1
В один из воскресных дней конца июня, когда Москва вконец обезлюдела от нестерпимого зноя, мы с женой решили проехаться по магазинам в поисках мебели для только что отремонтированного кабинета. В кабинете помимо письменного стола, рабочего кресла и небольшого дивана должен был разместиться компьютер, заменивший мне пишущую машинку. А рядом с ним я хотел поставить настольную лампу, точно такую же, что красовалась когда-то на тумбочке около моей постели. Я запомнил ее с той безмятежной поры детства, проведенного в славном городе Бобруйске, когда все еще было впереди, а мир казался приветливым и уютным.
Мы объехали целый ряд магазинов от проспекта Мира до проспекта Вернадского, но ничего подходящего отыскать так и не сумели. Не скажу, чтобы мы по этому поводу сильно расстроились. Нам было хорошо друг с другом, и, наткнувшись на какое-то кафе со столиками, вынесенными под солнцезащитные зонтики, мы славно пообедали, отыскав в меню соблазнительные грузинские блюда. От бокала охлажденного «Цинандали» пришлось отказаться: я был за рулем и мне не хотелось испортить этот день каким-нибудь непредвиденным инцидентом. Впрочем, вскоре я пожалел о таком опрометчивом решении. Повара явно не поскупились на острейшие приправы, и постепенно рот мой превратился в огнедышащее жерло вулкана, а гортань чувствовала себя так, словно она только что соприкасалась не с нежнейшими кусочками мяса, а с наждачной бумагой, которую долго мочили в наперченном соусе.
Я невольно нажал на газ, предвкушая, как достану из холодильника запотевшую бутылку сухого вина и одновременно с ней две, нет, три бутылки с чистейшей родниковой водой. Но в это время жена произнесла свою сакраментальную фразу:
– Останови здесь.
Среди массы всяческих достоинств у моей второй половины был один небольшой, но входивший в серьезные противоречия с правилами дорожного движения недостаток. Едва она замечала среди проносившихся мимо вывесок ту, которая привлекла ее внимание, как тотчас же просила немедленно остановиться, невзирая ни на скорость, ни на запрещающие знаки. Я уже не говорю о водителях, которые начинали произносить в мой адрес не самые дружелюбные слова, когда я ни с того ни с сего круто перестраивался из крайнего левого ряда в крайний правый и резко тормозил в самых неподходящих для этого местах.
На сей раз все обошлось. Но едва я припарковался у кромки тротуара, милая картина с домашним холодильником, незадолго до этого нарисованная моим воображением, растаяла в мгновение ока.
Магазин носил незатейливое название «Книги», и стоило мне подумать о длинных стеллажах с фолиантами, выстроенных по его периметру, как я ощутил себя одиноким странником, бредущим по раскаленной Сахаре без всякой надежды на встречу с человеком, везущим тележку, наполненную прохладительными напитками.
Помимо всего прочего в магазине было нестерпимо душно. Продавцы стояли понуро, как цапли на высохшем болоте, и время от времени вяло обмахивались газетами. Не скажу, что они вообще не обратили на нас никакого внимания. Девушка, сидевшая за стеклом кассы, попыталась изобразить улыбку, впрочем, лучше бы она этого не делала.
Жена по-хозяйски оглядела представшую перед ней картину и решительно направилась в дальний угол магазина, где духота почти физически ощущалась сгустившимся воздухом, лежащим между книжными стеллажами. Среди массы достоинств и уже упомянутого маленького недостатка у моей жены было одно удивительное качество: она точно знала, что именно в ближайшем будущем мне непременно могло пригодиться.
Приподнявшись на цыпочках к самой верхней полке, она из массы стоящих там книг бережно вынула одну и протянула мне:
– Это как раз то, – сказала она, – что я так долго для тебя искала.
Книга оказалась среднего формата с желтой бумажной обложкой, на которой была изображена нелепая фигура какого-то глиняного идола. Снизу вверх шло вертикально расположенное название «Вслед за Солнцем», а над странной фигуркой располагалось имя автора – Ангелина Снегирева.
– Вот это да! – разглядывая книгу, выдавил я из себя тяжело ворочающимся языком.
Моя жена даже догадаться не могла, в какие глубины памяти погрузило меня одно только имя автора, набранное на обложке синим шрифтом – АНГЕЛИНА СНЕГИРЕВА.
Я почти не сомневался, что это та самая Снегирева, которую в студенческие годы мы вначале звали Геля, а потом, когда все в нашей тесной компании получили какие-то прозвища, стали звать ее просто и незатейливо – Птаха.
Но каким образом жена могла выискать эту книжку среди множества других?! Что она знала об этой Снегиревой? Клянусь чем угодно – ничего. Конечно, за нашу немалую уже совместную жизнь она тем или иным способом пыталась выяснить о былых моих увлечениях. Но чувство вины, которое я до сих пор испытываю перед той далекой студенческой историей, было так глубоко загнано внутрь, что даже под перекрестным допросом не выдал бы я, наверное, ни имени Гели, ни всего того, что мы с приятелями так легкомысленно наворотили, ворвавшись в чужую судьбу и пытаясь внести в нее свои собственные поправки.
2
Как бы там ни было, но первым делом, когда мы оказались дома, я бросился не к холодильнику за вожделенной водой в симпатичных прозрачных бутылках, а к нижнему ящику письменного стола, куда жена складывала, аккуратно разместив по папкам, все мои по разным причинам незаконченные рукописи, обрывки стихов, да и просто какие-то заметки, которые я делал по уже давно забытым поводам.
Мне пришлось развязать множество тесемок, прежде чем я обнаружил в самой последней, лежащей на дне папке несколько пожелтевших листков без названия, соединенных почему-то огромной металлической скрепкой.
Признаюсь честно, когда-то, лет двадцать тому назад, я уже пытался описать историю, произошедшую с нами в далекие студенческие годы, и тем самым хоть как-то сгладить преследующее меня жгучее чувство стыда. Но, во‑первых, это была совсем юношеская проза, и она не дала мне желаемого чувства облегчения, а во‑вторых (и это самое главное), осталась неоконченной, потому что тогда я просто не мог предвидеть завершение, которое было уготовано Судьбой для моих героев, а уж тем более того, что однажды Геля Снегирева по прозвищу Птаха заставит меня вплотную соприкоснуться с некими сокровенными событиями моей жизни.
