О помолвке разговора больше не было. Зато состоялась весьма скоропалительная свадьба – доктор Дюпон женился на Жанне. Говорили, что такой срочности требовала мадам Булль. Она боялась, что ее кончина заставит дочь облачиться в траур и отодвинет свадьбу на неопределенный срок.

– Мне бы хотелось, чтобы вы тоже пришли на свадьбу, – сказала мне несчастная больная. – Я очень надеюсь на вас. Нужно, чтобы все было прилично…

«Ничего приличного в этом браке нет и быть не может», – хотела сказать я.

Но сказала другое:

– Разумеется, это не мое дело, мадам Булль. Но не кажется ли вам, что этот брак заключается с излишней поспешностью?

– Дорогая моя, но вы же знаете мои обстоятельства. После моей смерти девочка останется совсем одна. И, поверьте, меня вовсе не успокаивает, что она не будет в нищете. Есть много непорядочных людей, готовых поживиться, воспользоваться беспомощностью и одиночеством женщины. Господин Дюпон… Он не молод, но такой славный, порядочный человек. И к тому же доктор – то есть я могу быть уверена, что Жанне будет обеспечен надлежащий уход.

– А вам не приходило в голову, что доктор Дюпон может быть не вполне бескорыстен?

Эти слова сами сорвались у меня с языка. Я не хотела тревожить умирающую. В конце концов, это действительно не мое дело.

– Хорошая, честная сиделка стоит дорого, – сказала мадам Булль, не сводя с меня лихорадочных глаз с пожелтевшими белками. – А с вашей стороны не очень-то хорошо говорить так, мадемуазель. Не думайте, я все знаю. Мне рассказала старшая сестра.

Я застыла. Старшая сестра, Ирена Жодар по прозвищу Спичка, была пренеприятной особой. Высокая, худая, но с увесистыми бедрами, она носила очень короткий и узкий халат, умела неприятно-мохнато щурить глаза и вызывающе смеяться. Видимо, именно эти так раздражающие меня качества неотразимо действовали на мужчин. Она отвечала мне взаимностью, постоянно отпуская остроты на тему синих чулков. У Спички тоже был страстный роман с доктором Дюпоном, но они расстались. Я полагала, что зря – эта пара стоила друг друга.

– Он ухаживал за вами, ведь так? Но у вас ничего не вышло. Мадемуазель Боннер, я вам сочувствую. Я сама вдовствую много лет, я знаю, как трудно без мужчины. Вы образованны, как говорят, состоятельны, вы еще встретите свою судьбу… Но не держите зла на мою несчастную дочь, уступите ей дорогу, Бог вознаградит вас за доброту…

Каменное сердце растаяло б от этой кроткой просьбы. Я согласилась не препятствовать «счастью» Жанны. Мадам Булль не могла взять обратно свое приглашение на свадьбу, но ближе к назначенной дате я придумала какую-то причину, чтобы не ходить. Впоследствии я видела фотоснимок – у дверей мэрии четверо: импозантный доктор Дюпон с гвоздикой в петлице, новобрачная с отсутствующим лицом, ее мать, улыбающаяся из последних сил, и Спичка – торжествующая, расфуфыренная в пух и прах… Она-то чему радовалась? Ее «предмет» теперь женат.

Вскоре я узнала, чему радовалась Спичка.

Как и следовало ожидать, мадам Булль скончалась через две недели после свадьбы, а еще через две недели доктор Дюпон привез молодую мадам Дюпон в клинику. Жанна выглядела куда лучше, чем в наши предыдущие с ней встречи, и я подумала, что брак и в самом деле может пойти ей на пользу. Устроив жену в лучшей палате, доктор Дюпон попросил меня зайти. Я согласилась.

– Мы с Жанной планируем сделать решительный шаг, с тем чтобы окончательно излечить ее от недуга, – объявил мне доктор. Он крутил на коротком пальце сверкающий ободок обручального кольца, и этот жест сказал мне больше, чем слова. – Вы знающий врач, вы прекрасный специалист, и мы решили призвать вас на консилиум.

Я поблагодарила и приготовилась слушать.

Но мне тут же пришлось ответить на вопрос.

– Как вы находите состояние мадам в последнее время?

Я отделалась общими фразами – улучшение налицо, но никто не может сказать, насколько стабильным оно будет, и так далее.

– А что вы думаете о таком методе лечения, как лоботомия?

Я засмеялась, кажется, несколько принужденно.

– Лечение? Насколько я могу судить, лоботомию нельзя отнести собственно к лечению. Это… хирургия.

– Когда у человека воспаляется аппендикс, – звучным голосом заявила больная, – врачи отрезают этот мерзкий отросток, и человек выздоравливает. Если на пальце сделается нарыв и начнется гангрена – палец ампутируют.

– Жанна, тут речь идет не о пальце, не об аппендиксе. Это ваш мозг, и…

– И это единственный выход, – выдохнула мадам Дюпон.

