Происшествие исключительной важности, или Из Бобруйска с приветом

Шапиро-Тулин Борис

Часть третья

Моня Карась между прошлым и будущим

 

 

Глава первая (и единственная),

 

в которой рассказывается, как Моня Карась попал в мартовский день, случившийся почти 200 лет назад, как при этом время прошлое стало для него временем настоящим и как он неожиданно для себя превратился в писателя

 

1

Во всем была виновата Луна, вернее, полная луна, полнолуние.

В эту ночь Моня Карась наконец решился сделать то, что строго-настрого запретил ему делать отец. Однажды Моня подслушал, как отец в разговоре с каким-то таинственным незнакомцем упоминал о семидесяти двух именах Всевышнего. Из этого разговора Моня понял тогда одно: если путем комбинации из семидесяти двух имен, зашифрованных в строчках той самой старинной книги, которую он все это время хранил в погребе уцелевшего сарая, составить истинное Имя Всесильного Бога, то можно на время покинуть свою телесную оболочку и напрямую пообщаться с Хозяином Вселенной.

Пообщаться с Ним было просто необходимо. О странном диске, переданном покойному парикмахеру Менделевичу почти год назад, не было ни слуха ни духа, но чем дольше по времени длилась эта неизвестность, тем тревожней становилось на душе у Мони. Исчезновение загадочной находки таило в себе какую-то неясную угрозу, и Моня чувствовал, что угроза эта не только для него лично, или, скажем, для тети Баси, или для Лидии Васильевны Жмых. По ощущениям Мони, эта угроза была гораздо больше, чем все они, вместе взятые, – она была больше Бахаревской улицы и, даже страшно подумать, больше всего города Бобруйска с его окрестностями. А если уж быть совсем точным, то окрестности эти включали в себя и Могилев, и Минск, и Москву, а также Париж, Нью-Йорк, провинцию Квебек и прочее, и прочее из того, что находилось на продырявленном глобусе, который Моня однажды подобрал среди залежей металлолома, устилавших пустырь за стенами приемного пункта конторы «Вторчермет».

Словом, Моня решился. Он специально выбрал время, когда полная луна зависла в его окне, а значит, можно было не включать лампочку, прикрепленную к низкому потолку, потому что тетя Бася, спящая за фанерной перегородкой, мгновенно просыпалась, едва Моня щелкал выключателем. Если такое случалось, то практически сразу она стучала в стенку, желая немедленно получить ответ на мучивший ее вопрос: за свет платить будет Пушкин или кто?

Конечно, то, что тетя Бася упоминала Пушкина в связи с проблемами электроснабжения, несомненно, говорило о ее богатом культурном багаже, но, с другой стороны, из-за отсутствия по объективным причинам самого поэта, который, по ее мнению, мог бы финансировать любые причуды Мони, она не давала своему жильцу читать по ночам, и это составляло одно из мучительных неудобств его существования под боком у чересчур бережливой хозяйки. Вот почему Моня с таким нетерпением ждал полнолуния. Ждал и наконец дождался.

То, что произошло потом – после того, как, отыскав в потрепанной книге нужные страницы, он начал создавать всевозможные комбинации с именами Всевышнего – Моня никому и ни при каких условиях объяснить бы не сумел. Даже если бы за дело взялся начальник местного отдела госбезопасности Устин Пырько по прозвищу Упырь. И не потому, что так беден человеческий язык или методы Упыря, упаси Боже, могли дать сбой. Нет, конечно же, дело было не в этом. Просто то, что произошло с Моней, оказалось настолько запредельным, что для связного рассказа понадобился бы словарь таких же запредельных терминов, а подобного рода словарь, по недосмотру или, наоборот, совершенно преднамеренно, в руки любознательного человечества так до сих пор и не попал.

Вначале еще можно было говорить о вещах более или менее понятных. Это когда буквы, обычные буквы текста стали вырастать перед глазами Мони, как вершины каких-то громадных гор, или когда все вокруг полыхнуло таким жаром, что Моня на мгновение испугался, не загорелся ли внезапно дом, в котором спала ничего не подозревавшая тетя Бася. Или когда он увидел отца, стоящего в центре круга из вращающихся звезд. Вращение их сопровождалось такими же звуками, какие издавал когда-то шнековый пресс на бобруйской маслобойне, – только гораздо более громкими, и громкость эта постоянно нарастала. Да и сами звезды вращались с каждым мгновением все быстрее и быстрее, пока Моня не почувствовал, что уже не в силах уследить за их мельканием, а потому закрыл глаза и в ту же секунду исчез.

А потом он вдруг снова возник, но не сам по себе, не как Моня Карась, а как некая бестелесная субстанция, в совершенно незнакомом месте, которое даже при самой богатой фантазии нельзя было назвать обителью Всевышнего. Владыка Вселенной явно не торопился устраивать личную аудиенцию для Мони. Вместо этого Он отправил его в какую-то непонятную командировку, и Моня хоть с явным опозданием, но все-таки догадался, что ему указали ту единственную точку на земном шаре, где наверняка хранилась разгадка мучившей его тайны.

Поняв это, он как бы раздвоился. Одна бестелесная его часть втягивала в себя запах утреннего дыма, подымавшегося из печных, а точнее, из каминных труб. Было это в предместье Лондона под названием Кенсингтон, где во дворах с ухоженными газонами и подстриженными кустами стояли дома, обвитые густым зеленым плющом.

Другая его часть, вполне себе осязаемая, в шлепанцах и пенсне, сидела в это же самое время за столом, придвинутым к фанерной перегородке, за которой, причмокивая во сне, сладко спала бывшая партизанка, а ныне легендарная держательница «черного рынка».

И пока неподвижная Луна освещала Моню, размазывая по поверхности стола колеблющуюся тень квартиранта тети Баси, другое бестелесное его воплощение отыскало наконец из множества домов лондонского предместья тот единственный, где жил, вернее, умирал почтенный англичанин по имени Исаак Ньютон, хранивший в анналах своей памяти все то, что пытался выяснить медитирующий на старинной книге Моня Карась.

С этого момента жизнь престарелого профессора со всеми его капризами, болезнями, уязвленным самолюбием, мировым признанием и вросшим ногтем не просто захлестнула Моню, а заставила подчиниться ей, да так, словно не сэр Исаак Ньютон, а он, скромный служащий конторы «Вторчермет», ощущал внутри себя все то, что происходило сейчас в одном из домов лондонского предместья. Лоб Мони покрылся холодной испариной, тело корчилось от нестерпимой боли (он знал: боль эта вызвана камнем, раздирающим мочевой пузырь Ньютона), но он терпел, потому что начинал догадываться, какая миссия выпала на его долю.

Медитация на семидесяти двух именах Всевышнего привела к тому, что по чьей-то странной прихоти песочные часы его жизни внезапно перевернулись, и эта жизнь, описав головокружительный вираж, выпала из середины ХХ века, сместившись на двести с лишним лет назад.

Время, которое он считал до сих пор далеким прошлым, в одно мгновение стало для него временем настоящим.

 

2

И вот уже Моня впитывает всеми порами своего тела свежесть раннего мартовского утра 1727 года, в котором он так внезапно очутился. Ноздри его расширяются, вбирая целительный весенний воздух – не чета тому застоявшемуся и затхлому, что наполняет маленькую комнату под боком у похрапывающей тети Баси.

