Места не столь населенные

Шанин Моше

Улица Советская

 

 

Мои семнадцать

рассказ-айсберг

Дворовые пацаны, мы дружили истово, люто и яростно. Полутона в нашей палитре не держались. Мы знали белое, мы знали черное, мы знали кто чего стоит, мы знали – что почём.

В тот влажный осенний вечер впятером сидели во дворе дотемна. Острые крыши домов рвали на клочья набухшее, мечущееся вымя неба. Солнце, бледное наше северное солнце, запуталось скоро в них и задохлось. Скука выгнала нас из теплых квартир, вымела из-за сытных столов и – сейчас – настигала. Возвращаться в унылые кельи не хотелось.

Веня достал коробок и показал простой фокус: чиркнул спичкой, сунул в рот и достал уже потухшей, тянущей тонкий дымок. Я тоже достал коробок и повторил фокус, но с двумя спичками1.

Веня вынул три спички, чиркнул, сунул. Я – четыре. Он пять, я шесть. Он семь, я восемь. Так мы дошли до одиннадцати. Веня резко зажег плотный пучок, но в последний момент отдернул руку ото рта: испугался. Он уронил слипшиеся спички, качнул головой и досадливо сплюнул. Длинная его слюна затрепетала, свистя и изгибаясь.

Пацанва2 гоготала. Я выиграл3.

Я посчитал оставшиеся спички, кладя в ряд на скамью: семнадцать. Пацаны отговаривали, шутя и подзуживая.

Взмокшие от пота спички выскальзывали из щепоти – надо решаться. Надо решаться и перестать гадать и бояться.

С десяток спичек вспыхнуло сразу, остальные огненно взрывались уже внутри. Я сразу ощутил, как по правой стороне горла расползается, вскипая, ожог.

Следующую неделю во дворе говорили обо мне в степенях исключительно превосходных.

Так я познал счастье, простое мальчишеское счастье.

1 Девочкам не понять: глупости. Но мы уже читали про Муция Сцеволу. Мы читали про спартанского мальчика и лису. Я смотрел на Веню и думал, думал громко и явственно:

– Давай. Давай-давай. Ну же. Ведь это так просто: ты и я. Только ты и только я. Один на один. Правила просты – покажи, что ты можешь.

Мы уже догадывались: дальше так не будет. Не будет этой простоты, ясности, черно-белости. Живой пример – дядя Толя – стоял перед нашими глазами. Однажды дядя Толя перечислил свои профессии и нам, четверым, едва хватило пальцев на них всех. Еще дядя Толя умел делать множество вещей, от которых сердце мальчика заходится, воспаленное. Дядя Толя обычным перочинным ножичком вырезал деревянные кораблики – простоватые, но изящные, гладкие и обтекаемые, как пуля. Еще он умел делать петарды-ракетки, что, взмывая с шипением, оставляли за собой широкий цветной хвост. А еще дядя Толя знал всё, что могло нас интересовать: чем отличается шпага от рапиры, как в одиночку убить медведя, кто придумал танк.

Но все это не помогло дяде Толе. Как и для всех простых рабочих людей, для него в середине 90-х настали тяжелые времена. Зарплату тянули четвертый месяц, начальники разводили руками и избегали встреч. Дядя Толя затосковал и запил. Запил крепко, начисто отказавшись от еды, да и не оставалось на нее денег. Он поднимался к себе, на второй этаж, и тихо пил. Толина соседка, Люда, давнишняя «разведенка», заводская уборщица, приходила домой на час раньше. Дома ее ждали двое детей; они не научились еще, не захотели еще научиться не требовать от матери невозможного, и голодный, злой блеск их глаз освещал мертвую комнату. Но безошибочным, бабьим своим чутьем Люда все поняла; и дядя Толя шел домой, бережно неся бутылку под пальто, как раненый несет в себе пулю, как несут оторванную руку: доктор пришьет; а на площадке его ждала она, с тарелкой в руках. На тарелке остывал бледный шлепок картофельного пюре, с краю лежала худая, скучная котлета.

– Толя, – говорила Люда.

– Люда, – отвечал Толя. – Я чайку, нормально.

Он не брал еды, проскальзывал мимо, стараясь не скрипеть ступенями. Люда терла лицо фартуком и уходила. И дядя Толя все-таки умрет на пятой неделе водочной диеты. Но это – потом, потом; а пока – живой еще пример стоял перед нами, и множество его отражений танцевало, вилось, гнулось в наших немигающих, восторженных глазах.

2 Пройдет время, лет десять, центробежные силы раскидают нас щедро и широко. С Веней мы встретимся в десятом классе, в школе, не родной ни мне, ни ему, и сядем за одну парту. На большой перемене будем бегать на рынок, перекусить. В ларьке продавали пирожки, и мы дружно предпочтем жареные, с картошкой. В один из дней у Вени не оказалось денег, я угостил – купил по пирожку. На следующий день Веня угостил в ответ меня, двумя пирожками. Остро пахнуло матчем-реваншем, и обозначила себя колея новой борьбы. На следующий день я купил по три пирожка. Мы соревновались в щедрости, и мы преуспели. Мы дошли до восьми пирожков зараз на брата, на двадцать минут перемены, и я помню, как сдался.

…Сидели на лавочке в ближнем дворе, пакеты на коленях, бутылка лимонада у ног. Двигали челюстями, не шевеля языком: очень важно было съесть побольше, не насытившись, не разобрав. Я принялся пропихивать в себя пятый пирожок и понял: не идет, нет во мне больше места, и нет такой силы, не придумано такой еще, чтобы я смог.

– Послушай, – просипел я сбитым, сжатым голосом, – я сдаюсь, не могу больше, тошнит.

Мы бросили пухлые ошметки диким собакам и заспешили на урок.

Прозрачный пресный жир на наших пальцах и губах скоро высох.

3 Но и ничья – тоже будет. Дворовая наша компания8 к тому времени станет мифом, сказом, былью-небылью. Веня крутился недалече своего отца, тот работал в собственной макетной мастерской, делал модели подводных лодок и кораблей. Веня пытался наладить сбыт. С этим он и пришел ко мне и предложил поставить одну модель на продажу в антикварной лавке моего отца. Я скептично кривил лицо и мычал, Веня аргументировал.

– Ну что тебе стоит? – спросил Веня.

Мне не стоило ничего, и мы поставили. И как-то быстро она продалась, и я получил на руки свою долю. Долю я пересчитал на немытые бутылки7 и получил в итоге цифру стыдную и кричащую, кричащую на весь мир о моей никчемности. Я решил не мыть больше бутылок, а заняться продажей моделей. И мне повезло, многое сложилось удачно, и я перепродал их уже с полсотни, когда мне позвонили из крупной проектной организации. Разговор был короткий: не телефонное, и меня доставили, довели, усадили и плеснули кофе.

Организация хотела заказать несколько макетов мобильного цеха. Я неаккуратно сиял и пел размывчатые песни. Мне дали пачку чертежей на изучение, вывести стоимость, и пожали руку.

Я выпал на улицу: зимний выходной день, мне весело и жарко, и кругом такие приятные, добрые люди. Я несся по проспекту и думал.

– Будь я проклят, если я не добьюсь успеха, – думал я.

– Пусть меня приподнимет и ударит об землю, если я не открою свою макетную мастерскую, – думал я.

Веня посмотрел чертежи и сказал сумму, и сумма затмила солнце. Я передал, и там согласились. Но: сроки, сроки. Месяц из отпущенных трех прошел в уточнениях и пустых разговорах, Веня тянул с окончательным решением. А однажды…

– Понимаешь, – сказал он.

И я – все понял. Слушать не хотелось: бездумно смотрел сквозь блики очковых линз в пробоины его зрачков. Сквозь свои минус три4 и его плюс четыре: может, мы видим мир по-разному?

Я достал коробок и сжег спички по одной. Их было семнадцать, не могло быть не семнадцать. Квиты?

Уставший за день ветер несмело трогал наши лица; по нарядной, шелковой скатерти неба заскользила вниз звезда.

Я проводил ее взглядом, тускнея и горбясь, – звезду моего коммерческого успеха.

4 6 апреля 1992 года умер Айзек Азимов. В тот же самый момент врач-хирург Дубовиченко ввел тончайшую иглу шприца в мой правый глаз.

Все началось с кабинета охраны зрения детской поликлиники. Меня осмотрели, поясняя длинно и непонятно. Тогда же выяснился и мой дальтонизм: на цветной аппликации я верно показал красные и зеленые части с поправкой «наоборот».

– У тебя есть все, – сказала мама, когда мы вышли. – У тебя есть все, кроме косоглазия.

В детской больнице нужных операций против прогрессирующей близорукости не проводили. Так я оказался во взрослой. Мне исполнилось десять лет, и я был взрослый человек. В операционный блок я пришел сам и встал в тупик коридора5, напротив прозрачных дверей операционной. В те минуты тело мое, как никогда, состояло из частей. Части тряслись самозабвенно и убежденно. В животе вращалась воронка черной дыры.

Двери распахнулись, и меня поманили пальцем. Я сделал усилие, кренясь, и пошел, ежешажно падая, но успевая выкинуть вперед ногу. Дошел и лег на стол. Многоглазая лампа светила на удивление неярко, желто. Меня стали накрывать тканью, слоями, пока не накрыли полностью, кроме правого глаза. Глаз вращался и выражал. Подошла медсестра и начала лить на него капли. Я хотел сказать, что капли – капают, но промолчал. Жидкости, сменяясь, обильно текли по виску, щеке, заполняя весь мир, и наверх, и вниз, и вбок, и к носу, а далее по дрожащей губе, скатываясь в рот: горькие, сладкие, кислые, безвкусные.

Анестезия подействовала, глаз обленился, одеревенел. Сладко хрустнуло тонкое стекло ампулы. Навис хирург со шприцем в белой руке. Он ткнул меня пальцем в ключицу и сказал:

– Делаю укол. Смотри сюда и не дергай.

Я представил, что будет, если дерну глазом во время укола, и замер. В тишине произошло что-то едва различимое. Хирург отступил. Звякнул в эмалированной ванночке ненужный более шприц.

– Закрой, – сказали мне. Я закрыл.

– Сядь, – сказали мне. Я сел.

Голову перемотали наискось широкой повязкой.

– До палаты дойдешь?

– Дойду, – соврал я, нашаривая ногами зыбкий пол.

5 Спустя пятнадцать лет я лихо пробегу по знакомым лестничным пролетам. Но не на шестой этаж, в «глазное», а на третий – в «травму». Я пройду, шелестя сандалиями, по коридору отделения, застеленному волнами вытертого линолеума, и без стука ступлю за порог палаты номер шесть. Мужская палата, тяжелые пациенты, осязаемый воздух. Три койки направо, три койки налево. Где-то тут лежит мой отец.

Накануне мы договорились, что он заедет ко мне в 9 утра. Для меня 9 утра – это не просто утро, и даже не раннее утро, а скорее еще ночь. Но я встал, умыл холодной водой лицо как совершенно посторонний мне предмет и сел на стул. С недосыпа глаза слезились. Я сидел, время шло, отец не приезжал. Опоздать для него – случай небывалый. Позвонил на мобильный: выключен. Позвонил домой, трубку взял Игорь6.

– Привет! Не знаешь, куда Федорыч пропал?

– В больнице он.

Я сразу позвонил во вторую городскую, ту самую.

– Шанин? Да, поступил утром в реанимацию. Травматологическое отделение, шестая палата.

– А… как он?

– Что вас интересует?

– Состояние. Состояние меня интересует.

– А вы, собственно, кто?

– Сын. Родной сын, – хотелось добавить – «единственный».

– Так… Секунду… Состояние средней тяжести.

– А… диагноз там… прогноз? Что вообще случилось-то?

– Этого я вам сказать не могу, врачебная тайна. Приемные часы с 17 до 19.

На часах было 11. Я не знал, что предпринять. И тут он позвонил сам.

– Миш, я в больнице, машина сбила на Онежском тракте. Принеси чего-нибудь жидкого покушать, а то у меня зубов почти не осталось.

Он сказал это таким тоном, каким просят о никчемной ерунде в никчемных же обстоятельствах.

…И вот: стою соляным столбом в центре палаты, озираюсь и думаю: какая из этих перебинтованных полумумий – мой отец? Прошло несколько секунд-минут-тысячелетий, пока я не узнал его по наручным часам. Дабы удостовериться, мне пришлось подойти и склониться над ним до неприличия низко, как если бы я пытался услышать едва различимый шепот.

– Миша, это ты?

– Да, я.

– Возьми стул, сядь тут.

На тумбочке стояла специальная приспособа для жидкой еды – пластиковый стакан с носиком. Я опрокинул в нее две баночки яблочного пюре и вложил в ладонь отца. Он нашел носик перебитыми губами и стал пить, чмокая, как младенец. За пять тысяч километров отсюда точно так чмокает губами малышка Яна. Он недавно стал дедом, мой отец.

А я смотрел, как он пьет, и повторял про себя: «Кто бы мог подумать, кто бы мог предположить. Кто бы мог подумать. Кто бы. Мог. Предположить».

6 Когда-то мы жили вместе, в одной четырехкомнатной квартире: я, отец, студенты Эля и Игорь. Немногим позже студенты уступили место двум лесбиянкам, Тане и Маше. Национальности, социальные группы, роды занятий, половые ориентации – все в квартире смешалось.

Одним утром я вышел на кухню и застал Игоря и Элю за завтраком. Они питали странный пиетет к еде, чуждый мне и неясный: не окончив еще завтрака, они обсуждали будущий обед, за обедом – ужин, за ужином – завтрак.

Накануне я простыл, и мою привычную засаленную тельняшку и широкие штаны матрасной расцветки дополнял грязнобелый шарф. Рассыпая порошок, я стал наливать себе кофе, одновременно пытаясь ладонью примять вихор немыслимой кривизны и стойкости. Я был великолепен в своей ужасности, наивно полагая обратное.

Встал у подоконника, поправил шарф, закурил. Студенты брякали ложками: гречка, котлеты, соленые огурцы. Мы поглядывали друг на друга и посмеивались зло и беспричинно, без слов, как особенно легко получается только с утра.

– Вы съедаете за завтраком столько, сколько я – за два ужина, – сказал я.

– Завтрак – заряд бодрости на весь день, – ответила Эля.

– Вкусно ведь, – добавил Игорь.

Дыхание нового дня зашевелилось во мне, как щенок в мешке. Камертон выдал чистейшую ноту; метроном качнулся, теплая сонная кровь поймала ритм.

– Ай… Вкус! Да что вы знаете о вкусе?.. Возьмем, к примеру, борщ. Вы не знаете, что это такое. Мой дед делает чудный борщ. Вся семья уговаривает его трое суток, заискивает, умоляет, просит: день и ночь, день и ночь, день и ночь, – и он берется. Двадцать три компонента! Загибайте пальцы…

Смакуя детали, я воспарил в кулинарные высоты.

– …корица, ложка яблочного пюре, цедра. Двадцать три! Это алхимия, колдовство, таинство! Класть в него сметану – кощунство… Полдня делается такой борщ. В нем ложке приятно находиться, как мужчине приятно находиться в женщине… Что вы можете понять в этом, гречкоеды?

Я перевел дыхание.

– Или, допустим, струдель. В восемь рук мы делали струдель четыре часа. Мед, орехи, изюм, кунжут… Мы вымотались, как шахтеры. А потом пчелы, пролетая мимо, теряли сознание и падали на скатерть, как спелые плоды. Для них, вскормленных нектаром, – это слишком сладко, слишком ароматно…

– Ладно, – сказала Эля. – Обед пора делать.

Из холодильника на стол она поставила банку домашней заготовки, набитую склизким жирным мясом. Крупными и ясными буквами на крышке было выведено «козел». Я прочитал надпись и затрясся, как дурной механизм.

Хохотал, вытирал глаза шарфом, охал и завывал, ронял пепел и никак не мог успокоиться.

Они не могли понять, чему я смеюсь.

Я тоже не мог.

7 В подвале одной из новостроек на краю города парами стояло шесть обычных чугунных ванн. Пластмассовые ящики с бутылками привозили со всего города. В одну ванну влезало по пять ящиков зараз, горячую воду брали из отопительной трубы. Пока отмокало в одной, можно было мыть в другой. Над свежезалитой ванной поднимался душный спиртной пар, из бутылок выбулькивались окурки, огрызки, тараканы, клоки волос… Мыть надо голыми руками, только так пальцы могут понять, смылся ли клей.

Есть приятный момент в том, если ты моешь бутылки: голова свободна. Я решал задачу с математической олимпиады: «Какое время показывают часы, если угол между часовой и минутной стрелкой составляет ровно один градус?» Я не решил ее тогда, на олимпиаде, и, перманентно, фоново, обдумывал уже несколько лет. 8:44? 9:50? 10:56?

