Черемош (сборник)

Шапиро Исаак

Из цикла «Не по инструкции»

 

 

Печать

Раньше в Грушевке председателем сельсовета служил Николай Бумбак. Мы с Николаем дружки-приятели, в молодости вместе к девкам шастали. Как встретимся – есть о чем вспомнить. Вот он мне по старой дружбе и разъяснил ту историю.

Что, спрашивается, у председателя главное, кроме зарплаты? Без слов понятно: самое важное – круглая печать. Без нее человек не председатель, а пыль на дороге. Оттого и беречь кругляшку надо пуще глаз. Без глаз ты инвалид, пенсию получишь, а без печати, извини, на тебя и чихнуть никто не хочет. И сейф железный тебе дается, чтоб ненароком печать не посеял. Щелкнул сейф, ключи в карман – и порядок.

Вот с ключей-то все и началось.

Ходил наш Николай по дворам, выбивал из людей поставку молока. Кто не знает, введу в курс: тогда не только молоко – от людей требовали и яйца, и шерсть, и все, что можно назвать поставкой. Такая имелась установка от районного начальства. А где государству взять яйца и шерсть, и все прочее, если не у людей?

Так что занятие у Николая было хлопотное. Кто же, спрашивается, с легким сердцем молоко задаром отдаст? Прямо скажу – никто. Каждый зажать хочет, волынит как может. А там, в верхах, с председателя шкуру рвут, не чикаются: наше дело телячье, говорят, ты председатель – дай молоко, хоть сам доись!

Тут и Николая понять надо. Ходил он с утра из двора во двор, нервы себе портил. Председатель тоже из мяса и требухи, может, где и пригубил с другим-третьим, бог его знает. Но устал – сил нет, ноги не держат. И солнце его разморило. Как домой вернулся – не помнит. Утром рассолу принял – не полегчало. На душе какое-то беспокойство и смута, будто чует беду. Хлоп по карманам – нет ключей! Нет – и весь разговор!

У Николая от этакой пропажи щетина сивой стала. Рот от матюков не пересыхал. Даже зубы у него от переживания распухли, смотреть страшно. И клятву он дал на детях: ни грамма больше, ни-ни!

Короче: на третий день является в контору Степан Мигун, из тех Мигунов, что из дальнего конца, где затока. Дождался, когда людей не стало, спрашивает со значением:

– Что это, Никола Батькович, лицом почернел, похнюпый какой…

– Ты по делу? Шутковать времени нет.

А Степан баскалится, темнит:

– Вот и времени не стало… Потерял время, что ли?

У Николая терпение слабое из-за растрепанных чувств:

– А не пошел бы ты…

– И пойду! – соглашается Степан. – Пойду, только не шибко. Может кто догонять надумает – чтоб не упарился… На вот! – и выкладывает, друг любезный, на стол ключи. Которые – от сейфа.

Наш Николай от радости онемел. Ключи в карман, Степана за рукав, и – в магазин.

…Пили в лозняках, чтоб не на глазах у народа. Степан по второй ходке в магазин бегал. Весело время шло. Хлеб в консервы макали. Обо всем, как есть, трепались, все чутки перемололи. Политику, правда, не трогали, не встревали в высшие сферы. Конечно, в лозе никто и духом не дознается, но Николай остерегся – и верно сделал. Под конец о бабах вспомнили. Николай в горячке брякнул, что нет в селе такой, чтоб ему отказала. Нету таких, не ищи. К бабе, говорит, подход иметь надо. Струну тронуть. Тогда она за тобой, как теля за мамкой…

Понятно, Степану такие байки – крючком под ребра: а как же, мол, моя Маруся? В одной шеренге со всеми, что ли?

Николаю бросить бы дурной разговор, а он, бугай, уперся на своем: ни одна не откажет – и крышка! Слово за слово, завелись петухи. Драку, правда, не сочинили, но заспорили сильно. Ударили по рукам на бутылку перцовки.

