому завтра на рассвете также предстояло пересечь со своей ротой демаркационную линию.
По команде адъютанта официанты стали разносить ужин. Цыгане что-то тихо наигрывали. На первое подали уху по-сегедски. Приготавливалась она следующим образом: из мелких рыбешек — белорыбицы, линя, щуки и карпа— варился бульон, затем его процеживали и в этом чистом и очень крепком бульоне варили больших и жирных зеркальных карпов и сомов. Уха, к которой полагалось легкое сухое вино, всем уже смертельно надоела. Неизменный рыбный паприкаш, являвшийся основным продуктом питания в период бедственных сегедских месяцев, офицерам осточертел, и сейчас они в порядке военной дисциплины только делали вид, что едят, в душе посылая ко всем чертям скупого устроителя банкета. Генерал Шоош ел с особенно кислой физиономией, что объяснялось, с одной стороны, повышенной кислотностью, которой он страдал, а с другой — тем, что расходы по банкету легли на плечи военного министерства, в то время как касса оного и без того находилась в состоянии перманентного оскудения; сегедским коммерсантам и окрестным помещикам уже давно надоело выкачивание денег из их кошельков «во имя спасения нации», патриотки утомились, венский комитет заботился лишь о себе, а французы предоставляли все, только не деньги. Однако сейчас, когда красный режим пал, можно было тешить себя надеждой, что наступят времена благоденствия и изобилия.
Между тем скромный ужин, устроенный по случаю убоя свиньи, продолжался. На столе появились блюда из свинины: жареная колбаса, приправленная чесноком и лимоном, ливерная и кровяная колбаса, жареная корейка с тушеной капустой, мелко нарезанным картофелем и добытым у французов рисом в качестве гарнира, и салат из огурцов, сельдерея и паприки. «Венгерский Капистран» отец Задравец, переполненный патриотическими чувствами, пощелкивал языком, у генерала Бернатского в уголке рта застыла капля сала, лица самых ревностных офицеров выражали должный восторг, один Хорти ел мало. Торжественный ужин завершился лапшой с творогом и свежими шкварками.
«Безнадежные идиоты!. Это же верное желудочное заболевание!» — думал граф Аладар Зичи.
Потом были поданы настоящий грюэрский сыр и черный кофе; последний сегедские офицеры покупали мешками у марокканских офицеров. Физиономия генерала Шооша по-прежнему оставалась кислой, хотя к жаркому были поданы и более крепкие вина.
Бернат Бак, сей худощавый патриот, сидел где-то в самом конце стола среди молодых офицеров, лоб его был покрыт мелкими капельками пота; пот прошиб его отнюдь не от острой ухи или тяжелых колбас — к ним он даже не прикоснулся, а вино лишь пригубил, да и то для видимости. Он покрылся испариной от другого. Он весь кипел от негодования, но сидел молча с видом великомученика. Что стоят его паровые мельницы, поместья, доходные дома, звание офицера запаса и даже пылкие националистические чувства! Ни за что ни про что судьба насмеялась над ним, подвергнув его такому тяжкому общественному пренебрежению. Справа и слева от него образовалась оскорбительная пустота, молодые господа брезгливо отодвинули свои стулья. Для этих офицеришек, не в пример их командирам, сосед по столу был просто ничем, они смотрели сквозь него и переговаривались между собой или, что гораздо хуже, позволяли себе всевозможные туманные намеки относительно провизии, из которой приготовлен ужин. К примеру, почему нет гусятины и гарнира из бобов, ведь свинья, к сожалению, не ритуальное животное.
— Трефное! — со знанием дела изрек д-р Экхардт.
Все молодые господа сразу в упор посмотрели на Берната Бака, даже с любопытством заглянули ему в рот, словно это был какой-нибудь фанатичный пришелец из Марамуреша с пейсами, а не исконно сегедский дворянин в смокинге, цивилизованный европеец и заклятый враг красных, пользующийся благосклонной поддержкой генерала Шарпи, член сегедского антибольшевистского комитета и будапештского Всевенгерского союза промышленников, с которым сам Ференц Хорин на «ты» и перед которым всего несколько дней назад раболепствовали начальники этих офицеришек. Всего несколько дней назад… Ибо за эти несколько дней, с тех пор как пришла весть об отставке советского правительства, здесь, в Сегеде, ветер тоже чувствительно переменился. Буржуазные политики, проповедники умеренной демократии, краснобай премьер-министр Абрахам, интриган и масон министр торговли Варяши были полностью оттеснены — пускай их болтают, что хотят; мнения их не спрашивали, хотя с глазу на глаз величали «господин министр»; последний лейтенантишка, последний муниципальный писец отлично знал, кому следует подчиняться. На авансцену вышла военная клика! Каково же было участие в этом французов? Центральной фигурой вдруг стал этот горбоносый моряк, бывший флигель-адъютант Франца Иосифа, присягнувший ему на верность, флигель-адъютант того самого Франца Иосифа, который даровал Бернату Баку венгерское дворянство и титул «бегаварский». Однако этот бывший флигель-адъютант, красуясь в своей кремовой контр-адмиральской форме, как будто ведет двойную игру, быть может, оттого, что остерегается французов, однако уже заметно, кто его истинные друзья: все эти Пронаи с лопатообразными ладонями, вульгарные Сивош-Вальдвогели, жаждущие мести Келемены, которые даже руки не подают какому-то… Правда, эти господа не таились… Как они только не издевались над сегедскими евреями на улицах, в ресторанах… А здесь, на этом банкете, с ним, имеющим множество наград офицером запаса… Что же, эти скудоумные субъекты, как видно, так и не уяснили себе национальное значение тяжелой промышленности? Патриотические жертвы? А где же французы? Французы и в ус не дуют. И вот сейчас ему приходится терпеть от этих ничтожных венгерских господчиков… Премьер-министр не пришел, а они без него… У бедного Бака защемило сердце.