Он смотрит вокруг и замечает то же самое, что наверняка все последние дни видел здесь Исаак Ньютон. Разлапистые кроны старинных лип, стоящие вдоль ограды дома в Кенсингтоне, покрыты новой, только что проклюнувшейся листвой. Моне почему-то кажется, что эта листва должна напоминать умирающему Ньютону тщательно изготовленную декорацию, за которой скрывается что-то страшное, нарочно затаившееся за зеленой завесой. И едва он додумывает эту мысль до конца, как приходит понимание, что и на самом деле все обстоит именно так.

Боль, вызванная камнем, терзавшим мочевой пузырь, внезапно отступает, и Моня чувствует, как во всем теле обнаружилась давно позабытая легкость. Он пытается разобраться с этим новым для себя ощущением, но не успевает. Множество событий из жизни Ньютона, перемешанных, как стеклышки в гигантском калейдоскопе, с бешеной скоростью мелькает перед его глазами.

Когда Моне невероятными усилиями удается прервать их безостановочное движение, в памяти остается только обрывок сна, который этой ночью приснился сэру Исааку. В этом сновидении Ньютон видел себя почему-то беременным, и его организм пытался, но никак не мог исторгнуть из себя бродящую внутри него новую жизнь.

Странный сон становится для Мони своеобразным лоцманским катером. Он следует в его фарватере и почти сразу попадает в спальню, расположенную на втором этаже добротного кирпичного особняка.

За стенами дома – раннее утро, а в комнате из-за плотно прилегающей к окну шторы царит полумрак, подкрашенный раскаленными докрасна углями камина. Над камином развешены пучки сушеных трав, и запах, идущий от них, кажется Моне знакомым – так пахло сено на чердаке дома, где он почти целый год скрывался после контузии, полученной в бою с немецкими танками.

Впрочем, эти воспоминания длятся недолго. Моня слышит надсадный старческий кашель, а затем различает стоящую посреди комнаты кровать и человека на ней, который время от времени прикладывает к губам скомканный кружевной платок.

Моня впервые так близко видит перед собой того, ради которого здесь оказался. Кашель прекращается, но какое-то время сэр Исаак еще лежит, уткнувшись в подушку, затем с трудом отрывается от нее и садится, спустив с кровати отекшие, вздувшиеся буграми ступни. Ночная рубашка неловко задралась, и Моня замечает синие пятна, проступившие на ногах Ньютона. Такие пятна он уже встречал. Были они у доходяг, спасенных из гетто, и тетя Бася, хозяйничавшая в партизанском лазарете, говорила, что раз Господь посылает такие знаки человеку, то гешефт, то есть сделку между ним и жизнью, надо прекращать, потому что она – жизнь – в его услугах больше не нуждается.

До лазарета в лесу под Бобруйском – более двух столетий, и его деревянные нары, покрытые свежесрубленными еловыми лапами, ни в какое сравнение не идут с широкой кроватью, уставленной по углам колоннами с натянутым на них балдахином. Впрочем, сейчас эти колонны оказываются как нельзя более кстати. По крайней мере, одна из них. Держась за нее, Ньютон поднимается, нашаривает лежащий на стуле халат, надевает его поверх ночной рубашки и босиком, осторожно, словно проверяя на прочность пол своей спальни, направляется к двери.

Моне кажется, что движения Ньютона нарочито замедлены, будто он боится расплескать нечто важное, что накопил в себе за восемь десятков лет прожитой жизни. А еще ему кажется, что от сэра Исаака исходит такой же запах, как от пучков травы, развешенной над камином, – запах давным-давно скошенного луга, который вопреки всему сохранили хрупкие, безжизненные стебли.

Ньютон плавно, без резких движений, тянет на себя ручку двери и начинает спускаться по деревянной, отполированной до зеркального блеска лестнице. Спускается он боком. Вначале ставит на ступеньку одну ногу, потом присоединяет к ней другую, на какое-то время застывает неподвижно, а затем продолжает спуск, повторяя одни и те же движения.

Столовая, в которую Ньютон попадает, благополучно миновав лестницу, так же как и спальня, погружена в полумрак. Накануне он настоял, чтобы прислуга по утрам не поднимала шторы, потому что солнечный свет давит на глаза, отчего они слезятся, мешая разбирать бумаги и делать последние распоряжения. Хотя, догадывается Моня, причина все-таки в другом: сэр Исаак инстинктивно начинает отдалять себя от всего того, что существует за стенами его дома.

Столовая уставлена массивной мебелью, предметы выглядят в полумраке пугающими таинственными глыбами. Сидя в углу кожаного дивана, в неудобной позе спит молодой человек в кафтане и узких панталонах, заканчивающихся сразу под коленями. Ноги его в белых чулках обуты в щегольские туфли с металлической пряжкой. Все это вместе с черным шейным платком, который он не развязал на ночь, говорит о том, что человек уснул нечаянно, вопреки собственным намерениям, но готов по первому зову прервать свой сон и броситься на помощь хозяину этого дома.

Моня откуда-то знает, что спящего человека зовут Джон Кондуитт, что он приходится родственником ему, вернее, сэру Исааку, и что более преданного человека в эти последние для Ньютона дни отыскать было бы просто невозможно.

Сэр Исаак старается ступать тихо, боясь разбудить спящего, а когда наклоняется за его треугольной шляпой, упавшей с дивана, прикрывает ладонью рот, чтобы не прорвался наружу скрывающийся в нем кашель.

Одна из дверей столовой ведет в кабинет, и едва Моня проходит туда вслед за Исааком Ньютоном, как его тотчас же охватывает чувство острой зависти. Книжные шкафы вдоль стен, набитые сотнями книг, стопки увесистых фолиантов, небрежно сваленные по углам, посверкивающий в свете канделябров медный корпус телескопа… Если бы Моню спросили, какие призы ему больше всего хотелось бы получить в этой жизни, он, не задумываясь, назвал бы Лидию Васильевну Жмых по прозвищу Кидивониха и кабинет, подобный тому, в котором оказался. Хотя кабинет в этом списке он обозначил бы все-таки первым.

Сэр Исаак внезапно останавливается и некоторое время стоит неподвижно, словно вспоминая, зачем, собственно, он сюда пришел. Моня между тем перемещается поближе к камину, похожему на тот, что был наверху, в спальне Ньютона. Но не камин привлекает его внимание, а портрет над ним, вставленный в богатую, отделанную золотом раму. Портрет отдаленно напоминает Моне иллюстрацию из учебника по физике. Печатали учебник на серой шершавой бумаге, а потому разглядеть на картинке, изображавшей Ньютона, что-либо, кроме парика, обрамлявшего лицо со смазанными чертами, было нереально. На портрете, который висит над камином, у сэра Исаака пронзительный взгляд голубых глаз, яркий румянец на гладко выбритых щеках, острый нос и плотно сжатые губы. Ниспадающий темными волнами парик оттеняет светлую рубашку с расстегнутым стоячим воротником, а на плечи наброшена тяжелая мантия, вобравшая тончайшие оттенки кофейного цвета.

Моня переводит взгляд с портрета на оригинал, который когда-то терпеливо позировал художнику, и дивится перемене, случившейся в его облике. Черты лица Ньютона стали мелкими, впалые щеки утратили румянец, а подслеповатые глаза вообще как будто не имеют никого отношения к тем, что изображены на портрете. Вместо парика, забытого в спальне, голова покрыта поредевшими седыми волосами, и только нос сохранил свою строгую, почти графическую заостренность.

Впервые за это время Моня испытывает чувство жалости к сэру Исааку. Стоящий посреди кабинета старик почему-то вызывает мысли об отце, который, если бы не сгинул в сталинских лагерях и вдруг дожил бы до преклонных лет, мог выглядеть таким же беспомощным, но только без собственного парадного портрета, без кабинета, уставленного книжными шкафами, без кирпичного особняка и сада с вековыми деревьями вдоль ограды. На мгновение Моня видит отца, потерянно застывшего среди снующей толпы, отца, который ищет его обреченным, затравленным взглядом. Ищет и не находит.