Старатель, я всегда намывал ровно до круглой суммы; расчет на месте. Приемщик сидел у входа, вяло шевеля вилкой во вскрытом трупе консервной банки. Живот, выпавший из-под майки, лоснился. Он помечал выработку в тетради и протягивал мне огромную цветную купюру, потертую на сгибах, как скатерть.

Распаренный, я выхожу в зимнюю темень. Задача устало плещется в голове, как молоко в пакете.

Белый язык тесной дороги тянется вперед. Полчаса пути.

Внеподвальный мир ярок, динамичен, пунктирен.

Мальчишки сыплют из школы, за забор, кидаются на мокрый сугроб.

Внук тычет прутиком мертвую кошку. Дедушка: «Не трогай кошечку, она спит, она устала».

В витрине, на экране ТВ, негр вгрызается в мякоть арбуза. Косточки брызжут по сторонам: черные, юркие, как тараканы.

Пьяная девушка садится на землю, мнет букет. Спутник озадачен.

Трое смотрят в небо: сполохи.

Старуха-мороженщица зевает, показывая неопрятный рот.

Последние метры. Ветер вышибает слезу. Ненужная торопливость.

За спиной – стон-всхлип-щелчок квартирной двери.

Я решаю задачу: 19:38. Список «Вещи, Ради Которых Стоит Жить» лишается позиции – ключевой; и становится слышно: за тонкой стеной, в подъезде, скачет по ступеням опрокинутая кем-то пустая склянка, дабы там – внизу – разбитьс-с-с-с-ссссссссссс…

8 Они говорят мне:

– Что ты пишешь всякую ерунду?

Я заглядываю в себя и обнаруживаю предательские девять граммов, девять граммов толерантности.

– А что писать?

– Ты напиши про нас. Вот как мы на зимнюю рыбалку ездили. По дороге еще так набрались…

– Избито.

– Ты не понял. Мы где вышли – там и начали лунки бурить.

– Предсказуемо.

– Или на даче вот, сидим выпиваем на втором этаже, все культурно. Клим говорит: пойду покурю на балкон. Вышел, и все нету и нету, нету и нету. Хозяин вдруг себя по лбу бьет: мы ж, говорит, балкон-то еще не построили…

– Чересчур анекдотично.

– А как обратно в автобусе голыми ехали? Кондукторша подползает: за проезд будьте добры. А я ей: ты что, говорю, не видишь, сука сутулая? Я – Фантомас.

– Грубо.

– Потом еще мелочью в нее кидались.

– Надуманный абсурдизм.

– А помнишь, Леха права в день рождения получил? Ночью кататься поехал, утром вернулся с фарой и магнитолой, остальное ремонту не подлежит.

– Банально.

– Или вот Серега по пьяни постоянно в шкаф ссыт. Представляешь? В шкаф одежный. Катастрофа. Ссыт и ссыт. Скажи, Серега?

– Пошло.

– А как мы Ленку втроем?

– Фактонаж, – придумываю я новое слово, – фактонаж маловат.

– Тьфу, твою же мать… Втроем отфактонажили, а ему «маловат»…

Так, в общем, ничего и не написал.

 

Вася Киса

В каждом уважающем себя городке, а то и поселке, есть такое место, где с утра толкутся бабушки-пенсионерки и страдающие мужички. На зашорканные, стертые клеенки выкладывают они привычным порядком чудные свои товары. Бабушки приносят толстые стельки, шерстяные носки, копны веников и пухлые мешки рассыпчатой, никуда не годной, но ни разу не надёванной одёжи. Мужички все больше приносят обломки неведомых механизмов, побитый слесарный инструмент, а зимой еще – свежую рыбу, да летом – ягоды-грибы.

Есть такое место и в нашем городке, на Советской улице, у рынка. Место удачное, узкое, бойкое. Последние года два и почти до недавних пор там каждый день среди прочих можно было видеть Васю по прозвищу Киса, сорокалетнего холостяка без особых занятий и забот.

Он стоит у края дороги, руки в карманы; у ног привален набитый неплотно мешок из грубой мешковины. Два года Вася Киса продает на развес лавровый лист.

Живет Вася один, если не считать кота – тоже Васю, Ваську. Сожительствуют они давно, и во многом научились друг друга понимать, и вообще – как-то прикипели. Они и до лаврового листа вместе додумались.

Вот как получилось.

Однажды вечером Вася пришел с работы расстроенный, согбенный и почерневший. На заводской вахте из его правой штанины выпал титановый брусок, чего с ним никогда ранее не случалось.

– Что, Васька, не сахар житуха-то пошла, а? – сказал он коту с порога.

Васька почуял перемену, и пока хозяин готовил нехитрый ужин, смирно сидел на табурете у стола.

Ужинали молча.

– Мотай теперь чалму, Васька, – наконец, сказал Вася, облизывая вилку. – Выговор с занесением, минус премия, прощай – тринадцатая, и в отпуск зимой… Имел я это все в виду с высокой колокольни, высокой-высокой… Может, ну его нахер все, а? Давай коммерцией заниматься. Что мы, хуже других?

Васька щурился и урчал, мелко тряся усами.

– Давай думать, – продолжал Вася. – Самое простое – что-то купить и перепродать. Вопрос – что? Мыслим логически. Что-то ходовое, маленькое и дорогое. Что у нас ходовое? Например, еда. Ходовее некуда.

Вася стал размышлять, меряя шагами квартиру от кухни до комнаты и обратно.

– Еда. Маленькая еда. Маленькая, дорогая еда… Может, экзотику какую-нибудь? Я не знаю… черепахи там, тушканчики, богомолы какие-то… А, Васька? Нет, не то. Сгниет еще в пути, надо, чтобы не портилось. Маленькая, дорогая еда и чтоб не портилась. Ну?

Закончивши умываться, Васька поставил ровно лапки и чихнул. И тут ток пробежал по тонким ассоциативным связям в Васиной голове, цепь замкнулась, приз со стуком и звоном выпал в окошко, и Вася восторженно вскрикнул:

– Специи!

…Спустя две недели Вася получил на заводе полный расчет. Маховик крутанулся, и Васе оставалось только и самому удивляться полученному ускорению: за один всего-то день он позвонил однокашнику, на юга, выведал все про специи и цены на них, договорился в оптовой конторе о поставке, подрядил грузовичок и исписал расчетами не один тетрадный лист. Барыш вырисовывался солидный.

Оставалось только одно – найти деньги.

– Дачу продам, – сказал Вася вечером коту. – Что я там не видел? Лысая, голая, грязная земля. Север. Север – здесь жить нельзя, Васька. На север от столицы – приличному человеку – делать нечего. Жизни нет, природы нет, ничего нет. Черемуха – единственный фрукт. На участке помидоры посадил, так выросла какая-то пресная чепуха не крупнее клубники. Наличку стоганём – уедем отсюда, уедем, Василий, на юг, в прекрасное далеко. Нам бы день простоять да ночь продержаться! Будешь козье молоко лакать, на лугу прыгать дни напролет да бабочек жрать… А мне – молодое вино и прозрачное небо, буйство красок и женщины в ярких сарафанах…

Вдруг Вася ощутил забытое юношеское ощущение дразнящих, манящих его великих свершений и возможность полета, легкость парения, многовариативность бытия; и поплыл, поплыл в душном мареве полужеланий, сладостно-приторных предвкушений, и не мог, не хотел, не мог хотеть остановиться…

* * *

– Ты совсем дурак или нет?

Знал ли кто, что после увольнения с нелюбимой, но привычной работы, после всей организационной суеты, после продажи собственноручно построенной дачи, после всех переживаний в ожидании товара с юга и, наконец, его прибытия, самое первое, о чем Васю спросят в оптовой конторе, будет:

– Ты совсем дурак или нет?

– Нет, – ответил Вася честно, как еще в школе учили. – А что?

– Мы у тебя что заказывали?

– Ну… Согласно ассортименту…

– «Ассортиме-е-енту», балда… Мы у тебя заказывали двадцать позиций по пятнадцать кило. Так?

– Так.

– Триста кило в сумме. Так?

– Верно…

– А ты что привез?

– Ну и что, что я привез?

– А ты привез четыре с гаком тонны лаврового листа, вот что ты привез.

Тут Вася высказал всё, что он об этом думает, а думал он в тот момент в основном короткими, хлысткими и перекрученными внутренним жаром словами, чему в школе не учили, а даже скорее наоборот.

Найти виноватого не удалось, случайность произошла по классическому рецепту глупости: кто-то недопонял, кто-то понял, но неправильно и передал дальше, кто-то сынициативничал и взял на себя, – так сумма сколь угодно больших векторов иногда равняется нулю.

Вот так Вася и оказался на рынке в роли продавца, имея дома запас лаврового листа для всей области на несколько лет.

Довольно скоро Вася стал на рынке популярен как рассказчик интересных историй, и рядом с ним, поворотясь, обыкновенно стояло несколько слушателей. Заходит, допустим, разговор про пьянство, Вася и говорит:

– Ох, помню, в продмаг как-то портвейн завезли, плодово-ягодный. Мы его набрали – ну бутылки по четыре, всей бригадой. А он фиолетовый какой-то, и отблеск такой тяжелый, ртутный. Бутылки – как бомбы. Пьем – ну чистые чернила. Осилили кое-как. И друг на друга смотрим – рожи начали синеть! У нас паника. Что делать? Мне мужики говорят – беги, покупай белое, будем рожи осветлять. Я сбегал, принес, а они смеются: «Ты зачем красное купил?» Я говорю: «Как красное? Белое же». – И этикетку показываю. «Дуралей, белое вино – это водка. А все остальное – красное». А ничего, осветлили…

Слушатели смеются и восторженно крякают.

– А в цеху у нас стропальщик был, Сергеич, – продолжает Вася. – Матерый человечище, и пил люто, каждый день – как последний. На завод и то спирт проносил. Как дело к обеду – он бутылек достанет, разбадяжит, выпьет, а потом в угол куда-нибудь ветошь натащит, скинет в кучу и спит. И так каждый день. Так до такой степени заспиртовался, что однажды спичку ему поднесли подкуриться, а у него лицо загорелось. Ну, не то чтобы прямо полыхает как факел – нет, врать не буду, а вот таким тонким, зыбким пламенем, что дунешь чуть – и нету его.

Он и послушать умеет, но последнее слово, вердикт всегда за ним:

– Я согласен, вопрос неоднозначный со всем этим пьянством. Мужик один в кузове грузовика пьяный ехал, песни пел. Тряхнуло крепко, пол-языка – в кювет. И это теперь каждый знает и смакует. А то, что он этим языком только и умел, что материться, – никто и не вспомнит. Счет, он всегда и за все приходит… Или расскажут, как мужикам в деревне по ящику водки сверх оклада пообещали, так они магазин новый за день срубили против плановых трех недель. Никто ведь не расскажет, что они еще месяц потом гудели как пчелы, как улей…

Кто со стороны смотрел, мог подумать: смирился Вася. Ничего, мол, не первый и не последний, и не таких ломало. Васе и самому стало казаться: ерунда всё, жить можно везде, и нет никакого молодого вина, прозрачного неба и женщин в ярких сарафанах, – вранье это всё, миф, блажь, провокация и мираж.

Но нет-нет, представит, как не одну тысячу дней ему предстоит ровно то, что было вчера и позавчера, так и скажет горько коту:

– Мою жизнь видеть неинтересно, Васька. От моей жизни во Всевидящем глазу даже сосудик не лопнет. Жизнь моя – копейка…

* * *

Тех двоих на рынке сразу приметили. Больше по одежде: один в кожаном пальто, второй в замшевом. Они медленно шли по торговому ряду и, казалось, вглядывались в продавцов, о чем-то переговариваясь.

Вася тоже их видел и почему-то совсем не удивился, когда они поманили его пальцем и кивками в сторону.

– О чем базар, мужики? – взял панибратскую ноту Вася.

– Как торговля? – встречно спросил Кожаный.

– Как на псовой охоте: рубль бежит – сто догоняют, пятьсот споткнется – бесценный убьется.

– То есть?

– Пока на рубль наторгуешь – намерзнешься на десять. А в чем, собственно, дело?

– Спор у нас тут вышел с товарищем, – вступил Замшевый, – Принципиальный, о возможностях кое-каких человеческих.

– Это каких?

– Ну вот всё ли человек сделать может? Или всё может, особенно если за деньги?

– Ребят, вам чего, убить кого-то надо?

– В некотором роде… Это, в общем-то, не проблема…

– Так вы не по адресу немного, тут я пас.

– Да говори уже ему, как есть, – сказал Кожаный. – Чего тянуть.

– Кошку человек может съесть? – решился Замшевый.

– Может, конечно. Почему не может. Я однажды на рыбалке выдру съел – ничего.

– А ты?

– Ну, смотря за сколько…

– Пять.

– Чего – пять?

– Тысяч.

– П-ф-ф-у-уй… Рублей?

– Обижаешь, долларов.

– Ха! Да хоть слона.

– А живьем?

– Как – живьем?

– Ну живьем, живую кошку.

– Вы чего, мужики, совсем обалдели?!

– Ты не горячись, ты подумай, – успокоил Кожаный. – Время есть.

Вася думал, шаря взглядом по дальним деревьям. По вискам колотило: «Не думай! Не думай! Не думай!» Пульсирующая желтизна кругами накатывала на глаза.

– Сделаемся, – сказал Вася. – Только это не кошка будет, а кот, мой кот. А то притащите какую-то шваль, а у меня чистый, домашний…

Вася сбегал домой, освободил мешок и запихал туда сонного кота. Со спорщиками встретился как договорились – на пустыре за гаражным кооперативом.

– Ну, чего? – сказал Вася и достал кота.

Те дали отмашку: давай.

Вася приступил. Спустя полчаса все было решено.

Он получил деньги, быстро собрался и сгинул.

Поговаривают, что живет он теперь в Крыму, а еще – что вроде бы приезжал он на малую родину инкогнито пару раз, а кто говорит, что ограбили его в столице прямо на вокзале и это известно, – но это, уж конечно, россказни и ерунда.

 

Ягода-малина

Маша, примерная жена и мать пятерых детей, делала самое страшное из того, что она могла делать: она молчала.

Сегодня ее муж, Боря по прозвищу Тетива, химик-технолог мясокомбината, уволился по собственному желанию.

– Маша, – убеждал Боря, – Маша, я химик-технолог… Я не шарлатан, я не фокусник. Сокращение издержек, изыскание внутренних резервов – это все старая песня, я слышал таких двести тысяч и сам когда-то исполнял. Но подумай сама: мне дают кило мяса. Что это за мясо? Кенгурятина первого сорта. Ее полгода пёрли через три океана, и так получается дешевле, чем купить свинины у местных. Я тебя спрашиваю: это – мясо?.. И вот мне дают кило этой ерунды и говорят: Боря, с этого кило мы желаем получить семь кило говяжьей колбасы. Маша… Моя фамилия Пасторожков, моя фамилия не Христос…

Боря достает трепаный паспорт и трясет им над столом, рассыпая плоские и лоснящиеся бумажки.

– Я делал четыре, пришло время – делал пять. Я знаю дело. Но семь? Я сказал им про ГОСТ, про техпроцесс и много чего еще, а мне дали по шее. И я сказал: хорошо. Хорошо, ребята, вот вы бьете меня по шее, и пусть она отвалится: шесть ртов сидит на ней и хочет есть каждый день, двенадцать ног свисает с моей шеи – их надо обуть…

На следующий день Боря получил расчет и пропал.

* * *

Спустя неделю за входной дверью послышались шорох и слабое царапанье. Маша открыла.

Боря стоял на коленях, заплаканный и несуразный. В нечистых его руках позвякивали ключи.

– Открыть не могу никак… Не попадаю.

Сожаление и разочарование в его голосе было огромным.

Он разулся, вывалив белые сварившиеся пальцы, и зашагал, опершись, вдоль стены коридора, по выложенным на просушку ягодам, не в силах идти иначе. Маша и дети молча следили его варварский путь.

На кухне Боря встал у плиты и начал есть холодные щи из кастрюли, черпая половником и отплевываясь.

– Где деньги?

Боря готовился к такому вопросу. Когда он шел домой, этот вопрос заслонял горизонт.

– Отдал в хорошие руки, – ответил он, цепляя гущу со дна кастрюли.

Японский иероглиф «терпение» состоит из двух частей: «сердце» и «обнаженный меч». У Маши не было меча, но у Маши было сердце, большое женское сердце. Она ударила мужа по уху, и оно, пульсируя, непроваренным пельменем выбилось из-под кепки.

– Ах ты, ягода-малина, – сказал Боря, – что же это делается?