Я увидела, как доктор удовлетворенно кивнул, и я вдруг поняла, что тут происходит. Молодой муж провел подготовку, успел склонить на свою сторону жену.

– Скажите, доктор Боннер, я смогу зачать и выносить ребенка? Смогу быть матерью? Мне хочется этого больше всего на свете. Без этого мне и жизнь не мила…

– Я не специалист, но, насколько могу судить, у вас нет никаких органических пороков, способных препятствовать зачатию. Что касается вынашивания… У нас была беременная пациентка, которую лечили электричеством. Психотерапия в ее случае не возымела действия, а лекарства ей были противопоказаны ввиду ее положения. Разумеется, была опасность для плода, но мы применили токолитики. Лечение было успешным, она благополучно выносила и родила ребенка.

Мадам Дюпон смотрела на меня с едва заметной усмешкой на красивых, чуть тронутых помадой губах. Я поняла ее так: доктор не рассказал молодой жене о том, чем кончилось дело с той пациенткой. Через месяц после благополучного родоразрешения молодая женщина оделась в свое лучшее платье, нарядила младенца в кружева, взяла его на руки и выпрыгнула с пятого этажа. Ее домашние утверждали, что она не выказывала ни малейшего признака своей «обычной» болезни. Несчастная пала жертвой послеродовой депрессии.

– Я смогу вырастить его? Заботиться о нем? Он сможет гордиться мною?

Я вздохнула:

– Чего вы хотите от меня, мадам Дюпон? Я никому не могла дать такой гарантии – ни вам, ни себе, ни Спи… То есть Ирене. Человеческая жизнь хрупка, здоровье – ненадежная вещь…

– Мадемуазель Боннер впадает в фатализм, – усмехнулся доктор. – Так можно отказаться от любых методов лечения, мотивируя отказ тем, что сегодня мы лечим-лечим пациентку, а завтра она попадет под автомобиль… Нельзя так, коллега, позвольте пожурить вас на правах старшего. Давайте заглянем, так сказать, в историю вопроса…

И он заглянул. Я раньше не знала за Дюпоном ораторских талантов. Видимо, перспектива получить состояние и абсолютную свободу вдохновила его. Он был весьма убедителен и даже блистателен.

– История современной психохирургии началась с того момента, когда в результате взрыва на железной дороге костыль отлетел, пронзил щеку рабочего Финеаса Гэджа и вышел из передней части черепа. Гэдж выжил, но у него изменился характер. До этого он был весьма религиозным, сдержанным и уравновешенным человеком. После удаления костыля в клинике Гэдж изменился. Он стал вспыльчив, упрям, постоянно сквернословил…

– Ах, милый, но я вовсе не хочу сквернословить!

– Нет-нет, дорогая, я вовсе не к тому. Видишь ли, самое главное в том, что он изменился, совершенно изменился! И это очень заинтересовало психиатров. Заведующий психиатрическим заведением в Швейцарии господин Буркхардт стал первым известным психохирургом. Он удалил ткани мозга у шестерых пациентов. Успех сопутствовал ему в восьмидесяти процентах случаев!

Доктор Дюпон ловко жонглировал фактами. Пациенты «мясника» Буркхарда – как звали этого смелого экспериментатора в определенных кругах, после головоломной в буквальном смысле операции начали страдать параличом и эпилепсией, а также перестали понимать и использовать речь. Вероятно, именно это доктор Дюпон и считал удачей, что можно понять, если рассмотреть его ситуацию. А двое из шести больных скончались – Дюпон засчитал их в двадцать процентов неудач.

Тем временем Дюпон продолжал:

– Моя коллега, доктор Боннер, наверняка имела случай ознакомиться с результатами исследований профессора Моница из Лиссабона. Я прав, доктор?

Я кивнула. Мониц и в самом деле активно публиковался в специализированных изданиях и выпускал брошюры. Его называли кандидатом на Нобелевскую премию по физиологии и медицине. Он изобрел метод церебральной ангиографии – исследования кровеносных сосудов мозга путем введения в них рентгеноконтрастного йода. Раньше это делалось с помощью воздуха, но тот метод был весьма сложным и травмирующим. Вероятно, Мониц и в самом деле желал людям добра. Но желание делать добро порой толкает человека на недобрые дела. Мониц предположил, что разрез белого вещества переднего мозга способен благотворно воздействовать на больных маниакально-депрессивным психозом. Ему повезло – он заполучил шимпанзе, страдающего нервными расстройствами. Физически совершенно здоровое животное впадало то в ярость, то в апатию, то не замечало своих соплеменников, то причиняло им вред. Префронтальная лейкотомия, произведенная Моницем, помогла обезьяне. Восстановившийся после операции шимпанзе выглядел значительно более уравновешенным и социализировался в обществе себе подобных – правда, значительного места в иерархии не занял. Мониц обратил на это внимание. По его мнению, для лейкотомии полагались весьма веские основания. Первую операцию на человеке он сделал всего семь или восемь лет назад, женщине, которая двадцать лет содержалась в психиатрической больнице тюремного типа. У нее наступило значительное улучшение, и вскоре она была выписана домой. Не знаю, ликовали ли ее близкие – думаю, скорее, были потрясены. Мониц продолжил свои благие деяния: из двадцати человек, подвергшихся лейкотомии, у тринадцати, страдавших маниакально-депрессивным синдромом, наблюдалось значительное улучшение состояния. Но некоторые из пациентов стали более апатичными, чем врач ожидал, а у иных наметилась тенденция к снижению интеллекта.