Впрочем, это видение мимолетно. Моня наконец понимает, почему остановился сэр Исаак. Он просто забыл, в каком из шкафов искать старинный сонник, который в родовом имении Манор-Хаус читала и перечитывала его матушка. Ньютону необходимо расшифровать странный сон, приснившийся ночью. Этот сон смущает и тревожит его. Он полон желания понять, не означает ли собственная беременность – так ярко увиденная в сновидении – позитивные изменения в истории его болезни. Моня знает место, где лежит эта книга, но подсказать что-либо сэру Исааку не может, как бы этого ему ни хотелось.

Когда потрепанный фолиант, пахнущий почему-то старой кожаной обувью, отыскался, сэр Исаак начинает осторожно листать пожелтевшие, местами слипшиеся страницы. Через какое-то время, не найдя ничего похожего на свой сон, он безвольно роняет книгу на пол, но не наклоняется, чтобы поднять ее, а медленно идет к окну, оттягивает край шторы и плачет, прижимаясь лбом к переплету рамы.

Моня смотрит на его содрогающуюся спину и вспоминает, что точно так же он сам плакал в детстве, когда отец оставлял его одного в опустевшем доме, – плакал, как этот старик, громко всхлипывая и шмыгая носом. Ему понятно, чем вызваны слезы Ньютона. До сэра Исаака дошло наконец единственно верное толкование ночного видения. Его организм действительно готовился исторгнуть из себя жизнь, но она, эта жизнь, оказалась его собственной, одному ему принадлежавшей.

Моня чувствует беспросветную, почти звериную тоску, которая захлестывает человека с растрепанными седыми волосами. Чувствует так глубоко, что в этот момент сам готов раствориться в ее мрачной безысходности.

Неизвестно, как бы он прошел через это испытание, если бы не почтовый поезд под номером 76. Этот поезд числился в списке самых каверзных сюрпризов Бахаревской улицы. Железнодорожная ветка, проложенная неподалеку от дома тети Баси, помимо того что являлась символом прогресса, несла в себе одно, но зато весьма существенное неудобство. Именно по этой ветке каждую ночь ровно в три часа двадцать две минуты проходил пресловутый № 76, и его паровозная бригада считала своим патриотическим долгом салютовать спящему городу протяжными и громкими гудками. Бороться с этим было так же бессмысленно, как бороться с не зависящими от человека явлениями природы. А потому жители Бобруйска смирились и занесли этот поезд в список проклятий, наложенных на город по чьей-то недопустимой халатности.

 

3

Протяжные гудки на некоторое время разъединяют Моню и сэра Исаака. Собаки, залаявшие сразу во всех дворах, и горестный возглас «Вейзмир!», посылаемый тетей Басей вслед уходящему поезду, возвращает Моню к реальности. Но эта реальность сейчас ему не нужна. Он жаждет другой, той, в которой Ньютон готовится к уходу из жизни. Жаждет не потому, что желает стать свидетелем горестного события. Он чувствует, что вот-вот раскроется тайна исчезнувшего диска, поскольку эта тайна – в чем Моня уже практически не сомневается – связана с последними днями сэра Исаака. А посему ему просто необходимо вернуться в Кенсингтон. Жизненно необходимо.

Моня с надеждой смотрит на луну. Его не удивляет, что прошла половина ночи, а луна так и не поменяла свое место. Он вообще ничему не удивляется. Им движет жажда развязки. Он понимает: если то, ради чего он бодрствует этой ночью, не откроет ему своей тайны, жизнь лишится всякого смысла. Ему становится страшно. Он боится провести остаток лет, погрузившись в беспросветную тоску, подобную той, что испытывал Исаак Ньютон, плачущий у окна кабинета. Он не хочет такой участи. Не хочет! Не хочет!

Внезапно Моня осознает, что последние слова он не просто проговаривает вслух, он их кричит. Не хватало только, чтобы проснулась тетя Бася.

Он вслушивается в то, что происходит за фанерной перегородкой, но улавливает совсем другие звуки. Стук каблуков, сбегающих с высокого крыльца, слышит он. Стук тех самых щегольских туфель с медной пряжкой, что были на ногах Джона Кондуитта. А затем сразу свист кнута и цоканье копыт вперемежку с дробным звуком колес конного экипажа, подпрыгивающего на мощенной булыжником улице. Впрочем, слышит он все это уже не в своей душной комнате, а в просторном кабинете сэра Исаака.

Ньютон сидит в кресле перед камином. Рядом с ним – массивный сундук, которого раньше – Моня готов поклясться – здесь не было. Крышка сундука открыта. Рука Ньютона раз за разом медленно опускается внутрь, достает пачки исписанных листов и так же медленно переправляет их в камин. Огонь в топке гудит. Углы листов обугливаются, загибаются кверху, а потом вспыхивают, и фонтаны красных брызг вместе с пригоршнями серого пепла разлетаются в разные стороны.

За все это время Ньютон ни разу не поворачивает голову в сторону сундука, ни разу не смотрит на то, что достает из его чрева. Он знает, что там лежит. И он не хочет, чтобы кто-нибудь еще знал о таинственных событиях его жизни, которые до сей поры были надежно спрятаны внутри заветного ящика.

Теперь Моня понимает, почему покинул дом Джон Кондуитт. В эти минуты сэр Исаак желает остаться один. Совсем один.

Моня смотрит на пляшущие огоньки пламени. Смотрит как чужая жизнь – наброски замыслов, дневники, письма – превращается в огонь. И огонь этот гудит, растет на глазах, заполняет не только топку камина, но и кабинет сэра Исаака, а потом весь дом в Кенсингтоне, а потом всю Англию, все страны, которые обозначены на картонном продырявленном глобусе, и наконец дотягивается до ветхого дома на Бахаревской, до комнаты, заполненной лунным светом. Голова Мони раскалывается от жара этого пламени, и нет иного спасения, кроме того, как произвести процесс обратный, то есть все сожженное в огне снова вывести на бумагу и сделать это как можно скорее, пока огонь, бушующий внутри, не уничтожил его самого.

Знает ли Моня, что это называется вдохновением? Скорее всего – нет. Он просто чувствует, что приговорен некой Высшей Силой – исполнить то, ради чего всю ночь висит над его комнатой полная луна. Моню не тревожит, что смещение времен, вызванное медитацией на семидесяти двух именах Всевышнего, может оказаться всего лишь странным фокусом, который проделало его подсознание, ускользнувшее из-под контроля разума. Для него важно другое – сэр Исаак и он, Моня Карась, превратились в подобие сообщающихся сосудов, только не жидкость переливается в них из одного в другой, а воспоминания, чувства, мысли и еще страх перед тем таинственным и грозным, что ожидает за порогом жизни.

В эти часы, неподвластные логике и здравому смыслу, он, неприметный труженик на ниве сбора и учета металлолома, превращается то в юного студента Тринити-колледжа, расположенного в самом центре Кембриджа, то в дряхлого старика, уносящего в мир иной страшные тайны мироздания, к которым ему удалось прикоснуться. Это он родился в рождественскую ночь 25 декабря 1642 года в деревушке Вулстроп близ города Грэнтэм. Это о нем говорили: не жилец, ибо не Исаак Ньютон, а он, Моня Карась, вернее – Моня Карась, ставший вдруг Исааком Ньютоном, преждевременно покинул материнскую утробу. Это он был так мал, что купать его можно было в обычной пивной кружке. Это его голова безжизненно свисала вниз с тонкой, почти прозрачной шеи, а робкое дыхание периодически прерывалось.