Потом она вытолкнула его в подъезд и вынесла следом ящик с инструментами. Никто не ждал пояснений. Их не требовалось.

– Соплей не терплю.

– Не терпи, сделай милость, – ответил Боря, вытирая жирный рот.

Он вышел на улицу и блаженно закурил плоскую папиросу.

* * *

Вероятность такой встречи – один к трем миллиардам: спустя минуту из его же подъезда вывалился Петр Игнатьевич, начальник цеха мясокомбината.

Похожий на потертого шахматного коня, не лишенного все же некой изящности, Петр Игнатьевич был пьян почище Бори, до степени полной безобидности.

Что получается от такой встречи? Получается история; одна из тысяч историй, ходящих меж людей, как попрошайка среди базарной толпы.

Боря свистнул, и с ближних тополей сдуло воробьев.

…Великие волны сходились на улице Советской, режущей город пополам; дикие волны. Третья школа на седьмую – человек по сорок с каждой, и первая с третьей на четырнадцатую, и ПТУ № 1 на ПТУ № 38, и двор на двор, и квартал на квартал. Старожилы помнят: в дотелевизионную еще, наивную эпоху кто-то нарушил негласное правило воскресных гуляний – женатым гулять по четной стороне, а холостым по нечетной; знатное получилось побоище, и утром дворники мели по тротуару зубное крошево и обрывки рукавов в сгустках застывшей крови…

Но такого не видела еще Советская.

– Петля тебе, Петруха, щемись, – качнул головой Боря, – щемись, босота. До края довел. Я рук марать не буду…

Он пнул ящик, и тот раскрылся как сказочный ларец. Нашарив, не глядя, он достал пилу, а затем взял кожаную папку Петра Игнатьевича и нарезал ее ломтями. Потом он сбил ему шляпу, и та покатилась в дорожной пыли по окаменевшим нечистотам. Оборванные рукава пиджака полетели туда же.

Бывший начальник безропотно переносил вынужденное обнажение, опустив руки и по-отечески улыбаясь.

Тем временем Боря достал уже молоток с гвоздями, намереваясь приколотить ботинки к деревянному крыльцу.

– А мы ж приказ еще не подписали, – сказал Петр Игнатьевич.

Боря сменился в лице и выронил молоток.

Он огляделся и побежал прочь, смешным и глупым приставным шагом, кособочась и извинительно выгибая спину.

…Солнце бурлило в небе; мутный его отблеск плясал на голой и мокрой лысине Бори, истонченные пузыри его штанов трепетали как стяги.

Боря знает: дальше все будет хорошо.

 

Податель сего

А вот казалось бы: ну какая же ерунда, какая же, в сущности, нелепейшая малость – коробочка с акварельными красками. И вот такие малости, такие – внешне – ерундовинки, подчас заставляют человека ступать в непонятное без абсолютного на то желания.

В коробочке с акварельными красками Алек хранил свои сбережения. Сберегались они ни на что, просто так, для уверенности. Денег там было вроде бы и немало, а вроде и не так много – как посмотреть. Меж тем Алеку минул двадцать седьмой год. А когда тебе двадцать семь, мир лежит перед тобой покорно, как добрая и сытая собака. Мир лежит перед тобой зовуще, садом расходящихся тропок: выбирай по душе. Алек же тропок не выбирал и вообще старался не думать. Работать он особо и не работал: решал контрольные по химии студентам; что года через два свелось к комплексу действий сугубо механистических, без выдумки.

По будням Алек приходил в институт, поднимался на второй этаж и вставал на привычное место. Здесь его все знали, да и он сам знал почти всех, и всё ему было привычно и знакомо. Шумность сменялась патриархальной тишиной и нечаянной гулкостью сводов; большая перемена оглашалась рокотом дальней безвекторной силы. Ширясь и набирая вес, кипучий белозубый поток плавно огибал углы. Иногда от потока кто-то отделялся и шагал вбок, на ходу доставая тетрадь и мятые деньги. Тогда Алек получал работу. Много чаще этого не происходило.

И вот в один из таких дней Алек пришел домой и захотелось ему пересчитать свои сбережения. Чего греха таить, любил он это дело. Он приставил колченогий табурет, залез на него, придерживаясь за стену; открыл антресоль. Встал на цыпочки, потянулся к коробке с елочными игрушками и гирляндами. Начал нашаривать, потея и отдуваясь от пыли, летевшей в лицо. Коробочки не было.

Алек выгреб антресоль допуста. Перетряс все коробки, разложив содержимое на полу коридора. Заводясь, стал перебирать все заново, сначала откладывая, а потом отбрасывая в сторону. Коробочки не было. Черное удушье подступило вплотную.

Алек подошел к окну, прислонился лбом к холодному стеклу. На стекле трепетали линзочки капель. За ним, сквозь негустую листву тополей, белел опустевший двор. Дождь прочеркивал угол неба наискось. Ветер бренчал гнилой жестью карнизов и водосточных труб, рябил верхнюю воду луж. Под провисшим навесом, запрокинув лицо и утопая в маслянисто-черном руками по плечи, сосед Коля копошился под капотом автомобиля.

И вот тогда Алек все вспомнил. И вот тогда Алек все вспомнил и издал ртом горестный фотоаппаратный звук.

Он оделся и вышел на улицу, чересчур аккуратно неся тело. Коля все возился под навесом.

– Сосед, – сказал Алек и сделал шаг вперед. – Сосед. Отдай деньги.

– Какие еще? – ответил тот, скосив набок лицо и насильно корчась.

– Я тебе дрель давал. Дрель давал с коробкой. Там были, внутри.

– Не было там ничего.

Алек мочал, опустошенный. Дождь спал. Подрагивая, поднималась примятая трава. Набухшая земля парила. Мир, огромный дружелюбный мир, проваливался в затянутость паузы.

– Не отдашь?

Коля разогнулся, вытер лицо нечистой серой ветошью.

– Не было никаких денег.

– Ты машину купил, – аргументировал Алек.

– Купил и купил.

– На какие шиши?

– Скопил. Скопил и купил. Тесть добавил.

Помолчали.

– Значит, не отдашь? – утвердил Алек. – Хуже будет.

Коля шевельнул пятнистыми пальцами, тронул бугристую шею.

– Смотри, сосед. Не по-людски…

Коля молчал, сопя и надувая щеки. Тогда Алек развернулся и вышел со двора.

Он двигался, подняв плечи и поводя руками как кукла. Отповедные и проповедные слова без усилий ворочались на языке, в массе своей формируясь до убойности. Алек шел, продолжая разговор. Случайный свидетель мог услышать обрывки фраз: «всю жизнь дверями в аптеке хлопать», «Христом Богом прошу», «два часа драки» и многие другие интересные словосочетания.

В полузабытьи, не прекращая сеятелем усыпать обочину проклятиями и увещеваниями, Алек забрался довольно далеко и забрался бы и дальше, не повстречайся ему трое. То было классическое здешнее уравнение с тремя неизвестными, не имеющее ни решения, ни корней. И у Алека спросили закурить, и у него спросили прикурить, и у него спросили, почем куры в Кабарде, и у него поинтересовались, имеет ли он что-то против пацанов. Алек не имел и имел одновременно, но внешне обозначил первое и, в общем, как-то все обошлось.

Отделавшись от троицы, Алек позволил себе оглянуться и обнаружить себя в районе, известном своей неблагополучностью. Кругом кособочились низкие полусгнившие дома. Кисло пахло нищетой и неустроенностью. Опускался вечер, придавливая неспешных прохожих и косые клубы малиновой закатной пыли. Мухи чертили ленивые дуги в широкой полосе низкого света. С тенистой стороны улицы, из открытых окон первого этажа, слышался неясный гомон. Над крылечком с обломанными перильцами висела побитая вывеска «Пивбар Сакунтал». На вытертом порожке, закрыв один глаз и обернувшись хвостом, дремала грязная кошка.

– Достойный финал дня, – сказал Алек и шагнул в сыроватый полумрак помещения.

Внутри стояло с десяток столов с металлическими ножками. За ними, держась за кружки, как за штурвалы, выпивало разномастное мужичье. Под ногами шуршал нанесенный песок. Кругом валялись рыбные кости и жирные обрывки газет. За барной стойкой, склонив по-бычьи голову, смотрел исподлобья бармен.

– Сделай две, – сказал ему Алек.

Свободных столов не было. Только у дальней стены сидела одна за столом женщина лет тридцати. Стол перед ней был пуст. Она сидела, застыв, как птица, спящая на ветви. Руки лежали прямо и скорбно. С безразличным отвращением женщина смотрела вперед. Алек подсел и, оставляя дном влажный след, пододвинул ей кружку. Легкое движение прошло по широкому круглому лицу. Разгибаясь, дрогнули вялые пальцы.

– Вот житуха, – сказала женщина и медленно выпила кружку, не отрываясь.

Алек пил молча, втягивая холодное пресное пиво и ощущая его течение за ребрами.

Широко расставляя ноги, подошел один из мужиков.

– Пойдешь со мной, Оля?

– Нет такой причины, – ответила та, не поворачивая головы, и сморкнулась в угол двумя пальцами.

Мужик повернулся и вышел, ступая, как уставший конь.

– Я с отцом разругалась, уехала – сразу замуж вышла, зимой, – вдруг заговорила Ольга, утвердив взгляд на стене за Алеком. – Зимой приехала, а в августе уже жить с ним стала. Мне еще пятнадцати не было. А он на восемь лет меня старше. Так у меня мамка потом приехала туда, хотела его посадить…

Ну так я-то – при формах уже, кровь с молоком. Бабушка мне все говорила, плакала: «Ольга! Еще цветок не успел расцвести, как ты уже с мужиком живешь». Молчи, говорю, бабулька. Бабушка у меня самый замечательный человек на свете.

Алек молчал.

– В пятнадцать первую родила. Вот, считай, мне тридцать сейчас будет, четырнадцать – дочке. Младшую потом через год. Погодки они… Нас вообще посадили из-за его отца. Убили мы его. Он выделывался-выделывался – и довыделывался. Приходим с дискотеки, мамка ревет – ну это свекровь моя. Я говорю: чего плачешь? А она: он меня, сволочь, довел. Я к нему прихожу в комнату и говорю: слушай, может, хватит издеваться над мамой? И так всю жизнь издеваешься… А он выделывается. Я говорю: задушу тебя. А он: бери и души. И пришлось задушить. Вот если бы он мне не сказал. И не надо тут силы, он не сопротивлялся даже. Сказал – души, ну я и задушила, и все. Муж только рядом посидел, видел. А потом мы его взяли, унесли на чердак… Мамка нам помогла, свекруха моя, царствие ей небесное… Подвесили его. И я утром с понтом иду белье весить, и он – висит якобы. Побежала на телефон сразу. Участковый приехал, «скорая» приехала. Срезали его, все сделали… Уехали. Всё…

Алек достал сигареты, закурили.

– А об этом только мы трое знали. Я, муж, свекруха. И она взяла, дура, рассказала своей сестре, она в Архангельске живет. А та взяла и трепанула кому-то в деревне. И вот тебе – через семь лет – менты приезжают… Я тебе говорю: через семь лет. Поехали раскапывать, с экспертом. Купили шила пацанам нашим местным… А мороз, земля промерзла… Они копают там, выкапывают. Я дома сидела, с экспертом. Иду в отказную, мол, ничего не знаю. Приезжают – и сами-то пьяные. И тех напоили, и сами пьяные. Не могли, говорят, выкопать. Ну, меня за шкварник – и в ментовку. По деревне меня ведут – вот так, а не могу идти, тяжело, кошачьи тропки. Сейчас, говорят, выкинем тебя с моста. Кидайте, говорю… Дали шесть с половиной, мужу семь с половиной. Они потом второй раз ездили, кости там брали, не знаю. Семь лет давности, на момент совершения преступления несовершеннолетняя – я и отсидела только три года. Четырнадцать лет мне было. Сам выделывался. Молчал бы – было бы все нормально… Муж освободился… Приехал сюда, за мной. Мы встречались у моей тети. Ну, встретились, я говорю: пошли к моей тете. Приходим к ней, моя сестра ушла сразу же, даже разговаривать не стала. Его не любит никто. У меня же четыре ножевых ранения от него.

Ольга откинула тугой сноп русых волос, показала белый рубец на шее.

– Помню, я пришла к сестре, заревевшаяся вся, дочке месяца три было… А он как раз лося убил. Прихожу, говорю: Лида, проводи меня, пожалуйста, на автобус. Он у нас в восемь утра идет, на Березник. В город хотела, у меня тут мама жила, и бабушка была. Не могу, говорю. А ребенок – знаешь же, он в чужом доме не может. Ладно, говорю, Лида, пошла я. Сумки оставила все, я же там мясо еще хотела в город привезти… Пошла к нему домой. Муж у меня деньги отбирает – и Лидка приходит. Ну Лидка ему тут сказала, он на колени встал, все, больше обижать ее не буду, и ничего. Короче, я обратно сумки все домой, с пеленками со всеми. Вот. Он говорит: больше пить не буду. Только Лида ушла – он мне по морде, деньги забирает и идет за «шилом»…

В черном проеме двери возник прежний мужик.

– Я в последний раз интересуюсь, – сказал он, клонясь белым непропеченным лицом. – Я в последний раз интересуюсь: пойдешь со мной, Ольга?

– Есть причина, – ответила Ольга и вышла, смотря насквозь.

Мужик безынтересно потянулся следом.

В одиночестве Алек сидел недолго. Вертлявый и суетливый старик, похожий на гнома, опустился напротив. Шапка его седых волос смотрелась инородно и неправдиво, пухло. В неровной поросли щек, колеблясь, желтели табачные крошки.

– Я вот думаю, человечество когда-нибудь через пьянство кончится, – сказал старик, подмигнув.

Вопросительный знак в конце фразы хоть и был в треть обычного, но слышался явно и приглашающе.

– Чего вдруг через пьянство? – возразил Алек.

– Так ведь нельзя же столько пить. Возьмем, к примеру, русского человека…

– За что возьмем?

– Так вот в том-то и дело, что брать русского человека уже практически не за что, истончился русский человек, обтрепался, обветшал… Или вот можно еще как в школьной задачке взять, за «икс». Берем русского человека за «икс», хорошо звучит?

– Хорошо. Ведь это же действительно «икс», только географически определенный.

– То есть?

– Я имею в виду, что кто здесь живет – тот и русский, будь он хоть китаец. Следовательно…

Разговор прервался шумом бессильной драки. Двое покатились по полу меж столов, матерясь. Один лез другому в рот кривыми пальцами, словно пытаясь что-то достать.

– Во дают, – сказал Алек.

– Дела, – ответил старик.

Драчунов со смехом вынесли, не разнимая.

Алек рассказал старику историю своих злоключений.

– А ты его убей, – сказал старик и бросил щепоть соли в кружку. – Где, говоришь, он работает?

– Водитель он, на бензовозе ездит.

– Тю-ю-ю… Так тут случай чистый… На каждом бензовозе цепь до земли висит, статику снимать. Видел? Берешь провод, метров тридцать. Идешь на объездную дорогу, они все там ездят. Бросаешь «соплю» на ЛЭП… Сообразишь?

– Соображу.

– Ну и вот. Провод под напрягой поперек дороги прокидываешь. И сиди, поджидай.

Старик поднялся, крутанул кепку:

– Ну, бывай.

Немного спустя поднялся и Алек. Спускаясь с крыльца, прикинул: «А и в самом деле, убить бы его. Баба с возу – кобыле легче».

Путь стоял неблизкий. В сумерках остывали пустынные улицы. Тишину нарушал лишь игольчатый комариный писк да перестук колес дальнего поезда.

«А все-таки человек – занятное существо, – подумал Алек, пройдя пару кварталов. – Не буду я его убивать. Поговорю с ним. Найду слова. Неужели не поймет?»

Жадно скурив у подъезда последнюю сигарету, Алек поднялся к себе, разделся и лег.

«Нет, даже говорить я с ним не буду, а напишу письмо. Так верней».

Засыпая, Алек подбирал первые слова для письма. В голове почему-то вертелось «Податель сего,»; именно так – с запятой – и вертелось, и Алек хотел уже было тому раздражиться, но не успел, потому что заснул.

 

Помериться пи

Женщины здесь не бывают и не живут. Последних видели с полгода назад: из подъезда, медленно ступая по выгибающимся доскам мостков, вышла Валя по прозвищу Камбала. На лице ее, перетянутом крест-накрест путами сбившихся волос, засыхали змейки кровяных струек. Под локоть ее поддерживала мать.

– Вот и выходи замуж так, – повторяла она с успокаивающей скорее самое себя, чем дочь, интонацией, дергая в разные стороны полу вытертого халата. – Вот и выходи замуж так.