Кто знает, может быть, рассосалась бы та свара, на дно ушла, да Степан тоже с придурью. При каждом разе напоминает: с председателя перцовочка причитается, не забываем. И глазами подначивает. А Николай не из тех, на кого можно рукой махнуть. И не только в бутылке принцип…

…Случилось, встретился он с Марусей за крайним выгоном, у леса. Место подходящее, вокруг – ни души, одно солнце во все небо. Пригласил он Марусю в холодок на пару слов. Под деревом в тени пиджак свой расстелил, культурно, чинно. Разговор, конечно, повел завлекательный, по части трепотни нет ему равных. А Марусе в охотку хаханьки да смешки. Тем более не прощелыга какой-то ей колено мнет, а самая что ни есть власть. Распалилась, сластена, щеки горят!

Мне потом Николай рассказывал, что не очень хотелось ему, не был он под настроением, а в таком деле настрой много значит. Но только вспомнил, как Степан зенки свои ехидные щурит, так и решился: была не была! Покрыл он Марусю.

И в самый горячий момент, когда у Маруси глаза голубые потемнели, прижал он к ее голому заду председательскую печать. Крепко прижал. А Марусе, конечно, невдомек, что ее проштамповали. Не до того ей было, это понятно.

Назавтра при встрече откозырял Степану, в том смысле, что ты, значит, больше о перцовке не вспоминай, не надо.

А Степан и ухом не ведет. Мы тоже не пальцем сделаны! Это, говорит, каждый заливать силен. Особо у кого заместо языка – помело!

Здесь Николай и намекнул:

– У твоей, – говорит, – бабы на жопе отметочка есть. Интересная отметочка!

У Степана губы задрожали. Глянул ошалело на председателя и ходу домой.

Хорошо, в хате никого постороннего не было. Согнул он свою Марусю в дугу, подол на спину задрал. Смотрит: так и есть – стоит на белом заду печать! Круглая. Чернильная. Красуется.

Что делать? Делать нечего. Стоит печать, мать твою перемать! Взял он топор и пошел рубить Николаю голову.

Полдня искал по всему селу, по всем закутам шарил, шумел, пока участковый не приехал, топор отобрал.

– Остынь! – решил участковый и два дня продержал Степана под замком.

На том история окончилась.

Баба печатку смыла. Синяки сами сошли. А Николай Бумбак из-за этой пустяковины остался без должности. Деньги, конечно, были небольшие, но и работа непыльная. Жаль мужика.

 

А ты говоришь…

Ты мне про революцию не чирикай. Не травмируй своим голосом. В этом деле твое слово – крайнее. Что ты знаешь? В кино смотрел да от училки слышал – вся наука. А я революцию с короткой дистанции видел.

Год рождения?.. При чем тут… Ну, с тридцать третьего. Смешно? Лошадь ты, друг мой, серая лошадь! И я об октябрьской говорю. Но не семнадцатого. Понял?

История – это тебе не карбюратор чистить, в этом ты спец: продул, промыл и газуй! Нет, в истории каждый факт, как болт в мосту: вынул один, и по всем железным законам сверзится мост к ядрене-фене. Ясно?

А ты, Мишка, к глазнику сходи, – дальше своего пупка у тебя зрение короткое. Кто заливает – я? Да ты еще в проекте не значился, наружу не выглядывал, когда я… Лучше закусывай, парень, не то схудеешь от умственной натуги, одни мослаки останутся.

Очень смешно… Спрячь зубы, не заводи меня. Что ты знаешь, пень болотный?! Да может, я вот этими руками революцию в упор расстреливал, а? Ты это можешь чувствовать?.. Без дураков, по живому стрелять! С дистанции десять метров! А они – пацанва, почти однолетки мне, – соображаешь? Своими глазами видел: дырки у них на спине, как пчелиные соты, каждая с гривенник…

Я кто был: ФЗО кончил, поработать успел, тут в армию забрили. Еще зеленый, характера нет, куда дует, туда и гнусь, а мне кричат: огонь! Пли!

Ладно, выпьем. Чтоб не кричали!

Потом живешь – хлеб жуешь, а на кого гашетку давил, тому хлебушек не нужен, его самого черви съели. У него жизнь только в начале, еще кость крепла, в рост шла, и уже под корень – жик!

Проще нет сказать: судьба. Словами отбояриться. Слова – пушинки, а какая-то вшивая пуля, без разговоров, в яму сводит.

Но какой я судья – его жизнь забирать? – это меня печет. А его матери в живых остаться, в памяти носить сына, – ей-то за что казнь такая? Душа ведь почернеет. Мы с тобой сидим, «Солнцедар» хиляем, а он не пробовал, не успел. Да и нет у них этого дерьма, у них «Токай» пьют.