Были поданы сыр и фрукты. Сидевшие во главе стола Хорти и Пронаи разговаривали с генералом Шоошем и Бернатским. Господа в известной мере были озабочены, лишь ноздри сидевшего рядом с ними отца Задравеца равномерно расширялись, и Пронаи время от времени улыбался, обнажая десны, как тигр. О чем они говорили? О капитане Викторе Ранценбергере, помощнике командира офицерской роты Пронаи, который с несколькими своими офицерами, переодетыми в штатское платье, два дня назад пробрался через демаркационную линию с секретным заданием и от которого до сих пор не было никаких вестей! Неужели они попали в руки французов, румын или красных? Задание было чрезвычайной важности: разведка в Киштелеке и, если возможно, в Феледьхазе. Кто их поддерживает? На каких друзей они могут рассчитывать, кроме священников, нотариусов, помещиков и офицеров из местных жителей? Где находятся переправившиеся через Тису румынские части? Есть ли хоть небольшие соединения красных между Кишкунфеледьхазой и Сегедом? Как настроено население? Где обнаружены отдельные румынские сторожевые посты? Сейчас на основании всех этих сведений надо было решить окончательно, есть ли надежда на то, что сегедские войска дойдут до Будапешта раньше румын. Или же, если такой надежды нет, по какому маршруту можно перебраться в незахваченный Задунайский край, минуя чертовски узкую западню, созданную между французской, сербской и, возможно, румынской линиями?
На переходе в Задунайщину в особенности настаивали Хорти и Бернатский — их буквально мороз подирал по коже при мысли о том, что их части, столь слабо оснащенные, в таком скудном численном составе войдут в «зараженный красной заразой, преступный» Будапешт, в столицу государства, заселенную пролетариями.
— Будапешт! — воскликнул пылкий отец Задравец, чистя яблоко, и ноздри его расширились больше обычного, ибо он думал о проповеди, которую, без сомнения, произнесет в базилике или на худой конец в соборе Матяша, и непременно на площади Вермезё.
— Главная опасность — это маневренное дозорное охранение правого фланга, — говорил генерал Бернатский. — Слева, со стороны французских и сербских демаркационных линий, нам не может грозить никакая неожиданность, но где стоят румынские аванпосты… — Он пожал плечами.
— Будапешт! — сказал Пронаи, заскрежетав зубами, что у него означало смех, и положил свою огромную руку на стол.
Отец Задравец смотрел на эту страшную лапищу, тыльная сторона которой заросла густыми рыжими волосами. «Все-таки в базилике», — думал он.
— До Будапешта нам не добраться, — задумчиво проговорил Хорти.
Все молчали. Генерал Бернатский жевал яблоко с сыром.
— Раз остается Задунайский край, — сказал генерал Шоош, — я бы переправился с главными силами в районе Калоча.
— Лучше бы возле Файса! — вставил Бернатский, доев сыр.
— Это дело отдаленного будущего, господа! — сказал Хорти, воздав должное обоим генералам. — Когда еще это будет!
— Кто будет, скажи, пожалуйста? — спросил сидевший в отдалении тугой на ухо Келемен.
Хорти взглянул на него и промолчал. Он думал о том, что транспортировка главных сил будет отнюдь не легким делом. Сегедский пехотный полк, гусарские эскадроны, саперные части, кадеты да еще одна офицерская рота и два отряда жандармерии. Всего тысяча триста человек — он даже во сне мог назвать эту цифру — в полной амуниции, с обозом, винтовками, имуществом главного командования; такая колонна не может так просто промаршировать через охраняемые французами демаркационные линии на ничейную землю. Да и лошадей не хватает.
— Но ведь у нас есть Пали Пронаи, — пошутил генерал Бернатский.
Хорти был озадачен.
— Ну и что? — спросил он.
— Они зажмурят один глаз… французы, — пояснил Бернатский. — Если завтра утром проскользнут Пронаи и Хаммерль, то и мы переберемся с главными силами.
Хорти с сомнением хмыкнул.
— Хоть с музыкой! — сказал Бернатский. — Я их знаю. Только чтоб им не было известно об этом официально.
Хорти прекрасно знал, что Бернатский прав. Ведь в тот день утром он разговаривал с одним из влиятельных французских эмиссаров, полковником В., у которого старался выпытать, как стало бы реагировать французское командование на выступление венгерских частей. На это полковник В. любезно заявил, что он, к сожалению, глуховат, он ничего не слышал и, должно быть, не услышит, ибо нет никаких оснований полагать, что слух его в ближайшем будущем улучшится.
— А ваш шеф? — напрямик осведомился Хорти.
На этот вопрос полковник не ответил вовсе и, взяв Хорти под руку, с доверительной улыбкой заговорил об интересной партии в бридж, состоявшейся накануне вечером.
— Мой отец был тоже блестящим игроком в бридж! — сказал он, глядя в упор на Хорти.
Контр-адмирал прекрасно знал, что отец полковника В. был один из пресловутых французских генералов, сыгравших значительную роль в 1871 году при потоплении в крови Парижской коммуны.
— Он ловко торговал в игре! — присовокупил полковник В.
Два высокопоставленных офицера обменялись рукопожатием. Зато в душе Хорти оставались известные опасения относительно венгерских политиков. «Здесь сидит эта свинья, этот стряпчий Варяши! Если он натравит на нас какого-нибудь горластого французского парламентария (у него якобы есть друзья во французском парламенте!), если он донесет… Самое лучшее — это повесить его с Абрахамом вместе!» — с тоской думал Хорти и горько улыбался, чувствуя свое бессилие.