Вслед им из окна третьего этажа летели скомканные газеты, сувенирные блюдца и не поддающийся определению мелкий мусор. Метанием занимался Вова по прозвищу Клепа, с неделю как – Валин муж. Он был неаккуратно подшофе и силился что-то сказать, но лишь вывешивался по пояс из окна и болтался, как собачий язык на жаре, рискуя упасть вниз, в самое глубокое место огромной черной лужи. От падения спасал Сергей, Вовин брат-близнец, одной рукой державший того за майку, а второй – двигавший сигарету во рту, не меняя выражения лица.

Лужа эта была местной достопримечательностью. Она не высыхала летом и не замерзала зимой. Появилась она незаметно, в одну из ночей, и с той поры не отдала ни пяди земли. По ее поверхности от центра к краям ходили, пузырясь, тяжелые волны, разгоняя и крутя бутылки, щепки и желто-серые комки слизи. Однажды дворники высыпали в лужу две тонны песка, но там, внутри, только чавкнуло, как чавкает бездонный кисель Востока на все попытки Запада что-то в этом плане предпринять.

А потом и дворники перестали здесь бывать. Город устал пугаться дому-развалюхе, и чувство это стало взаимным. И, как часто бывает с уставшими ужасаться, сталкиваясь ежедневно нос к носу, они перестали замечать друг друга, скинули со счетов и вычеркнули из поля зрения. Дом внесли в план на снос, но сносить не спешили, рассудив крепко, по-хозяйски: чего суетиться, сам упадет. А между прочим, домов таких больше во всей области не найти: трехэтажный, по квартире на этаже, с одним подъездом. Нет таких больше.

Когда-то здесь жила не одна семья, человек двадцать. Но кто-то умер, кто-то уехал навсегда, а кто успел и вовремя переселиться, устроиться, почуяв, к чему все идет. Так крысы бегут с тонущего корабля, так из треснутого ореха выпадет-то одна пустая труха да дрянь, а останется – само ядро.

Ядро составляют близнецы – третий этаж, Максим Петрович – второй и Алек – первый. Нельзя сказать, что многое их объединяет. Разве что вот сквозная дыра метр на метр в ванной – по всем этажам – дала им повод для общения.

Первый их разговор посредством дыры был короток.

– Господа, – сказал Вова в дыру, стоя в своей ванной на коленях. – Господа, а не завести ли нам жирафа?

Похохотали да разошлись.

Близнецовость братьев все воспринимают номинально, столь они непохожи. Вова – стройный, как тень от ноги цапли на закате солнца, а Сергей – основателен, устойчив и пирамидален. Вова – порывист и несдержан, жестикулируя, частенько рвет карманы и рукава, а Сергей – в сложные минуты лишь сереет лицом да быстрее на четверть такта водит рукой, куря.

Жить друг без друга, однако, они не могут. Пришла однажды весна, и била весна ключом, и ключ тот был, по эффекту судя, разводной, и захотелось Вове немедленно жениться. И стал Вова делать предложения руки и сердца первым, вторым, третьим и далее всем попавшимся на пути барышням.

– Экий, вы, молодой человек, на колено падучий, – отвечали барышни, безусловно оценивая происходящее и – вдруг – вспоминая о срочных делах, приболевших бабушках и невыключенных утюгах.

А потом появилась Валя. Валя была доброй, отзывчивой девушкой, что и привело отчасти к бросанию мелким мусором из окна и легким телесным повреждениям. Природа явила братьев на свет вместе и видеть, очевидно, хотела вместе, всегда. Так отдельны друг от друга небо и вода, но на далекой линии морского горизонта они сливаются в одно, нераздельное.

Наверное, по плану то был – один человек, гармоничный и самодостаточный, да спутались карты. А ведь забавно понаблюдать за ними, понимают они все не с полуслова даже, а с четверти. Читают они, например, свежие газеты, а Сергей и говорит Вове, не отрываясь от чтения:

– Я тут подумал…

– Не стоит, – отвечает Вова.

– Почему?

– Как сказать…

– Не к лицу?

– Да.

И они вновь склоняются над газетами.

Тем временем, этажом ниже, Максим Петрович, интеллектуал, умница, мошенник, вор, а ныне – никто, смотрит в затянутый паутиной угол. Пять раз переливчато отбивают часы: пора пить чай. По заведенному обычаю, и даже скорее ритуалу, Максим Петрович со вздохом встает из глубокого кресла с гнутыми ножками, идет к часам, достает ключик из кармана жилетки и заводит, считая обороты:

– Девять, десять…

Бронзовые старинные часы стоят на каминной полке. Форма их – сюжетна: ангел, сжигающий бабочку в жертвенном огне. Благородная патина темнеет в углублениях; прекрасные часы. Циферблат чист и не расколот, стрелки родные, идут – точно.

А вот с камином неприятность случилась. Сосед сверху сначала дал добро трубу провести, а потом вдруг заартачился. Долго торговались. Упрямец требовал фантастические суммы. А в довершение опрокинул в трубу мусорное ведерко. Пришлось ее разобрать. Так и стоит сложенный камин, тяготясь декоративной ролью. Сосед тот потом съехал, уступив место близнецам, вполне себе вменяемым молодым людям, но заново начинать дело «труба» Максим Петрович уже не стал, посмеявшись, однако, над невольным каламбуром.

Любовно оглядывает Максим Петрович обстановку комнаты: раздвижной стол красного дерева, немецкий кабинетный рояль, тесно сгрудившиеся на стенах иконы, продавленные кресла в английском стиле, ряд самоваров на полке вдоль стены. Коллекция самоваров – особая его гордость, все они разные: репкой, луковкой, тыковкой, рюмкой, цилиндром. Рядом с каждым предметом в комнате парят невидимые ценники, которые, впрочем, Максим Петрович видит прекрасно, получая в сумме их бесконечно приятную величину. Меж тем это довольно странно – жить в квартире, что стоит в несколько раз меньше ее содержимого.

Максим Петрович подходит к стеклянной горке и, открыв створку, удовлетворенно отмечая отсутствие скрипа, выбирает чайные приборы. Сегодня выбор падает на незамысловатую кузнецовскую пару. Уже три часа Максим Петрович распивает разные чаи и бьется над конструированием новой схемы: лучшей своей схемы, неслыханной, чистый бриллиант в оправе. Он ждет, пока она сложится в его голове полностью, четко и стройно, и она сложится – так было всегда; а пока Максим Петрович истово стучит серебряной ложечкой с вензелем «А.В.», расплескивая чай, и даже вибрирует весь в ожидании озарения.

Вспоминая свои прошлые комбинации, он тоненько хихикает, а иногда и хохочет во весь голос. Особенно ему памятен старинный гарнитур, сделанный из одного стула знакомым мебельщиком-умельцем, дай ему Бог здоровья: куда – ножку, куда – спинку, куда – перекладинку, и вот тебе и цельный гарнитур. Вспоминается также и швейцарский хронометр, долго-долго ходивший по рукам местных антикваров, увеличиваясь в цене. Только через ловкие руки Максима Петровича хронометр проскочил четыре раза, оставляя в пальцах крупицы золотого песка. На пятый раз Максим Петрович вывел хронометр на орбиту высшего порядка, на аукцион в Москву, и получил в несколько раз больше, чем все – до того.

– Но на этот раз все будет по-другому, – говорит Максим Петрович и гладит себя по колену.

Взгляд его падает на латунный канделябр первой половины девятнадцатого века, и вот тут-то все и становится ясно, от начала и до самого конца, во всех мелочах, до самого финала.

– Так! Так! Так! – вскрикивает он и роняет кресло.

Расстилает на столе лист ватмана, выписывает имена, обводит, соединяет стрелочками, прикидывает – получится ли? Спустя час на обратной стороне схема отрисована набело, в виде замкнутого кольца.

– Итак, – размышляет Максим Петрович, грызя колпачок маркера, – я звоню Гришке-Наркоману: Гришаня, есть у меня канделябр, нужна пара к нему, денег дают хорошо за пару, не обижу. Даю ему фото. Он, конечно, пойдет к Ване-Китайцу. Ваня-Китаец – к Проскову, Просков – к Валкину, Валкин – к Шуре-Ложечке…

Так перечисляются имена, фамилии и прозвища, складываясь в причудливое кружево, в ловкую паучью сеть.

– …ну а Матвеев канделябрик сей у меня видел, прибежит покупать. А я-то продам, конечно. Почему не продать, если тройную цену дают? И пойдет канделябр обратно, опять ко мне. Третьего дня у меня будет, зуб даю. А я руками только разведу: слился заказ, Гриша, спекся клиент, скуксился…

Не откладывая, Максим Петрович звонит Грише и приглашает почаевничать. Затем кладет трубку, хлопает громко, до эха, в ладоши, заворачивает канделябр в чистую тряпку и идет прятать. Вернувшись и поразмыслив, заворачивает в тряпицу часы с каминной полки и несет прятать тоже.

А на первом этаже, услышав сверху мелодичный перезвон сквозь треск и поскрипывание пружин, Алек плюнул в потолок изящной торпедой. Потолок достойно принял удар, а затем, призвав в союзники закон тяготения, ответил симметрично, буквально тем же, метя в глаза.

– А мы утремся, не впервой, – сказал Алек и действительно утерся краем полотенца.

Алек лежал в ванной. В ванной лежала вода. На воде лежала пена. Каждые семнадцать секунд из захватанного длинного крана на пену беззвучно падала капля воды. Щурясь, Алек смотрел на большой палец ноги, торчащий из воды, и представлял себе то всплытие-погружение подводной лодки, то морское чудище, на манер лохнесского. Алек обладал тем самым зрением, что будит фантазию и заставляет получать информацию от внешнего мира через другие источники. То самое зрение, при котором постричь ногти на ногах и не покалечиться возможно, лишь надев очки и вытянув в напряжении шею. То самое зрение, при котором на женщину бессмысленно смотреть: надо щупать, как щупают отрез ткани при покупке.

– Алек! – крикнули с третьего этажа.

В сквозной дыре торчала Вовина голова. Очевидно, он хотел поделиться очередным своим открытием в познании мира, так часто бывало.

– Оу? – отозвался Алек, садясь в корыте.

– Я вчера узнал, как ток идет по проводам.

– Так, – сказал Алек и приготовился запоминать дословно. Он любил запоминать Вовины интерпретации дословно.

– По первому проводу идет потенциал, а по второму фаза острым углом вперед.

– Почему же непременно острым вперед? – спросил Алек после паузы.

– Ну а как она тупым-то пойдет? Как?

Вова сделал ладонь «уточкой» и показал, что тупым углом вперед – решительно невозможно. И тут же предложил:

– Померяемся пи?

То была обычная их забава.

– Три, четырнадцать, пятнадцать, девяносто два, шестьсот пятьдесят три, пятьдесят восемь…

– Девяносто семь, девяносто три, двадцать три! – торжествующе продолжил Вова, подмигнул и исчез.

Алек вздохнул и откинулся назад, погружаясь в коричневатую теплую воду. Сегодня Алек искал здесь успокоения, он с утра находился в расстроенных чувствах. Намедни он нашел на антресолях пластинку камерного оркестра Хайфы и слушал ее целый день, все прибавляя и прибавляя громкость. Особенно ему понравилась композиция «Мазл тов!», на ней он выкрутил громкость на максимум.

И в тот самый момент, когда звуки скрипки заставили сердце сжиматься и трепетать, как птичку; когда по щекам, как лыжники с горы, готовы соскользнуть жемчужины слез; когда в горле щекочет и свербит; когда из груди готов вырваться к небесам подвлажненный мучительный стон, – в тот самый и никакой другой момент в окно ему влетела, трактуя как пустую никчемность все на своем пути, крышка канализационного люка. И в этом, положим, не было ничего удивительного: несдержан местный народ в изъявлениях.

Удивительное настигло наутро: пришел участковый, прошел на кухню, сел боком к столу, крутанул золотую печатку на пальце и потребовал вернуть на место похищенное городское имущество. Алек провел его в комнату. В комнате президентствовал хаос. Окно было заткнуто подушкой. Наволочка на ней была несвежа и протерта. Под ногами поскрипывали стекла. На стенах шевелились истлевшие запятнанные газетные вырезки.

– Да уж, – сказал участковый, подхватил, крякнув, крышку и ушел, изрядно наследив в коридоре.

Алек оглядел комнату, махнул досадливо рукой и задумался: почему мы не слышим других, когда надо, а когда не надо, очень даже слышим? Он привычно поставил таймер и уделил этой мысли двадцать минут, но до четкого ответа не додумался. Так он и оказался в ванной, полной воды, с головой, полной мыслей.

«А вот качество акустической системы проверяют на низкой громкости – в этом-то все и дело, – думал Алек. – Вот так и можно проверить себя: не кричать о помощи, нет, но – прошептать. Прошептать…»

Повод прошептать о помощи появился незамедлительно. Из-под прогнивших труб вылезла крыса и уставилась на Алека, склонив мордочку. Алек боялся крыс.

– Помогите, – прошептал Алек.

Что-то объемное и тяжелое просвистело в густом воздухе и крысы под этим видно не стало, и не стало вообще. Сверху свесилось искаженное лицо Максима Петровича.

– Что это? – спросил Алек.

– Часы, – сокрушенно выдохнул Максим Петрович.

– С ангелочком?

– Да.

– А я думал время – лечит, – сказал Алек.

– Когда как, – через силу улыбнулся Максим Петрович. – По-разному бывает.

Повисла пауза, долгая и непонятная. И тут Максим Петрович, интеллектуал, умница, мошенник, вор, а ныне – никто, спросил:

– Что ж, померяемся пи?

Они померялись, и Алек впервые выиграл.

 

Это повод

Олег женился на собственной сестре. И с этого, пожалуй, все и началось.

Вырос-то Олег в деревне. В город хотелось – хоть плачь. Бегать по прямым улицам, мороженое есть, костюм носить.

Но не получалось. Да и не могло: родители всю жизнь в колхозе, дальше райцентра носу не казали.

После армии окончил в райцентре курсы машинистов-трактористов. Вернулся домой – работать, с радостью взяли.

Женился. Дети. Рутина. Быт… Вовремя почуял: корнями врастает. Взял за свой счет, поехал к сестре, в город. В ожиданиях не обманулся: так и представлял.

Только вот на работу не брали без прописки, а прописку не давали – без работы. Олег ходил в отдел кадров завода, а от них в ЖЭК и снова на завод, где его опять устно посылали в ЖЭК, а мысленно – уже совсем в иное место, где ему едва ли могли помочь. Олег ходил и убеждался: никто, в общем-то, не против, все только за, милейшие люди, как на подбор, как с куста; но какого черта ничего не выходит?

Нахоженный километраж меж тем все рос, приближаясь к сорокам двум километрам. К марафонской дистанции, стало быть. В рамках традиции Олег должен был пасть замертво, вяло шевеля бледными губами, но это не входило в его задачи.

И вот тогда Олег женился на сестре. А буднично вышло: подали сначала на развод, он и она (она – с сохранением мужниной фамилии), написали заявление, выждали месяц и расписались. Теперь сестра могла прописать его у себя на законных основаниях, что и сделала. А после они развелись и переженились обратно. В ЗАГСе видали фокусы и похитрее, не удивились.

Олег уверовал, что все в мире решается очень просто. А раз нужда закон переменяет, так плохи законы, значит.

На заводе Олег быстро влился в коллектив. Трактористы-машинисты на судостроительном заводе едва ли могли надеяться на работу по специальности, и Олег окончил интенсивные курсы сварщика.

В первый же рабочий день начальник цеха, принимая свежую бригаду сварщиков, сказал:

– В тридцать пять вы, слепые, глухие, с подорванным здоровьем, уйдете на пенсию.

– Ура-а-а… – нестройно протянула бригада.

Ритм жизни спал, да он особенно и не бил никогда ключом: подъем – работа – домой, подъем – работа – домой. Выходной – отдушина.

А ведь естественным считается, достигнув цели, оглянуться, осмотреться. Олег осмотрелся и увидел мало утешительного: надоевшая работа, с которой он идет домой к рано постаревшей жене и повзрослевшим детям, от которых знай сиди и жди какую-то пакость; и ничего-то в жизни особенно не сделано; а как сделаешь, ежели делаешь одно – а получается совсем иное?

И он зачастил в заводскую библиотеку, начал искать ответ в книгах, но нашел в них лишь одни вопросы: от общемировых вечных, до сугубо российских и не менее вечных. Тесные ряды вопросительных знаков вставали из книг, выстраивались «свиньей» и маршировали по страдающему бессонницей Олегу.

– Прочь! – отмахивался Олег, путаясь ногами в одеяле. – Прочь, никчемушники!

«Но во что-то это все должно-таки вылиться», – думал наутро Олег, дочитывая третий том истории Рима за завтраком.