И тем не менее именно с этой рукописи, где почти с документальной точностью изложены все перипетии мучивших меня событий, я хочу начать свое повествование. Не изменив ни единого слова, преодолев мучительный соблазн заняться тщательным редактированием, я перепечатал все в том виде, в каком и забросил когда-то эти страницы, позволив себе в скобках лишь скупой комментарий и дописав концовку, в то далекое время мне еще не ведомую.
3
«В городе N, в самом конце улицы А стоит четырехэтажный дом. Я сообщаю об этом факте не потому, что четырехэтажные дома большая редкость в городе N, и даже не потому, что этот дом, согласно распоряжению начальства, каждое лето менял свою окраску, превращаясь из бледно-зеленого в бледно-голубой, чтобы на следующий год превратиться в бледно-желтый. Нет, право же, из-за этого начальственного каприза я не начинал бы свой рассказ. Я сообщаю об этом исключительно потому, что история любви Георгия Чернова началась именно здесь, на последнем этаже четырехэтажного дома, стоящего в самом конце улицы А, там, где ее окольцовывали трамвайные рельсы.
В наше время по этим рельсам бежали веселые красные вагончики, и не менее веселые, раскрасневшиеся под стать трамваям вагоновожатые каждое утро, исключая, естественно, воскресные дни, кричали в хриплые микрофоны: «Граждане студенты, не переполняйте задний проход, пройдите в середину вагона!»
Я говорю «в наше время», потому что несколько лет уже не был на улице А, и теперь отсюда, с высоты этих лет, трамвайчики кажутся веселыми, вагоновожатые остроумными, а комната № 412 на последнем этаже того самого дома – необыкновенно милой и уютной.
Не составляет большего труда догадаться, что речь идет о самом обычном студенческом общежитии. Хотя немного жаль вот так, одним словом, «ОБЩЕЖИТИЕ» обозначить все то, что в течение пяти лет было хрупким и нежным вместилищем всех наших надежд и разочарований. (Оставляю эту фразу и подобные ей только лишь для того, чтобы не менять общее впечатление от подлинника.)
В то время общежитие наше было знаменито тем, что комендант его, отставной майор милиции, носил звучную фамилию Кедрёнин, а мы все, естественно, именовались Кедрёнины дети. Впрочем, кроме этой редкостной фамилии, комендант никакими сколько-нибудь заметными достоинствами или недостатками не обладал. То есть, возможно, он и обладал ими, но мы, студенты, не могли похвастаться тем, что хоть однажды видели ветерана милиции вблизи и имели возможность его рассмотреть.
Всеми местными делами заправляла жена бывшего майора Анна Адамовна. А поскольку мы все прочитали к тому времени роман «Мастер и Маргарита», то супругу товарища Кедрёнина за глаза именовали Аннушкой, имея, конечно, в виду, что масло она уж точно где-то разлила и кому-то из нас было суждено не сносить головы, то есть потерять в общежитии заветную койку.
Являясь для всех нас одновременно и Фемидой, и вестником Судьбы, она, прошуршав однажды невидимыми крыльями по коридору четвертого этажа, остановилась у дверей 412‑й комнаты и, поправив болтающийся на одной кнопке призыв «Стучите к соседям», втолкнула к нам щуплого низкорослого юношу, явно не обтесанного еще первокурсника.
– Знакомьтесь, – сказала Аннушка, – это Георгий. Он будет жить с вами.
Если бы Георгий, так неожиданно впорхнувший в нашу комнату, мог предвидеть, какое участие мы примем в его судьбе, он, возможно, не смотрел бы на нас так спокойно и доверчиво. Но Георгий, увы, этого еще не знал.
Дело было, конечно, не в Георгии как таковом. Волей судеб он стал лишь жертвой, принесенной на алтарь «свода законов» нашего общежития. Одна из заповедей этого свода, запечатленного на невидимых глазу скрижалях, гласила примерно следующее: «Упаси боже, затрагивать честь пятикурсников – грандов будущего диплома, подселением к ним желторотых и ядовито-зеленых первенцев институтского обучения!» Но заповедь была нарушена, и, следовательно, поругана честь славной 412‑й. Что ж… Ave, Георгий! Идущие на диплом, приветствуют тебя!
Идущих на диплом в нашей комнате было трое. В момент вторжения Аннушки один из нас, Митя Фоканов, по прозвищу Митяй, возлежал на кровати, над которой была прибита поблескивающая черным лаком табличка: «Не кантовать! При пожаре выносить в первую очередь!» Под этой табличкой он обычно проводил весь период между сессиями, исчезая иногда, как он объяснял, для очередной попытки вступить в гражданский брак. Очередная попытка вскоре заканчивалась ничем, и он снова возвращался в прежнее положение, придавая тем самым нашей комнате устоявшийся и вполне привычный вид.
Паша Тонких, по прозвищу Папаша, сидел в этот знаменательный миг за столом и строчил бесконечное письмо своей любимой жене Зое, которая, по моим подсчетам, уже два года пребывала на восьмом месяце беременности, что говорило о весьма непростых взаимоотношениях этих двух глубоко чувствующих сердец.
Впрочем, вынужден признаться, что и мои занятия в описываемый промежуток времени не носили ярко выраженный научный характер. Я мучительно выдавливал из себя шуточное приветствие от нашего факультета институтскому смотру художественной самодеятельности и уже битый час искал рифму к слову «ректор». Ничего, кроме «Гектор» и «прозектор», на ум не приходило, но при чем тут эти оба применительно к нашему руководителю, никакого вразумительного объяснения подобрать я так и не смог.
Вот, собственно, вся экспозиция того момента, когда гражданкой Кедрёниной была нанесена нам кровная и незаслуженная, с нашей точки зрения, обида.
Должен заметить, мы были и так достаточно дружны, но та самая минута, когда порог нашей комнаты переступил Георгий, еще больше сплотила нас в преддверии наступающих событий.
Теперь о самом герое.
Георгий был именно – Георгий. Не Жора – это звучало бы как-то по-одесски, и не Гера – от этого имени веяло чем-то вальяжно городским. Наш герой, отец которого был директором сельской школы, а мать – преподавательницей математики в оной же, единственный и любимый сын двух уважаемых представителей деревенской интеллигенции, с полным правом мог носить такое красивое и звучное имя.