— Вздернуть бы не мешало! — сказал Бернатский.
Хорти в изумлении уставился на него.
«Что за черт, — подумал он, — этот человек угадывает мысли».
— Я говорил вслух? — спросил он затем.
Бернатский лишь усмехнулся.
— Да, — опять не разобрав, в чем дело, ввязался в разговор Келемен, — неплохо бы сказать речь.
Он скромно ждал и надеялся, что его об этом попросят. Он уже сочинил первую фразу: «На небосводе нашей отчизны бодрствуют мрачные тучи…» Нет, слово «бодрствуют» здесь неуместно. Темнеют? Тоже нехорошо. Просто нависли! Нет, это немного тривиально.
Тем временем со стаканом в руке поднялся сам Хорти. Келемен не мог скрыть своего разочарования. Это было из ряда вон выходящее событие, ибо контр-адмирал не любил ораторствовать, да еще на венгерском языке; он часто спотыкался, не находил нужных выражений, голос его звучал жестко, акцент был чужеземный — будучи военным моряком, он три десятка лет провел вдали от Венгрии и, стоя на капитанском мостике различных кораблей, приобрел навык, несколько односторонний, который главным образом был ограничен выражениями такого рода: «Полный вперед!», «Полрумба влево!», «Скорость полтора узла!», «Стоп!», «Прицел семьдесят три!» и т. д. И все это исключительно на немецком языке. Хорти был честолюбив и не обольщался мыслью, что обладает каким-либо ораторским даром. Тем не менее сейчас он поднялся со стаканом в руке. Он откашлялся.
— Друзья по оружию! — начал он. — Братья мадьяры! — Он покосился на Бака. — Почтенные господа!
За столом царила глубокая тишина. Издалека, с террасы отеля «Кашш», просачивался слабый звук пиликающей скрипки и доносился монотонный лепет реки.
— В тяжкие времена, — заговорил приподнятым тоном Хорти, — подвергшись ударам неверной судьбы, оказавшись в горьком изгнании, мы вновь взяли в руки знамя цветов нашей нации, с тем чтобы повести нашу родину к победе над большевиками, угрожающими ей уничтожением, и восстановить национальное единство на здоровой основе! Наша борьба была нелегка, но я уповал на господа бога, и он помог нашему правому делу.
Хорти выдержал небольшую паузу. За столом, заваленным остатками сыра, офицеры сидели, затаив дыхание и не отрывая глаз от своего главнокомандующего; с плеском струилась темная Тиса, вдалеке пиликала скрипка.
— Me-erde! — хрипло выругался кто-то по-французски в зарослях прибрежной левады, и вслед за этим словно бы заплакала женщина. Хорти продолжал речь:
— Я верил в вашу стальную волю, в ваш самоотверженный патриотизм, в вашу испытанную храбрость и ловкость и в то, что ваши спаянность и упорство принесут родине освобождение и спасение. Ведь вы не забыли, что последняя и твердая надежда тысячелетней нации, ее стон, ее молитва — это вы. Но если надо, то вы и разящий меч. Я обращаюсь к богу и прошу его ниспослать благодать на великое предприятие нашего высокочтимого Пала Пронаи, и, исполненный горячей надежды, я вместе с вами берусь за наше общее дело. Виват!
Он поднял бокал. Пронаи встал, все вскочили с мест с бокалами в руках, Хорти и Пронаи чокнулись, все опорожнили свои бокалы, даже владелец мельниц; минуту раздавался лишь булькающий звук, затем Хорти перегнулся через стол, обнял двухметрового гусарского капитана и облобызал его в обе щеки. Пронаи прослезился. Раздались возгласы:
— Да здравствует Хорти! Да здравствует Пронаи!
Офицеры в экстазе восторженно обнимались, даже вечно молодого графа Аладара Зичи заключил в объятия его сосед; лишь один Бак, хоть он и был офицером запаса, стоял в одиночестве с выражением смертельной обиды на лице. Затем все уселись и обратили взгляды на Пронаи. Пронаи почесывал затылок, и лицо его было красным — ни за какие блага в мире он нигде бы не выступил с речью, но сейчас уклониться было нельзя. Он встал.
— Так вот, — изрек он, дважды кашлянул и глубоко задумался. — Так вот, всем нам хорошо известно, что судно государства пляшет на острие меча!
Этот ораторский прием, со счастливым наитием объединяющий морские и сухопутные элементы, он слышал еще в июле от друга своего, бывшего статс-секретаря военного министерства Дюлы Гёмбёша, которому, как человеку, прослывшему ярым германофилом, пришлось по желанию французов на этих днях покинуть Сегед; словом, Пронаи еще в июле услыхал это выражение на каком-то сборище комитета Всевенгерского союза вооруженных сил, и оно привлекло его своей воинственной образностью; он отлично запомнил его и тогда же решил, что непременно использует, как только представится случай.
— Одним словом, — продолжал он, — так обстоят дела, друзья мои!
Он дважды кашлянул, затем вполне обстоятельно объяснил, что он-де, безусловно, не оратор и почему он не оратор. Ораторское искусство в сущности является, по его мнению, каким-то еврейским искусством. Он же стоит здесь как истинный венгр и офицер, а не как какой-нибудь крючкотвор, не какой-нибудь жалкий стряпчий.
Умный генерал Бернатский смотрел на Пронаи с неуловимой иронией.
— Браво! — раздался чей-то голос.
Пронаи с укоризной взглянул' в ту сторону. Одним словом, он не стряпчий, он просто патриот. Больше ему сказать нечего, кроме того, что настала пора свернуть дрожащие гусиные шеи международным канальям!