Дюпон пел как соловей.

– Мониц гений! Я слышал, ему собираются дать Нобелевскую премию за это открытие.

– Неужели! – ахала Жанна. Ее глаза чудесно сияли, и я вдруг подумала, какой бы прекрасной женщиной могла она стать, если бы не ее недуги… И если бы не этот человек рядом, брак с которым явился прямым следствием недуга. Он лжет ей? Или умалчивает факты как незначительные? Или сам многого не знает?

– Не так ли, мадемуазель Боннер?

– Безусловно, наш португальский коллега заслуживает Нобелевской премии. Боюсь только, он не сможет насладиться своим триумфом.

У доктора Дюпона увяла улыбка, а глаза нехорошо сузились.

Он знает – поняла я.

– Ведь он парализован. Один из его пациентов, недовольный исходом операции, выстрелил ему в голову.

Дюпон смотрел на меня без особой симпатии.

– Какой ужас, дорогой, – едва не плакала Жанна. – Если этот португальский врач парализован – кто же сделает операцию мне?

Доктор Дюпон, должно быть, загипнотизировал свою жену и полностью подчинил себе ее личность. Больше ничем я не могла объяснить ее страстное стремление к лоботомии.

– Не волнуйся, моя дорогая! Правда же, коллега Боннер, в своем похвальном стремлении к истине вы порой забываете о чувствах окружающих вас людей! Доктор Мониц, в самом деле, не очень хорошо себя чувствует и почти уже не практикует…

Почти! Мягко сказано! Насколько мне было известно, доктор Мониц не в состоянии самостоятельно справить нужду.

– … но упавшее знамя подхватили на другом континенте. Профессор Фримен, глава кафедры неврологии Университета Джорджа Вашингтона, и Джеймс Уоттс, глава кафедры хирургии того же университета, оценили метод Моница и уже провели около тысячи операций, позволивших вернуть к полноценной жизни многих людей. Я связался с этими учеными мужами, и они согласились сделать Жанне эту небольшую операцию. Господин Фримен уверил нас, что это не сложней и не больней, чем вырвать зуб. Жанна согласилась, но ей захотелось выслушать мнение еще какого-нибудь врача. Беспристрастное мнение, – и доктор Дюпон поклонился мне.

Я силилась понять, что у него на уме. Он что, полагает, что я с удовольствием отошлю свою «соперницу» в Америку, чтобы там ей основательно покопались в мозгах и, быть может, исковеркали ее и без того не очень-то налаженную жизнь? Или предполагает, что я не решусь возражать ему, потому что и у меня самой есть секреты? Но что он может знать обо мне? Что он может знать о Франсуа?

Я решила вести себя осторожно, как ни трудно мне было прийти к такому решению. Поступить по примеру своей матери и проявить коллаборационизм. Я сказала:

– Не ожидала, что наша дискуссия примет такой… узкоспециальный характер. Признаться, я чувствую себя не вполне подготовленной и прошу отсрочки… Скажем, два или три дня. За это время я пролистаю литературу, просмотрю журналы и вынесу свой вердикт… Если вам и в самом деле интересно мое мнение.

– Конечно! – вскричала Жанна, а доктор Дюпон отделался легким поклоном.

– И я хотела бы провести с Жанной еще один сеанс психотерапии.

Супруги обменялись взглядами.

– Но, коллега, теперь мадам Дюпон состоит целиком и полностью на моем попечении. Я и сам в состоянии провести с ней необходимую психотерапию. Или вы не доверяете моей компетенции?

– Вполне доверяю и весьма, весьма ценю. Но это было бы очень полезно прежде всего для меня. Видите ли, я пишу одно исследование, и…

– Ни слова больше! – замахал руками Дюпон. – Мы с Жанной будем только рады вам помочь. Не правда ли, моя милая? А теперь позвольте оставить вас – мне нужно уладить много дел перед отъездом. Успехов, успехов!

C этим возгласом он поцеловал жену в голову и вышел из палаты.

Мы помолчали. Жанна смотрела на дверь, куда только что вышел муж, взгляд ее был затуманен. Что ж, теперь я, пожалуй, пришла к мысли, что мадам Булль не сделала для своей дочери блага, приучив ее к подчинению. Освободившись от одного домашнего царька, Жанна немедленно попала под власть другого и не смела проявить свою волю даже теперь, когда это было необходимо. Но есть ли у нее эта своя воля?

