1
В конце января устроили общее собрание. Человек тридцать-сорок инвалидов расселись в небольшом зале Общества. Семеро колясочников заехали и поставились в проход между двумя рядами. В затылок друг другу. Тем самым создав из колясок некую организованную затычку в проходе. Случись какой-нибудь афганский взрыв и пожар – началась бы свалка. Совсем не организованная.
За красным столом на сцене сидел приглашенный военком Ганин, пожилая Дрожжина Алевтина Павловна, председатель жилищной комиссии райисполкома, и ещё какой-то хмырь в сером пиджаке и вольно расстёгнутой белой рубашке. Вроде бы от профсоюзов. Сидящий тоже вольно – с рукой на спинке стула и с ногой на ногу.
Отчётный доклад делал Проков. В нём он перечислял всё, что получили инвалиды от государства за прошлый год. Три усовершенствованные, на рычажном ходу, коляски по льготной цене, пятнадцать новых протезов рук и ног бесплатно, одну машину с ручным управлением без очереди Кобрин купил, а трёхкомнатную квартиру (расширение) получил Никитников. Четверо инвалидов ездили, лечились в санатории «Лебедь». Бесплатно. Всех получивших помощь и льготы называл поимённо. После фамилий делал паузы. Словно ожидал – названные встанут со своих мест. Если смогут, конечно. Предъявят себя президиуму. Мол, без дураков. В конце поблагодарил за поддержку Ганина, Дрожжину Алевтину Павловну и товарища от профсоюзов со странной для всех фамилией – Несмывайлов. (Вольный Несмывайлов, не меняя положения ног, склонил голову и приложил к груди руку.)
Доклад получился неплохой. Инвалиды даже похлопали. Не торопясь Проков складывал листы в папку. Словно ещё аплодисментов ждал. Даже шмыгал своим шлемовым носом. Пошёл, наконец, с папкой. Сел рядом с Ганиным. Тот пожал ему руку.
Ёрзая протезами, тяжело взобрался на сцену Громышев. Однако рукой опёрся на край трибуны, будто на плечо корешка, друга, который всегда выведет куда надо. Сладко складывая губы, говорил о финансах Общества. Все цифры, куда и сколько, докладывал инвалидам наизусть. Но всё время взмахивал бумагами. Будто честный голубь крылами. Мол, не хухры-мурхы, а вот, всё здесь. Вот в этих бумагах. Формата А4. Видите? Инвалиды видели. Кивали. Молодец, Громышев, хорошо считаешь.
Плуготаренко опоздал на собрание. В гардеробе, забитом толстой одеждой инвалидов, бросил куртку и шапку на стул и поехал к широко распахнутым дверям зала, откуда тянуло жаркой духотой от скопившихся внутри людей. Увидев забитый колясками проход между рядами, лезть в него не стал – принялся ездить у двери. Да всё, о чём говорил Проков со сцены, было слышно и здесь.
Когда тот сказал про телефон и про новую коляску, доставшуюся ему, Плуготаренке, первому – дурашливо вскинул кулак над головой. По молодёжной моде: – Й-йес!
– Ты чего, Юра? – сразу узнав по голосу, спросил его слепой Никитников. Он сидел в затемнённом углу вестибюля. Вместе со своей женой-поводырём. После света улицы Плуготоренко его и не заметил. Сразу подъехал, пожал ждущую руку:
– Радуюсь, Слава, что целых два раза обо мне сказали со сцены!
Посмеялись. Потом, мало слушая зал, разговаривали. Плуготаренко рассказывал о своём счастье. Почему-то думалось, что Славе и его жене об этом – можно.
– Дай бог, Юра, дай бог. Мы рады за тебя, – говорил слепой Никитников.
Его очкастая полуслепая жена улыбалась. Её правый, увеличенный глаз офтальмолога смотрел на Плуга: ещё одни инвалид пристроен, теперь не одинок и, по всему видно, попал в хорошие руки.
После собрания инвалиды нехотя выходили и выезжали на белую морозную улицу. По трое больше старались. С намереньями на троих. Нужно теперь тащиться в пивную на площади или в на Свободную в «Голубой Дунай». Выпивок (пьянок) инвалидов в здании Общества Проков почему-то не допускал. Как говорится: с водкой пришёл – только на выход! Даже его заместитель, частенько похмельный Громышев, просто выходил из здания и возвращался. До тех пор, пока не падал в здании. И его приходилось оставлять в здании на ночь. Охранником.