И вот однажды, пребольно ударившись в суете с одеялом коленкой о стену, Олег сделал изобретение: металлический амортизатор из гнутой тонкой проволоки, на манер китайской лапши из пакетика. Такие как раз нужны на судах: несохнущие, безотказные, дешевые. Себестоимость – тьфу: что, у нас проволоки не найдется, пресса и женщины к нему – кнопку нажимать восемь часов подряд? Найдется, конечно.

Побрившись двумя движениями сверху вниз и сбрызнув лицо щепотью воды, Олег стартует в еще сумеречное утро и спешит на завод, первым встретить мастера, у вахты.

И мастер отзывается резко положительно и столь эмоционально-непечатно, что страшно становится за будущее выразительных средств русского языка. Мигом находится проволока, пресс, женщина и кнопка, на которую надо жать. Пробный образец превосходит все ожидания, Олега хлопают по плечу и жмут руку разные люди, и 25-го числа он получает премию сто сорок рублей, кою и тратит на покупку пальто с меховым воротником.

На этом изобретательская карьера завершилась. Совсем уж недалече замаячил выход на пенсию, и вот уж, казалось бы, можно и пожить в свое удовольствие. Для начала Олег развелся с женой и съехал на съемную квартиру. Какое-то время заняли хлопоты по обустройству, а потом вновь воспрезидентствовал вакуум.

Олег стал приглядываться к пенсионерам. Получалось четыре категории: пьяницы, дачники, коллекционеры, рыбаки.

Пьянство Олег оставил на крайний случай – не убежит; ковыряться в земле и латать хибарку привезенным на себе строительным мусором – не хотелось; часами сиднем сидеть на жестком металлическом коробе, на льду залива, подергивая короткой удочкой, – тем более. Оставалось податься в коллекционеры.

Выбрал нумизматику. Краеугольным камнем коллекции легли три юбилейных рубля и квадратная сингапурская монетка.

По воскресеньям Олег ходил на собрания местного общества коллекционеров. Быстро выяснилось, как жалок он и смешон со своими рублями, и даже сингапурская квадратная монетка шла здесь не более чем за, как говорится, шелупонь. Популярностью же пользовались старинные монеты, достать которых Олегу было решительно негде: обдуманы уже варианты от авантюрного кладоискательства и до менее изящного вскрытия могил. Выбирая между эффектностью и эффективностью, Олег вспомнил один обычай и сделал выбор в пользу третьего варианта, совмещавшего в себе элементы первого и второго.

Как изначально деревенский, Олег знал: при закладке дома под него кладут несколько монет, обязательно, – сколь ни была бы бедна семья, хоть пару медяков.

Олег рассказал про обычай на собрании. Вздохнули:

– Эх, были времена… А сейчас, наверное, строители под дома просто кладут: дикий век, дикое время… Как еще объяснить, падают и падают дома, ничто их не держит. Вот послушай-ка…

Дальше дискуссия пошла по теме современного строительства, современных же нравов, цен; неуклонно и неотвратимо стремясь к общему знаменателю всех здешних дискуссий: огромности цен и ничтожности, словно в противовес, пенсий.

Не выслушав и половины, Олег ускользнул и направился на вокзал.

* * *

Несколько лет дом стоял нежилой, с заколоченными крест-накрест окнами.

Давно уже умерли родители, до конца дней переживавшие на разные лады кульбит с женитьбой их детей друг на друге.

Подходя, оглядывая издали дом, Олег размышлял, цела ли крыша. Крыша у дома, равно как и у человека, самое главное, прохудилась – считай пропало.

У самого дома Олегу встретился Ваня Щуренок, старик лет восьмидесяти. Прозвище досталось ему от прабабки, Щуки, прозванной так сразу же, как кто-то из мужиков шепелявя сказал, глядя ей вслед:

– Вот так штука!

Сын ее был – Вова Щукарь, внуки – Щурята, правнук – Иван Щуренок. И, хвала небесам, бездетен-безвнучат Иван, а то пришлось бы придумывать новые уменьшительно-ласкательные суффиксы.

Ваня Щуренок посмотрел на Олега, на топор в одной его руке и багор в другой.

– На дрова, что ли?

– На дрова, – ответил Олег, хотя ясно было, что в городе дрова никому не нужны, нужны они – здесь, но зачем они здесь, если сам дом на дрова разобрать?

Щуренок покачал головой, сильно смял зачем-то шапку и ушел к реке. Впрочем, Олег не расстроился: ему и так хотелось мелко перекрестить спину назойливого старика и отправить восвояси, дабы не мешал.

Олег забрался на крышу, подошел к печной трубе. Толкнул слегка – и мягко осыпались кирпичи вниз, шебурша по шершавому толю и гнилым доскам.

Дом покорно стоял под ногами, безучастно приняв приговор. Но пошел разбор, заспорилось дело – и дом затрепетал обрывками толя, заскрипел натужно внутренностями.

– Оракулы веков, здесь вопрошаю вас! – изумленно воскликнул Олег, выставляя раму точными ударами топора. – Да что же я за скотина такая?

Очевидно, случился презабавный внутриличностный конфликт, невидимый внешне, а лишь слышимый через восклицания.

Растаскивая нижний ряд бревен, Олег с надрывом заговорил, не останавливая все же движений:

– Изувер, безбожник… Честное слово… Ни кола ни двора. Дома не построил, а что был – и тот разобрал… Стыдно, стыдно.

Серебряную монету он нашел уже под вечер, роясь в глиноземе под отваленным камнем фундамента. Обтертый о рукав куртки рубль заблестел на солнце, как новый.

Шатаясь, Олег выбрался на дорогу и заковылял на остановку, на последний автобус. За спиной всхлипнули крикливо чайки, ложась в пике над рекой.

Весь обратный путь монета ощутимо жгла ногу сквозь толщу ватных штанов.

Вечером следующего дня добрался до своей квартиры. Грязный, в потеках глины на штанах, пропахший мазутом. Не разуваясь, прошел в комнату и обрушился в кресло. Но тут же встал и снял с полки книгу о денежных реформах на Руси. Из этой книги он и узнал, что такое был в те времена серебряный рубль. А было это – вот что: сто кружек лимонного кваса, два пуда мяса, три пуда муки или двадцать беличьих шкурок.

Олег сбросил сапоги и сходил на кухню. Принес из холодильника початую бутылку водки, рюмку, кусок хлеба и кружок вареной колбасы. Подопнул к трельяжу табуретку, сел.

– А предки-то мои были – не промах, – сказал Олег отражению.

– Это повод, – постулировало тройное отражение и клюнуло в рюмку горлышком бутылки.

 

Черный день

– Кв.1, Полушкин –

Полушкин был убежденным холостяком.

– Бабы – это дело такое, – говорил он, делая неопределенный жест.

Выпив же, пускался в рассуждение о дискредитации мифа о двух половинках:

– Это что же получается? Кто-то там развеял половинки по всему белу свету, а женимся мы на ком? Да кто в нашем городе живет, на тех и женимся. Я уж и про деревни не говорю, там вообще – берут, что есть, а то и этого не будет. Да и, опять же, продукт скоропортящийся – понять можно, логика есть…

– За логику! – восторженно восклицал кто-то. Мужики, дернув головами, швыряли в себя водку.

– Это как в книжке, – продолжал Полушкин. – «Приключения Гекльберри Финна» называется. Там ребята спектакль устроили – полный атас: пьяный дед голый на сцене танцевал, еще что-то… И они потом зрителям говорят… говорят…

Тут Полушкин терял и мысль и желание ее выражать.

– За театр! – нетерпеливо и убежденно поддерживали справа.

Блестели лысины, клацали зубы, стекленели глаза. Вспыхивали светлячки дешевых сигарет.

– Контрольная, – говорили слева и твердой рукой ровно делили остаток на пятерых, не доливая.

Тускло звякает стеклянное, шуршат истертые добела пакеты, помятыми ватагами тянутся мужики домой…

Работал Полушкин в лимонадном цехе. Вся его обязанность состояла в полуавтоматическом движении туловища влево-вправо с интервалом в три с половиной секунды: указательным и большим пальцами обеих рук Полушкин брал из коробки две заготовки пластиковых бутылок, ставил в автомат, нажимал ногой педаль и доставал готовые полуторалитровые емкости.

Так у него точно все получалось, бессбойно, – начальник любоваться приходил.

– Ты мне нравишься, – говорил он Полушкину. – Ты напоминаешь мне молодого меня. Хотя не такого молодого, а скорее – старого.

Полушкин смущался и прятал за спину руки с каменными мозолями на четырех пальцах.

Коллектив цеха подобрался хороший, честный, не вороватый; но честность эта – вынужденная, ибо нести с работы что-то, кроме бутылок, было нечего. Как самый опытный работник, Полушкин позволял себе лишь одну маленькую вольность: стирку носков. Каждую вторую пятницу, в обеденный перерыв, приносил из раздевалки пакет с носками и деревянные длинные щипцы. Посередине цеха стоял чан обогащения питьевой воды кислородом. Отодвинув с натугой люк, Полушкин опускал в бурлящее носки – парами. Отстирывалось – в момент.

С работы Полушкин шел пешком и, чем ближе подходил к дому, тем кислее ему становилось.

«Мельчают дома, мельчают люди, – думал Полушкин, проходя мимо стройки. – И придет все к этакому сверхлогичному пространству метр на два: слева будет что-то связанное с едой, справа с работой, снизу со справлением нужд, а сверху – низкий, но не слишком, потолок, – для души или чего уж там останется».

Сам Полушкин жил в двухэтажном одноподъездном доме барачного типа, рядом с рынком.

«Рынок этот – ненастоящий, невсамделишный, северный; цены у всех оговорочно одинаковы, да и торговаться не принято», – отмечал Полушкин, проходя по рядам.

Сегодня, отрешенно глядя вперед, Полушкин прошел мимо торговок, натягивающих рукава свитеров на белые пальцы, и вышел к ларьку у центрального входа.

Когда-то тут продавали пиво на разлив. Очередь собиралась загодя, за час, а то и за два, звеня бидонами и банками. Вспомнилось Полушкину, как однажды пиво привезли с опозданием. Очередь напряглась, забубнила, зашаталась из стороны в сторону. И тут из узкого оконца высунулась круглая голова.

– Предупреждаю: привезли поздно, разбавить не успела, – сказала голова. – Поэтому буду недоливать.

Вспомнил Полушкин – и как-то сразу все уравновесилось, самообъяснилось: и все не так плохо и даже скорее сносно, можно жить – да и интересно, что там дальше будет и как закончится, да и люди кругом чем-то живы и не собираются прекращать.

– Кв.2, Сойкины –

Коле Сойкину в наследство досталась старинная пивная кружка. Дед привез трофеем с войны. Толстостенная, основательная, с эмалированной крышкой в металлическом ободе. На крышке тонко выведен геральдический герб: корона, щит с крестом и два печальных полумесяца. Внутри, на крышке, написано: посуда сия подарена графом Генрихом фон Вайсштейном графу Гансу фон Хейнерсдорфу в 1908 году.

Кружка стояла в серванте, посреди сервиза на шесть персон. Изредка Коля с дивана бросал на нее взгляд, исполненный нереализованностью мечтаний. Сидевшая рядом жена, Света, взгляд строго пресекала, направляя куда надо: в лучшем случае – в телевизор, а то могла и на мелкие хозяйственные хлопоты.

Мыслей Коля не оставлял, но не знал, с чего начать. В успехе он не сомневался, ну разве что самую капельку.

– Война, разве что, – думал Коля. И сам себе возражал: – А чего им война?..

Приставка «фон» указывала на аристократичность рода и на, пожалуй, неплохие шансы. Всем сердцем Коля полюбил эти три буковки, безмерно уважая их и преклоняясь.

В 97-м Коля узнал про Интернет и сразу, в отличие от многих, понял, как его применить. Коля нанес визит двоюродному брату-студенту, ввел его в курс дела и даже пообещал что-то сгоряча в случае успеха.

Искали недолго, род оказался на редкость шустрым. Коля только и успевал выписывать: Мария фон Вайсштейн, помощник министра транспорта, Канада; Томас фон Вайсштейн, профессор, Англия; Кристиан фон Вайсштейн, пластический хирург, Германия; и так далее – двадцать пять человек.

Оживленно перекурили и тут же, на ломаном английском, набросали письмо и отправили всем из списка по электронной почте. Оставалось ждать, а это получалось хуже всего: за три дня Коля потерял процентов пять в росте, десять – в массе, прибавив только неопределенный процент в количестве седины. Ответил только один, руководитель отдела логистики «Фольксвагена». Коля прикрыл глаза и явственно увидел равноценный обмен кружки на новенький автомобиль. Между тем немец интересовался фотографиями кружки. С этим сейчас просто, написал он: сделайте цифровое фото покрупнее и высылайте, так получится быстрей.

Насчет цифрового Коля понял, а вот насчет побыстрей – не совсем, так как в их городе такой фотоаппарат был, пожалуй, только у фотографа местной газеты. Не откладывая, Коля сбегал в редакцию, и там ему наговорили много разного, до головной боли. Понятно было только, что фотограф то ли на больничном, то ли в отпуске за свой счет; что, впрочем, в любом случае означало запой, темный и неподвластный кому-либо.

Сойкин обзвонил друзей и знакомых, но так ничего и не нашел. Вечером он написал заждавшемуся немцу: «Погоди, майн фройнд, я не могу найти цифровую камеру». Ответ пришел моментально: «Ничего страшного, я тоже часто дома теряю свои вещи».

И вот тогда Сойкин пришел домой, оглядел свою квартиру и понял бесполезность ее; содержания ее и себя – внешне и внутренне. Надломилось что-то внутри, засвербило.

Но, прежде всего, начатое нужно довести до конца. Коля проявил чудеса дипломатии и убедил немца приехать в Санкт-Петербург, где и обменял реликвию на доллары, по курсу один к десяти тысячам; замечательный был курс.

А уже вернувшись домой, ударился в удивительные самому себе мероприятия. По воскресеньям он снимал со стены в коридоре большой таз и тащил его на кухню. Там, с упоением, неосознанно радуясь чему-то, варил кашу. Натянув фартук поверх куртки, с тазом и черпаком в одной руке и со стопкой эмалированных мисок и тяжелой связкой ложек – в другой, выходил во двор. Там его уже ждали, сидя прямо на земле, подчас неразличимые; покуривая по папиросе на троих.

Сойкин ставил таз на скамью и быстро раздавал дымящиеся миски. Нельзя сказать, что он любил этих людей. Он смотрел на них и видел только липкие щели ртов, сосульки волос, прилипшие ко лбам, дикость повадок и движений.

Потом он собирал миски и шел домой, навстречу жене, стоящей в дверном проеме в позе сахарницы. Профилактическая ссора вспыхивала каждое воскресенье. Коля хотел все объяснить, но и сам не понимал происходящее. Но он говорил, говорил горячо и все же не верил своим словам. Спустя час пересохшая гортань издавала все больше не звук, а запах. Тогда Коля отпивал из чайника, махал рукой и запирался в туалете. Два часа сквозь дверь, низом, просачивался табачный дым и такое же густое ворчание.

– Кв.3, Войтек –

Семья Войтек была неполной. Стефан Войтек, чех, был командирован сюда, на местный комбинат, как ценный и узкий специалист. Узкий специалист быстро освоился и явил свою широту в других сферах, как то: выпить, закусить, поговорить о России и, пожалуй, снова выпить и закусить.

Жених он был не столь завидный, сколько статусный, и, на неожиданной его свадьбе с табельщицей Галей, Стефан плюсом к роли жениха исполнял роль свадебного генерала, в чем и преуспел едва ли не более.

…Но, как-то быстро он ее бросил, увлекающимся оказался молодой человек, и осталась от него лишь фамилия, тапочки да запах заграницы, вытесненный вскоре более привычными и простыми.

Молодая держалась стойко, виду не казала, не отреклась внутренне, не прокляла: любила. Но вот здоровье – сказалось всё: слаба стала ногами, не могла ходить; дали ей инвалидность. С комбината пришлось уйти. Ушла недалеко, в Дом офицеров, что напротив, – билетершей кинозала. И сразу в декрет. Не подкачал чех. Вот уж не было печали.

Сына назвала Степаном. И ясно, и неясно – почему, да и кто поймет, так там все хитро в голове у женщины устроено.

Степка рос быстро, соображал будь здоров, но тихий был, медленный, вялый. На детсад Галя не тратилась, брала с собой. А Степке нравилось: по пять военных фильмов успевал за день посмотреть.

Странности потом всплыли, в школе. На учителей бросался, фашисты ему везде грезились, о чем он и сообщал истерично несколько раз на дню, к всеобщему недоумению. Увезли Степку лечить, да что-то не заладилось у них там, и вернулся он только через одиннадцать лет, аккурат на совершеннолетие.