Я была уверена – есть. И я намеревалась ее пробудить.

– Прошу прощения, мадам Дюпон, ваш супруг неправильно меня понял. Я вовсе не намеревалась проводить сеанс психотерапии немедленно. Мне нужно время для подготовки. А вам сейчас нужно принять свои лекарства и отдохнуть.

– Да, я что-то устала, – промямлила Жанна. Она покорно легла, изящно подогнув под себя ноги, и приняла из моих рук таблетки и стаканчик с водой. Я проследила, как она принимает лекарства, и вышла из палаты. Как раз вовремя для того, чтобы увидеть в окно, как в автомобиль к доктору Дюпону садится Спичка – нарядная, завитая, хохочущая…

Я ушла в кабинет, чтобы подготовиться к беседе с Жанной. Мне и в самом деле нужно было пролистать кое-какие записи, найти правильные слова, с тем, чтобы заставить женщину хотя бы задуматься над сделанным ею выбором…

Жаль, что у меня не сохранилось тех записей, которые я делала наспех, в своем кабинете, уже стоя на краешке бездны. Но я помню все.

Помню тетрадь, в которой я вела дневник, – толстую, в кожаном малиновом переплете, с розовым обрезом листов. Помню, как золотое вечное перо летало по толстой желтоватой бумаге. Помню каждое слово:

«Вся история прогресса есть история совершенствования методик. Не исключение и душевные болезни. Психиатрия редко оставалась без метода лечения, который объявлялся бы панацеей. Пациентов избивали плетьми, вызывали у них рвоту, обездвиживали или заключали в клетки. Потом пришло время более «гуманных» мер» – пациентов обессиливали кровопусканием, взбадривали ледяными ваннами, потчевали вытяжками из щитовидной железы скота. Теперь пришла пора шоковых терапий и разрушения «непокорных» долей головного мозга. Но какова будет цена? Кто заплатит за эту попойку?»

Инсулинокоматозная терапия тогда вошла в широкий обиход. В начале тридцатых годов венский доктор по фамилии Сакель совершил промашку, введя своей пациентке чрезмерную дозу инсулина. Ему удалось вывести даму из комы, и та поведала ему, что чувствует себя гораздо лучше – морфиновая абстиненция, которой дама была подвержена вследствие пристрастия к наркотику, сошла на нет. Более того, дама больше не чувствовала настоятельного желания принять морфин.

Сакель не был бы учеником великого венского чудотворца, если не повторил бы свой эксперимент. В тридцать пятом году он опубликовал брошюру с описанием своего метода. Инсулинокоматозная терапия рекомендовалась при шизофрении и наркомании. Метод был встречен с восторгом и стремительно вошел в обиход. Тому способствовала сама атмосфера тридцатых годов – зыбкая, неверная, беспокойная атмосфера; распространение шизофрении – спутницы людей, не уверенных в завтрашнем дне. Шизофрении никто не понимал, гипогликемическая кома выглядела сравнительно безопасной и безобидной – введем больному глюкозы, он и придет в себя, какие вопросы? Правда, как именно действует терапия, никто так и не смог объяснить. Догадываюсь, что тут работал тот же механизм, что при лечении сифилиса препаратами ртути и мышьяка – соревнование, кто раньше умрет, пациент или его болезнь. Да, метод Сакеля работал, и даже процент смертности был не так уж высок, но почему он работал, почему летальные исходы были маловероятны?

Для начала: терапия могла применяться только к очень здоровому и молодому человеку, у нее была масса противопоказаний. У крепкого организма было больше шансов раз за разом переживать инсулиновую кому. Далее, сам метод сложен и дорог: требует выделения особой палаты, обучения персонала, постоянного наблюдения опытных сиделок… На такое мог пойти только состоятельный человек, а к состоятельным пациентам отношение традиционно более внимательное. Они имели привилегии, они были уверены в себе, молоды, физически здоровы и богаты… Почему бы им не выздороветь?

А потом пришел электрошок. Шутники-студенты даже придумали мистификацию: якобы лечить душевные болезни электричеством придумали еще древнегреческие врачи. Они сажали пациента верхом на электрического ската… Разумеется, это не так. Настоем чемерицы, чтобы спровоцировать припадок, потчевали, – было. И точно так же – несмотря на изобилие теорий, психиатры не могли объяснить, как работает электрошок, так как сама по себе процедура электрошока является не более научной или терапевтической, чем удар дубиной по голове. Поговаривали также, что итальянский психиатр Уго Черлетти подсмотрел свой метод на бойне, куда явился за свежим бифштексом к обеду – он ждал гостей. Мясники, прежде чем перерезать горло вопящей, вырывающейся свинке, обездвижили ее током. Оглушенная разрядом свинья позволила себя зарезать. Черлетти, очарованный открывшимися возможностями, поспешил к себе, чтобы обдумать случившееся, а гости остались без обеда. Вряд ли так оно и было – насколько я знаю, Черлетти много лет изучал влияние электрических импульсов на ткани.