Кто не нашёл третьего, курил и косился на Плуготаренку и Славу Никитникова, прощающихся возле крыльца. Плуг, понятно, не товарищ (свинье), это однозначно, а Слава сегодня под охраной своей шмакодявки. Да-а, задача.
Зато «чёртов трезвенник Проков» в это время водил по зданию гостей из президиума, зная, что всё в здании чисто. В смысле этого самого. Щелчка под бутылку. Показывал им, чёрт бы его побрал, где и что в здании находится. Долго держал всех троих возле длинного ряда фотографий на стене вестибюля. С погибшими в Афганистане парнями из Города. Словно чтобы гости хорошенько запомнили их. Ганин и Несмывайлов хмурились. Мужественно. А пожилая Дрожжина по-бабьи сокрушалась: такие молодые, совсем мальчишки, Покачивала низким лобиком своим. Как крестила парней иконкой.
Проков помог гостям в гардеробе одеться, до дверей проводил, пожал всем руки и пошёл, наконец, в свой кабинет, Где давно уже сидели Члены Клуба Афганских Воспоминаний. Человек десять Постоянных Членов. Этим водки не надо, этим бы только подымить, вспомнить былое. Своё, афганское. Они, похоже, даже не заметили вошедшего хозяина кабинета. Которому пришлось скромно присесть к своему столу, будто бедному родственнику.
Одеяла из дыма плавали по всей комнате, свободно:
…в Афгане ночи тёмные. Сами знаете. Глаз выколи. Душман-снайпер клал на камни китайский дешёвый фонарик, ложился в сторонке и ждал. Какой-нибудь наш салага, оставленный в дозоре, не выдерживал, стрелял по фонарику. Тут душман и поражал дурака. Бывали такие случаи. Или пускали ночью по склонам ишаков. С привязанными фонариками. Дескать, много нас, русские, бойтесь нас! Ну, однажды нам надоело. Шмальнули из танка. Погасили. Больше фонарики по ночам не передвигались. А днём чаще врага и не видели. Постреляют духи откуда-нибудь: из виноградника там или из зелёнки и отойдут. Если видишь их, то далеко, на полтора-два километра – пулей не возьмёшь. В горах днём хорошо видно. Из-за разрежённого воздуха… Да-а. Иногда шли на них. Они видели, что нас больше – разбегались из засад, как зайцы, бросая оружие. В рукопашную сходились редко. Больше так. В кошки-мышки. Да-а…
…а я запомнил свой первый выход пёхом в горы. Жара под 50. Да ещё килограммов пятьдесят полного боевого на тебя навесили. Лезешь со всеми вверх. Ноги чугунные. Лёгкий маскхалат на тебе будто презерватив – не дышит. От пота вся одежда прилипла к телу как слизь. Да ещё взводный в зад всё время пинает. Ты готов пасть и катиться к чёртовой бабушке вниз. На всю жизнь запомнил…
…да какой чай из верблюжьих колючек! Какой помогал! О чём ты говоришь! У душманов-то трубочки-фильтры были. Итальянские. Американцы снабжали их. Через такую трубку хоть из грязной лужи соси. Ничего не будет! А мы-то – с таблетками из хлорки. И всё. И как хочешь. Хоть десять их кидай в воду – ни черта не помогали. Вот и цеплял ребят то гепатит, то тиф. Да вон покойного Гришу Зиновьева вспомни. Из Афгана выбрался живой. А дома всё же загнулся. И всё от той ещё, афганской, грязной воды. Здесь она его уже достала. Дома…
…а мы воинский устав в Афгане частенько нарушали. Когда уже пообтёрлись там. И командиры смотрели на это сквозь пальцы. К примеру, рота вышла из операции, из боёв, к примеру, из Поджшера. На отдыхе мы теперь. Или где-нибудь в охранении. Складов там, военных объектов. Ты теперь часовой. По уставу ты обязан стоять возле склада или ходить вдоль него. И ты ходишь, как дурак, от одного угла к другому. Или круги вокруг склада даёшь. Это в Союзе так хорошо по уставу ходить. Где-нибудь в Туркестанском Военном Округе. В Афгане так не получалось. Местность там часто открытая, пустая. Ты виден как на ладони. Казалось, и ты видишь всё вокруг хорошо. Никто к тебе скрытно не подойдёт. Но это твоя ошибка. Душманы, прежде чем грабить склад, пускали вперёд снайпера. Тот полз и метров с пятидесяти бил тебя. Просто как куклу. Это днём, А