И он своей мощной дланью изобразил, как следует понимать его слова, причем Бак невольно втянул голову в плечи. В заключение Пронаи объявил, что просит господа бога благословить… — он обвел рукой стол, заваленный остатками французского сыра, — главным образом родину и их любимого главнокомандующего — его превосходительство господина контр-адмирала надьбаньского Миклоша Хорти! С этими словами он выпил и сел на место.
Раздался гром рукоплесканий, Хорти и Пронаи пожали друг другу руки.
— Могучий человечище! — обратился генерал Бернатский к отцу Задравецу и с признательностью посмотрел в сторону Пронаи. Затем, словно бы в оправдание, добавил: — Бесстрашный солдат!
Цыгане заиграли «Опали серебристые листья осины», а Келемен и отец Задравец тем временем откашлялись. Когда прозвучали последние такты, оба вдруг поднялись.
— Pardon, — сказал бойкий отец Задравец и тут же заговорил возвышенным, драматическим тоном. — Христиане, сиречь венгры! Сейчас черная ночь, но над нашей древней прекрасной отчизной занимается заря, наступает рассвет венгерской нации! Под венгерской землей, обильно политой кровью, нам рукоплещут костлявыми дланями великие предки из династии Арпадов, Хуняди и Ракоци. Регент-правитель Янош Хуняди во время богослужения перед началом битвы под Нандорфехерваром…
Сочный баритон отца Задравеца несся над Тисой сквозь темную ночь; со стороны Шандорфалвы надвигались тучи; вспыхивали огоньки сигарет сенегальцев, стоявших в карауле на мосту. Господа в умильной тишине слушали отличавшуюся драматическим пафосом речь отца Задравеца, который был признанным оратором, умел воззвать к чувствам и воображению аудитории, любил неожиданные эффекты, зловещие картины, громоподобное возмущение, растроганный шепот, шипящую насмешку и исторические примеры, почерпнутые из жизни великих мужей нации.
«Он никогда не кончит! — в унынии размышлял Пал Пронаи, который всей душой ненавидел проповеди. — Никогда! Только бы не вынудил давать клятву».
У этого монаха с пламенной душой в те сегедские времена появился безотказный ораторский прием, имевший сногсшибательное действие, — вынуждение к клятве. Как раз после его нашумевшей проповеди на площади Клаузал его и прозвали венгерским Капистраном. Это было еще в июне. Тогда на площади Клаузал с балкона дворца «Карас» под звуки марша Ракоци скупой на слова Дюла Каройи и его кабинет министров представлялись собравшейся толпе, состоявшей главным образом из офицеров, унтер-офицеров, уличных ребятишек и скучающих торговок рыбой. Дюла Каройи, поглаживая бороду, произнес не более пяти фраз; в заключение он сказал: «Возродим нацию», — и этим кончил. Тут к краю каменного балкона подкрался отец Задравец. Его широкая одежда колыхалась от страстной жестикуляции. В противоположность едва слышному выступлению Дюлы Каройи он начал свою речь вдохновенно звенящим голосом с нашествия татар, затем, шумно шмыгнув носом, продолжал: «Мы отдаем землю, политую кровью! Прошлое Венгрии! А ждем возрождения нашей прекрасной родины. Сгущаются сумерки, но над нами занимается заря. Пусть же сумрак окутает недавнее прошлое, пусть займется заря над нашей любимой, безмерно униженной родиной!» Затем от имени собравшейся толпы он обратился к правительству. Что дает правительству и чего требует от него венгерская нация? В конце концов совершенно неожиданно он голосом громовержца воскликнул: «Руку на сердце, национальное правительство Венгрии!»
Министры остолбенели и растерянно поглядывали друг на друга; министр земледелия Янош Кинциг первый положил руку на сердце, за ним, чуть помедлив, то же самое сделали остальные.
— Повторяйте за мной, — бушевал отец Задравец. — Клянусь богом истинных мадьяр, что поведу народы нашей бедной отчизны к счастью!
Эффект речи Задравеца был потрясающий. По свидетельству очевидцев, ресницы у всех увлажнились, офицеры, унтер-офицеры и торговки рыбой обливались слезами, даже циник и масон Варяши с постной физиономией поднял для клятвы руку. Шаму Биедл, председатель местной еврейской общины, хотя он и не входил в состав правительства, тоже дал клятву. Затем военный оркестр сыграл национальную песню и тут же продефилировал торжественным маршем, так как и без того уже опаздывал в театр. То была знаменитая клятва площади Клаузал, после которой офицеры тотчас же отправились на охоту за прохожими, у которых нос казался несколько длинноват, и тут же на улицах избивали их.
С тех пор отец Задравец заставлял клясться многих: членов комитета Всевенгерского союза вооруженных сил, венского антибольшевистского комитета, военную вербовочную комиссию, дам-патронесс Католического общества домохозяек. Следовательно, опасения Пронаи на банкете, устроенном на террасе дебаркадера, никоим образом нельзя было назвать безосновательными.
Но тут вмешалось само провидение! По скрипучей лестнице взбежал какой-то адъютант, остановился на верхней ступеньке как раз напротив гремевшего монаха, которого все до единого, затаив дыхание, слушали в глубокой тишине. Адъютант несколько мгновений колебался, затем направился в сторону разошедшегося оратора; было видно, что он всеми силами старается не привлекать к себе внимания, но шпоры его звякнули раз-другой, и тут же все взоры обратились к нему, сорок пар глаз следовали за каждым его шагом. Отец Задравец прервал речь, мрачно скрестил на груди руки и, сдвинув брови, смотрел на приближающегося офицера. Адъютант наклонился к Пронаи и что-то прошептал ему на ухо.