Моня хватает огрызок карандаша и склоняется над стопкой чистых бланков конторы «Вторчермет». Он пишет: «Я родился между двумя и тремя часами ночи, когда снег вперемешку с дождем вываливался из темноты на родовое имение Манор-Хаус…»

Имеет ли он право так писать? Он не думает об этом. Огонь в камине, где сгорают дневники и письма сэра Исаака, диктует свои правила. Моня судорожно записывает скупые сведения о том таинственном, что происходило с ним, когда он был Ньютоном, а если никогда не был, то вообразил это так ярко, что присвоил себе его имя, его чувства и его поступки. Теперь он пишет уже не отрываясь, пишет, ощутив вдруг в самом себе зачатки литературного дарования, которое вместе с пенсне, лапсердаком и любовью к библейским историям передал ему отец, бесследно исчезнувший в 37-м. Одна за другой на чистые бланки конторы «Вторчермет» ложатся странные строчки.

«Конец света астрологи назначили на 1666 год. Три шестерки – число Зверя, куда от него денешься. Если пропустить эту дату, то следующая – только в 2666 году. Но это так немыслимо далеко, что лучше все-таки остановиться на родном XVII столетии. Привычней, да и поучаствовать хочется, хотя и страшно. В общем, решили. Одна закавыка – где взять, как положено по Апокалипсису, Зверя, в точности соответствующего числу 666. Никто из здравствующих правителей на эту роль не тянул. Были, конечно, среди них мерзавцы, а с другой стороны, какой правитель не мерзавец. Были и пакостники, и интриганы, и пьяницы, но до страшного Зверя, который неминуемо должен появиться, чтобы даже заядлым скептикам стало понятно: вот он, конец света, и ничего, кроме этого конца, уже не будет – такого ни в одной стране, ни на одном континенте найти не удалось.

Астрологи совсем уже было приуныли, но тут сжалились над ними Небеса и, чтобы хоть как-то поддержать их авторитет, послали все-таки на Землю того самого Зверя, который «666». Зверь действительно оказался страшным. У него была ярко-красная голова и длинный светящийся хвост. Возник он на небе, как и подобает апокалиптическим персонажам, неожиданно в одну из декабрьских ночей 1664 года и сразу посеял панику среди всех, кто его увидел.

Ученые, правда, пытались робко пояснить, что, мол, это никакой не зверь, а всего лишь одна из комет, которая периодически возвращается на земную орбиту, но кто же этих зануд, погрязших в непонятных формулах и теряющих зрение, глядя в свои телескопы, станет воспринимать всерьез? Все и так ясно: вот он – огненный Зверь, вот он – через тринадцать месяцев – 1666 год. И вообще, сказано: конец света, значит, конец света.

Французский король Людовик XVI собрал у себя во дворце конференцию из астрологов и людей духовного звания, чтобы обсудить список неотложных дел, которыми, пока еще не поздно, следовало ублажить небесную посланницу.

Бургонского и анжуйского на этом сходе было выпито немало, но к общему знаменателю прийти так и не удалось. Люди духовные тянули одеяло на себя, утверждая, что спастись можно, если все накопленные богатства, включая, естественно, и земельные наделы, срочно передать во владение монастырям. Астрологи же, напротив, утверждали, что все самое ценное должно перейти к ним, ибо Марс находится в созвездии Тельца, и одно только это, не говоря уже о Луне и созвездии Альдебаран, подтверждает законность их притязаний.

Король Людовик затосковал и объявил конференцию закрытой. Зато другой его коллега, который, как раб на галерах, трудился в должности короля Португалии и был известен под именем Альфонс XVI, повел себя и вовсе безобразно. Он ругал ниспосланное небом страшилище бранными словами, брызгал слюной, грозил всяческими карами, а потом велел принести аркебузу и несколько раз выстрелил в комету свинцовыми пулями. Правда, промахнулся».

Эти несколько абзацев Моня пишет с легкостью необыкновенной, но потом сам себя одергивает, потому что понимает: Ньютону в тот период было не до смеха. И он продолжает именно с этой фразы.

«Ньютону в тот период было не до смеха. В 1666 ему исполнится всего 24 года. Конец света в этом возрасте?! Ну уж нет! Каждую ночь кембриджский студиоз распахивал створки окна и направлял самодельный телескоп в сторону возмутительницы спокойствия. Ньютон практически не сомневался, что шифр, способный выявить тайный замысел появления кометы, был скрыт в числовых значениях ее орбиты, вот только получить нужные цифры никак не удавалось.

Напряжение, в котором он пребывал, вылилось в головные боли, тошноту и бессонницу. Ньютон не мог есть – пища, приготовленная в столовой Тринити-колледжа, стала вызывать у него чувство отвращения, практически не спал, страшился пропустить какие-то детали, которые вслед за кометой могли проявиться на ночном небосводе.

Впалые щеки и лихорадочно блестящие глаза – вот что каждый день он теперь видел в небольшом зеркале, помещенном над колченогим столом с тазом и кувшином для умывания. Дошло до того, что он стал отводить взгляд в сторону, чтобы не сталкиваться с собственным отражением. Ему грозил нервный срыв, и, возможно, именно этим бы все и закончилось, но… Но произошло нечто из ряда вон выходящее.

Если быть совсем честным, то уже почти месяц ему казалось, что за ним кто-то наблюдает. Несколько раз, едва наступала ночь, Ньютон слышал невнятные стуки в дверь, он приоткрывал ее и осторожно выглядывал наружу. И всякий раз фонарь на вкопанном неподалеку столбе освещал пустующее крыльцо и такое же пустующее пространство перед ним.

Нельзя сказать, что тем вечером, когда произошла странная встреча, Ньютоном двигало предчувствие чего-то необычного. Просто вдруг выяснилось, что в комнате стало нечем дышать, потянуло выйти за ее пределы, да так стремительно, что он не успел даже накинуть поверх рубашки камзол, висевший на крюке у самого входа.

Он стоял на крыльце, жадно вдыхал февральский воздух и в то же время не переставал вглядываться в темнеющее небо. Взгляд привычно фиксировал хвостатую звезду, перемещавшуюся над постройками Тринити-колледжа, красные блики на редких облаках, белесый, еще не проявленный в полную силу свет Луны, идущий с востока. И вдруг (словно кто-то притянул его взгляд книзу) он обнаружил силуэт человека, возникший подле столба, на котором скрипел, покачиваясь, масляный фонарь.

Человек был небольшого роста, худой, в длинном до пят черном пальто и плоской круглой шапочке, невесть каким образом державшейся на обритой наголо голове. Руки он прятал в карманах, а его лицо, заросшее густой бородой, черные зрачки больших, чуть навыкате глаз да еще острый с горбинкой нос выдавали человека, чьи корни скорее произрастали из каких-то южных стран, нежели были связаны с Туманным Альбионом.

Вначале они молча рассматривали друг друга, потом человек произнес загадочное имя: «Маргарет Портеус», сделал паузу и добавил: «Двенадцатое апреля». Ньютон хотел переспросить, зачем ему какая-то Маргарет Портеус, но незнакомец приложил палец к губам, шагнул за пределы светового пятна и растворился в густеющих сумерках.