Фамилия Георгия была Чернов, отчество – Васильевич. Когда пришла пора отразить каким-то образом членство новичка в нашем коллективе, на свет появился тщательно составленный документ, носивший название «График еженедельных дежурств по комнате № 412». Поверьте, это была не просто бумажка, которую обычно прикрепляли к дверям с внутренней стороны. Это было произведение! Выполненное на белом листе ватмана, оно привлекало взгляд строгостью линий, умело заштрихованными разноцветными квадратиками и графической четкостью подписей, располагавшихся в самом низу. У каждой графы, обозначавшей очередную неделю месяца, сверху вниз под словом «дежурный» шло перечисление ответственных за чистоту нашей комнаты. Первым в этом списке был Чернов Георгий Васильевич, вторым – Георгий Васильевич Чернов, третьим – Чернов Георгий, и замыкал всю эту славную когорту просто Чернов.
Справедливости ради надо сказать, что мы были за честное распределение обязанностей. И если уж злой рок сделал Георгия вечным дежурным 412‑й комнаты, то Фоканов, как наиболее часто присутствующий в означенном помещении, брал на себя нелегкие обязанности старосты, Паша Тонких назначался его заместителем по политической части, а мне предписывалось заниматься культурно-массовой работой. Об этом свидетельствовали наши подписи, располагавшиеся в самом низу графика, вызвавшего острую зависть у обитателей соседних комнат.
Вам, наверное, будет интересно узнать, как отнесся Георгий к такому распределению обязанностей? Каковы были предприняты им по этому поводу шаги и какие совершены поступки? Так вот, их просто не было: ни шагов, ни поступков. Никаких. Абсолютно.
Георгий исправно дежурил по комнате. Паша Тонких продолжал писать длинные письма своей жене, которая по-прежнему оставалась на восьмом месяце беременности. Митя Фоканов исполнял тяжелые обязанности старосты, лежа на постели и время от времени подбадривая себя мелодиями популярных песен. Я сочинял очередное стихотворное приветствие к очередному институтскому мероприятию.
Казалось, постепенно все вошло в свою колею. Георгий был каким-то нешумным и незаметным. Он рано ложился спать, не обращая внимания на свет, который горел в нашей комнате порой далеко за полночь. Вставал он тоже рано, умудряясь не потревожить наш сладкий утренний сон. В общем, Георгий как Георгий, ничего особенного.
Мы успокоились или, как говорил потом Паша Тонких, притупили бдительность. А конфликт созрел великолепным зимним вечером, когда на небе было полно звезд и суббота, так чудесно заканчивавшаяся в ресторане под названием «Юность», таила в себе еще немало приятного.
Дело в том, что по установившейся традиции накануне последнего воскресенья месяца мы шли в ближайший к общежитию ресторан, где заказывали бывшее всегда в наличии ароматное вино «Лидия», а к нему, как положено во французских романах, сыр тонкими ломтиками, а потом уж и салат, и чего-нибудь такого – поесть, и, конечно, кофе со страшно крепкими польскими сигаретами Sport в красных пачках.
И как-то так получилось, что оркестр играл в этот вечер неплохо, а за соседним столиком сидели три милые девушки из дружественного нам пединститута, отмечавшие какую-то свою годовщину. И мы танцевали с ними, а одна из них, высокая стройная блондинка, уже просто висела на мужественном красавце Паше Тонких. Да и уговорить их пойти после ресторана к нам в общежитие не составило особого труда.
Существовало несколько способов провести мимо бдительных вахтеров в наше «святая святых» лиц, состоявших в категории непроживающих. Эти способы были проверены на практике не одним поколением студентов и зависели сугубо от пристрастий и слабостей того или иного стража нашей непорочности. В тот вечер на вахте сидел усатый дядька, которого за глаза называли Штамп. Прозвище это вполне соответствовало жесткому курсу, проводимому им в жизнь в зоне, разделявшей человечество на две категории: «чистых», то есть нас, и «нечистых» – всех остальных. В реестр его слабостей был внесен один-единственный пункт: Штамп был неравнодушен к песням Булата Окуджавы. Поэтому нами решено было применить способ, носивший кодовое название «Гитара».
Из комнаты на втором этаже был извлечен знаменитый на весь факультет гитарист Коля Дзюбин. Поднятый с постели, он в тренировочном костюме и шлепанцах спустился в вестибюль и устроился на диване, стоявшем сразу за столом вахтера. И вскоре оттуда, с этого дивана, уже неслось доверительно и интимно: «Девочка плачет, шарик улетел…» А во время слов: «Плачет старушка – мало прожила…» – мы знали это по опыту, глаза стража порядка увлажнялись, он начинал отстукивать ритм рукой по колену и всем корпусом разворачивался в сторону Коли-гитариста.
Как три легкие грации, проскользнули в заветную дверь наши прелестные гостьи, а из холодного зимнего вестибюля еще некоторое время доносилось: «Но комсомольская богиня, ах, это, братцы, о другом…»
Георгий уже сладко спал, и мы не хотели, чтобы его пробуждение было внезапным и огорчительным. Наше благодушное настроение распространялось в этот вечер и на него – младшего собрата 412‑й комнаты. Поэтому мы что-то прошептали ему на ухо, плавно стянули одеяло и вежливо поставили на пол. Ничего не понимающий Георгий оказался посреди комнаты на холодном паркете в длинных сатиновых трусах и мешковатой сиреневой майке.
– Воробушек наш, – умиленно глядя на него, сказал Митяй, – пойдем, я отведу тебя спать к соседям. Сегодня ты между нами лишний.
По-моему, после этого возникла небольшая пауза, хотя Фоканов утверждал потом, что это не соответствует действительности, иначе он сумел бы принять необходимые меры обороны. Но, как бы там ни было, Георгий немыслимым образом взметнулся кверху и, как заправский боксер, выкинул, вперед свою правую руку. Мы не успели даже сообразить, что произошло, а Фоканов, чей рост составлял в тот исторический период 1 метр и целых 88 сантиметров, как-то боком перелетел через стоящий рядом с ним стул и ударился носом о металлическую спинку кровати.