— Прошу прощения, — буркнул надтреснутым басом гусарский капитан. Затем он встал, отвесил поклоны Хорти и генералам, а онемевшему монаху даже не кивнул и вышел вместе с адъютантом. Монах же — что ему оставалось делать? — вынужден был скомкать конец речи, закруглив ее каким-то поспешным выражением без требования клятвы, поскольку на него уже почти не обращали внимания. Господа перешептывались между собой, а Келемен сидел с особенно довольным видом и даже подмигнул графу Аладару Зичи.
Спустя несколько минут Пронаи возвратился, на лице его, этом изборожденном морщинками суровом лице, нельзя было ничего прочесть. Он наклонился к Хорти.
— Курьер от Ранценбергера! — шепнул он.
Хорти сразу поднялся, за ним встали генералы Шоош и Бернатский. Офицеры тоже повскакали с мест, но контр-адмирал жестом попросил их остаться, а сам в сопровождении свиты спустился по лестнице.
Курьер сидел на какой-то перевернутой лодке на нижней террасе дебаркадера; прямо над ним висела яркая, шипящая ацетиленовая лампа. Это был стройный молодой человек среднего роста в немного помятом штатском костюме, с небритым лицом и густыми черными волосами, по-солдатски коротко остриженными; из-под гражданского пиджака выпирала офицерская кобура. Он только что прибыл из Кишкунфеледьхазы и в окрестностях Чонградского шоссе, на мостике у круговой насыпи, наскочил на сенегальский патруль; он опоздал потому, что часа два ему пришлось лежать, притаившись в высокой траве на склоне насыпи с заряженным револьвером в руках. Прошло всего две недели, как сей молодой человек был зачислен в офицерскую роту Пронаи, но еще до этого он снискал себе славу бесшабашного храбреца. Через три дня после прибытия в Сегед, после веселой пирушки, устроенной на пароходе «Геркулес», он на пари во хмелю переплыл среди ночи в одних трусах Тису и вышел на берег как раз в том месте, где в речной песок был врыт предупредительный щит сербского берегового охранения: «Швартоваться строго запрещается». Часовой дремал. Тогда этот отчаянный юноша, который попал на пирушку благодаря своему однокашнику, снял трусы, старательно прикрепил их наподобие знамени к древку предупредительного щита, а щит сорвал и унес с собой. Когда он плыл обратно, с моста по нему стреляли, а течение отнесло его на значительное расстояние от парохода «Геркулес»; он вышел на берег где-то близ барж тонкинцев и какое-то время укрывался в кустах; затем берегом стал пробираться к своим; уже светало, когда он, совершенно нагой и продрогший, с посиневшими губами, добрался до парохода, где нашел лишь несколько храпящих пьяных кутил. Прошло еще несколько дней, и он сообща с двумя друзьями офицерами надругался над местной синагогой: он взобрался ночью на крышу еврейского храма, имевшую форму луковицы, нацепил на шпиль цилиндр, наполненный нечистотами, и чуть не сломал себе шею. Из-за этого подвига у сегедского контрреволюционного правительства возникли неприятности с французским командованием, но поскольку виновных отыскать не удалось, сие деяние было отнесено за счет «красных провокаторов». Затем молодой человек появился у Миклоша Козмы, начальника разведывательной службы белой армии, и предложил совершить покушение на министра торговли масона Варяши. По соображениям политического характера этот план решительным образом был отвергнут. Спустя несколько дней по рекомендации подпоручика Гашпара Рохачека черноволосый молодой человек в конце концов был зачислен в офицерскую роту Пронаи. В свое время он и подпоручик Рохачек учились вместе в гимназии города В.; кроме того, Рохачеку было известно, что его однокашник в связи с попыткой контрреволюционного путча 24 июня был приговорен красными к двум годам тюрьмы — как раз по тому делу, по которому был казнен старший брат его, поручик Меньхерт Рохачек. Кстати, у молодого человека были рекомендательные письма из Будапешта, коими снабдил его один из высокопоставленных офицеров IV армейского корпуса, капитан Тивадар Фаркаш, секретарь Йожефа Хаубриха, поддерживавший непрерывную связь с контрреволюцией. Говорили, будто один из сотрудников газеты «Сегеди напло», который также являлся однокашником и его и Рохачека по гимназии города В., собирается сделать какое-то заявление, позорящее обоих друзей; будто бы имелась в виду их связь как сутенеров с некой будапештской проституткой. Однако подобное заявление так никогда и не было сделано. Кстати, подпоручика Рохачека и помощника командира роты Пронаи Ранценбергера связывали родственные узы, так что для зачисления в роту однокашника подпоручика Рохачека особых препятствий не могло возникнуть.
Нижняя терраса дебаркадера, где в белесом свете ацетиленовой лампы сидел курьер, служила, по сути дела, местом спуска на воду лодок. От деревянного строения лодочного «гаража» через небольшой мост к террасе шла узкоколейка, по которой передвигалась небольшая железная платформа для доставки лодок. От реки террасу отделял откидной деревянный барьер, у которого болтался какой-то плот.
Молодой человек в штатском платье, увидев высокопоставленных офицеров, вскочил с перевернутой лодки, на которой он сидел, вытянулся по стойке «смирно» и, откозыряв, сказал:
— Честь имею доложить, прапорщик, уйфалушский Эгон Эндре Маршалко!
— Вольно! — помолчав, скомандовал Хорти и спросил: — Warum sind Sie in Zivil?
— Честь имею доложить, я только что прибыл. Я не решился тратить время, чтобы переоде…
— Итак? — нетерпеливо прервал его Хорти.