Ньютон бросился за ним, пробежал с десяток метров, поскользнулся, едва не упав на подмерзшем насте, остановился и стал размышлять. Вряд ли все произошедшее сводилось к шутке, подстроенной студентами из числа его недоброжелателей. Отыскать в Кембридже диковинного на вид человека только лишь для того, чтобы он назвал Ньютону женское имя, соединенное с какой-то отдаленной по времени датой, было достаточно сложно. Да и зачем? Какой смысл в подобном розыгрыше? И тогда другая мысль обожгла Ньютона. Не получалось ли так, что Господь услышал его молитвы и подал наконец знак, от кого и когда он получит ответы на вопросы, терзавшие его по поводу загадочной кометы.

Несколько минут он еще постоял, словно хотел убедиться, что странный человек исчез и появляться более не намерен, потом почувствовал, что продрог, вспомнил о забытом камзоле и повернул по направлению к дому.

Теперь оставалось терпеливо ждать. Ждать и надеяться, что незнакомец в длинном пальто и круглой шапочке, внезапно возникший и так же внезапно исчезнувший, сказал нечто действительно важное. А если совсем честно, то обозначенная им дата, связанная с некой Маргарет Портеус, была важна прежде всего для того, чтобы определить, существовал ли этот человек вообще или он только почудился Исааку Ньютону, доведенному бессонницей до странных галлюцинаций».

Лицо человека, который февральским вечером неожиданно появился перед Ньютоном, кажется Моне знакомым. В Бобруйске есть один – очень на него похожий. Живет он в сторожке в самом дальнем углу еврейского кладбища и отличается тем, что зимой и летом неизменно носит длинное черное пальто и такую же черную шапочку на бритой голове. Его почему-то боятся, хотя Моня ни разу не слышал, чтобы он произносил что-либо, кроме притчи царя Соломона про душу человека, которая целиком вмещает в себя свет Всевышнего.

В домах горожан кладбищенский сторож появлялся странным образом: всякий раз казалось, что, каким-то чудом миновав закрытые двери, он неожиданно возникал посреди комнаты. Пробормотав слова соломоновой притчи, сторож доставал из кармана пальто сложенный вчетверо листок, вырванный из обычной школьной тетради. На листке корявым почерком были написаны даты, в которые следовало читать молитвы по умершим родственникам и в течение суток жечь поминальные свечи. В Бобруйске, правда, для этих целей использовались керосиновые лампы. Если их фитилек, накрытый стеклянным колпаком, весь день и всю ночь горел на одном из подоконников, значит, накануне этот дом посетил человек в длинном до пят пальто и черной круглой шапочке. Никто не помнил настоящего имени сторожа, а потому называли его просто – реб Йорцайт. Йорцайт означает «годовщина смерти».

Моня, естественно, не знает, как величали незнакомца, который был послан – именно послан, уверен Моня – для встречи с Ньютоном, не знает его истинные намерения, но что-то ему подсказывает (не воспоминание ли о кладбищенском стороже?): без скорбной даты здесь не обойтись.

– Дата, дата, – шепчет Моня. Он подсчитывает: от февральской встречи до двенадцатого апреля должно пройти ровно 66 дней.

«– Дата, дата, – повторял про себя Ньютон, вернувшись домой. Он открыл дневник, аккуратно записал в нем: «Двенадцатое апреля», обвел эти слова кружком, поместил рядом имя – «Маргарет Портеус» и несколько раз его подчеркнул. Потом впервые за долгое время съел холодную, превратившуюся в подобие резинового кома овсяную кашу, запил ее пинтой пива и укрыл самодельным чехлом линзы телескопа.

Прежде чем задуть свечи, он, по давней привычке переводить в числа любое событие своей жизни, подсчитал: от момента встречи с незнакомцем, пригрезившейся или случившейся наяву, до двенадцатого апреля должно пройти ровно 66 дней.

Ньютон вытащил из-под кровати небольшой сундук – с ним три года назад он отправился из дома на учебу в Кембридж, – достал оттуда книгу «Индусская астрология», которую вместе с учебниками по латыни и древнееврейскому выторговал у заезжего торговца всего за семнадцать шиллингов, и отыскал в ней статью про число 66. Вернее, две статьи. В первой говорилось, что человек уровня «66» является скрытым агентом тайных сил. Он возникает из небытия, делает на первый взгляд нечто странное и непостижимо исчезает, растворяясь в пространстве. Вторая статья утверждала, что те, кому удалось проникнуть в канал «66», получают возможность перейти от ощущений мира реального в ощущение Мира Высшего.

Он еще раз внимательно перечитал обе статьи. И еще раз. Получалось, что если незнакомец в длинном пальто принадлежал к числу 66, то теперь и его, Ньютона, пригласили войти в некий канал, связывающий откровение двух миров.

Он не знал, радоваться или печалиться такому повороту в своей судьбе. Разум отказывался выстраивать хоть какие-то логические цепочки. Ему снова стало нечем дышать. Комната поплыла перед глазами. Книга по индусской астрологии проваливалась куда-то в неизвестность, затем возникала на столе перед ним и снова исчезала. Ньютон на мгновение – так ему казалось – закрыл глаза и открыл их только вечером следующего дня. Целые сутки он барахтался в странном сновидении, которое тотчас же всплыло на поверхность, едва он, пошатываясь, подошел к окну и распахнул створки, впустив в комнату морозный воздух.

Снилось Ньютону, что он превратился в старика и гулял по аллеям какого-то парка. Рядом с ним шла совсем еще молодая мама, такой он помнил ее в своем детстве до замужества за его отчимом преподобном Барнабе Смите. Мама была весела, пела песенки и катила впереди себя коляску с младенцем. Младенец этот тоже оказался Исааком Ньютоном, только совсем маленьким, возможно, даже годовалым. Они гуляли, и день постепенно темнел, переходя в ночь. На небе появились звезды, а полная луна висела над аллеями парка, как яркий фонарь. И вдруг все стало резко меняться. Из-за деревьев выползла темная со свинцовым отливом туча. Она начала пожирать одну звезду за другой, добралась до луны, скрыла ее до половины, потом до четверти, потом оставила от нее только тонкий, едва видимый серп.

Казалось, что непроглядная тьма сейчас захлестнет все вокруг, и тогда они побежали. Дом, который был похож на родовое имение Манор-Хаус, оказался рядом. Мама стала стучать в запертые двери, а Ньютон пытался втянуть на крыльцо коляску с маленьким Исааком. Коляска зацепилась колесами за каменную ступеньку, а когда он в отчаянье рванул ее на себя, ручка оторвалась, и коляска, откатившись, исчезла в кромешной мгле. Ньютон бросился вслед за ней, но на дороге прямо перед ним возникла огромная воронка, которая прямо на глазах превращалась в бездонную пропасть. Ньютон едва успел остановиться у самого ее края и в этот момент увидел, как в пропасть проваливается коляска с маленьким Исааком. Малыш кричал, и в этом крике было столько ужаса, что душа Ньютона переполнилась состраданием и непереносимой болью».

Страшный сон, думает Моня, очень страшный. Он знает, что точно такое же сновидение посетит Ньютона еще раз, но теперь уже спустя тридцать лет, когда осторожный и подозрительный Вильгельм Оранский, водрузив свое тело на английский престол, науськает тайную полицию против тех, кого он посчитает еретиками, способными угрожать его власти. Моня подпадет под подозрение одним из первых. Господи, почему же Моня, ну, конечно, Ньютон. Сэра Исаака занесут в «черный список» не только из-за его «богопротивных» открытий. Ньютон тайком от всех исповедовал запрещенный церковью арианизм, Моня знает: это учение отвергает существование Святой Троицы. Он пытается представить, что было бы с ним самим, если бы майору Устину Пырько донесли, что один из жителей Бобруйска считает неприемлемым учение Маркса, Энгельса и Ленина, то есть тех «авторитетов в законе», коих высшее начальство возвело в ранг новоявленной троицы. Лики всех троих, напечатанные на красочном плакате, Моня практически ежедневно видит в конторе «Вторчермета», стоит лишь поднять взгляд от заляпанного чернилами стола. Его отнюдь не впечатляет их нерушимое единство, а именно три профиля, упорно налезающие друг на друга. Напротив, ему постоянно хочется избавить себя от лицезрения странной близости трех бородатых мужчин, вынести плакат из конторы и закопать под единственным чахлым тополем, чудом проросшим сквозь нагромождение металлолома. Но каждый раз он не решается выполнить задуманное, боясь, что кто-нибудь из грузчиков на него донесет, и тогда он, вполне вероятно, сгинет так же бесследно, как сгинул его отец в 37-м.