Я вспомнила, как впервые присутствовала на процедуре электрошоковой терапии – в тридцать восьмом немец по фамилии Калиновски привез в Сорбонну им же самим сконструированный аппарат. Опыт производился над человеком, несколько лет обитавшим в закрытой больнице тюремного типа, над преступником, лишившим жизни нескольких человек, в том числе и свою двухлетнюю сестру, над поджигателем, уничтожившим свой дом… Он был безумен, и он не заслуживал такого наказания. Как только разряд напряжением в четыреста пятьдесят вольт прошел сквозь его мозг, все тело несчастного завибрировало, задрожало. Казалось, под кожей пробегает рябь, мышцы напрягались и расслаблялись в хаотичном порядке, зубы впились в резиновый кляп, и чудовищный рев исторгся из его груди.

Потом я навестила его в палате. Безумный преступник совершенно излечился. Его руки и ноги лежали в лубках, потому что его кости оказались сломаны из-за чудовищного напряжения. Но и без того он не двинулся бы с места, потому что был совершенно здоров. Он улыбался, пуская с нижней губы поблескивавшую ниточку слюны. Он совершенно все забыл – свое преступление, свою боль, свое имя.

– Теперь это чистая доска. Он может начать свою жизнь сначала, написать на этой доске что угодно, – сказал кто-то.

Увы, новая жизнь не может появиться из ниоткуда только лишь потому, что отсекли старую. На месте ампутированной конечности не вырастет новая нога с упругими мышцами, обтянутая розовой кожей.

Я знаю, что теперь пациентам вводят перед процедурой обезболивающее и мышечный релаксант, чтобы уменьшить причиняемые страдания. Но это только привилегированным пациентам, богатым, известным, тем, кто на виду. Тем, у кого есть родные, желающие им добра. Но в тех клиниках, где лежат убогие, обездоленные, одинокие – там электрошок делают все так же по старинке. Лечение превращается в наказание. Пять, десять, двадцать процедур. Приток крови к мозгу увеличивается почти на четыреста процентов, давление крови может увеличиться на двести процентов. Такое чрезвычайно высокое давление крови перегружает механизмы регулирования давления крови в мозге и часто разрушает большие и малые кровеносные сосуды. Происходит кровоизлияние, которое кончается смертью – немедленной или отложенной.

Даже если человеку суждено выжить… Электросудорожная терапия превращает нормальную физиологию мозга в ненормальную. Доктор Бернард Элперс не так давно провел первые патологоанатомические исследования результатов электросудорожной терапии и опубликовал результаты в журнале. Кровоизлияния и разрушения тканей. Остановка сердца. Асфиксия. Но над ним посмеялись, его исследование отвергли. Зачем думать, как это работает, если это работает? Какие только реплики не прозвучали – из всех стран и городов!

– Да, это разрушительный процесс, но ведь он каким-то образом приводит к улучшению, оказывает благотворное вегетативное влияние, порождает бессознательный опыт умирания и воскрешения.

– Электрошоковая терапия вызывает у пациента страх, который и приводит к стабильной ремиссии! Кроме того, больной часто чувствует себя виноватым и ощущает потребность быть наказанным, а терапия удовлетворяет его потребность и приводит к спокойствию!

«Ну и чем же современная психиатрия в таком случае отличается от той, с плетьми и ямами, полными змей? – хотелось бы мне спросить этого палача от медицины. – А про «потребность быть наказанным» вам вообще следовало бы постыдиться упоминать, несчастный вы мазохист!»

– …Низводит личность на иной уровень и таким образом облегчает приспосабливаемость, ведь чем примитивнее человек, тем легче и проще ему живется.

«Приставьте себе электроды к мозгам, чтобы облегчить жизнь», – вот что я бы сказала этому ученому мужу.

«Ослабление умственных способностей – это важный фактор в процессе лечения, – с огорошившей многих прямотой высказался немецкий психиатр Майерс. – Мы считаем, что пациент достиг достаточной степени улучшения, когда он начинает ходить под себя или действует и разговаривает как четырехлетний ребенок».

Вот он, истинно тевтонский подход! Поговаривали, что в начале войны электрошок в немецкой армии применяли вовсе не для лечения. С его помощью решено было приводить солдат к окончательному повиновению. Но вскоре от этого метода отказались – слишком трудно было соблюсти меру, солдаты зачастую впадали в детство и забывали, как стрелять.

Повреждение мозга, утрата памяти, дезориентация, создающая иллюзию того, что с проблемами покончено. Вот что такое электрошок. Я написала статью в «American Journal of Psychiatry», там были такие слова: «В ходе наблюдавшихся мною случаев лечения шоковой терапией мы пришли к убеждению, что можно было бы добиться лучших результатов, потратив время и энергию на более конструктивные программы. Если говорить прямо, то мы не верим, что, сделав из мозга омлет, можно рассчитывать в итоге на что-либо иное, нежели омлет из мозгов».