– Наших бьют, – удивленно сказал он и размазал по лицу кровь.
– Мальчики, – закричали девочки и повисли у нас на руках.
– Девочки, – свирепо произнес Паша Тонких и распахнул дверь в коридор, – я попрошу вас выйти.
– Только вместе с вами, – хором ответили девочки.
Из соседних комнат стали выглядывать любопытные. А по лестнице, стуча сапогами, уже мчался снизу усатый вахтер, за спиной которого маячил Коля-гитарист, извлекая из своего инструмента мелодию, отдаленно напоминавшую траурный марш Шопена.
…Потом мы долго провожали наших спутниц. Они водили нас по зимним улицам какими-то замысловатыми маршрутами. Мы замерзли и успокоились.
К моменту нашего возвращения Георгий уже спал или притворялся, что спит.
Фоканов постоял над ним, потом потрепал по щеке и спросил:
– Послушай, Чернов, неужели тебя никогда не тянуло к женщинам?
Георгий повернулся к стене и заплакал.
Вечером следующего дня, после того как Анна Адамовна решила поставить перед деканатом вопрос о нашем дальнейшем пребывании в общежитии, мы собрались на военный совет. В повестке его был единственный вопрос: как быть с Георгием? Решено было перейти в наступление по всем линиям, включая бойкот и экономические санкции. Что такое экономические санкции, мы представляли весьма смутно, зато по поводу бойкота у нас имелся накопленный за несколько месяцев солидный опыт. Большое внимание было уделено и разработке секретного оружия. Стратегию его действия в общих чертах обрисовал Фоканов, он же брал на себя руководство всей операцией. Паша Тонких возглавил информационный центр. Мне поручался ввод в действие секретного оружия.
Вот здесь-то пришло время объявиться новому персонажу, которому было суждено сыграть решающую роль в зловещем плане Фоканова. Персонаж носил имя Ангелина Снегирева, более известная по прозвищу Птаха. У Птахи была копна золотистых волос, целый рой золотистых веснушек и золотистые ободки вокруг совершенно зеленых зрачков. Но главное было не в ее внешних данных, главное состояло в том, что за Птахой утвердилась репутация, которую коротко можно было сформулировать так: своя в доску. Произошло это практически сразу, буквально с первого курса, когда нас направили на уборку картофеля в подшефный колхоз, а Геля взялась кашеварить в наскоро построенном сарае, который нам отвели под столовку. Она готовила умопомрачительные блюда из все того же картофеля, а по вечерам, когда мы, скинувшись по рублю, несли из местного ларька портвейн «Три семерки», пила наравне с нами, а потом, извлекая аккорды из какой-то допотопной гитары, выводила простуженным от кухонных сквозняков голосом слова популярной тогда песни:
Помимо всего прочего у Гели оказалась масса разнообразных достоинств, которые вызывали наше острое любопытство. Она повсюду таскала за собой увесистый атлас звездного неба, могла в ясную ночь показать нам любое созвездие, а узнав дату и место рождения кого-нибудь из желающих, выдавала развернутую и, надо признать, точную характеристику всех слабых и сильных сторон его личности. Кроме того, она великолепно разбиралась в хитросплетении линий на наших ладонях, и девчонки просто атаковали ее, выспрашивая о своих суженых, количестве детей и результатах очередной сессии. Ходили даже слухи, что Птаха тайком пишет какую-то книжку с изложением собственного понимания тогдашней лженауки астрологии. Что, впрочем, воспринималось всего лишь как версия, поскольку никто не мог похвастаться, что видел хотя бы один лист из черновика будущего произведения.
Между мной и Птахой установились с первого институтского дня довольно странные отношения. Внезапно выяснилось, что я и Птаха оказались не только земляками, приехавшими сюда из славного города Бобруйска, но даже имели общее прошлое, а именно ходили в один и тот же детсад № 3, более известный среди горожан под конспиративным названием «Конфета из буфета». Так местные остряки прозвали это дошкольное учреждение из-за того, что старейшая и заслуженная его сотрудница, толстая дама с плоским лунообразным лицом, задав своим воспитанникам какой-либо вопрос, барабанила пальцами по столу и хрипло приговаривала одну и ту же фразу: «А за правильность ответа дам конфету из буфета».
После детсада № 3 судьба разбросала нас с Птахой по разным школам и умудрилась сделать так, что пути наши больше ни разу не пересеклись, до того самого момента, пока мы не оказались в одном институте, на одном факультете и даже в одной группе. Как бы там ни было, но чрезмерная доверительность, которая зачастую возникает между земляками вдали от их родных мест, помешала нам перейти некий невидимый барьер, хотя порой казалось, что нужно всего лишь небольшое усилие с моей или ее стороны, чтобы эти отношения переросли в нечто большее, гораздо большее. Но мы так и не рискнули нарушить сложившуюся дистанцию, а потому в течение всех пяти последующих лет Птаха была чуть ли не официальной поверенной всех моих душевных взлетов и кризисов. Именно ей и отвел Фоканов роль секретного оружия в борьбе с провинившимся Георгием.
Не могу сказать, что Птаха охотно приняла наш план. Вначале она даже отказалась и сделала это довольно резко. Но Митяй о чем-то пошептался с ней, и Птаха дала себя уговорить при одном условии, что во время ее переговоров с Георгием я буду находиться рядом.
Мне сейчас сложно восстановить в памяти тот день, когда по замыслу главного стратега Фоканова пришла пора начинать. Помню только, что это было вечером ранней весной. В помещение кафедры по обработке металлов резанием, куда мы пришли на очередную консультацию, уже горел свет. Все сгрудились у доски, перед которой стоял руководитель нашей практики, а мы с Птахой проскользнули по узкому коридору, заставленному стеклянными шкафами, где испокон веков находились образцы всевозможных резцов, сверл и прочих занимательных инструментов, в пустой кабинет заведующего лабораторией. Мы уселись на стол по обеим сторонам телефонного аппарата, и я набрал номер общежития.
Позвать Георгия к телефону не составило особого труда. Нужно было только назваться его родственником, приехавшим из далекого Сыктывкара. К этому городу наши вахтеры испытывали особое почтение. Тайна, наверное, состояла в том, что не все могли правильно выговорить это мудреное название.