Приехал Степа не с пустыми руками, с подарком от благотворительного фонда. В мягком чехле, за пазухой, Степа привез диктофон. Вот забава была: разные звуки записывать. А когда звуки кончились, начал экспериментировать с телевизором и радио. Включал одновременно на разной громкости музыкальные передачи и записывал внахлест. Интересно получалось.

На соседские стуки сверху Степа внимания не обращал, не знал, что это значит. Весь второй этаж снимали торговцы с рынка под склад. Стучат и стучат, что с того. Может, ящики какие двигают.

Однажды его подкараулили в подъезде, где он старательно записывал на диктофон скрип ступеней.

– Слышишь, ты, – сказали ему. – Ну-ка, включи, чего у тебя там.

Степа перевернул кассету, мотнул, включил. Струясь, потекла чуждая и непонятная музыка. Такая чуждая и непонятная, что Степу без разговоров, мягко, но настойчиво поколотили. И стал он совсем не от мира сего, смурной какой-то и блаженный. Увезли снова лечиться, на полгода.

Вылечили – на славу, снова он тихий стал, медленный и вялый. Сидит теперь всё больше дома и забавляется тем, что режет линейкой воздух комнаты на небольшие, сантиметров по десяти, кубы. Затем аккуратно складирует на подоконнике. В ящике тумбочки держит самый старый кубик, трехлетней выдержки. Иногда он его достает и, встряхнув, сбивая пыль, дает понюхать матери:

– В тот день борщ варили, чуешь – немного кислит?

А на бытовом уровне и не заметишь сразу. Ну, улыбается без меры. Ну, спиной лучше к нему не вставать. Так и что? У нас местами и временами к любому боязно так повернуться – что ж теперь.

– Скопом –

Многое может объединять людей. Жильцов дома номер 3 по улице Советской объединяла общая тайна.

Неизвестно по чьей прихоти рядом с их домом, на пустыре, поставили памятник Кирову. Небольшой, близко к натуральной величине, Киров заглядывал в окна кухонь и буквально портил аппетит.

В июне 92-го, рано, еще до дневного зноя, к памятнику на грузовике подъехал с десяток бодрых ребят. Ребята разбили постамент, свалили памятник на землю, но не забрали с собой, а, вырыв яму, столкнули вниз, наскоро забросав землей. И были таковы.

Выходя на работу, Полушкин, Сойкин и Галя случайно столкнулись на крыльце и затоптались нерешительно, поглядывая друг на друга искоса, с мыслями об одном и том же.

– Это нам на черный день, – не выдержал накала Полушкин. Сказанное отвечало духу момента: соседи, заговорщически покивав, разбежались по работам.

…Эх, да сложить бы все, на черный день отложенное, да потратить, надеть, съесть – где же он черный? Белый он и даже желтый, мандариновый скорее – радостный, яркий, сочный…

Спустя пятнадцать с лишним лет тот же состав, с другими, но опять безошибочно общими мыслями, топтался на крыльце.

– Пора, что ли? – сказал Полушкин. – Сегодня в 12 сбор. Лопаты возьмите и веревку покрепче.

От серьезности и рассудительности установки Полушкина хотелось сверить часы, но часов ни у кого не было. Поэтому, наверное, еще за полчаса до полуночи все, с соблюдением мер маскировки, прижимая к себе лопаты, материализовались на крыльце, коротая время за фальшиво спокойным разговором о погоде.

– В путь? – нарушая нечаянную паузу, выдохнул Сойкин и хищно ссутулился. – С Богом!

– В путь, с Богом, – ответили нестройно.

Заговорщики сменились в лицах и, на полусогнутых, крадучись вдоль дома с лопатами наперевес, прошли на пустырь.

Место определили точно, очертили лопатой и стали копать, сменяясь. Пока копали, Галя сидела на пеньке, держа скинутые куртки, оглядываясь по сторонам на всякий случай. Время тянулось немилосердно. Полушкин без конца поправлял на голове шахтерский фонарик. Степан часто дышал, выбрасывая наверх сырую землю. Наконец внизу гулко тумкнуло металлом по металлу, стало веселей. Яму расширили, протянули веревку. Попробовали дернуть – не идет.

– Вот дерьмо, – сказал Полушкин, с досады плюнув в темноту.

– Это золотое дерьмо, маэстро, – нервно гоготнул Сойкин, утверждая ноги на мягком краю ямы.

– Бронзовое, – серьезно поправил Войтек, обматывая веревку вокруг руки. – Раз, два, взяли!..

Влажная веревка рвала кожу, скользя.

 

Беги, сука, беги

Бумага быстро намокала, самолетики падали, не долетая до дороги. Алек хотел было запустить еще один, но пришла сестра, бесцеремонно захлопнула форточку и задала дежурный вопрос:

– Когда ты прекратишь заниматься ерундой?

Умение отвечать на неудобные вопросы подчас незаменимо. Алек 4 года провел на диване и овладел этим умением в совершенстве. Всего в результате селекции у Алека осталось шесть ответов:

1. Человек не может действовать в условиях неочевидности.

2. Человек не может действовать в условиях отчужденности.

3. Не имеешь права.

4. Я готов написать это на своих знаменах.

5. Неси свой крест.

6. Би стронг.

Универсальные фразы. Искусственные кристаллы риторики, выращенные в полевых условиях.

– Человек не может действовать в условиях неочевидности, – ответил Алек и лег на диван, положив руки за голову.

– А работу ты искал? – не отступала сестра.

– Человек не может действовать в условиях отчужденности.

– У каждого должно быть свое место в жизни!

– Я готов написать это на своих знаменах.

– Если я найду тебе хорошее место – будешь работать?

– Не имеешь права.

– И долго это будет продолжаться?

– Неси свой крест.

– Когда-нибудь мое терпение лопнет.

Алек задумался над ответом. Подходили почти все. Поэтому он просто повторил:

– Неси свой крест.

Слова – всего лишь слова. Можно сколь угодно долго составлять красивые фразы и даже жить по ним, но простое столкновение с жестокой реальностью расставляет все по местам, раздает сестрам по серьгам, а кое-кому – и просто по рогам, для внятности.

Алек вышел прогуляться, а когда вернулся, сквозь щель приоткрытой на длину цепочки двери ему было высказано пожелание сходить к дяде. Пожелание подкреплялось лаконичной оценкой прошлого, настоящего и вероятного будущего Алека.

Алек озвучил шесть доводов, но на позиции сестры, равно как и двери, это не сказалось.

До конца 90-х все шло отлично, а после – дядя из бойца идеологического фронта превратился в душителя свобод. Да еще и спор затеял о необходимости и достаточности…

Однажды он пришел домой, счистил со штанов отпечаток чьей-то стопы, собрал вещи и уехал в областной центр.

Потом случилось что-то невероятное. Благодаря старым контактам дядя за один год прошел путь от председателя некой территориальной комиссии, решавшей неизвестно что и в чью пользу, до снабженца всех домов престарелых области. Это была, конечно, не золотая жила, но на серебряную – вполне тянула. Дядя обрастал связями, давал и брал откаты, «работал печенью», вращался по всем орбитам, где мог, забираясь все выше и выше…

Спустя три года он достиг потолка. Область была выработана. Горы шлака оставлены позади.

И дядя ушел на заслуженный отдых. Пил коньяк, вкусно ел, читал книги об искусстве с картинками. Ближе к вечеру выходил прогуляться. Неторопливо, заложив руки за спину. Непременно – в белых штанах.

Алек застал его за чтением. Дядя был вальяжен, пьян, предупредительно снисходителен. Они не виделись лет десять.

– Мне нужен твой совет, – сказал Алек.

Дядя встал. Стряхнул невидимую пылинку с полы фланелевого халата и направил взгляд куда-то вдаль.

– Хорошо. Бери бумагу, ручку. Пиши.

Алек взял и приготовился записывать.

– Носки меняй каждый день.

– Так.

– Трусы тоже каждый день.

– Так.

– Рубашки – через день.

– Так.

– Записал?

– Это все?

– Парень ты неглупый, до остального дойдешь сам.

Разглядывая обойный узор и лепнину под потолком, Алек пространно заметил:

– Пищей духовной меня есть кому кормить. А вот материальной…

– Пошел вон, – бесцветно ответил дядя. И почесал бровь ногтем мизинца.

* * *

Алек поплелся обратно, опустив голову, шаркая ногами. В центре города он заметил на тротуаре надпись: «Магазин приколов 50 м». Рядом была нарисована стрелка, показывающая во двор.

В тесном магазине едко пахло заморскими товарами. Зал был перегорожен невысокой витриной. За ней, прислонившись спиной к стене и скрестив руки, словно поддерживая грудь, стояла продавщица.

Алек отметил: «Поддерживать есть что» – и начал изучать товары. Рядом с каждым лежало пояснение, написанное круглым, детским почерком. Тут были: ампулы с вонючей жидкостью, полурастаявшее пластмассовое эскимо, наклейка на стекло в виде трещины, кубики сахара со всплывающими неприличными штучками внутри, накладные шрамы четырех видов… На краю, крест-накрест приклеенное скотчем к стеклу, лежало объявление: «Требуется курьер. Обращаться к администрации».

– Это сюда, что ли? – спросил Алек.

– Ага, – кивнула продавщица. Под футболкой качнулось тяжело и весомо.

– Так я пройду?

– Ага.

– Туда?

– Ага.

Пройдя темным коридором, Алек попал в кабинет директора. За простым обеденным столом сидел человек с идеальной внешностью грабителя: без возраста, без примет, капелька – в море безликой толпы.

– По объявлению, – сказал Алек.

– Курьер?

– Да.

– Хорошо. Заполняй заявление, пиши автобиографию кратенько, в течение недели дадим ответ.

Он дал Алеку бланки, освободил часть стола от бумаг и приставил стул. Алек сел, быстро заполнил заявление и задумался. Никогда раньше он не писал автобиографий. Мысленно план виделся таким: детство – отрочество – юность. Плюс: промежуточные остановки, акцентирование там, где надо, и умалчивание там, где не надо. Но как выстроить логическую цепь? Алек решил пойти от противного: написать всё, а ненужное – убрать.

Он погрузился в процесс. Жалобно поскрипывала видавшая виды ручка. Шатался стол под бьющимся рыбой локтем. Директор заботливо поднял погнутые жалюзи, впуская яркое весеннее солнце.

Каждые несколько минут Алек с интонацией хирурга требовал:

– Бумаги!

Директор подносил.

Девять листов исписал Алек. Девять листов по тридцать строчек на каждом. И приступил к редактированию, вычеркивая ненужное, малозначительное. Это оказалось много проще, чем писать. На первом круге из его жизни исчезло детство, характеристика родителей, близких родственников и начало учебы в школе. На втором – учеба в школе до остатка, эпопея о поступлении в вуз на трех листах и связанные с ней лирические отступления.

После пятой правки уцелела лишь одна фраза, первая: «Меня зовут Алек». Алек подумал, что сообщать свое имя – шаг явно избыточный и сократил ее до «Меня зовут А.»

На прощание директор протянул ему ладонь, пухлую и мясистую, похожую на перезревший корнеплод.

Спустя три дня Алек уже работал курьером. Потянулись дни скучные и пресные. В магазине ему дали позывной «Писатель» и, к своему стыду, Алеку пришлось отзываться на это прозвище.

Он получил первую зарплату и не отказал себе в удовольствии жестами и мимикой продемонстрировать директору собственную независимость, и его, директора, ущербность.

За что и был уволен. Моментально, росчерком пера. Проще, чем вздох сделать.

* * *

Помыкавшись там и сям, сменив с десяток мест работы, Алек решил уехать в деревню. Было в этом, как он считал, некое самозаклание на неопределенный алтарь.

Из газет Алек знал, что многие деревни вымирают, стоят пустыми. Жилищный вопрос его не беспокоил.

На автовокзале он купил билет на глухое направление до небольшого поселка и шесть часов протрясся в автобусе. Двадцать километров проехал на попутке, выспросив у шофера все необходимое. Три километра прошел пешком, в сторону от дороги, и вышел к деревне Сметана.

Рядком стояло с десяток почерневших изб. Почти все – с забитыми окнами, с дворами, заросшими травой. Майские, безлиственные ветки деревьев царапали крыши.

Алек прошел до последнего дома. Деревня была мертва. За занавесками не мелькали белые любопытные носы. Не тявкали цепные псы, завидев незнакомца. Ржавая колодезная цепь без ведра беспомощно распласталась кольцами по земле.

Алек поселился в последнем, крайнем доме. Замка на двери не было. В косяк низкой двери был воткнут топор. С трудом вытащив его, Алек сбил доски с окон. Стекла были целы.

Он прошел в дом и обнаружил вполне сносную обстановку. Первое, что он придирчиво изучил, – русская печь, ярко-белая, с красным деревянным приступком. В маленькой комнате просторного пятистенка стояла железная кровать с жестким матрасом. В большой комнате вдоль окон – длинная, крепкая лавка. Перед ней овальный стол с побитой столешницей и две табуретки. Под лавкой лежали свернутые полосатые половики. На бугристых стенах, обклеенных пожелтевшей бумагой, белели квадраты.

В крошечной кухоньке висело несколько полок, в углу стояли кочерга и два ухвата. Блестела отполированная ногами петля на дверце подпола. У печи одна в одной – формы для выпечки хлеба.

На чердаке Алек нашел ящик с посудой и стащил его вниз. Принес воды в двух ведрах, растопил печь поменьше, в комнате; нагрел. Достал из дорожной сумки брикет хозяйственного мыла, накрошил в ведро. Швабру сделал из граблей, намотав на них тряпку. Еще несколько тряпок приготовил для других нужд.

Раздевшись до пояса и закатав штаны, он бросился в бой, барабаня босыми пятками.

Неделю Алек занимался обустройством. Принес с реки камней и оттер до блеска некрашеные доски пола. Найденным куском рубероида залатал крышу, заменив несколько прогнивших досок. Очистил колодец. Наготовил дров. Выправил забор и даже приделал самодельную пружину на калитку.

В апогее, удивляясь самому себе, вырыл новую выгребную яму.

Летом он собирал грибы и ягоды, продавал на дороге. На вырученные деньги запасался впрок едой. Купил бродни и снасти – ходить на рыбалку. Раз в неделю, с пастушьей сумкой через плечо, с восходом выходил и шел пешком в поселок, в магазин, на почту: купить хлеба, газет, поболтать с новыми знакомыми. Возвращался затемно, уставший и довольный, волоча сумку по высокой траве.

К зиме Алек устроился замечательно.

В один из визитов в поселок он случайно узнал, что в сельсовете за убитых волков платят деньги. Алек подумывал купить мотоблок, лишние деньги были бы очень кстати. Волки около его дома водились, он не раз видел следы на первом снегу.

Алек помнил слышанный где-то способ ловли волков. Нужна была собака, коза или овца. Расспросив продавщицу в магазине, Алек узнал, где можно достать щенка и тут же купил две бутылки водки – на обмен.

Это был месячный щенок кавказкой овчарки, уже с кличкой – Найда. Алек в охапке принес Найду домой, поставил на пол миску с хлебом и молоком, погрозил пальцем и пошел делать ловушку.

К вечеру все было готово. В поле Алек сделал два кольца частокола из жердей: один в другом, с зазором – только-только протиснуться. Во внешнем кольце приладил полуоткрытую вовнутрь калитку. План был прост: привлеченный волк заходит в зазор, делает круг, своей же мордой закрывает спасительную калитку и идет дальше. Пятиться волк не умеет.

Во внутренний круг Алек бросил старую овчину, полбуханки хлеба и суповую кость. В «пору меж волка и собаки» принес Найду и, перегнувшись, аккуратно поставил туда же на утоптанный снег.

Утром, едва проснувшись, Алек прыгнул в валенки, набросил ватник и выбежал за избу, в поле.

Девять волков набилось в ловушку, сплошным серым кольцом. За ними поскуливала Найда.

Алек задумался. Поймать-то он их поймал, а дальше что? Заколоть ножом, примотанным к палке? Заморить голодом? Задушить по одному, накидывая петлю сверху?

Ругая себя за трусость и мягкотелость, Алек пошел за веревкой. Нужной длины не оказалось, пришлось взять толстую леску. С опаской приблизившись к частоколу, Алек обвязал калитку и, распутывая леску, отошел ближе к дому.

Вздохнув, потянул за леску. Калитка открылась. Суетясь, серые высыпали из ловушки. Алек стоял с мотком лески в руке и завороженно смотрел на стаю.

Вдруг, повинуясь чьему-то неслышному приказу, стая бросилась в его сторону. Алек охнул, дернулся и, запутавшись в леске ногой, упал. «Не успеть! – прожгло сознание. – Вот и все». Сбросив валенки и ватник, Алек взял низкий старт, как бегун на стометровку.