Прапорщик Маршалко расстегнул кобуру, извлек из нее револьвер, а вслед за ним слегка помятый, сложенный вчетверо листок бумаги. Он протянул его Хорти, тот внимательно прочел, на миг задумался, потом передал листок генералу Шоошу. Донесение капитана Ранценбергера было кратким, он информировал командование о том, что аванпосты румынских частей переправились через Тису у устья Кёрёша, даже гораздо ниже, у Миндсента, и веером продвигаются вперед к линии железной дороги, пролегающей между Кечкеметом и Киштелеком. Кечкемета они уже достигли и по не подтвержденным, но и не опровергнутым данным вошли в предместье Будапешта.
Хорти нахмурил лоб и в безмолвном ожидании поглядывал то на одного, то на другого генерала. Шоош поглаживал усы, покашливал, а генерал Бернатский, скривив рот, перечитывал донесение вновь.
— Прошляпили Будапешт! — забывшись и бледнея от гнева, выпалил Пронаи.
— Господин капитан! — предупреждающе бросил генерал Бернатский.
Пронаи щелкнул каблуками и поклонился.
«Катись ты к чертовой матери!» — мысленно выругался он и взглянул на Бернатского.
Прапорщик Маршалко, принесший недобрую весть, стоял и сквозь ресницы смотрел на своих кумиров, на этих высокопоставленных вояк, которые не обращали на него, безымянного курьера, никакого внимания. А он был бледен от снедавшей его тоски — сколько раз он рисовал в своем воображении этот миг, когда предстанет перед верховным главнокомандующим; он охотно совершил бы сейчас что угодно, что-либо необыкновенное, сверхчеловеческое, только бы они наконец заметили: вот он стоит, прапорщик, уйфалушский Эгон Эндре Маршалко, преданный и готовый на все. Увы, без приказа он не смел и пошевелиться, без вопроса не мог и заговорить.
Прапорщик Маршалко уже более трех недель проживал в Сегеде и ходил словно хмельной среди многих сотен контрреволюционных офицеров, ищущих приключений и ведущих в настоящий момент бедственный образ жизни: снедаемые честолюбием, в горячечном возбуждении, они готовы были совершить любой безрассудный поступок. После того как Маршалко в начале июня покинул красный Будапешт, то есть когда его самого и его товарищей определенные круги — Йожеф Хаубрих, один высокопоставленный офицер генерального штаба, итальянский подполковник Романелли и некий лидер социал-демократов — совершенно непостижимым образом вырвали из рук революционного трибунала, он и его приятели по приказу свыше отправились в Секешфехервар и явились в штаб II корпуса венгерской Красной армии. Там за подписью начальника генерального штаба Краененброека им были выданы удостоверения, с которыми они отбыли в Боньхад в качестве государственных контролеров конской ярмарки. Оттуда в экипаже весьма гостеприимного замка Перцел он и еще трое офицеров спокойно перекочевали в селение Надашд, расположенное близ демаркационной линии, где известный старый контрабандист по имени Таржо за синие деньги, по сотне крон с брата, пешочком переправил их через границу. Так они оказались в Пече, а затем с помощью сербских штабных офицеров прибыли поездом в Рёске. Там они предстали перед французами и, как проверенные контрреволюционеры, о чем свидетельствовали обнаруженные в их карманах несколько более или менее важных шпионских донесений, относящихся к венгерской Красной армии, прямиком проехали в Сегед. Это была в те времена хорошо налаженная, надежная трасса из Задунайского края на Сегед, по которой переправлялся озлобленный венгерский контрреволюционный сброд. Путь лежал через Боньхад, сентегатский замок барона Бидермана и гёрёшгальское поместье Надоши, где господам офицерам была предоставлена возможность даже вписать строки в семейный альбом. По прибытии в Сегед они услышали новость, что некоторые политические деятели в Будапеште, поверив ноте французского премьера Клемансо, по доброй воле приостановили победоносное наступление Красной армии в Верхней Венгрии против чешских наемников, выступавших под итальянским командованием; и здесь же говорили с надеждой о том, что в стоявших у Тисы вооруженных до зубов румынских частях наблюдается определенное оживление.
Четверо молодых офицеров едва лишь успели с дороги умыться, как тотчас помчались в отель «Кашш», служивший местом сбора политиков и офицеров. Они заняли столик в саду и сидели там в несколько унылом настроении — ими не интересовалась ни одна живая тварь, кругом расположились большеголовые политики, помещики и известные военные, а их не знал никто. Они заказали кофе со сливками. За длинным штабным столом, стоявшим рядом с их столиком, приятный пожилой господин, говорящий скороговоркой, — как выяснилось, это был Мориц Перцел, руководитель пресс-бюро при правительстве Абрахама, — выступал с пространной политической речью; он говорил достаточно громко и не скрывал своего мнения даже о будапештских социал-демократах.
— Но, Мориц, помилуй! — заметил кто-то.
— Никаких но! — отрезал оратор. — Знайте, что и среди них встречается сколько угодно руководителей, обладающих чувством порядочности, не одобряющих чудовищную жестокость красных! В интересах нации с ними действительно следовало бы установить постоянный контакт!
— Тьфу! — вырвалось у какого-то артиллерийского капитана.
Этого Перцел, к счастью, не слышал; он сообщил свежую информацию о последней важной речи лидера социал-демократов Якаба Велтнера, которую тот произнес на заседании Будапештского рабочего совета и которая была посвящена необходимости смягчения беспощадного красного террора; лидер ратовал за то, чтобы насилие, направленное против буржуазных слоев населения в связи с их противодействием, было заменено убеждением и разумными доводами, и назвал это первоочередной обязанностью социалиста. — Сердобольный Якаб! — насмешливо уронил артиллерийский капитан.