Не темню. В Венгрии было, в пятьдесят шестом.

Почти два года там прокантовался. Поначалу нравилось в загранке: кормят сытно, фуражка с лаковым козырьком, ремни не тряпичные – кожимит, блестят, как у офицеров. Зато муштровали – вспомнить тошно. Дисциплина была, без команды задницей не свистнешь. Чуть что – наряд вне очереди. Особо старался замполит, майор Клепиков. Тихо скажет: «Три дня гауптвахты. Доложите своему командиру» – и дальше топает, будто делом занят. Голова у него всегда в землю, вроде потерял что-то, а честь ему отдавай, как на параде. Иначе заставлял пятьдесят раз откозырять телефонному столбу.

Перед увольнением он на моральный облик давил: никаких начинаний с местными гражданками! На природе гулять – пожалуйста, в полную силу гуляй, но юбку встретил – глаза отводи. Здесь служба. Дома, говорит, потретесь возле баб, а здесь эту штуку запломбируй. Ну а ежели невтерпеж – вяжи его узлом, чтоб не голосовал.

В октябре завертелась на улицах свистопляска. Майор голос сменил: до хрипоты политзанятия долдонил, мол, Америка вкупе с немцами хотят нашу Венгрию помещикам вернуть. И вообще, они гады, каких поискать: против трудового народа, против хорошей жизни, у них собственные интересы, а наш полк, при таком мокром обороте, должен порох держать сухим.

Мы, конечно, верили – так оно и есть, холера ясная, капиталисты и прислужники! Понимали – дело не шутейное, раз майор до белой пены старается. Даже частушку, помню, о предательской политике сочинили:

Имра, Надя — Обе – бляди! Все продали Денег ради Атлантическому дяде…

Дальше забыл, веселые были куплеты.

Тут как раз в соседний взвод вернулся солдат из госпиталя. Рассказывал: нашего брата навалом там, мест не хватает, в коридорах раненые лежат. Особо, говорит, калечились кто на бронетранспортерах: улицы узкие, по тебе стрельба сверху. Попала пуля в кузов и пошла гулять рикошетом, по бортам чиркает, ищет, на ком остановиться.

«Мадьяры, – говорит, – настырная кодла, хуже не бывает. Все против власти – и министр, и последний работяга, а чего хотят – понять нельзя. Дома у них красивые, черепицей крыты, хлеба вдоволь, одеты-обуты по-иностранному, а еще недовольны, бунтуют. Не наша нация, точно…»

От этих разговоров да от крика Клепикова веселые картинки рисовались ярким пламенем на темном фоне. Ноздри душок чуяли, вроде паленой шерстью пахнет. Только и надежда, что кукушка не ошиблась: долгие годы накуковала.

В то же время не веришь, что пожар близко, когда дыма нет. Осень стояла солнечная, сухая, небо чистое. Клены красуются последним цветом. Не клеилось в голове, что за стенкой взаправдашняя война.

А 6 ноября в Будапеште глаза открылись. Деревья повалены, гарью дует, окна – дыры черные. На площади прежде из бронзы фигура Сталина стояла, теперь памятник убрали. Автогеном срезали по колена, осталась на цоколе только пара сапог. Стоят чеботы сотого размера, а хозяина нет – босой ушел.

Выгрузили нас на улице Ференц-керут. Утром танки прошли, санитары покойников уже убрали, нам досталась легкая работа: баррикады растаскивать, булыжники, доски, ящики… Упариться не успели, вдруг в нашу сторону – цвеньк, цвеньк!

Задним числом понимаю: могли нас, как цыплят, перещелкать, на открытом месте были. Счастье, что те метили не прицельно, от камней лишь осколки брызнули. Мы – врассыпную: кто куда.