Когда Георгий наконец подошел, я передал трубку Птахе.
– Здравствуй, Георгий, – сказала она и посмотрела в мою сторону.
Я одобрительно кивнул.
– Мне не просто все это сказать, но ты мне нравишься, Георгий, очень нравишься. Я. – Она глубоко вдохнула и продолжила: – Я влюбилась в тебя.
Георгий, очевидно, что-то промямлил на том конце провода.
– Нет, – сказала Птаха, – ты меня не знаешь, наверняка видел в институте, но не знаешь.
Потом повисла пауза, потом Георгий решился задать наводящий вопрос.
– Кто я? – переспросила Птаха. Она снова посмотрела на меня и сказала так тихо, что Георгий ее, может быть, и не расслышал: – Влюбленная девочка, у которой хватает смелости лишь на то, чтобы объявить об этом по телефону.
Я понимал, что, не имея готового текста, а лишь в общих чертах ознакомившись с нашим планом, Птахе пришлось в течение последующих пяти минут заняться сплошной импровизацией. Но, бог мой, как талантливо она это делала! Ее голос звучал выразительно и проникновенно. В нужных местах он трепетал, а там, где это было необходимо, поднимался до пафосных высот.
Как я жалел в те минуты, что ни одна из моих подружек не могла объясниться по телефону, да и не только по нему, подобным образом. Я представил себя на месте Георгия и понял, что Фоканов придумал действительно сногсшибающее оружие.
Когда Птаха повесила трубку, лицо ее горело.
– Ну как? – спросила она.
Я молча поднял кверху большой палец.
– Больше не буду, – сказала Птаха.
– Как это, – опешил я, – мы же договорились.
– Звонить не буду, – сказала она, помолчала и добавила: – Буду писать письма.
Я пожал плечами.
– Не беспокойся, первым читать их будешь ты, и, если одобришь черновик, я перепишу все набело, а ты положишь письмо в конверт и отнесешь его в общежитие. Согласен?
А что, собственно, мне оставалось делать.
В главном и единственном вестибюле нашего общежития сбоку от лестницы, ведущей на второй этаж, висел ящик. Этот ящик был разделен на равные ячейки, на каждой из которых красовалась та или иная буква алфавита. Вскоре в ячейке под буквой «Ч» раз в три дня стали появляться однотипные конверты с маркой, изображавшей первый спутник Земли. В конверты были вложены письма, адресованные Чернову. Но что это были за письма! Я оставил у себя все до единого черновики и время от времени перечитывал их, поражаясь тому, как Птаха тонко и умело вела с Георгием странную игру в любовь.
Вот всего лишь несколько выдержек.
«Бесконечное письмо пишу я тебе, любимый. У него нет начала. Здесь не годится обычные «Здравствуй» или «Добрый день». Я бы написала так: «Доброй жизни!»
Это письмо не для тебя. Оно, скорее, для меня. Это мне надо разобраться в той свинцовой тяжести, что лежит на сердце. Когда я думаю о тебе, я чувствую свою душу. Медицина учит, что в нормальном здоровом состоянии человек не должен ощущать свои органы. А я чувствую свою душу, потому что она болит. Болит оттого, что мы не вместе. Болит по ночам. Днем она бинтуется разными неотложными делами. И чем больше дел, тем толще слой бинта. Но по ночам… По ночам, когда вокруг тишина, я срываю бинты, и вместе с ними сходит с моей души розовая корочка, которая успела нарасти днем. По ночам душа кровоточит.
Я пытаюсь понять, почему в моей любви к тебе так много тоски. Может быть, потому, что эта любовь единственная… После нее останется только звенящая пустота, и я буду отмерять отпущенный мне путь с безразличием механического робота.
До сих пор не могу заставить себя подойти к тебе. И все, что мне остается, – это чувствовать долгими ночами, как болит моя душа. Почему? За что?
Да, это письмо для меня. Только я одна, наверное, смогу ответить на эти вопросы. Только я».
Или, например, такой отрывок.
«Я не хочу писать тебе. Не хочу и все-таки пишу. Боюсь бумаги. Так много надо сказать тебе… Нет, не хочу писать. Больше всего на свете хочу сейчас оказаться рядом с тобой. Освободиться от нелепого груза одежд. Провести осторожно пальцами вдоль спины. Коснуться губ. А потом сделать так, чтобы мы стали одним целым, раствориться в тебе, исчезнуть в океане наслаждения, который способна создать моя любовь. И когда мы вернемся оттуда к оставленному берегу – знать, что все это может быть только с нами. Потому что мы – друг для друга. Потому что двадцать лет назад я появилась на свет, чтобы встретить тебя и полюбить первой и последней в жизни любовью.
Клянусь, я не хотела писать. Рука сама потянулась к бумаге, чтобы заполнить ее невыразительными словами. Но душа моя, тело мое, вся моя сущность – как они тянутся к тебе».
Или вот.
«Когда-нибудь с чувством облегчения или легкого сожаления ты будешь вспоминать о том, как ворвалась в твою жизнь незнакомая девчонка, вознамерившаяся повернуть ее по-своему. Девчонка, не имеющая на тебя абсолютно никаких прав, кроме призрачного и не поддающегося разумной логике права Любви. Но кто уполномочивал ее, эту девчонку, подчиняясь чувству, завладевшему разумом и сердцем, обрушивать на тебя неуправляемую стихию эмоций? Было ли оставлено в твоей размеренной жизни Хорошего Человека место для подобного вихря? Ждал ли ты его? Пересохли ли твои губы от томительного пекла обыденности и молил ли ты судьбу хотя бы о глотке живительной страсти? Нет, конечно же, нет.
Да и как может человек, если он не враг себе, а мудрый и осторожный друг, пожелать такого.
Ты будешь еще долго вспоминать обо мне. Вихрь, взметнувшийся на твоем пути, если даже и не задел тебя своим крылом, то, надеюсь, заставил хотя бы вздрогнуть и прикрыть глаза рукой.
На какой случай пишу я тебе это письмо? За что хочу обидеть? Просто три долгих дня даже издали не удается мне увидеть тебя. Три дня в пустыннейшей из пустынь. Три тысячелетия. Мне стало страшно. И я написала это письмо».
Вот такие послания раз в три дня получал Георгий.