В это время один правый журналист рассказал несколько весьма любопытных историй о Велтнере, который прежде был тоже журналистом, а позднее, сделавшись торговцем марками и рекламным агентом, сумел хорошо постоять за себя. Журналист вспомнил, что Велтнер был заядлым картежником; но во времена пролетарской диктатуры, да и уже после революции Каройи карточная игра стала затруднительной. По реляции гусарского капитана Кальмана Ратца, приятеля Миклоша Козмы, этот руководящий деятель социал-демократов во время революции Каройи должен был принять депутацию офицеров для переговоров относительно присоединения к социал-демократическому профсоюзу. Они явились в клуб писателей и журналистов, где сей муж, не прерывая карточной игры, заявил, что сейчас он занят, пускай придут в другое время.
— Мягкотелый коллега! — язвил циничный правый журналист (впоследствии он много лет редактировал отдел кроссвордов в «Непсава»). — Сей пресловутый господин еврей считает актом величайшей бесчеловечности запрещение людоедства, ведь бедные каннибалы тогда погибнут от голода!
О, прапорщик Маршалко никогда, никогда не забудет день своего прибытия в Сегед! Это произошло как раз 14 июля, в день французского национального праздника, в ослепительный летний день. На бульваре французы устроили концерт военного оркестра. Маршалко и его приятелями при виде блестящих женщин, господ, облаченных в белые полотняные костюмы, офицеров в лаковых ботинках овладело какое-то исступление. Маршалко искрящимися глазами пожирал красавицу графиню Шалм, элегантную госпожу Экхардт, высокомерную дочь графа Н. с лошадиной физиономией. Оркестр, состоящий из сенегальцев, быстрым французским походным маршем, граничащим с бегом, обошел весь город. Впереди музыкантов, наряженных в красные фески, шел огромного роста, черный как сажа, с курчавой бородой капельмейстер и взмахивал в воздухе короткой и тяжелой, украшенной металлической чеканкой, дирижерской палкой. За ним шли барабанщики, потом дудочники с короткими дудками, издающими непривычный пронзительный звук, и кларнетисты. Замыкали шествие трубачи и тарелочники. Сперва раздалась быстрая барабанная дробь, потом пронзительно заголосили дудки; но тут трубачи вскинули вверх свои инструменты, с ловкостью жонглеров перехватили их и принялись дуть. За трубами загремели тарелки. Играли экзотический марш сенегальцев; музыканты в красных фесках вышагивали по проспекту Болдогассонь, за ними по асфальту неслась босоногая веселая детвора. На конях, вычищенных до блеска, кое-где в белых тюрбанах и шальварах, подпоясанных красными кушаками, двигался в город отряд спаги. Под памятником на площади Сечени низкорослые тонкинские матросы танцевали с визжащими девушками; на террасе кафе «Тиса» сидели венгерские офицеры в головных уборах с журавлиным пером и местные актеры; несколько легковых машин марки «Рено» катили с французскими штабными офицерами. Нигде не было видно красных флагов, повсюду реяли стяги с изображением девы Марии и трехцветные французские флаги; вечером ветерок принес звуки горна, игравшего сбор в казарме на площади Марса; в синагоге раввин Шаму Биедл призвал молящихся прочесть короткую молитву за президента Французской республики Раймона Пуанкаре; избитые до полусмерти коммунисты, заключенные в тюрьму «Чиллаг», через оконце своей камеры могли внимать праздничным звукам города: колокольному звону католической церкви, позывным Всевенгерского союза вооруженных сил и сенегальским маршам. Прапорщик Маршалко и два его приятеля были расквартированы в какой-то школе. Маршалко в первую ночь не мог сомкнуть глаз, снедаемый нетерпением и безудержной энергией; он был взвинчен до предела богатыми красками города, и его приводило в отчаяние сознание своей безвестности; сжав кулаки, он в конце концов заснул, словно какой-нибудь сегедский Растиньяк, и увидел во сне горделивую дочь графа Н. с лошадиной физиономией.
На следующий день он навестил своего однокашника, подпоручика Гашпара Рохачека, квартировавшего в пансионате «Геллерт». Рохачек тогда уже состоял в офицерской роте Пронаи. Они обстоятельно обо всем переговорили; Рохачек во время беседы то и дело поглядывал на поношенный штатский костюм Маршалко. В конце концов Рохачек решил приодеть своего друга. Он отправился в соседний номер к приятелю-поручику, попавшему в затруднительное финансовое положение, и приобрел для Маршалко за восемьсот крон хотя и подержанную, однако неплохо сохранившуюся, подходившую по размеру форму. Знаки прапорщицкого различия были пришиты тут же, в сабле необходимости не было, так как офицеры в Сегеде тогда ее не носили, и она была заменена иным военным украшением — портупеей Антанты, надеваемой поверх френча; кобуру прапорщик Маршалко взял напрокат и, за неимением револьвера, набил бумагой.
В этот же вечер они отправились в кабак вдовы Онозо, где Рохачек представил друга кое-кому из старших офицеров, в таком виде преподнося его контрреволюционные подвиги, что даже заставил слегка покраснеть самого прапорщика. После покупки обмундирования у них осталось пятьсот крон, и они пропили их в тот вечер, а потом вместе с поиздержавшимся поручиком пропили деньги, уплаченные ему за обмундирование. За другим столом сидела компания блестящих офицеров. Подпоручик Рохачек шепотом называл их имена:
— Вон там капитан Дюла Гёмбёш из генерального штаба, статс-секретарь и президент Всевенгерского союза вооруженных сил, с друзьями; тот, с колючим взглядом, — капитан Миклош Козма, начальник разведывательной службы белой армии, а там граф Круи из дома Арпадов; вон те двое — Гёргеи, родственник Артура Гёргеи, отличившегося при Вилагоше, и Бела Мартон.