Не знаю, сколько их там было. Отстреливались они не густо, с верхних этажей, и, должно быть, чердаками ушли. Целый квартал мы переворотили, каждый закуток обшарили, патронов не жалели. А для них все проходы – свои, ищи-свищи ветра…

Но все же двух голубчиков зацапали. Сволокли их во двор. Сырой двор, мусорный, без солнца, меж домов провалился. А эти двое стоят в кожаных курточках среди нас и молчат, будто русского не понимают. Майор Клепиков вопросы им – про командира, про оружие, а они, чурки, ни бельмеса. Им бы покаяться, по-хорошему: мол, несмышленыши, малолетки, это, мол, старшие заставили. Прикинуться дурочкой, сопли размазать, все же надежда… Клепиков, со стороны посмотреть, незлой мужик, ряшка добросердная, – не могли они знать, что слезами его не разжалобить, должны были себя спасать. А они не вякают. Держатся занозисто, губы сжали. Один вовсе хиляк, лет шестнадцать, неспелый еще. Волос ежиком, белобрысый, и глаза вражьи, в упор смотрит. Невдомек им было, что не стоит петушиться, просить надо… Может, и не думали, что это конец… последний час, вот здесь, во дворе. Разве об этом думают?.. Даже когда лицом к стенке повернули, может, надеялись, что пугаем… обойдется… А Клепиков уже командует: «Огонь! Огонь!»

Чудик ты, парень: приказ есть приказ. Выше хера не прыгнешь. Нечего рыпаться. Мозги так забацают – своих не узнаешь. Впопыхах да в горячке не поймешь, где правда, где – нет, святое с грешным в одной лыжне.

Когда эти хлопчики под стенкой свалились, знаешь, о чем думал? Только и шевельнулось, что курточки кожаные жаль, продырявили мы их без пользы. Других мыслей не было. Глазами запомнил, а в башке – пусто, ничего постороннего. Клепиков торопил – баррикаду разбирать.

Это потом приходит, когда старше, когда обкатают. Начнешь вспоминать всякую ерунду, глупые вопросы зудят, а ответа не знаешь и спросить не у кого, глухо и муторно, как в сухой бочке. У тебя, Мишаня, не случалось? Сердце давит – вроде кто-то горячий палец тычет… Не бывало, а? Молодец. Капни, сухо в горле.

А ты говоришь – революция, конституция… Пустыми словами балуешь. Брось! Забудь!

Венгры от мала до стара заодно были. Можно сказать, весь народ с четверенек встал, а что вышло? Голый пшик. И еще – большая дуля. Против танков не попрешь. Задавит – не оглянется. Как говорят в Польше: тот пан, у кого – больше. Может, когда-нибудь в следующем времени их смерть аукнется, будет толк. Только это – ждать-пождать. Так и не дождаться можно.

Думаешь, чего нас из Венгрии срочно отправили? Решили – подальше от греха. Революция как триппер: легко подхватить.

Начальство в этом вопросе разбирается. Научены. Вот заботятся о нашем здоровье, чтоб потом лечить не пришлось.

Правда, не всякое усердие на пользу. От натуг бывает и конфуз. Стараешься, как бобик, а тебя кто-то щелк по носу: не выпендривайся, сиди смирно!

Клепиков, к примеру, старался, не за страх, за совесть – и сам себя наколол на почве служебного долга. Мелкая катавасия, пустяк, а обернулось некрасивым боком. Не зря говорят: когда кирпич по кумполу – всем потеха, а один – молчит, не смешно ему. С Клепиковым похлеще было. И я к тому пустяку касательство имел.

Поселили наш полк в Первомайске. Городишко мелкий, после загранки не смотрится. Даже река называется Синюха, одним словом – не Дунай. Но… своя редька слаще. Стены гауптвахты – и те родные.

Между прочим, я на губу в первый месяц попал. За то, что город незнакомый.

Проводил после танцев одну толстушку. Пышный бабец, правда, глаз немного кривой, зато полпуда за пазухой. Выпили-закусили, остался у нее ночевать.

А к рассвету у меня пузырь полный, лопает терпелка. Я – в сапоги и тихонько во двор. На улице свежо, иней лежит. У меня после выпивки голова ровно не держится, пиво с водкой мешал. Облегчился, а обратным путем, возможно, неверное направление взял. Нужную дверь не найду, все заперто. Дворы закоульные, плутаю в них. Заметался от дома к дому. А на мне, заметь, только армейские кальсоны, и те спадают от переживаний.

Стал я в двери тарабанить. Молчат. Или дрыхнут, или боятся. Наконец за одной парадной мужик спрашивает:

– Чего надо?

– Дверь, – говорю, – потерял.