И все же электрошок был наименьшим злом. Да, да, это были еще цветочки. Больные продолжали мозолить глаза и занимать койки, лечиться и питаться за государственный счет. Им все так же необходимо было постельное белье и обученный персонал. Нельзя было приставить к каждому доктора для психоанализа и терапии. Не было денег, чтобы вкладывать их в развитие фармацевтической и химической промышленности и искать лекарства. Деньги уходили на войну, на оборону, да на что угодно! Кроме собственно самого главного.

Фримен и Уоттс! На месте Жанны я бы убежала из клиники, визжа от ужаса, немедленно развелась бы с мужем, пусть бы мне это стоило половины состояния, только бы не встречаться с этими двумя пионерами лоботомии! Но разве не была она больна, а я в добром здравии? Разве не я должна была предупредить роковую ошибку?

Я сознавала, что осталась в одиночестве. Психиатрическое сообщество было потрясено открывшимися возможностями. Больше никаких страданий, никаких обитых войлоком палат, криков, гримас! После короткой операции, которую в состоянии выполнить любой начинающий хирург, душевнобольной пациент отправляется домой и больше не беспокоит своим появлением эскулапов. Фронтальная лоботомия! Вот домохозяйка, страдающая истерическими припадками. На фотографии в журнале – издерганная худая женщина с тяжелым взглядом и распущенным ртом истерички. Быть может, она и не больна. Быть может, она просто недовольна своей жизнью, но не может, не умеет показать это иначе, чем истерикой, рыданиями, битьем посуды. Однажды она даже выбежала голой на лужайку перед домом и рыдала так, словно у нее разрывалось сердце. Но что, если все это – проявления не болезни, а недовольства своей жизнью? Скажем, ей надоело мыть задницы своим детишкам, гладить мужу сорочки и греметь кастрюлями. Допустим, в глубине души она полагает, что могла бы петь, потому что в юности брала уроки, и ее голос многие хвалили. Но этот импульс загнан глубоко-глубоко. Что же нам нужно сделать? Может быть, поговорим с женщиной, проникнем в ее душу, найдем там нереализованные творческие порывы и поможем ей, наведем на мысль – устраивать домашние концерты, или начать учить старшую дочку пению, или даже самой, чем черт не шутит, брать уроки?

Но нет. Это слишком долго и хлопотно. Двадцатый век требует высоких скоростей. Женщине пришлось бы лечь в санаторий, и мужу пришлось бы щеголять в это время в неглаженых сорочках. Семье пришлось бы платить деньги, а они ведь только что купили в рассрочку автомобиль. Современный автомобиль куда важнее душевного здоровья! Да и сам факт пребывания в санатории – как скрыть его от приятельниц по дамскому клубу, как смириться с тем, что твою болезнь станут обсуждать за партией в бридж? Да и для чего все эти хлопоты, когда рекламируется легкая, безболезненная (это ведь под наркозом!) операция, после которой женщина, совершенно излечившаяся от недомогания, может вернуться к кастрюлям? И вот новая фотография, через год после операции. Пожалуй, женщина набрала лишний вес. Пожалуй, глаза ее погасли, но разве этот томный взгляд не лучше того, затравленного? «Больная превратилась в достаточно ленивую, но милую женщину, хорошо приспособившуюся к жизни и ведению домашних дел», – гласит подпись под фотографией. Надо же, какое достижение! Она больше не хочет петь. Она больше ничего не хочет, даже выигрывать в бридж. Зато способна день ото дня выполнять одни и те же действия, разогревать полуфабрикаты, гладить рубашки, услаждать мужа в постели, листать журналы. Она больше не нарушит общественного спокойствия, и на лужайку будет выходить только в домашнем платьице. Она стала приемлемым членом общества… и достигла гармонии с собой, как уверяли Фримен и Уоттс.

Разумеется, не все операции проходили столь «удачно», это признавали даже чудодеи-хирурги. Некий пациент после операции начал впадать в детство: он потерял свое дело, растратил семейные сбережения и сделал жизнь домашних невыносимой. Он выгнал из дома своих сыновей, не обращал внимания на больную жену, ни одна секретарша не удерживалась у него дольше недели, деловые партнеры угрожали судебными исками, ну а он? О, его это совершенно не беспокоило! Он достиг гармонии с собой, он перестал беспокоиться о прошлом или будущем и почти каждый день предлагал другим обратиться к Фримену и Уоттсу на предмет операции.

Но Фримена и Уоттса это не смутило. Они вообще не знали сомнений, эти мясники в одеждах врачей. Ведь они были убеждены в своей правоте! А кроме того, получали за операцию кругленькую сумму. Операция же была простенькая. Журналы с удовольствием публиковали фотографии Фримена и Уоттса – у операционного стола, с несложными инструментами в руках. Они были похожи на Безумного Шляпника и Мартовского Кролика. Безумное чаепитие было в разгаре. К нынешнему дню дуэт провел четыреста с лишним операций по лоботомии. Уровень смертности при операции оставался таков, что у сообщества не было причин для беспокойства. Психохирурги совершенствовали технику и инструменты. Теперь пациент оставался в процессе операции в сознании – так было удобнее, можно наблюдать за реакцией больного в ту минуту, когда скальпель входил в его мозг, как нож в подтаявшее масло.