С ним стало твориться что-то невероятное. Он ходил по институтским коридорам, заглядывая в глаза всем встреченным персоналиям женского пола. Движения его стали суетливыми, на щеках горел лихорадочный румянец. Он худел на глазах, рассеянно листал конспекты и в конце концов завалил два экзамена из четырех.
Фоканов радостно потирал руки. Он был отомщен»…
Дальше шла зачеркнутая фраза, над которой сверху было мелко написано: «Прости нас, Георгий», а потом целый абзац, заштрихованный так тщательно, что мне не удалось разобрать, что же такое я пытался тогда написать.
Вот, собственно, и все. Рукопись осталась неоконченной. Несколько раз я пытался возвратиться к ней, но потом потерял интерес, скорее всего, из-за того, что не знал дальнейшего продолжения этой истории.
4
После диплома мы разъехались по разным городам необъятного тогда Союза. Мне посчастливилось попасть в Москву в одно из «закрытых» КБ, где моя дипломная работа вызвала у руководства определенный интерес. Птаха подалась куда-то в Прибалтику, а Георгию оставалось еще четыре года жить под бдительным оком Анны Адамовны Кедрёниной.
И вот однажды в отделе КБ «Спецмаш», где я занимался проектированием узла к одному очень важному по тем временам изделию, раздался телефонный звонок.
– Молодой человек, – донеслось из кабинета начальника, – это вас.
Надо сказать, что мой непосредственный руководитель был уже в том почтенном возрасте, когда запоминать чужие имена и фамилии становилось задачей непосильной, да и по большому счету ненужной. Вновь появившихся сотрудников он называл, обобщив паспортные данные и половые признаки, одной универсальной фразой – «молодой человек». При этом каждый из нас был волен сам выбирать, к кому именно высокое начальство обращалось в очередной раз.
Несколько голов одновременно высунулись в проход между длинными рядами чертежных досок. Каким-то седьмым чувством я определил, что этот звонок предназначен мне, и, опережая остальных конкурентов, первым оказался у телефонной трубки.
– Узнаешь? – спросил чей-то удивительно знакомый голос. – Это я, Геля Снегирева.
– Птаха! – закричал я так громко, что мой начальник вздрогнул и поспешно покинул кабинет, плотно прикрыв за собой дверь.
– У меня полтора часа до поезда, – сказала Геля. – Успеешь?
Минут через сорок мы уже сидели с ней на одной из скамеек подземного вестибюля метро «Белорусская». Вначале мы просто держались за руки, забрасывая друг друга вопросами, потом Геля достала из пакета кучу фотографий, и мы принялись их разглядывать, наперебой комментируя те, что относились к годам нашего институтского братства. В огромном целлофановом пакете, где содержалась вся эта мешанина из знакомых нам лиц и ситуаций, лежал конверт поменьше, который Геля припасла напоследок.
– А это мои свадебные, – сказала она тихо.
Не помню точно, что я тогда сделал: то ли вскрикнул, то ли присвистнул, а может быть, просто онемел от увиденного. Не помню, да суть и не в этом. Я мог совершить любое действие, от этого персонажи на фотографии не изменились бы, а тем более не исчезли. На цветных глянцевых снимках стояла Птаха в белом до полу платье и кокетливой, скорее напоминавшей шляпку, нежели фату, накидке, а рядом с ней застенчиво улыбался Георгий. Он был в каком-то мешковатом костюме и съехавшем набок галстуке. Фотографий было три, я это помню точно. На одной молодожены смотрели прямо в объектив, на другой, где они сняты были в профиль, Георгий надевал кольцо на палец своей невесты, и, наконец, еще одна запечатлела их, обменивающихся ритуальным поцелуем.
– Ты сейчас к нему? – спросил я после небольшой паузы.
– Сейчас от него, в Бобруйск, к родителям. Неделю назад мы оформили наш развод.
Мне понадобилось время, чтобы переварить услышанное.
– Что же ты не спрашиваешь – почему? – сказала Птаха с вызовом.
– Почему? – послушно повторил я.
– Потому, что все эти годы я на самом деле любила только одного-единственного человека, с которым ты очень хорошо знаком.
Слава богу, у меня хватило ума не спрашивать, кто этот давний знакомец.
Тормозили и вновь разгонялись вагоны метро, что-то невнятное по внутренним динамикам объявлял диктор, заполнялось и пустело пространство станции, а я все сидел, тупо уставившись на глянцевые картинки.
– У меня десять минут до поезда, – напомнила Птаха.
Потом мы шли с ней по перрону, где остро пахло сгорающим в тамбурных котлах углем. Проводницы в черных шинелях зябко кутались в пушистые шарфы, отворачивая лица от порывов осеннего ветра.
– Мой вагон, – сказала Птаха, остановившись.
– Почему ты никогда ничего не говорила мне раньше? – спросил я.
– Догадайся, – сказала Птаха и, помолчав, добавила: – А за правильность ответа дам конфету из буфета.
Старая присказка нашей детсадовской воспитательницы, о которой, честно говоря, я давно уже забыл, прозвучала так неожиданно, что я споткнулся о какую-то невидимую преграду и едва не выронил из рук чемодан. Птаха словно возвращала мне никуда не ушедшее прошлое.
– Не прошлое, а будущее, – сказала она, подхватила свой чемодан и исчезла в глубине вагона.
Наверное, со стороны я выглядел довольно нелепо.
– Бывает, – разворачивая желтый флажок, сочувственно улыбнулась мне проводница.
Поезд медленно тронулся. В одном из окон показалась Геля. Она проводила меня взглядом, и глаза у нее при этом были грустные-грустные.
5
Надо ли говорить, что после того, как я проводил Птаху, несколько дней ушло у меня на поиски ее адреса. Я восстановил несколько, казалось бы, навсегда утерянных бобруйских связей, хотя для этого пришлось основательно потрудиться: в городе своего детства я не был уже так давно, что там почти не осталось тех, кто все еще помнил обо мне. Но, как бы там ни было, листок, где были обозначены улица, дом и даже подробная схема проезда, оказался наконец передо мной, а значит, предстояло решить, как действовать дальше: предупредить Птаху о своем появлении, при этом рискуя получить отказ от какой бы то ни было встречи, или явиться внезапно, а там будь что будет. Я выбрал второе. Три дня отгула, которые накопились у меня за череду праздничных дежурств, – вот и все, чем к тому времени я мог располагать. Я решил, что для начала это не такой уж маленький срок, и пошел отпрашиваться к начальству.