От этого предположения его обдает липким страхом, и он снова ныряет с головой в XVII столетие. Ньютон, естественно, не знает никакого Устина Пырько по прозвищу Упырь, но у Вильгельма Оранского есть свое «НКВД» и свои бдительные «майоры». Святую Троицу они Ньютону не простят. В одну из ночей тайные агенты подожгут его лабораторию. В огне вместе с многочисленными рукописями бесследно исчезнут записи по получению философского камня, того самого, который дарует бессмертие.

– Сволочи, – с тоской думает Моня. На отдельном листе он записывает на всякий случай все, что только что промелькнуло перед его мысленным взором, затем откладывает исписанный лист в сторону и снова возвращается в Кембридж.

«Все 66 ночей, оставшихся до назначенной даты, Ньютон провел хоть и беспокойно, но уже без всяких сновидений. Весна оказалась пасмурной, небо практически все время было затянуто облаками, влага висела в воздухе, но настоящие потоки воды обрушились с небес на землю аккурат 12 апреля, то есть именно в тот день, о котором сказал ему таинственный посетитель. Ньютон то просыпался оттого, что косые струи барабанили по оконному стеклу, то вновь засыпал, проваливаясь в какую-то тонкую, вязкую пелену. По-настоящему удалось уснуть только под утро, когда ливень превратился в унылый дождь, и в его убаюкивающем шелесте растворились внезапно все страхи, что одолевали Ньютона на протяжении последних двух месяцев.

Проснулся он поздно и впервые за долгое время посмотрел в зеркало. То, что он увидел, ему понравилось: он улыбнулся и подмигнул своему двойнику. Все выглядело так, как будто он переболел тяжелой болезнью и вот теперь, сбросив ее оковы, ощутил внутри себя не беспокойство, натянутое до предела, а благословенную тишину, позволявшую наконец привести в порядок мысли и чувства. Может быть, это произошло оттого, что дата, обозначенная странным незнакомцем, все-таки наступила. И раз уж он дождался первой части его предсказания, возникла уверенность, что и вторая часть, связанная с именем Маргарет Портеус, тоже окажется не плодом больного воображения, а такой же неотвратимой реальностью, как и подтвержденное календарем двенадцатое апреля.

Впрочем, в тот день никакого события, которое могло бы приоткрыть завесу тайны над загадочной фразой, услышанной Ньютоном, так и не случилось. Вернее, оно случилось, но узнал о нем Исаак Ньютон только на следующее утро, когда в библиотеку Тринити-колледжа доставили газету из Лондона.

В гулкий зал с высоким стрельчатым потолком набилось множество народа. Газету молча передавали друг другу, молча читали и так же молча расходились по своим кельям. От небольшой заметки, выделенной крупным шрифтом и состоящей всего из двух фраз, веяло ужасом. В первой фразе говорилось, что некая мисс Маргарет Портеус скоропостижно скончалась 12 апреля. Вторая была короткой и беспощадной: диагноз – бубонная чума.

Человек в длинном до пят пальто и круглой шапочке на бритой голове знал, какую беду на самом деле предвещала комета, знал за два месяца до случившегося. Но зачем ему нужен был Ньютон? Для чего в тот вечер он внезапно появился и так же внезапно исчез? Какую цель преследовал? Что проверял? Ответа не было».

Моне кажется, что он знает ответ. Комета, а затем чума – это только два первых шага, приближающих его к разгадке тайны исчезнувшего диска. Будет еще третий, самый главный, уверен Моня. Надо просто набраться терпения и подождать, пока он покинет Кембридж.

Он покинет Кембридж – звучит, конечно, хорошо, усмехается Моня. Только он – это не тот Моня Карась, который сидит, скрючившись, над бланками конторы «Вторчермет» в маленькой комнатке, отведенной ему тетей Басей. Кембридж покинет другой Моня, тот, который Исаак Ньютон. Тот, которому не дает покоя воспоминание о человеке под масляным фонарем. Тот, который, как и все, боится чумы.

«Ньютон, как и все, боялся чумы. Впрочем, по-настоящему страшно ему стало только в июне, когда до Кембриджа дошли слухи, что каждую неделю в Лондоне умирает от двух до трех тысяч человек. Народ потянулся к прорицателям и колдунам. Прорицатели, порывшись в старинных книгах, нашли указание, что комета вот-вот исчезнет, а чума пресытится своей страшной жатвой и отступит вслед за кометой.

Колдуны утверждали обратное и советовали раскладывать на жаровнях связки ладана и перца, чей запах непременно должен отпугнуть невидимую убийцу. Растерявшиеся от обилия смертей лекари настояли на том, чтобы во дворах и на улицах круглосуточно поддерживали открытый огонь. Они утверждали, что с его помощью можно поставить заслон эпидемии, готовой вырваться из Лондона и захлестнуть всю страну.

Так это было или нет, могло показать только время, зато вечера теперь приобрели особенно зловещий оттенок. Если днем языки пламени были не столь заметны, то, едва темнело, они становились похожими на погребальные костры, навевая тоску и мысли о неминуемой смерти.

От Лондона до Кембриджа всего 40 миль. Но никто не мог сказать, с какой скоростью распоясавшаяся зараза передвигается по дорогам Англии. Почти все лето, вплоть до начала августа, Ньютон жил в тревожном ожидании первой жертвы внутри самого Тринити-колледжа. И не он один. Беззаботная жизнь сдулась, как лопнувший шар. Студенты и преподаватели старались как можно меньше появляться на людях, предпочитая смотреть на мир из окон своих келий. На лекциях народу раз за разом становилось все меньше, но с командой «спасайся, кто может» мешкали до последнего. И только когда в Кембридж пришло сообщение, что король Англии в спешном порядке бежал подальше от столицы, высокое начальство решило более не полагаться на рекомендации лекарей и колдунов.

На сходке, состоявшейся у церкви Святой Анны, студентам объявили, что впредь до особого распоряжения они отпускаются на все четыре стороны. При этом настоятельно рекомендовали из четырех сторон выбрать одну, а именно уходить на север, ибо, по мнению ученых мужей, чума предпочтет двигаться на юг, где условия для сбора ее смертоносной жатвы казались намного благоприятнее.

Родовое имение Ньютона Манор-Хауз близ городка Гринфильд было в трех днях пути от Кембриджа в том самом северном направлении, куда советовали двигаться профессора Тринити-колледжа. Оставалось дождаться выдачи положенной стипендии и сразу же тронуться в путь. Но страх, который поселился в душе Ньютона, отверг все меркантильные доводы по поводу горстки причитающихся шиллингов. Бог с ними, решил Ньютон. Утром следующего дня он одним из первых покинул свою альма-матер.