ночью и того хуже. Не дай бог, склад освещён по периметру. И ты топаешь опять по уставу от одной лампочки до другой. К тебе просто подползают и снимают тебя ножом. Режут горло. У нас двое так погибли. Мотались вдоль склада по уставу. Поэтому если ты не дурак, ты сам прячешься где-нибудь возле склада и наблюдаешь. И днём так, и ночью. Тебя не видно, а ты видишь всё. И духи в полной неуверенности: ушла охрана или нет? Так я и встретил один раз неуверенных. Автоматным огнём. Пятеро их было, неуверенных. Все поплясали передо мной и полегли. Прямо возле склада. Правда, один минус в такой маскировке есть. Когда спрятался ночью, лежишь, пялишь глаза – можешь заснуть. А уж тут опять взводный пинает тебя в зад. Ха-ха-ха! Так что живым хочешь остаться – маракуй. Не по Уставу…
Проков курил со всеми, но молчал. Хмурился. Как отец. Опять ребят растащило по всему Афганистану. Мы под Кандагаром. А вот мы в Панджшерском ущелье. Не соберёшь теперь их и не остановишь. Часа на два шарманка будет. Только что поднять руку: всё ребята, по домам, Общество закрываю… Однако сказать так, одёрнуть, никак нельзя. В свой Дом ведь люди пришли. С жёнами-то, у себя дома, не больно повспоминаешь. Придётся ждать. Пока не наговорятся.
Громышев тоже мало слушал дымные воспоминания. Его медленные толстые пальцы неуклюже ворочались по клавиатуре компьютера. Он зачем-то вносил изменения в свой отчёт. Который инвалиды только что прослушали. Потом прогонял исправленное через принтер.
На время умолкнув, инвалиды с интересом смотрели на скрежещущую машину, сбрасывающую и сбрасывающую листы… И по новой закуривали:
…а вот у нас был случай в Тогапском ущелье…
2
Собака была привязана поводком за чугунную оградку возле двухэтажного кирпичного здания. Как убитый горем человек, закидывала к небу длинную приоткрытую пасть и плакала.
Сначала перед воющей собакой стояла только девушка. Одна. В лохматой дошке. С циркульно расставленными ногами. Как бы говоря: ну, в чём дело, псина? Кто тебя обидел? Затем остановилось ещё несколько человек.
Женщина в шапке с хвостиками, сказала, что собаку просто бросили. Здесь, возле здания городского Архива. Мужчина в пыжиковой шапке не согласился, сказал, что собака наверняка сама потерялась, а кто-то сердобольный привязал её. Может быть, хозяева и найдут теперь. Они ведь, эти собаки-колли, дурные, дома не знают, все длинношёрстные, не поймёшь: то ли кобель перед тобой, то ли сука.
Летящий на всех парах Плуготаренко – резко стал. Из перемётной сумы выхватил фотоаппарат, начал быстро снимать, катаясь вдоль людей и воющей собаки. И вдруг тоже застыл. Точно ударенный кем-то по затылку. Во все глаза смотрел на собаку, не чувствуя пальцами ледяного фотоаппарата.
Собака всё выла. Делала короткие передышки. Словно чтобы побольше набрать воздуху. Снова закидывала узкую морду, закрывала глаза и плакала.
Странная, не ожидаемая никем, тихо подъехала «скорая», похожая на компактный катафалк. К дверям здания быстро прошла белая врач с медицинским баулом и два санитара со сложенной коляской и носилками.
Никто ничего не мог понять. Смотрели то на воющую собаку, то на дверь, за которой скрылись врач и санитары.
Через какое-то время врач с баулом вышла обратно и направилась к машине. С двух ступенек крыльца санитары скатили расставленную коляску. На носилках лежала старуха с закрытыми глазами. После оживляющих действий санитаров, она казалась растерзанной – пальто и две кофты остались расстёгнутыми, теплый байковый халат ниже живота тоже разъехался, – были видны старухины панталоны, её простые чулки со съехавшими старомодными резинками. Суетливым санитарам почему-то в голову не приходило, что женщину нужно прикрыть, хотя бы поправить халат – прямо такой, раскрытой, жалкой, начали толкать её с носилками в чрево «скорой». Сложили коляску, сами полезли. Захлопнулись. Не спеша, так же беззвучно, «скорая» поехала.