В Бобруйске, в отличие от Москвы, осень еще только начиналась. Нудный дождь перемежался с редкими просветами в облаках, а единственная гостиница, на которую решительно указывал кепкой, зажатой в руке, монументальный Ильич, поставленный на постаменте неподалеку от входа, хоть и не ломилась от обилия приезжих, но стойко держала марку, выставив у окошка администратора привычную табличку «Мест нет». И только мой рассказ о том, что я ищу потерянную здесь невесту, плюс десять рублей, вложенные в паспорт, решили проблему. Мне выдали ключ от номера, который на местном языке именовался «полулюкс». Находился он почему-то под самой крышей, а поскольку она, эта крыша, оказалась скошенной на прибалтийский манер, то два окна были вырезаны прямо под потолком, а занавески, прикрывавшие окна, спускались сверху красными полукружиями, слегка напоминавшими надутые ветром паруса. Кроме странных занавесок, ничем примечательным номер этот не выделялся, но я до сих пор могу восстановить в памяти все подробности его интерьера: большая кровать, застеленная блеклым синим покрывалом, массивный коричневый сервант, за стеклянными дверцами которого сиротливо стояло несколько высоких бокалов, да еще два зеленых, основательно продавленных кресла около треугольного столика, из разряда тех, что скромно именуют журнальными. Впрочем, для полноты картины сюда следовало бы добавить дразнящие запахи, подымавшиеся снизу из ресторанной кухни.
Всю вторую половину дня я провел у дома Птахи, пытаясь угадать момент ее появления. Мой модный по тем временам плащ «болонья» становился то влажным от накрапывающего дождя, то снова просыхал, когда выглядывало на несколько минут не по-осеннему жаркое солнце.
Птаху я увидел в последний момент, она вышла из-за угла дома, поравнялась со мной и кивнула так буднично, словно я чуть ли не каждый день поджидал ее на этом самом месте. Ни слова не говоря, она скрылась за дверью подъезда, а я остался стоять, чувствуя, как ноги сделались почему-то ватными, ладони влажными, а сердце заколотилось так, как будто мне предстоял прыжок в неведомую бездну. Не знаю, сколько это продолжалось, но, когда снова распахнулась дверь и в проеме показалась Птаха с каким-то свертком в руках, я испытал такое чувство облегчения, что все напряжение этого нелегкого дня мгновенно улетучилось, а я, как казалось мне, снова обрел способность спокойно и даже несколько иронично реагировать на все дальнейшие события. Господи, каким самоуверенным я был в эти минуты.
Поймав такси, я усадил Птаху на заднее сиденье, а сам разместился рядом с водителем. Я смотрел по сторонам, делая вид, что меня бесконечно интересуют проплывающие за окном пейзажи знакомого и в то же время чужого уже города, а Птаха сидела молча, и я не знал, добрый это знак или, наоборот, в ее молчании скрывалось нечто такое, что таило в себе угрозу для нашей внезапной встречи.
Но когда уже в гостиничном номере я помог ей снять длинный бежевый с капюшоном плащ и она, не дожидаясь, пока я сброшу свою «болонью», прижалась к моим губам долгим горячим поцелуем, я понял, какие проблемы решала она для себя, погрузившись в молчание на заднем сиденье такси.
– Хочу испытать с тобой все-все-все, – произнесла Птаха прерывистым шепотом.
И мы испытали это «все-все-все».
Никогда еще мне не приходилось переживать подобное тому, что произошло в этот вечер. Наши тела, каждая их часть, каждый изгиб, каждая клеточка, тянулись навстречу друг другу, старались соприкоснуться, передать один другому свой чувственный порыв и подхватить ответный, столь же яркий и столь же неутомимый. Вначале я еще слышал, как скрипела под нами разболтанная гостиничная кровать, но потом все звуки исчезли, растворились в жарком шепоте Птахи, в ее протяжном стоне и в долгих паузах, когда наши тела общались на ином неподвластном осмыслению уровне.
– Хочу пить, – сказала Птаха, когда мы в изнеможении разметались по краям неправдоподобно широкой постели.
Я с трудом поднялся, собрал свою разбросанную на полу одежду и спустился вниз, где в почти пустом еще ресторане несколько музыкантов настраивали свои инструменты. Когда с двумя бутылками лимонада я поднялся в номер, Птаха была уже одета, причесана и тюбиком губной помады наносила последние штрихи на свои припухшие губы.
– Как, уже? – задал я, наверное, самый нелепый вопрос из тех, какие должен был задать в этот вечер.
– Сядь, – сказала Птаха и подтолкнула меня к креслу.
За бокалами, стоящими в серванте, она отыскала консервный нож, открыла обе бутылки и одну протянула мне. Я осушил ее сразу наполовину. А Птаха развернула пакет, который принесла с собой, и поставила на журнальный столик небольшую фарфоровую фигурку узкоглазого человека, сидящего на троне с белыми поручнями. На плечи человека был накинут цветной халат, усеянный звездами, а голова его с маленькой жидкой бородкой и странной шапочкой, надвинутой на лоб, медленно покачивалась из стороны в сторону.
– Это император Лао, – сказала Птаха.
Я вспомнил, что подобная фигурка стояла когда-то у нас дома на черной лакированной крышке трофейного пианино и была она одной из самых больших загадок моего детства. Родители называли это фарфоровое чудо «китайский болванчик», и я порой садился напротив и долго, стараясь не моргать, смотрел на него в надежде не пропустить момент, когда «болванчик» наконец устанет и голова его прекратит укоризненно покачиваться. Но все мои попытки никакого результата так и не принесли. Однажды, правда, я все-таки попытался раз и навсегда выяснить мучившую меня тайну. Это произошло летом, когда родители куда-то ушли и я остался дома один. Окна были распахнуты, прохладный ветерок гулял по комнате, и голова фарфорового «болванчика» раскачивалась из стороны в сторону чаще, чем обычно. Я выкрутил почти до конца сиденье винтового стула, стоящего у пианино, с трудом вскарабкался на него и встал на крышку, прикрывавшую клавиши. И тут случилось непредвиденное. Едва я закончил свое утомительное восхождение, как тотчас же подошвы моих сандалий заскользили по отполированной поверхности инструмента. Пытаясь удержать равновесие, я сделал судорожную попытку ухватиться за фарфоровую фигурку, но спасти положение это уже не могло.