– Топай дальше. Выйду – зубы потеряешь.

Растолковал свою беду: толстушка, один глаз косит, а как зовут – не знаю, выскочило, как зовут…

– Нету, – говорит мужик, – у нас без имени. Косые – есть, но без имени – не бывает…

А я зубами тарахчу. От холода хмель испарился, матюками не согреешься. Были бы спички, я б им пожар устроил, они бы из окон прыгали, но зажигалка в брюках, а брюки – неизвестно где. Чувствую – погибель в затылок дышит. Бросился по улицам, казармы искать. Ранние прохожие в подворотни ныряли, наверно, считали – из буйного отделения сбежал.

Приперся в часть – синее трупа, а Клепиков на проходной. Трое суток гауптвахты – это немного, если города не знаешь.

Искал потом толстушку и хату ее, да без толку. Главное, ремень жалко, и зажигалка импортная.

Не торопи. Толстушка – это для затравки.

Настоящий интерес к другой был. Так голубились – до загса могли дойти. Но и тут Клепиков примешался, и наша сладкая дурь с горы покатилась, черепки не собрать. Только, Мишка, чтоб разговор между нами умер, крест!

Перед дембелем, сам знаешь, время волами плетется. Беспокойство в голове от близкой свободы. Три года за спиной, скоро – айда! – застучишь по рельсам!

У меня в то время на повестке дня была Валюша. Не то чтоб просто давалка, а мировая девка! Таких уже нет! Прикипела ко мне, и я тоже не против. Вызывает, бывало, к воротам: «Без тебя, – говорит, – день серый…» Я от ее слов совсем дурел. Встречались мы в увольнение. Но это все одно что в засуху веничком кропить. Аппетит только раззадоришь.

Напарником жил со мной татарин, толстый, сонный писарь. Акчурин фамилия. В очках слабо видел, а без них – вообще крот. И спал он не по-людски: голову под подушку и оттуда заводил храповицкого. Знаменито храпел, оттого ко мне поселили. Старшина пристал:

– У тебя служба кончается, потерпи. Ты спокойный, а в общей казарме все нервными стали, они его задушат. Жаль татарина. Почерк у него красивый.

Каптерка наша в конце коридора ютилась. А окно выходило на тыловую улочку. Склады там стояли. Вечером – никого, на целый квартал – один фонарь сиротой.

Вот при такой пустынной обстановке пришла мне шалая мысля. С какой точки ни глянь – всё клеится, всё – в масть.

Как говорил отец: трус в карты не играет. К тому ж, два этажа под нами служебные, с вечера окна темные.

Значит, такой фортель: из двух швеллеров и ролика между ними соорудил блок навесной. Для упора койку к окну подтянул. Веревку надежную добыл, на конце – серьгу сплел. Портянкой чистой обмотал, чтоб в серьге сидеть удобно было.

В один из вечеров, после отбоя, Валюша на улочку явилась. Я ей – веревку вниз. Пристроилась моя красава в серьге и как королева поплыла по воздуху на третий этаж. Я тебе говорю – черт в юбке! Другой такой, клянусь, не встречал!

На всякий случай дверную ручку шваброй заклинил, хотя было лишне: Акчурин под подушкой так выл, что к нашей двери никто по доброй воле не подступался. Только нам тот шум не помеха.

До часу пробыла Валюша у меня. А после тем же путем на землю вернулась.

Пошли у нас неудержимые встречи. И в дождь, и в ясную погоду. Бывало, так и говорит: «Хоти меня». А я и без намека хочу. Конечно, и холостые ночи случались: когда заступал в наряд или у ней технические неполадки. А если без помех, то жгли мосты! На здоровье не жаловался. Помню, только сна не хватало, лицом пожелтел. Но – голь на выдумки хитра.

Не дело каждый вечер высматривать из окна подругу, в туман или в морось. Для общей пользы ввел сигнализацию. Тонкий шнур с грузилом свесил до первого этажа, а другой конец к ноге присобачил. Придет Валюша, за шнур дернет, а я задней конечностью сигнал принимаю, как весточку от желанной.