Августовское утро, на которое пришлось его прощание с Тринити-колледжем, как назло, выдалось туманным. Туман этот был плотный, тягучий, проникал во все закоулки, заполнял собой пространство, лишал его перспективы. Костры, круглосуточно горевшие на улицах, были единственными цветными пятнами, пробивавшимися сквозь его монотонную серость.

Едва Ньютон вышел за пределы Кембриджа, как сгустившаяся пелена тотчас же поглотила и отблески костров, и силуэты города, словно сам Кембридж и почти три года, проведенные в нем, не просто остались позади, а исчезли вообще, уступив место чему-то новому и пока неведомому.

На северной дороге туман выполнял еще одну миссию: он скрывал в своих плотных объятиях поток людей и повозок, которые двигались прочь от тех мест, где вовсю хозяйничала черная смерть. Оттого, что рядом с Ньютоном были видны только отдельные сосредоточенно шагающие фигуры да еще фрагменты конных экипажей, то выныривающих из влажной мглы, то вновь теряющихся в ней, становилось не по себе, ибо то, чего не видели глаза, дорисовывало воображение, а именно – бесконечную людскую реку, не имевшую ни конца, ни начала. В этой реке он, Исаак Ньютон, ощущал себя лишь малой каплей, которой оставалось полагаться не на собственную волю, а на причудливые извивы судьбы, управляемой таинственными и безразличными к нему силами.

Глухим и тягучим, как туман, был страх, нависавший над дорогой. Под его тяжелым прессом звуки этого утра казались нарочито приглушенными. Редкие разговоры, ржание коней, монотонное шарканье ног вперемешку с натужным скрипом колесных осей многочисленных фур и повозок – все это составляло лишь некий фон, поверх которого беженцы напряженно вслушивались в то, что происходит впереди. А вслушиваться было необходимо, чтобы не пропустить внезапное рыдание над очередной жертвой, выхваченной чумой из людского потока, вслушиваться, чтобы определить место, где это произошло, и по возможности обойти его стороной».

Моня чувствует промозглую сырость, ощущает тот же страх, что и Ньютон, страх, сдобренный тоскливой обреченностью, оттого что смерть крадется где-то рядом и нет никакой возможности определить направление ее очередного удара. А еще он внезапно осознает, что каждый шаг стал даваться ему с огромным трудом.

– Чертов башмак, – шепчет Моня.

« – Чертов башмак, – едва не закричал Исаак Ньютон.

Башмак натирал ногу, и пятка горела так, словно ее поджаривали на раскаленной сковородке. Пришлось просунуть под ступню свернутый в несколько слоев шейный платок, но коварный башмак сразу же переключился на пальцы, при каждом шаге причиняя им нестерпимую боль.

Двигаться дальше стало невмоготу. Ньютон доковылял до поваленного дерева, гниющего неподалеку от края дороги, сорвал башмак и погрузил ногу во влажный островок травы, которую не успел еще вытоптать людской поток. Положение выглядело безнадежным. Вряд ли в ситуации, когда люди боялись вступать в контакт друг с другом, кто-либо мог предоставить ему место в повозке, тем более что каждая из них доверху была набита всевозможной поклажей.

Оставалось молиться и уповать на Всевышнего. Обычно он представлял, как слова молитвы, произносимые им, попадают в некий туннель, идущий вертикально вверх, а затем растворяются в бесконечно удаленной светящейся точке. И если это происходило, он испытывал чувство огромного облегчения, будучи в полной уверенности, что слова его дошли точно по адресу.

Но на сей раз ничего не получилось. Ньютон, как ни старался, не смог вообразить ни туннель, ни бесконечность. Все выглядело так, словно густые пласты тумана превратились в естественную преграду, и она, эта преграда, отсекала его от контакта с Высшей Волей. Какое-то время он еще держал глаза закрытыми, а когда открыл их, обнаружил человека, сидящего рядом.

Человек, чье лицо, заросшее бородой, с черными угольками глаз, вот уже несколько месяцев преследовало Ньютона в долгих ночных кошмарах, слегка поклонился и внимательно посмотрел на его ногу. Длинное пальто и маленькая круглая шапочка на обритой голове – все было в точности таким же, как в тот февральский вечер, когда он неожиданно возник у столба с масляным фонарем и произнес загадочное имя – Маргарет Портеус. Но тогда незнакомец исчез так же стремительно, как появился, а сейчас, похоже, человек в длинном пальто никуда не спешил. Он открыл плетеную корзину, наподобие той, что брали с собой жители кембриджского пригорода, отправляясь для закупок в ближайшую лавку, достал оттуда две запеченные картофелины, одну протянул Ньютону, другую начал медленно очищать, поддевая кончиками ногтей коричневую кожуру.

Ньютон хотел последовать его примеру, но не смог – пальцы внезапно одеревенели и перестали гнуться. Он покатал теплую картофелину в ладонях, а потом машинально опустил ее в карман камзола. Страх ли сковал его или какая-то иная неведомая ему напасть, сказать было трудно, но нечто подобное он уже испытывал, когда, начиная с памятного февральского вечера, пытался разрешить загадку, заданную странным визитером, хотя занятие это на поверку выходило абсолютно бесплодным – мысли всякий раз упирались в некий барьер, за которым скрывалась неразрешимая, а потому пугающая тайна.

Единственное, о чем он догадывался: все случившееся ранее – имя Маргарет Портеус и дата 12 апреля – являлись своеобразным паролем для пропуска в будущее и были сообщены ему прежде всего как доказательство, что человек в длинном пальто и маленькой круглой шапочке обладал информацией, неподвластной обычному земному знанию.

Незнакомец молча продолжал расправляться с печеным картофелем, а напряжение, овладевшее Ньютоном, все нарастало и нарастало. Людской поток безостановочно тек мимо, но Ньютон существовал уже отдельно от него, весь в ожидании того важного, что должно было сейчас прозвучать здесь, на стволе поваленного дерева в нескольких метрах от дороги, ведущей к спасительному для него родовому имению.

Он не знал, сколько времени провели они, сидя рядом и не обменявшись при этом ни единым словом – может быть, несколько часов, а может быть, всего с десяток минут. Его начало подташнивать, голова гудела, сердце стучало так, что, казалось, удары его перекрывали все звуки, приходящие извне. На всякий случай он снова натянул на ногу чертов башмак и теперь боялся только одного – в самый ответственный момент не потерять, как это уже случалось с ним, ощущения реальности или, хуже того, не оказаться в глубоком обмороке.

Незнакомец между тем начал нетерпеливо оглядываться по сторонам. Казалось, он кого-то ждал, а когда из-за ближайших деревьев прозвучала негромкая, но протяжная трель, тотчас же вынул из кармана свисток и дважды коротко просигналил в ответ.

Экипаж, подкативший к ним, выглядел шикарно. Черная лакированная его поверхность хоть и была покрыта стекающими каплями, но в ней, как в слегка изогнутом зеркале, отразился и сам Ньютон, и человек в длинном пальто, который протянул ему руку, помог встать, а затем подтолкнул к выдвинутой подножке перед распахнутой дверцей.

Когда Ньютон поднялся внутрь и оглянулся, никого рядом уже не было. Все выглядело так, будто его недавний сосед непостижимым образом растворился среди клочьев прибитого к земле тумана. Единственное, что напоминало о его недавнем присутствии, – плетеная корзина, переместившаяся со ствола поваленного дерева внутрь экипажа и стоявшая теперь рядом с дорожной котомкой Ньютона, заняв почти весь проход между двух сидений, обшитых плотной и гладкой, как шелк, серебристой материей.