Подробности падения стерлись из моей памяти совершенно. Осталось лишь воспоминание о том, что я лежу на полу, мимо меня к двери медленно катится голова бедняги, а множество фарфоровых осколков протянулись белеющей дорожкой от пианино до опрокинутого стула.
Я уже хотел было поделиться своими воспоминаниями, но Птаха встала напротив меня, взяла со стола фигурку и произнесла небольшую речь. Смысл сказанного сводился к тому, что она дала себе зарок, если мы когда-нибудь встретимся, то ее талисман по имени император Лао будет передан мне, чтобы время от времени напоминать о том главном, что есть в нашей жизни.
Птаха, наверное, ждала, что я спрошу, о чем таком главном должен был напоминать ее фарфоровый приятель, но вся эта ситуация показалась мне вдруг такой забавной, что я снова потянулся к недопитому лимонаду, чтобы скрыть неуместную для такого момента улыбку.
Птаха выдержала паузу и произнесла как-то чересчур официально:
– Может быть, ты поймешь все это не сразу, но император Лао считал, что жизнь нам дана для того, чтобы мир осознал себя через нашу Любовь, вобрал ее в себя и сам стал Любовью. Без этого чувства все в одночасье может рухнуть, рассыпаться, превратиться в ничто.
Возможно, я не совсем точно передал то, как на самом деле звучали ее слова, но смысл произнесенного был именно таким, за это я ручаюсь.
– Держи, – сказала она и протянула мне фарфоровую фигурку.
Я бережно взял ее, потом, как ценный приз, поднял двумя руками над головой и сказал, придав своему голосу как можно больше пафоса:
– Перед лицом императора Лао торжественно обещаю – любил, люблю и буду любить!
– Не ерничай, – сказала Птаха, – любовь – это когда чувствуешь, что сердце твое обожжено. А у тебя оно как книга за семью печатями, и сдается мне, что за все прошедшие годы ты не сумел сорвать даже первую из них.
Потом она сняла с вешалки свой плащ.
– Ну вот и все. Не ищи меня больше.
Я приподнялся с кресла, совершенно не понимая, как мне надо сейчас себя вести и что говорить. Наверное, в этот момент я выглядел не самым лучшим образом. Птаха подошла, взяла мою руку и прижала к своей щеке.
– Не огорчайся, – сказала она тихо. – Возможно, мы еще встретимся, только это будет совсем иная, странная встреча.
Все время в течение этого прощания император Лао стоял на журнальном столике и умудренно покачивал головой. Казалось, он знал намного больше, чем то, что могла мне сообщить Птаха.
Потом я провожал ее домой. В такси мы оба разместились на заднем сиденье и за всю дорогу не проронили ни единого слова. Не знаю, о чем думала Птаха, а я думал о том, что на самом деле уже дважды в своей жизни предал ни в чем не повинного Георгия. Первый раз, когда мы решили унизить его, избрав для этого самое изощренное оружие – любовь, и второй – сегодня, в гостиничном «полулюксе», когда я старательно делал вид, что в жизни Птахи его, Георгия, не существовало вовсе. А еще я думал о тех, кого вольно или невольно предавал на протяжении всех этих лет. Всякий раз, когда мне признавались в любви, я зажимал свое сердце в тиски, чтобы уберечь себя от взрывных страстей. Может быть, инстинктивно я понимал, что это еще не она, та, единственная, а может быть, просто боялся, как говорила Птаха, «обжечь свое сердце». О такой ли любви напоминал император Лао? Или существовала какая-то другая – без потрясений и предательств, без слез и укоров?! Без мести, наконец. Последнее мое увлечение, «лицо нашего КБ», гордая и неприступная красавица, которая несколько месяцев изводила меня всевозможными колкостями, а потом написала записку: «Злюсь, потому что влюблена в тебя, как девчонка», так вот она, когда мы расставались перед моей поездкой к Птахе, плакала, наклонив голову так, чтобы слезы капали на пол, не размывая нанесенную на ресницы тушь, и говорила всхлипывая:
– Ты отомстил мне за всех мужчин, которых я когда-либо отвергла, пусть найдется та, которая отомстит за меня.
Наверное, она имела в виду Гелю Снегиреву.
Но Геля сделала гораздо больше, нежели примитивная месть.
Она при помощи императора Лао просто открыла передо мной всю глубину пропасти между прекрасным замыслом и ничтожным его воплощением. Мне, как и каждому человеку, дали шанс на любовь, но при этом не научили, как я должен был им воспользоваться. И не предстояло ли теперь самое страшное – прожить всю дальнейшую жизнь с ощущением несделанного урока, который на поверку оказался главным?!
Ночью я уехал в Москву.
В душном купе, под синеватым светом ночника ворочались и похрапывали мои попутчики. Я, как ни старался, так и не смог уснуть. Мне многое надо было обдумать, что-то отринуть, к чему-то новому прикоснуться. Я думал о Паше Тонких и Мите Фоканове. Тогда я еще не знал, что Зоя, та самая, которой Паша писал бесконечные письма, родит ему ребенка, а потом попытается свести счеты с жизнью, наглотавшись сильнодействующего снотворного. Не знал, что Фоканов будет трижды женат, и в конце концов следы его затеряются где-то на Северах, кто-то из наших признает его в пьяном грузчике продовольственной лавки. Не знал ничего и о себе, о том, что резко изменю свою жизнь, занявшись исследованием так называемых секретных учений, буду писать книги, выступать по телевидению, а перед тем, как все это произойдет, все-таки встречу ту единственную, кто обожжет мое сердце и поможет понять наконец, о какой именно любви говорила тогда Птаха. А ее предсказание о том, что мы встретимся, но каким-то иным, странным образом, исполнилось в точности. В моем кабинете на самом видном месте стоит ее книга «Вслед за Солнцем». Надеюсь, несколько глав в ней Геля писала, думая обо мне.