Я вырвала из журнала страницу, где приводилось описание операции и диалог Фримена с пациентом во время операции, и вклеила ее гуммиарабиком в свой дневник. Пригодится показать Жанне.

«Мужчина, 24 года, по имени Фрэнк. Когда пациенту сверлили отверстия над висками, его тревога стала более отчетливо выраженной, возможно, из-за производимого давления на череп и скрежещущих звуков, что так же действует на нервы, как сверление зуба, или даже в большей степени. Пациент мог чувствовать и слышать, как скальпель вырезает белое вещество мозга внутри черепной коробки.

Доктор: «Как вы себя чувствуете?»

Фрэнк: «Я ничего не чувствую, но вы меня сейчас режете».

Доктор: «Вы хотели этого?»

Фрэнк: «Да, но я не думал, что вы будете делать это, когда я в сознании. О, господи Иисусе, я умираю! О, доктор! Пожалуйста, остановитесь! О, боже, я умираю! О, о, о, ай (скальпель)! О, это ужасно! Ай! (он хватается за руку врача и вонзает в нее ногти). О, боже, я умираю, пожалуйста, прекратите!»

Сорок пять минут спустя:

Доктор: «Что случилось с вашим страхом?»

Фрэнк: «Пропал».

Доктор: «Почему вы испытывали его?»

Фрэнк: «Я не знаю».

Доктор: «Чувствуете себя хорошо?»

Фрэнк: «Да, прямо сейчас я чувствую себя очень хорошо».

Доктор: «Я могу продолжать?»

Фрэнк: «Мне все равно. Как вам будет угодно».

Его лицо расслабилось и напряжение прошло».

Я нашла и свои записи, оставшиеся после разговора с английским психиатром Томасом Валлентайном. Валлентайн полгода назад присутствовал на операции Фримена – Уоттса. Это была одна из первых операций, которую Фримен проделал топориком для колки льда. Помню, как я удивилась, переспросив: неужели топориком? Валлентайн объяснил мне, что американцы все напитки пьют со льдом, и топорик для колки льда, нечто вроде крошечной стальной кирки, является очень распространенным…

– Это было ужасно, – сознался Валлентайн. – Ох… Мне стало плохо. Я не мог наблюдать за этим. Никто из нас не мог с легкостью… Мне пришлось выйти из операционной. У меня нет ответа на вопрос, почему его не остановили.

Операция, на которой присутствовал Валлентайн, не была пока нигде не описана, и его свидетельство имело особое значение и вес. Это была специализированная форма лоботомии, изобретенная самолично Фрименом и в первый раз проведенная в обстановке высокой секретности в его кабинете.

– Прежде их хотя бы немного останавливала сложность и дороговизна операции, – говорил Валлентайн, принципиальный противник лоботомии и, значит, мой сторонник. – Фримен изобрел нечто элементарное, что никому не приходило в голову именно по причине своей ужасной простоты. Пациентка… Это была молодая девушка с параноидной шизофренией. Ее обездвижили электрошоком… Фримен подошел и оттянул ее веко. Открылся проток слезной железы. В него он поместил заостренный конец инструмента. Вы знаете, какая тонкая кость в орбитальной впадине. Один легкий удар молотком… Я услышал, как кость хрустнула. Инструмент был на глубине двух дюймов, когда Фримен отвел ручку в сторону – так далеко, насколько позволяла глазница… Потом он сунул в отверстие петлю и стал проворачивать ее… Господи, это выглядело так, словно он хотел достать пробку из винной бутылки! И тут я ушел. Мне пришлось уйти, потому что я должен был посетить туалетную комнату. Но туда я не дошел, меня стошнило в коридоре. А Фримен продолжал свою работу. Операция была проведена блестяще, девушка проснулась здоровой, она прекрасно себя чувствовала, только вокруг глаз у нее были синяки. Ее больше не беспокоили галлюцинации. Ее вообще мало что беспокоило… Фримен назвал ее умницей и посоветовал приобрести в больничном киоске темные очки – в этом заключались послеоперационные процедуры…

Фримен назвал это трансорбитальной лоботомией. Он сказал, что это – его подарок всем психиатрам – психохирургическая методика, которую они смогут применять, когда сочтут нужным, самостоятельно, не нуждаясь в помощи квалифицированного хирурга или даже анестезиолога. Я был в ужасе. Даже напарник Фримена, доктор Уоттс, был в ужасе. Он все же нейрохирург, он понимал значение только что показанного нам спектакля. Психиатр получал неограниченную власть над людьми, над их душами и жизнями, мог по желанию вырезать из нее любые куски…

Вероятно, противоречия между Фрименом и Уоттсоном стали непримиримыми, потому что вскоре они разошлись, хотя и продолжали дискутировать на конференциях и страницах журналов. Уоттс утверждал, что лоботомия должна быть последним средством, к которому стоит прибегать в тех случаях, когда уже ничего больше не помогает. Но Фримену вскружили голову новые возможности. Он заявил, что вопрос применения лоботомии следует рассматривать, когда душевнобольному пациенту не становится лучше после шести месяцев консервативной терапии.