Когда женщину вывозили, вой собаки резко усилился, полетел в запредельную вышину. Но она словно не видела ничего – не тронулась с места, не дёрнулась за хозяйкой. Зрителей это уже словно бы раздражало, смотрели на неё с укоризной. Мол, что же ты? Хотели, видимо, чтобы собака сорвалась, чтобы бежала за «скорой» и с воем прыгала на неё, как на гроб.
Плуготаренко хотел подъехать, отвязать её и попытаться увести с собой. Но его опередил какой-то коренастый подросток. Зыркнув зло на бездействующих взрослых, крепеньким плечом оттолкнул в сторону девушку с циркульными ногами. Подошёл к собаке. У пацана светлая лыжная шапка толстой вязки походила на торчливую кукурузу. Он присел к собаке и отвязал её. Легонько дёрнул за поводок. И собака пошла за ним, покралась. Будто после осуждения людей, уже не плача.
Старик, сокрытый драным малахаем, глядя вслед, сказал:
– Смотри, ты, сквозь стены увидела смерть хозяйки…
С опозданием выбежала в одном платье на крыльцо молодая сотрудница Архива. В руках у неё была стянутая трюфелем сумка старухи. Несколько женщин и мужчин сразу заторопились, пошли в разные стороны. В том числе и старик, бойко работая костыликом.
Женщина посмотрела на растерянного инвалида в коляске и ушла обратно в здание…
Плуготаренко не помнил, как приехал домой. Увидев дикие его глаза, Вера Николаевна отпрянула от порога: опять турнули! Ведь умчался на «встречу с женой» – часа не прошло. Точно – опять выставили. А ведь сегодня воскресенье, и она не работает. Дома сидит.
Прошло почти два месяца, как сын сошёлся с толстухой, а дома у неё был по-прежнему на птичьих правах. На день его в квартире не оставляли, а вечерами почти всегда возвращался домой. Теперь по телефону Зиминым на вопрос о сыне Вера Николаевна всегда отвечала одинаково: а он уехал на свидание со своей женой. Ага. Так он её называет. Он ведь не живёт с ней, он только у неё ночует. И то не всегда. Только тогда, когда это ему позволяют. И, изумляя друзей, добавляла жаргоном своих телевизорных ментов и воров: «Он ведь, как там считают – рамсы попутал. Галя! Миша! Рамсы-ы! Ха-ха-ха!»
Зимины недоумевали: ей бы радоваться, что сын не закрепился у толстухи окончательно, что всё ещё может повернуть назад, а она обижается на него.
Даже после таких невинных вопросов о сыне у Веры Николаевны начинало саднить душу. Сын в эти два месяца, как ненормальный, везде наплескал языком про себя и Ивашову. Каждому знакомому он радостно говорил: вон идёт с работы моя жена, эти цветы для моей жены, вот еду встречать её, извините, тороплюсь, в другой раз поговорим. То есть он, думали нормальные люди – женился. Поздравляли даже его. И того не ведали, что свадьбы никакой не было. Да какой свадьбы! какой регистрации в загсе! – просто собраться узким кругом, как-то отметить, как-то закрепить положение любовников-сожителей – и то толстуха не желает. А он, дурачок, везде – моя жена! это моя жена идёт!
И после такого всего – сегодня вернулся без лица. Что-то произошло. Что-то серьёзное. Поставили, наконец, на место? Окончательно разорвали с ним?
Почувствовала однако Вера Николаевна не радость – боль.
Подошла, спросила у закрытой двери:
– Юра, что случилось у тебя?
– Ничего, – глухо донеслось в ответ.
– Так, может, выйдешь? Чаю попьёшь?
– Нет.
Мать отошла от двери…
Лежал на диване. Голова пылала. Видел всё произошедшее возле здания Архива. Как метался с фотоаппаратом вокруг несчастной собаки и зевак. Как увидел, наконец, главный снимок свой. Его мгновенные версии, варианты. Снимал их из разных точек, положений. Справа, слева, спереди, сзади. А снимок был, собственно, один. Его. Единственный. Под названием «Горе собаки». С сюжетом, как нескончаемо плакала, вскидывала дымящуюся пасть привязанная брошенная длинношёрстная псина и как перед ней – будто посланница мутных зевак – стояла девица. С руками в бока, с расставленными, какими-то высокомерными ногами.