Однажды жду свиданья. Где-то за городом гроза готовится, грома шумят. Лежу себе вольно, только нога начеку. И вдруг мне причудливый сон: рыбу поймал. Солидную. Она хвостом хлещет, обратно в реку старается и меня за собой тянет, на прицепе. Я на глине оскользаюсь, вода все ближе, уже одна нога в трясине увязла, засасывает, не выберусь… Открыл глаза – так и есть: шнур за ногу дергает – вставай, лодырь!

Темень за окном. Приладил я подъемную систему, веревку с серьгой спустил, сон из головы не уходит. Рыба – это к морозам, но какой мороз в мае? По небу зарницы сигают. Тяну веревку, тяжело идет, должно быть, спросонья сила вялая, а сам гадаю, к чему рыба привиделась…

Наконец, подтянул свою милашу, вот-вот обниму… Тут молния жахнула. Смотрю: вместо Валюшиных плечиков – звезда на погоне блестит. Совсем не женская личность получается. Я вмиг веревку из рук выпустил. Не спрашивал, кого он ищет, просто пальцы разжал – и в окне опять пусто. Сердце с перепугу как колокол бухало. Даже не слыхал, как он там шмякнулся.

Что я той ночью пережил – таких слов нет. Знал, с минуты на минуту придут брать меня. Попрятал по закуткам свои железяки, добро – веревка к койке привязана была, не выпала на улицу. Понимал: напрасная затея, ведь найдут, суки. Но сидеть сложа руки – еще хуже.

Ночь промаялся, никто не пришел. Только Акчурин под подушкой скулил, мои кишки на штык наматывал. Я даже подумал: не спихнуть ли его тоже в окно, за компанию, – все равно один ответ…

Утром смотрю: офицеры сходятся, шепотню ведут, физиономии постные. Мне причина известна. Но непонятно, зачем в кошки-мышки играют? Неужто рассчитывают, что с повинной прибегу? Мол, ночью ко мне офицер вместо бабы полез. Пришлось сбросить с третьего этажа, в целях самообороны.

Ладно, думаю, надейтесь, ждите дождика в четверг. Это дерево сперва садят, потом – фрукт зреет. А я – дурак, у меня – наоборот: я еще не созрел, чтоб меня посадили.

Тем временем от лишних улик избавился, в сортире утопил. Но легче не стало. Неизвестность грызла, от догадок мозги гудели. Оглянуться назад страшился: думал – следят…

Но вскоре в полку объявили про несчастный случай. Следствие было. Оказывается, майора Клепикова хулиганы побили. От удара нерв какой-то порвался. Ни ногой, ни рукой не шевелит. И голоса нет. Одни глаза моргают. Очень важный нерв. Зашить нельзя и склеить тоже.

Кончилась его автобиография. Накрылась амперметром.

Тревога у меня малость притихла. Но до самого дембеля как психованный часы подсчитывал. А проездной литер получил, срочно в Макеевку завербовался, на Донбасс, по соображению: вдруг Клепиков заговорит – под землей, в шахте, заховаться можно.

Валюше обещал писать, но я на письма тяжелый, и адрес где-то затерялся… На новом месте другие адреса появились. А в те края больше не заглядывал, не дразнил удачу.

Вот это ты в точку: выпьем, чтоб нерв не рвался!

Нет, не слыхал. За все годы никого из армейских не встретил. А спроси: чего он, мудак, полез, куда не звали? Шнур подергал – это понятно, привык дергать. Но в петлю зачем сел, хоть убей, не пойму. На что он рассчитывал? Цветами его встречу?..

Кто спорит – веселого мало… Паралитику не позавидуешь. Какой ни есть, а человек – живое мясо, и душа в кармане. Пусть по заслугам, пусть в грехах, как в репьях, но это не причина, боль от этого не слабже.

А с другой стороны: за того белобрысого, за тот двор вонючий полагается Клепикову лежать бревном.

Да разве он один… Им потом ордена, «героев» давали, за то что танками… по баррикадам… прямой наводкой…

Вот какая каломуть. А ты говоришь…

Раньше считали: за все недоброе в свой черед расплата приходит. Не верю. Сказки для нищих. Если б так было, знаешь сколько таких вниз бросать надо, не с третьего – с восьмого этажа… Этажей не хватит! Оттого, видать, они дачи строят, чтоб невысоко было.

Не спорь, парень, это не расплата. Просто, не повезло Клепикову, плохо приземлился. Не по инструкции.