Полгода, и только! Действительно, к чему ждать, если можно послужить к вящей славе психохирурга? По шкале Фримена, Жанна уже даже перезрела, она-то лечилась не один год.

У меня всегда был очень четкий почерк, вопреки расхожему мнению о том, что врач просто обязан писать неразборчиво. Я всегда была первой на уроках чистописания, и мой почерк был, скорее, похож на почерк монахини, воспитавшей меня, на почерк сестры Мари-Анж, чем на почерк моей матери. Я до сих пор любила писать, мне нравилось, как четкие буквы одна за другой ложатся на гладкую бумагу. Это помогало мне упорядочить свои мысли и разобраться в чувствах. Поэтому я очень подробно записала все, что думала о Фримене. Все, что, на мой взгляд, следовало знать Жанне.

«Этот врач не может быть хорошим – он слишком знаменит. Такая слава способна ударить в голову и изменить сознание не хуже, чем топорик для колки льда. Его промахов никто не заметит, даже самых очевидных. Это застит ему глаза».

Время покажет, что я была права. Через несколько лет, во время операции в Черокийской государственной больнице штата Айова, Фримен ослабит хватку на своем хирургическом инструменте, позируя фотографу. Топорик-ледоруб погрузится в мозг пациента по рукоять, нанеся ему необратимые повреждения.

«Лоботомия слишком широко применяется, она не может быть универсальной. Ею предлагают лечить психозы, гомосексуализм, алкоголизм, депрессию. Даже подростковое упрямство, даже детский негативизм. Недалек тот день, когда лоботомия будет применена к непослушному ребенку. Ею вот-вот начнут пугать детей».

И опять я была права. Всего через год операцию сделают девочке шести лет, которую ее мать находила «враждебно настроенной и нестерпимо капризной». Вместо того чтобы отнять ребенка у этой ехидны и отдать тому, кто мог бы и хотел о ней позаботиться, девочке сделали лоботомию, и вскоре мать не могла нарадоваться на дочурку: одевать ее теперь легко, она не срывает бантов и всегда спокойно сидит, когда ее причесывают! Правда, она разучилась читать… Но это не так страшно, ведь для девочки главное – быть красивой, а не образованной! Прекрасный результат!

«Сам Фримен не скрывает возможности развития эпилептических припадков после операции. Процент послеоперационных самоубийств также очень высок. Прочие побочные эффекты: увеличение веса, потеря контроля над функцией мочеиспускания и испражнения, гиперактивность, неспособность сосредоточиться, раздражительность, спонтанное сквернословие, потеря контроля над своим поведением в обществе, гиперсексуальность, вялость, алкоголизм. И наконец – разрушение интеллекта, утрата своего «я». Есть от чего наложить на себя руки! Эти самоубийцы – неудача Фримена, это те, у кого сохранилась возможность понимать, что с ними сделали, чего их лишили. Жанна Дюпон – художница, ее картины своеобразны, интересны… Подвергнувшись операции, она лишится возможности рисовать, даже сторонники лоботомии признают, что пациент платит за свое душевное спокойствие частью души, творческими, созидательными силами ее…»

«Лоботомия слишком дешево обходится, чтобы быть эффективной мерой. Скупой платит дважды – но бывает, что скупой платит всю жизнь. Содержание пациента в лечебном заведении средней руки стоит около тридцати пяти тысяч долларов, а лоботомия – всего двести пятьдесят долларов, после чего пациент отправляется домой и больше не беспокоит здравоохранение. Какая экономия! Какая выгода!

Фримен объясняет суть операции как отделение лобных долей – «рационального мозга» от таламического мозга – «эмоционального». Он считает, что психические расстройства возникают из-за нарушения баланса между эмоциями и разумом, и хирургическое вмешательство может этот баланс восстановить. Разумеется, это немыслимая ересь…»

На этом мои записки оборвались. Я услышала под окнами сигнал автомобиля. Отодвинув в сторону тяжелую плотную штору, оставшуюся с тех времен, когда Парижу угрожали бомбардировки, я увидела Франсуа. Он стоял под окном и держал в руках букет белых роз, целый куст едва распустившихся, сияющих бутонов.

Конечно, я так обрадовалась, что выбежала ему навстречу, даже не накинув плаща. Но это бы еще не беда.

Куда хуже было то, что я забыла захватить с собой дневник, так и оставила его раскрытым на столе.