Эта представительная компания в довольно язвительном тоне говорила об обращении отца Задравеца, которое тот на днях отправил папе римскому. Мартон прочитал первые строки обращения:
— «Мы, сто двадцать тысяч католиков самого крупного города венгерского Алфёльда и сбежавшиеся со всех концов родины христиане, с покорностью и упованием припадаем к стопам твоим, ибо мы переживаем пору „religio depopulata“». Что вы на это скажете? — спросил Мартон. — Все население Сегеда составляет сто девятнадцать тысяч девятнадцать человек, и из них сто двадцать тысяч католиков? А с нами, протестантами…
Гёмбёш махнул рукой.
— Не имеет значения, — сказал он, — очередная брехня его преосвященства.
— Прошу тебя, Дюла! — с обидой в голосе заметил католик граф Круи.
Гёмбёш положил на плечо графа руку и улыбнулся, и вдруг оба рассмеялись.
В кабаке сидела еще одна компания: два сотрудника «Сегеди напло» в обществе двух незнакомых штатских и какого-то чахоточного французского офицера запаса; они ужинали и пили вино с сельтерской. Подпоручик Рохачек время от времени бросал на эту компанию косые взгляды и пребывал в дурном расположении духа. При виде одного из журналистов прапорщик Маршалко чуть задумался.
— Как похож! — сказал он Рохачеку.
— Похож? — ядовито заметил Рохачек. — Да ведь это Н.! Он здесь в качестве корреспондента.
Маршалко нахмурился: он и Рохачек учились с Н. в одной гимназии и были смертельными врагами.
— Мерзавцы! — бросил поиздержавшийся поручик, после того как журналисты ушли. — Предатели родины!
Рохачек кивнул.
— Тот, постарше, — пояснил он, — его редактор. Он совершенно открыто писал против нас пасквили в своей грязной газетенке.
— Вот как? — удивился Маршалко. — Что же именно?
— Жулик, — сказал Рохачек. — Он писал, что мы опасные пришельцы, что мы в обстановке острой нехватки продовольствия обрекаем их на величайшие бедствия и что Сегед не приют для беженцев со всей Венгрии, где, прикрываясь дворянским происхождением, домогаются чинов и высоких постов любители удить рыбу в мутной водице…
Он умолк. Все трое вскочили и отдали честь — капитан Дюла Гёмбёш и его компания направились к выходу.
— Вот как! — После того как они вновь уселись, воскликнул прапорщик Маршалко. — И не нашлось никого, кто бы их проучил?
Он, не мигая, смотрел на своих собутыльников.
— Здесь французы… — медленно проговорил поиздержавшийся поручик и пожал плечами.
Маршалко как-то загадочно посмотрел на Рохачека.
Спустя три дня пожилой редактор и молодой сотрудник «Сегеди напло» исчезли; ни в своих квартирах, ни в редакции они больше не появились.
То были на редкость тревожные времена, каждый день приносил какие-нибудь перемены. Двадцать второго июля прапорщик Маршалко был зачислен в офицерскую роту Пронаи. Подпоручик Рохачек разделил с ним номер в пансионате «Геллерт». Старшие офицеры в роте быстро оценили своего нового товарища за его неутомимую услужливость; сам капитан Ранценбергер, помощник командира, обратил на него внимание, и получилось так, что из младших офицеров в офицерский разведывательный отряд, выступивший 2 августа в Кишкунфеледьхазу в штатском платье, назначили именно его…
И вот сейчас, наконец-то, он стоял на террасе дебаркадера перед верховным главнокомандующим с дурными вестями, которые злой рок предназначил принести именно ему. Хорти, Шоош и Бернатский, озабоченные, тихо совещались; Пронаи, который был выше Маршалко на добрых полторы головы, положил на плечо юного прапорщика руку.
— Прошляпили Будапешт! — повторил он. — Ты устал, сынок?
Прапорщик стоял по стойке «смирно».
— Имею честь доложить — нет! — ответил он.
— Правильно, — сказал Пронаи и медленно сжал пальцы в кулак, словно душил кого-то. — На рассвете мы выступаем. Завтра начнется… — Глаза его сверкнули.
Наверху, на террасе дебаркадера, играли цыгане; проникновенным голосом пел Йожи Хан.
Что-то ударилось об угол плота и там застряло; первым обратил на это внимание адъютант, но тут подошли Хорти и генералы, быть может они желали задать еще какой-либо вопрос курьеру.
— Что это? — спросил Хорти.
Он показал рукой на угол плота, до которого достигал световой белый круг ацетиленовой лампы.
— Должно быть, труп, — спокойно отозвался генерал Бернатский.
Это действительно был труп. Зацепившись за угол плота, покачивался на воде этот незваный пришелец с почерневшим лицом и скрюченными руками. Прапорщик Маршалко прислонился к барьеру, его тошнило. Он собрал все силы, чтобы удержать рвоту, и вытянулся перед командующим в струнку. Адъютант наклонился к воде.
— Да это редактор! — сказал он тихо.
Бернатский пожал плечами и указал на весло, лежавшее рядом с перевернутой лодкой. Хорти вполголоса разговаривал с Шоошем. Наконец адъютант сообразил, что надо делать, поднял весло и ткнул им в труп, зацепившийся за угол плота. Труп вновь заколыхался на воде и, подхваченный течением, не спеша выскользнул из светового круга ацетиленовой лампы.
В этот момент сверху спустился Бак; он бросил на воду мимолетный взгляд и склонился в глубоком поклоне перед Хорти и его генералами; на лице его не дрогнул ни один мускул, ибо увидел он только весло, которое держал в руках адъютант; затем его высокий силуэт в элегантном смокинге исчез из светового круга лампы и растворился в глубоком мраке сегедской ночи.
Цыгане на верхней террасе играли вошедшую в Сегеде в моду песню: «Если Миклош Хорти сядет на коня…»