Алек бежал, хлюпая и скользя по маслянистой грязи. В голове крутилась фраза из давно забытого фильма: «Беги. Беги, сука. Беги».

Он влетел в сени, с грохотом захлопнул дверь и рухнул на холодный пол. Отдышался, свистя.

И захохотал, громко и весело, стуча кулаком по влажным доскам.

 

Дело пахнет повестью

– Вот в наше время – да, были люди. – Я не видел, кто сказал эти почти лермонтовские слова, но по голосу понял, что он примерно возраста моих родителей. – А вы, вы – нынешнее поколение, так… пыль на колесах истории.

– А вы? Вы кто такие? – Мне почему-то стало очень обидно. – «Дети победителей?» Да? А мы – дети детей победителей? А наши дети кто будут? Дети детей детей победителей? Страна детей.

Я заставил себя успокоиться. Ну в самом деле, я же читал «Отцы и дети», знаю: этот конфликт старого с новым – вечен, через двадцать лет буду говорить то же самое своим (ведь у меня когда-то будут дети), но все-таки скорее чужим детям, зачем расстраивать своих, это совсем не обязательно… Но зачем – вот так? Можно же и промолчать.

– Скажите еще, что у нас нет идеологии, – сказал я. «Нас?!» Ладно… – Скажите, скажите.

– Нету, – со мной охотно согласились.

– Так откуда ей взяться-то?! Где вы были, вот конкретно вы, когда я плакал, зажав в кулаке звездочку октябренка? – А ведь это правда. Ужас. – У них, видите ли, все изменилось. Им, видите ли, стало не нужно. Ну? И где вы были? Сидели на своей тесной кухоньке и тряслись от страха?

Вот уж не думал, что умею – так. Насчет кухоньки – это, конечно, слишком. Удар ниже пояса. Сам бы там сидел, трескал яичницу и вслушивался в тревожные голоса из радио.

Я хотел еще что-то сказать, но меня подхватила какая-то волна, меня выносило наверх, я ничего не мог поделать, дыхание сперло, только успел подумать «наверное, вот так на берег выбрасывает рыбу» и…

…и проснулся. Сел и подумал: «А ведь это отличная тема для рассказа. И название – „Восьмидесятник“. А? Тема – вечная, вопросов – много, ответов – тем более… Немножко документально все оформить, факты, даты, сводки… Приправить личными воспоминаниями и терзаниями – народ по-прежнему на это ведется. Простенький сюжет завернуть „для самых маленьких“: семейная история на стыке эпох. Он коммунист, а она – вдруг, как-то с утра, – демократка. Мол, осознала, раскаялась (в чем? Надо придумать в чем. Не очень серьезное, пусть читатель сочувствует), прониклась, решила порвать с прошлым. А он – прожженный верный ленинец. И идет на штурм Белого дома. Или наоборот, защищать? Надо прояснить.

А там – ОМОН, массовые волнения и почему-то танки, облепленные голодными солдатиками, которых кормит пшенной кашей из большой кастрюли сердобольная старушка, живущая неподалеку. Пьяные толпы, флаги, кто-то играет на гармошке. И обязательно среди этого всего какой-нибудь журналист-иностранец в длинном сером плаще, в нелепой здесь, как и он сам, шляпе, с фотоаппаратом, искренне ничего не понимающий. А читатель будет злорадно-горделиво думать: „Чего приехал? Расею-матушку хотел понять? Накося выкуси! Сами еще не разобрались, куда тебе“. Да-а-а… Каков материальчик? А ведь это только крупными мазками. Дело пахнет повестью. А то и романом».

Я взял со стола часы: стрелки еще еле заметно светились в сером свете, значит, совсем рано. Так и есть, пять часов. Спал не больше часа.

Не понимаю людей, находящих с утра силы на приготовление кофе. Столько лишних телодвижений. Я налил себе обычного, растворимого, только покрепче. Аккуратно отхлебнул, привычно закружилась голова. А в самом деле – написать повесть. Написать, как я шел домой с расстегнутой курткой, чтобы все видели красную звездочку на форме. Как я завистливо смотрел на пионерский галстук сестры. Как однажды она пришла и сказала: «А Ленин – дурак». Впрочем, подобное уже писали… А я напишу лучше!

Надо взять бумажку и набросать план. А что? Напишу, издамся, получу гонорар, стану одиозной личностью и темой для многих крупных заголовков в газетах, буду давать интервью, посещать школы-институты и упиваться собственной значимостью в глазах масс. Потом, конечно же, устану от этого и куплю домик на юге. Что ж, дальнейшее будущее видится вполне ясно, осталось только начать. Я снова сделал глоток кофе и достал из пачки чистый лист. Головокружение усилилось. Теперь в нем была пугающая непривычность, тягучесть; я прислушался к своим ощущениям. Кажется, я успел чертыхнуться, до того как меня подхватила какая-то волна; меня вынесло наверх, и опять я ничего не мог поделать, только судорожно вздохнуть и подумать: «А как же повесть? И домик на юге?» И…

…и проснулся. Фу-у, как же это я задремал и не заметил, прямо в очереди в музей. Неудобно… Давно собирался заглянуть в краеведческий, а то все мимо да мимо. Надо же, в них еще и очередь бывает.

Наконец, двери открывают, захожу внутрь и не спеша иду по залам. В геологическом за стеклами лежат разные минералы. А с виду – обычные камни, кто бы мог подумать. В следующем – флора и фауна, под самым потолком на тонкой леске подвешено чучело рыбы-ежа и на просвет видно, что оно внутри пустое и сделано из двух половинок. Затем я догоняю группу школьников, мы одновременно подходим к огромному глобусу, на котором флажком отмечен Северодвинск. Здесь нас ждет экскурсовод. Точнее, она ждет школьников, но я хочу, чтобы она и меня тоже ждала.

– Архангельская область по площади сопоставима с тремя Франциями, – говорит она.

Да-да. Еще в школе утомили этими сравнениями с двумя Германиями, тремя Франциями и семью Бельгиями. Три Франции, говорите? Может, нам и Эйфелева башня полагается? Даже три: одну поставим в Архангельске, вторую в Северодвинске, а третью… С третьей проблема, ее некуда ставить, крупные города кончились. Придумал: в Котлас. Через него транзитом проезжали составы «столыпинских» вагонов с заключенными, в лагеря, на Север; заключенные жадно припадали к щелям, вдыхали прохладный свежий воздух и передавали соседям в центре вагона: «Котлас… Слышите? Котлас! Скоро приедем».

Говорю об этом экскурсоводу. Школьники смущенно смеются. Смотрит на меня недоуменно. Мне вспоминается мужчина из фильма (книги? сказки?) с двумя левыми ботинками на ногах. Кажется, это из «Приключений Алисы» Кира Булычева. Да, точно, тот самый Булычев, который потом что-то написал в «Компьюютерре», прочитал, мне резко не понравилось, а через несколько месяцев на той же странице напечатали статью с его фотографией в траурной рамке, и я понял: это все такая ерунда.

И сейчас на меня смотрят как на того, в ботинках.

– Молодой человек, стыдно не знать такие вещи, даже школьники знают, что… – Ее слова тонут в шуме волны, сбивающей меня с ног, поднимающей высоко-высоко…

…просыпаюсь, ощущая каждой клеточкой тела усталость. Проваливаюсь в дрему, но не могу снова заснуть, одна мысль не дает покоя.

Опускаю ноги на холодный пол: сжигаю мосты. Со второй попытки поднимаюсь, бреду к телефону с закрытыми глазами, перебирая руками по стене. Набираю 01. Гудки, сонный голос:

– Дежурный.

– Доброе утро. Скажите, пожалуйста, у нас в городе стоит Эйфелева башня?

Там несколько секунд молчат.

– Шуточки шутим?

Неужели стоит?!. Боже, как я смешон с этим вопросом: жить в городе и не заметить такое…

– Пожалуйста, ответьте, это сейчас очень важно для меня.

– Нет, не стоит.

– А в Архангельске?

– Тоже нет. – И бросают трубку.

Ну вот, не успел про Котлас спросить.

 

Once upon a time…

– А как ему везло! Ка-а-ак ему везло! Патологически, без усилий, невзирая, всегда. Его так и прозвали – Везунчик. И рассказывая о нем, так и хочется тяпнуть с расстановкой, как старый дед внуку, – перед сном: «Once upon a time…» Сказка чистая, не бывает так. Да если б я сам не видел, что ты.

Мы и в институт вместе поступали. Тянет он билет, по лицу вижу – ни бельмеса. А ведь поди ж ты – не перетягивает, знает и верит в свое везение. Вышел отвечать, сказал пару слов и молчит.

Председатель комиссии, немолодой, женат, двое детей, внуки в проекте уже, никогда за собой не замечал такого, чтоб ему молодые люди нравились. А тут прямо как-то ну очень нравится. Да видно же: хороший парень и знания есть, просто нервничает, надо вытянуть. Спрашивает он у Везунчика:

– А вы Бродского читали?

– «…ни страны, ни погоста»?

– Да.

– «…на Васильевский остров пойду умирать»?

– Да-да.

– «…какое ныне тысячелетье на дворе»?

– Да-да.

– Нет, не читал.

Хохотнула комиссия, оценила шутку. Переглянулись, плечами пожали, подбородки потеребили, в общем, приняли. А ведь он действительно не читал, да и тем более поэзию не любил. Так, запомнилось что-то случайно.

И всегда так: вроде бы и не за что, а везет, и все тут.

А увлечение у него было такое, странное на первый взгляд: Везунчик коллекционировал кувалды, молотки и молоточки. Слесарные, альпинистские, хирургические… Да каких только и не бывает, всякие.

На что он только и не шел, чтоб редкие экземпляры достать. Но, как всякому коллекционеру, ему было приятно иметь эти проблемы.

* * *

В тот самый день коллекция пополнилась замечательным молоточком. А дело было так. Сел он в автобус и видит: на стене у компостера в жестяной коробочке за стеклом молоточек. Красный, полированный. И форма очень интересная. А ниже табличка: «При аварии разбить стекло молотком». Глаза загорелись, руки сами собой тянутся. Нет, думает, сейчас решительно невозможно просто так его взять. А если авария? И люди выбраться не смогут? Я виноват, получается? Вот если бы аварию… прямо сейчас.

Только подумал – на тебе аварию. Гололед, водитель – мальчишка, неопытный, не вписались, перевернулись.

Схватил он молоток, разбил стекло, выбрался. Помог паре бедолаг, молоток – в сумку, да и пошел домой. Даже не оглянулся. Ни царапинки!

А дома его ждали: мама в обмороке, теплые киевские котлеты на плите и двое в штатском. И взяли его мягко, быстро и бесшумно. Сила за ними чувствовалась – безмерная.

* * *

Все в мире логично. Связь существует между всем. Между первым, вторым, двадцать пятым и миллион четырнадцатым – ниточка, пусть и тонкая, а то и невидимая, но – есть.

Цунами в Индонезии и объемы потребления соли в Гренландии. Длина моста «Золотые ворота» в Сан-Франциско и детская смертность в Индии. Среднемировая масса опоссумов и толщина озонового слоя над Бельгией.

И в масштабе страны отдельно взятой то же самое. И если живем плохо, а кто-то хорошо – есть причина.

Но процессы эти по теории вычисляемы, хоть и сложны невероятно на практике; да и первокласснику, если захотеть, можно объяснить слово «корреляция» и смысл разжевать. А захотели – очень, притом на самом-самом верху. Ну в самом деле, как греет мысль о том, что ходит где-то по стране козел отпущения.

Не надо реформ. Не надо непопулярных мер. Найдем, возложим все грехи наши и нейтрализуем влияние. А сочинения о праве сильной личности на убийство пусть школьники пишут. По Достоевскому.

Сложности начались, когда открытие учеными понимания системы стало оказывать влияние на саму систему. То есть: поняли и сами невольно оказали этим влияние. И чем дальше, тем интереснее: поняли, что оказывают влияние, и опять повлияли. Клубок следствий рос и ширился. А системе без разницы. Действует. Подстраивается и подстраивает.

Но – разобрались, выяснили: да. Есть причина. Держите адрес.

А судьба у всех козлов отпущения одна и та же. Цель не оправдывает средства? Не мытьем, так катаньем?

Молокососы. Слабаки. Мягкотелая дрянь. Вы хотите жить красиво или как мама с папой? История нас оправдает, возвеличит и на пьедестал самолично воздвигнет.

 

Не оставляй надежду

– раз –

Судьба стучится в твою дверь. Тук-тук-тук. А ты не слышишь. Ты слушаешь музыку в наушниках. Судьба переминается с ноги на ногу. Ты прибавляешь громкость на любимом месте. Судьба стучит громче, отбивая костяшки, с сомнением поглядывая на пустой почтовый ящик. Ты начинаешь подпевать. Судьба пишет тебе записку и бросает в ящик. За ней хлопает дверь подъезда. Больше она не придет. А листок выпадает на грязный пол, на нем проступают отпечатки чьих-то следов. Сколько раз тебе говорено: «Почини дверцу ящика»?

Или. Звонит Очень Важный Человек. Четыре гудка – и он кладет трубку. Больше ты не существуешь для него. Твое имя забыто, номер телефона выкинут. Твое место занято. Кто-то сделал твою карьеру. Твои деньги потрачены не тобой. Тебя опять обошли на повороте.

Алек не знал, кто, когда и при каких обстоятельствах обошел его на повороте. Из всех поворотов он запомнил только один, да и тот вовсе не образный, а самый что ни на есть настоящий.

Алек в то лето решил насобирать ягод и сделать варенье. Взял у соседа-грибника два металлических короба, по штуке на плечо. То, что это перебор, он понял на вокзале во время штурма электрички. На перроне без смены декораций можно было снимать эпизод погрузки беженцев, охваченных паникой и предчувствием ужаса надвигающегося фронта. Толпа облепила вагоны. Люди толкались, наступали друг другу на ноги и вытягивали шеи.

Наконец, вагоны заполнились до отказа. Электричка дернулась, как взбрыкнувшая лошадь, и поехала, плавно набирая ход. Пассажиры выдохнули, ощупали карманы, осмотрелись, достали книги. За окном проплывали последние метры перрона, на котором осталось множество оторванных пуговиц и рукавов, пакет с хлебом, женская туфля и погнутый в давке зонтик.

В лесу Алек старался не мешкать и споро принялся наполнять короба, изредка поглядывая на часы. Дело шло быстро: год был урожайный на ягоды; весь июль дождливые дни перемежались с теплыми и сухими.

Сгибаясь под тяжестью двух коробов, Алек еле взобрался по лесенке на перрон. На обратную электричку народу собралось едва ли не больше, чем в городе. Алек засомневался, сможет ли забраться в вагон – он и из леса вышел-то с трудом.

Когда электричка остановилась, он увидел, как несколько мужиков с коробами, нимало не смущаясь, залезли на крышу вагона. Алек крикнул им помочь. Те приняли короба, а потом и ему помогли взобраться.

По сравнению с вагоном, на крыше было крайне свободно и свежо. Да и билета никто не спрашивал.

Алек на всякий случай накинул лямки коробов на плечи и сел рядом с мужиком, обхватившим ногами трубу. Тот достал папиросу и выбросил пустую пачку.

– Покурим? – спросил Алек.

Сосед кивнул и спрятал сигарету в кулак: поезд набирал ход, встречный ветер усиливался. После крутого поворота он, не оглядываясь, протянул папиросу назад. Но взять ее было уже некому.

Алек и сам не понял, как это произошло. Просто вдруг он обнаружил себя бредущим по путям, перемазанным ягодами и бормочущим «масса – мера инертности… инертность – мера инерции… вэ квадрат делить на радиус…».

Все-таки физику он знал хорошо.

– два –

Многие знают, что такое «день не удался с самого начала». Это когда ты всю ночь боролся с одеялом. Тебе было то жарко, то холодно, ты поднимал скинутое одеяло с пола, а через пару минут оно, сброшенное, снова оказывалось там же. Ты ворочался, воевал с подушкой, тебе снились ужасные сны. А между тем за окном уже начинали скрести тротуары дворники, лаять собаки и хлопать дверцы автомобилей.