Такого поворота событий Ньютон не ожидал. Он оказался один среди мягких подушек внутри утонченной роскоши чужого экипажа. Означало ли это, что в любой момент ему дозволено было открыть дверцу, выбраться наружу и самостоятельно продолжить движение в сторону Манор-Хауз? Правда, едва он представил себе долгую, в несколько дней дорогу, тут же заныла натертая башмаком пятка, да к тому же сквозь небольшие, слегка дребезжащие окна он уловил хмурые взгляды тех, мимо кого продвигался этот странный экипаж и кто был лишь малой, видимой частью толпы, сосредоточенно шагающей в стремлении как можно скорее оторваться от крадущейся по пятам смертельной заразы.

Будь что будет, решил Ньютон, откинулся на спинку сиденья и только теперь почувствовал, как сильно проголодался. Запеченная картофелина все еще лежала в кармане его камзола, но желание узнать, что находится в корзине, заставило нагнуться, поднять ее к себе на колени и открыть крышку.

Никаких съестных припасов внутри не оказалось, вместо них под чистой льняной салфеткой лежал странный диск с небольшой шишечкой посредине. Ньютону пришлось потрудиться, чтобы вытряхнуть его на сиденье рядом с собой, но как только он взял загадочный предмет в руки, диск начал вибрировать и излучать вокруг себя такое сияние, что Ньютон невольно зажмурил глаза и едва не выронил свою находку на скрипящий, покачивающийся пол экипажа».

– Осторожно! – шепчет Моня. – Ради бога, осторожно.

Он испытывает сейчас те самые чувства, которые некоторое время назад испытывал Ньютон: его подташнивает, голова гудит, сердце колотится так отчаянно, что домик на Бахаревской сотрясается от этих ударов. Он нашел свой диск. Но находка эта озадачила Моню. Мало того что диск светится, так еще по окружности его выдавлены какие-то странные фразы. Однажды тетя Бася обронила мимоходом, что парикмахеру Менделевичу якобы удалось восстановить первозданную чистоту предмета, найденного под окном конторы «Вторчермет», и что они оба видели на диске слова, составленные из букв, похожих на те, что были начертаны на пропавших свитках бобруйской синагоги.

К сожалению, Моня тогда не успел проверить достоверность ее слов – дом Менделевича после его смерти оказался опечатан, да и где именно он держал несостоявшуюся «противотанковую мину», тетя Бася, естественно, не знала. Впрочем, теперь все это в прошлом. Теперь он жалеет лишь об одном: слишком много неровностей оказалось на дороге, ведущей к северу от Кембриджа, и оттого текст, написанный на древнееврейском, прыгает перед глазами, затрудняя чтение и затеняя смысл прочитанного. Моня на мгновение задумывается и снова берется за карандаш.

«Текст, написанный на древнееврейском, прыгал перед глазами и затруднял чтение. Ньютон держал диск на коленях и, преодолевая его вибрацию, а также ухабы и впадины Северной дороги, пытался сложить воедино слова, идущие по кругу, чтобы получить наконец цельное представление о том, ради чего их поместили на этой светящейся поверхности. Два года занятий в Кембридже «мертвым» языком не прошли даром. Значение каждого слова было ему понятно, вот только смысл большинства фраз, которые из этих слов складывались, ускользал напрочь.

Он почти сразу сумел разобраться с той частью текста, где говорилось о большом камне, летящем к Земле, и о вроде бы неизбежном столкновении с ним. Но из других фраз, идущих следом, выходило, что катастрофу можно предотвратить, если вовремя оказаться в определенной точке, координаты которой были, очевидно, крайне важны, а потому несколько раз повторялись в разных частях диска. Ньютон выучил их наизусть: 53° градуса северной широты и 29° градусов восточной долготы, хотя, с другой стороны, эти цифры ничего не проясняли, потому что место, где располагался Кембридж, было на один градус южнее и почти на 29 градусов восточнее, что составляло примерно, как он прикинул, около двух тысяч километров. Но чем дольше углублялся он в смысл прочитанного, тем все более и более путаными казались фразы, пока весь текст не превратился в мешанину совершенно неудобоваримых слов. Дважды, например, повторялось в нем слово «Бобруйск», которое нельзя было перевести ни на один из знакомых ему языков, несколько раз была упомянута какая-то аптека, находящаяся возле лужи, многократно повторялось время – три часа пополудни, и дата – последний день месяца Сиван 5715 года. В этот день и в этот час требовалось поднять на вытянутых руках диск, лежащий сейчас на коленях Ньютона, а затем совместить его окружность с окружностью Солнца, которое к этому моменту станет почему-то совершенно черным.

Помимо черного Солнца, Ньютона смутила дата. Он знал, как перевести числа календаря, которым пользовались в древней Иудее, на те, по которым со времен реформы Григория XIII жила Европа, – получилось 30 июня 1954 года. А это, в свою очередь, означало одно – требования инструкции, нанесенной на диск, можно было исполнить только через 227 лет, отсчитав их с того момента, когда человек в длинном пальто и круглой шапочке усадил его в роскошный экипаж и ни словом не обмолвился, что следует сделать, чтобы оказаться в нужное время в указанном месте.

Но самое неприятное было написано на обратной стороне диска. Смысл этой записи сводился к тому, что если все сделать правильно, то разрушительной катастрофы можно избежать, а вместо нее случится всего лишь одна маленькая неприятность – человек, который поднимет диск и совместит его с черным Солнцем, исчезнет навсегда, и не только с лица Земли, но и из памяти всех, кто когда-либо находился с ним рядом.

– Черт возьми, – подумал Ньютон и впервые пожалел о том, что в свое время настоял на желании отправиться на учебу в Кембридж, вместо того чтобы сделать так, как просила его матушка, – пойти по торговой части».

– Черт возьми, – думает Моня, бросает на стол карандаш и откидывается на спинку стула. В отличие от Ньютона, он знает, что такое Бобруйск, знает координаты своего города, знает аптеку и лужу около нее. А еще он знает, что сегодня вторник, 29 июня 1954 года, и что завтра в три часа дня должно произойти солнечное затмение. Об этом необычном явлении уже несколько недель трубили все газеты, а по радио выступал ученый из Москвы, который советовал заранее вырезать из оконного стекла прямоугольные пластинки и хорошенько прокоптить их на открытом огне. Смотреть на солнечное затмение при помощи таких приспособлений, утверждал он, будет и легко, и абсолютно безопасно.

Единственное, чего не знает Моня, – где сейчас находится диск, который 227 лет назад лежал на коленях у Ньютона. «А если бы знал, – спрашивает он себя, – тогда что?..» Так и не додумав эту мысль до конца, он вдруг чувствует, как в комнате становится нестерпимо душно. Моня подходит к окну, распахивает его створки и полной грудью вдыхает влажный ночной воздух.

Луна по-прежнему висит над самым домом, и в ее свете он различает странного человека в длинном до пят пальто и в черной шапочке на обритой голове. Он узнает этого человека. В городе все зовут его реб Йорцайт, что означает «годовщина смерти». В руках у реб Йорцайта, который движется от калитки по направлению к дому, поблескивает какой-то круглый предмет.

Тетя Бася, отреагировав на звук раскрывшихся створок, вздыхает за фанерной перегородкой, а потом произносит хриплым, не проснувшимся еще голосом:

– Моня, ты спишь или что?

– Сплю, – отвечает Моня и перегибается через подоконник.

Диск медленно, словно в затянувшемся сновидении, выплывает из рук реб Йорцайта и плывет по направлению к рукам Мони. И едва Моня подхватывает его, луна, словно выполнив свою миссию, закатывается наконец за крыши соседних домов, а спящий город привычно погружается в густой предутренний сумрак.