К черту все это, решаешь ты и встаешь. Шатаясь, как деревенский пьяница, выползаешь на кухню, и понимаешь: тебе не хочется есть. Хочется пить, но не хочется горячего. Холодильник предлагает тебе на выбор два пакета прокисшего молока с тошнотворным запахом. В итоге ты отхлебываешь теплой безвкусной воды из чайника. И шлепаешь обратно. Пытаешься найти хоть какую-то более-менее чистую тряпку, дабы намочить ее холодной водой и кинуть на лоб. Но ничего такого найти просто нереально. Эта квартира не содержит тряпок. Вообще ни одной. Тебе приходится обойтись бумажной салфеткой, которая моментально пропитывается, разваливается на куски и превращается в нечто желеобразное. Из этой массы ты устраиваешь на лбу композицию, внешне ни капли не удивительную для того, кто обращает хоть какое-то внимание на обочину дороги весной. Боясь пошевелиться, ты засыпаешь…

…чтобы быть разбуженным телефонным звонком через пару-тройку часов. Это женщина из некой секты. Ее голос бодр и свеж, словно из рекламы стирального порошка. Она задает вопросы. И сама на них отвечает. Краешком сознания ты понимаешь: кто-то из вас выпадает из контекста: ты, она, вопросы или вы вместе. Тебя посещают мысли о хитроумности и простоте мироздания одновременно: Мир Выпавших Из Контекста.

Ты собираешься с силами и говоришь в трубку что-то такое ненужное и никчемное, вроде «такого не бывает» или «это невозможно». Вешаешь трубку. И ступаешь в начало нового дня.

Эта женщина, она что-то говорила про счастье. Про истинную веру и про то, что кому-то воздастся за все их прегрешения. Но, в основном, про счастье.

Алек никому не рассказывал о редких минутах своего счастья. На самом деле, точнее будет сказать «о нескольких секундах». Ему казалось: расскажи кому – и эти секунды обесценятся. Потеряют стоимость. Перестанут быть истинно его секундами.

Это произошло в Израиле, куда Алека пригласили погостить многочисленные родственники. Отказаться он не мог; тем более – родня взяла на себя все расходы, включая на билеты от родины фактической до родины исторической и обратно.

Порядком нагостившись, Алек записался на экскурсионный тур по стране.

В один из дней их группа, похожая на разноцветную гусеницу, выползла на площадь. На этой площади было совершено покушение на Ицхака Рабина. Место покушения огородили низким заборчиком. Около него горели свечи, лежали свежие цветы. Площадь сияла нереальной больничной чистотой.

Алек шел последним в группе, позади сорока человек. Неожиданно что-то кольнуло его стопу. Невесть откуда взявшийся осколок бутылки прорезал тонкую подошву тапки и глубоко впился в ногу. Алек вскрикнул. Два охранника с автоматами, замыкающие группу, подхватили его и за несколько минут, практически не опуская на землю, доставили в больницу.

Конвейер израильской медицины переработал стопу Алека за 14 минут. Врач действовал настолько быстро, что Алек даже не успел разобрать его имя на бэджике, не говоря уж о сказать «спасибо» и попрощаться.

Остаток экскурсионного дня Алека катали в инвалидной коляске позади группы. Он закидывал ногу на ногу, обмахивался снятой тапкой и постоянно курил.

На следующий день их привезли на Мертвое море. Множество тел шевелилось на поверхности темной воды. Некоторые умудрялись читать книги. Женщина в ярко-желтом купальнике звала детей. Дети не слушались и требовали мороженое.

Кругом такая безмятежность.

И вот именно тут это и случилось: двое сочувствующих взяли Алека за руку и ногу и неловко, боком, несколько раз окунули в Мертвое море. Как пельмень в уксус.

– три –

Очень многое в нашей жизни решают связи. Алек отлично знал об этом. Ведь он родился в еврейской семье. Тем более – в провинциальном городе.

Поэтому, когда пришло время поступать в вуз, Алек прикинул свои шансы и поступил на геологический факультет МГУ. Да, факультет не самый престижный. Но – МГУ. Не название – музыка. Яркое, звучное «М». Высокомерное, но в полной мере оправданное «Г». Предостерегающее, многосмысленное «У».

Пять лет пробежали как день. На последипломную практику Алеку чудом удалось пропихнуться в отряд самых перспективных студентов. Учились они, правда, средненько. Зато – все, как один, москвичи, ни в коей мере не обделенные вниманием и заботой высокопоставленных родителей. Воображение Алека рисовало картины блестящей карьеры, не скупясь на золотую и серебряные краски.

Направление на геологическую экспедицию с крайне туманными задачами и целями, оставляющими простор в том числе и на самодеятельность, им выписали в глухую деревушку Тропино, на юге Архангельской области.

Ощущение свободы ударило москвичам и в головы, и по головам. Многие из них впервые остались без родительского надзора. Едва успев разместиться в пустых домах, любезно предоставленных сельсоветом, москвичи напились пива. При этом пили они из рюмок, залпом, наливая из огромного медного чайника. Культуре пития еще только предстояло научиться, и они были полны решимости познать эту науку до мелочей.

На следующий день они снова выпили. И на следующий. И так всю неделю. А потом вторую. И так далее, неделю за неделей. Алек из раза в раз отказывался.

За два месяца все, кроме Алека, безнадежно спились. В Москву он уехал один: проповеди о вреде алкоголизма и упущенных шансах успеха не имели.

А геологи-москвичи так и живут в Тропино. До сих пор.

– четыре –

Все мы совершаем ошибки. Если подумать, вся наша жизнь состоит из ошибок. Они идут чередом, а то и накладываются друг на друга, образуя причудливые сплетения обстоятельств.

Да что тут говорить: мы и на свет зачастую появляемся вследствие ошибки. А некоторые ошибки по прошествии времени перестают являться таковыми. И никто не знает, произойдет это или нет.

Осенью Алек увидел на автобусной остановке девушку. Несчетное количество девушек он видел каждый день, десятки тысяч остались незамечены. Но только не эта.

Алек томился и не знал, как начать разговор. Он не умел знакомиться с девушками.

А между тем особа явно скучала в ожидании автобуса. Она оглядела себя в карманное зеркальце, а потом достала из кармана несколько бумажек, внимательно изучила и выбросила.

– Вообще-то, это клумба, – неожиданно для себя заметил Алек.

– Да? А выглядит как урна, – сказала она с улыбкой.

Слово за слово, разрешите представиться, Таня, Алек, а вы такой смешной, а вы такая красивая, чай-кофе-потанцуем…

Вечером Алек возвращался от нее домой. Почти весь город он пересек пешком и теперь радовался, что добрался без приключений.

Он шагнул в подъезд и спустя четверть секунды, в полнейшей темноте, получил чудовищный удар в челюсть. Как выяснилось позднее, железным ломом. Удар был такой силы, что Алека отбросило назад. Он ударился об дверь и сполз по ней на пол.

Теряя сознание, Алек услышал голос:

– Слышь, так это же не он.

И отвечающий второй:

– В натуре. Вот попадалово… Валим отсюда.

К счастью, пролежал он так недолго. Кто-то из неробких соседей вышел на шум и вызвал «скорую».

А в сознание он пришел и вовсе только через два дня, в больнице. И сразу поинтересовался у мамы про Таню. Как оказалось, она узнала о том, что случилось с Алеком, на следующий день.

Долгих полгода Алек провел по разным больницам. Последний месяц он практически полностью провел перед зеркалом, аккуратно ощупываю новую челюсть. Теперь он стал обладателем волевого подбородка, не чета бывшему.

Каждый день он ждал Таниного прихода. А она не пришла. Ни разу. Это оказалось очень просто – не прийти. Алек не держал на нее зла.

А восемь недостающих зубов ему потом вставил родной дядя, первоклассный стоматолог.

Как настоящие. И даже лучше.

– пять –

Однажды, гуляя по Питеру, Алек прямо на улице наткнулся на выставку-продажу картин. На стендах, сколоченных из тонких реек, несколько художников хаотично развесили свои творения.

– О, – сказал Алек с интонацией человека, нашедшего давно потерянную вещь. Ему сразу представилось, как он повесит дома картину, а интересующимся с напускной небрежностью будет пояснять: «Да так, по случаю в Питере купил, знаете ли».

Натюрморты и портреты он отмел сразу, сосредоточившись на пейзажах и абстракциях. Одна абстракция понравилась ему больше всех. При взгляде на нее под разными углами в хитросплетении линий цвета «а-ля Матисс» угадывались то грустная ящерица, то чистильщик бассейна, а то и стартующий космический корабль. Но к абстракциям Алек относился пренебрежительно, считая их тем же заумствованием, только на холсте.

– Почем? – спросил Алек.

– Восемь триста, – ответили невозмутимо.

– О, – повторил Алек и как-то чересчур поспешно влился в поток прохожих.

«Сам нарисую, – решил он. – Чего такого. Подумаешь. Невелика и наука».

В тот же день он купил краски, простенький мольберт и холст. Набросал карандашом на бумаге эскиз. Композиция включала в себя реку, два берега, траву и несколько деревьев неопределенного вида. За счет отсутствия на эскизе детальной прорисовки получилось многообещающе.

Алек приготовил палитру, унял дрожь в руках и сделал первый мазок. Отступил, оглядывая результат. «Во! Делов-то. Надо дату запомнить. Этапы становления… творческие вехи… все такое».

Спустя час Алек понял три вещи. Первая: творчество безумно утомляет, вторая: все не так просто, третья: пейзаж не вышел и вряд ли когда-нибудь выйдет, по крайней мере из-под его кисти.

Ради интереса он повернул холст и посмотрел. Перевернул и посмотрел. Нет, это не прибавило двусмысленности, как той абстракции. Все та же бездарность, как ни смотри.

Да и с чего – вдруг? Ну с какой стати? У него и почерк-то и тот корявый. Роспись в паспорте печатными буквами. Какие тут картины.

– я иду искать –

Загнанная в ловушку рысь собирается с силами и делает одну попытку спастись. А потом покорно ожидает своей участи.

Алек принял на вооружение этот прием и, прежде всего, составил список возможных мест поиска. Конечно, такая ветреная и непостоянная госпожа редко задерживается на одном месте, но попытаться схватить ее за рукав все-таки стоит.

На тетрадном листе Алек начертил таблицу с двумя колонками. В левую он выписал адреса семи залов игровых автоматов и двух казино, а в правую – дни недели и время.

…Кассирша игрового зала уже бросала на него подозрительные взгляды, когда, наконец, она появилась. Алек тут же крепко взял ее за руку, решив не отпускать, чего бы ему ни стоило. Она вопросительно вскинула брови.

– Мы не знакомы, меня зовут Алек. А ты, стало быть…

– Да-да. Именно она. Чего тебе надо?

– Когда ты придешь?

– Скоро, – слегка раздраженно ответила Удача, высвобождая руку. – Не оставляй надежду.

 

Квинтэссенция меня

Сейчас уже и не вспомнить, как так получилось, что я крепко сел на мель. Пошел на принцип, а оказался совсем в другом месте. Деньги кончились намного быстрее, чем я успел с ними попрощаться. Осталась какая-то мелочь, так, на сигареты, и немного денег на Интернет-счете. Я не работал. Денег ждать – абсолютно неоткуда. Отец – в отъезде, да я и не попросил бы у него, мать – этажом ниже, но обратиться к ней я не мог, приятели – по дачам-югам. И вообще: август на дворе, какие деньги?

Но я не отчаивался. У меня был небольшой мешок полусгнившей картошки, чай, сахар и пол-литровая банка варенья – настолько старая и невнятная, что я так и не разгадал, из чего оно (варенье) было сделано и являлось ли вареньем вообще. Этого набора вполне хватало.

Утром я выходил в Интернет и просматривал свежие объявления. Искал, что можно быстро купить-перепродать. Пару раз что-то получилось. А потом… потом и деньги кончились, и Интернет. Одновременно. Патовая ситуация.

Запасов хватило на три дня. Кончилась картошка – вот это в самом деле сильно меня расстроило. Спустя еще два дня пришлось проделывать шилом в ремне новую дырочку.

Я сдал залежи пивных бутылок. Купил хлеба и несколько пачек самых дешевых папирос. Хлеб – таял, несмотря на норму в полбуханки на день. Я отщипывал его такими кусочками, какие обычно смахивают со стола, аккуратно клал на язык и представлял себе поле ржи.

По полю непременно пробегала «волна» от небольшого ветерка. И – светило солнце. Как в кино. Светило так ярко, что я щурился, даже поставив ладонь «козырьком». А рожь… рожь росла и впитывала эту чистую энергию звезд, космоса, какие-то там минералы из земли, накапливая в себе, концентрируя. Рожь наливалась. Огро-о-омные колосья ржи. А потом ее срезали, мололи, везли, утрясали, пекли и… и… вот я ее ем.

«Это же прорва энергии! – словно уговаривая, шептал я самому себе. – Калории, джоули, даже килоджоули – и все это дерьмо сейчас в тебе. Энергия звезд! Эта… энтропия! Растет! Чувствуешь?» Я пожимал плечами.

А потом хлеб кончился. И я курил. Курил на завтрак, на обед и на ужин. Дым недвижимо висел в комнате. Странного сиреневого цвета. Густой, как кисель. Я уходил, возвращался, а он так и висел, уступая место лишь новым облакам дыма.

Так прошла неделя. Я чувствовал себя отлично. Намного лучше, чем раньше. Есть уже не хотелось.

Я спал по шестнадцать часов. Вставал, пил чай, курил и выходил на улицу. Садился на скамейку и глазел на прохожих. Последние августовские комары пытались что-то из меня высосать. Я улыбался им и подставлял бледные руки.

Мир вокруг меня покачивался, играл тенями, красками и полутонами. Казалось, он сшит из кусочков, как стеганое одеяло, или сложен как мозаика, и иногда что-то в этой картине складывается неправильно, наперекосяк; какая-то несуществующая тень или деталь – что-то было не так.

Я вздрагивал, напрягал глаза, но так ничего и не смог увидеть.

Мимо проходили люди. Я удивлялся их глупости. Зачем – вот так? Зачем куда-то идти, спешить или не спешить, но – все равно, зачем это все, если можно – как я – посидеть на скамейке, покурить, потом пойти домой, снова покурить, выпить холодной воды из чайника и лечь спать, не найдя в себе сил раздеться и заснуть, заснуть – сразу, на полпути, моментально, выключиться, распасться, рассыпаться на миллионы миллионов атомов?

Это действительно удивляло меня.

Отсутствие чувства голода не удивляло. Я воспринял это как должное, как некую награду за выдержку и спокойствие. Или как плату за то, что утратил ориентацию во времени. Дни сливались, перетекали друг в друга, собирались во что-то одно, как собираются капельки ртути.

Я ни о чем не думал. Думал кто-то внутри меня. Он говорил мне: «Не уходи далеко от дома, тебе не хватит сил вернуться». Я не уходил. Или: «Не поднимайся так быстро по лестнице, остановись, передохни». Я слушался. Кажется, я был ему благодарен за это. Потом. Когда-то много позже. Тогда – будущего не существовало. Прошлое – воспринималось как фильм, в который я попал случайно, по недогляду.

Настоящее?.. В настоящем настоящем в один из дней я решил назавтра не вставать вовсе.

Мой план расстроил приятель из разряда безнадежно бывших, мигом привнесший в мой вечерний моцион помимо запаха дорогих сигарет и вина острый запах охоты. Пару лет назад я оказал ему какую-то очень важную услугу. Может, не особо и большую, но именно тогда очень для него важную. Благодарности в ответ – не дождался.

Приятель был при деньгах; он жаждал попозерствовать, «порисоваться», сыграть в театр одного актера, но отсутствие публики в городе его удручало.

Я сыграл публику на все сто. Специально. На заказ. А потом, беззастенчиво, как равный у равного, попросил в долг круглую сумму. Мы оба прекрасно понимали, что долг этот – изначально невозвращаемый.

Он мысленно попрощался с этими деньгами и демонстративно раскрыл пухлый бумажник. Четыре бумажки как голуби выпорхнули из толстой пачки и исчезли в моем кармане. Так быстро, словно ничего и не было.

Мы разошлись не попрощавшись.

По пути домой я старался не думать о деньгах и о том, как их потратить. Я хотел пойти в магазин ночью. Пустой магазин без покупателей. Никто не должен был мешать мне или отвлекать. Этой ночью магазин обязан был быть моим и только моим. Все витрины, прилавки, полки и холодильники. Кирпичи буханок, грозди сосисок, плотные ряды банок и пирамиды овощей. Килограммы, десятки и пары, граммы, взятые на глазок. В пакетах, фасовке, вакуумных упаковках, завернутые в пищевую пленку, насыпанные россыпью и в навал.

Дома я впервые за несколько дней посмотрелся в зеркало. Я уже знал: дальше все будет хорошо, и позволил себе улыбнуться. Отражение в ответ улыбнулось как-то вяло и неубедительно. Так улыбаются недотепам, наступающим тебе на ноги: мол, «ничего страшного, пройдет».

Как художник подписывает полотно, я вывел пальцем в нижнем углу зеркала две невидимые буквы авторства и названия этой живой картины одновременно: К. М.