Что же ты делаешь, подлец! – словно ударил его кто-то там по башке. И он замер, забыв про фотоаппарат. Смотрел на собаку. Нагнетаемый и нагнетаемый её воем, её болью. Болью всего живого.…
Сфотографировать умершую собачью хозяйку, раскрытую всему миру, со съехавшим чулком, с её старушечьей резинкой… просто не смог, не посмел.
Для чего-то пытался вспомнить сейчас, понять, почему он оказался там. Как его вынесло на Карбышева, к Архиву. Совсем в другой стороне от дома Ивашовой.
Он поехал к Наталье специально поздно, около девяти, чтобы дать ей в воскресенье поспать, Ещё полчаса, наверное, гонял по улицам неподалёку от её дома. И вдруг оказался на Карбышева, возле Архива, возле воющей собаки. Кто притащил его туда?
Вскинувшись на локоть, смотрел на мелкомасштабную карту Города, пришпиленную рядом со шкафом. На кособокие жилищные массивы её, с линиями улиц и улочек. Чтобы попасть на Карбышева, нужно было проехать ему городской парк (мимо Адамова и Сатказина, притом не замеченным ими!), вдоль городского рынка, переехать мост через замерзшую речушку Комендантку, и только тогда бы он выехал на Карбышева, к Архиву, ко второму зданию от угла. Но ведь он не помнил этого! Совсем не помнил, как ехал туда!.. Впрочем, как и обратного пути домой. Память включилась, только когда своим ключом открывал дверь, когда увидел пятящуюся мать, её растерянные испуганные глаза…
…Сын приехал на кухню обедать. Был он бледен. Пепельно-сер.
Не поднимая глаз, хлебал щи. Мать смотрела, готовая плакать. Говорила одна. Голос не слушался её, подрагивал:
– …Юра, ты давно превратился в хвост, которым виляет собака. В хвост, Юра. Где же твоя гордость, Юра?
Сын вдруг закричал:
– Не говори о собаках! Слышишь?! Никогда не говори о собаках!
Лицо его тёмно вспыхнуло, как будто покрылось серой окалиной. С ненавистью смотрел на мать. Бросил ложку, перекинул себя в коляску, поехал к себе.
Вера Николаевна беспомощно заплакала. Сын сошёл с ума. Из-за своей толстухи сын просто свихнулся.
3
После душа утром бельё Ивашова надевать не стала. Всё равно стащат, или самой придётся снять. На голое тело вернула махровый синий халат. завязала на бант пояс. Если дёрнет кое-кто короткий конец банта – халат распахнётся, мгновенно явив много мяса. Удобно. Время не нужно будет терять. Да.
В кухне разбила себе яичницу, поставила чайник. Резала хлеб. Достала масло из холодильника, поставила сахарницу. Ждала яичницу, поглядывая на голые стены.
Яичница хлопалась. Сняла сковородку на подставку, на стол. Выключила чайник. Начала есть. Подходило к одиннадцати. Плуготаренко не ехал. Видимо решил дать сегодня своей любимой поспать после рабочей недели. Выспаться. Чтоб свежая была, чтоб крепче любила. Да.
До сих пор поражала сила Плуготаренки. Физическая сила. Его чудовищные, компенсаторно развившиеся руки. Порой действия инвалида напоминали лихие махи гимнаста на коне. Он запросто делал махи куда угодно. В любую сторону. На стул. На диван. На банкетку. Обратно в коляску. Даже ноги его при этих перелётах не казались безжизненными, а словно бы обретали прямизну и твёрдость протезов, как и положено гимнасту, делающему махи на коне. Это поражало.
Иногда при близости, при близости в полной темноте, Наталье казалось, что он висит над ней. Деликатно. Чтобы не доставить ей неудобства. Поколыхивается как ангел. Неземной. Куда в это время исчезали его ноги – было непонятно. Он просто висел. Он казался неимоверной силы йогом, стоящим на руках. Всё тем же гимнастом. Застывшим над конём. Приходилось даже сдёргивать его с «высоты». Чёрт знает что!
На стене тикали красивые, в виде ромашки, часы. Единственное украшение в кухне, оставленное Кругловым. Всё поснимал со стен и окон и аккуратно сложил в кладовочку. На полочки. А Таня думает, что муж у неё – неприхотливый, беспечный в быту. Ошибается. Запрятал всё.
Однако уже двенадцатый час. Юрия нет. Странно. И, главное, не узнать. Телефон после приезда из Африки Круглов в свою квартиру не вернул. Хотя и мог бы. Как ведущий хирург в городе – в любое время. И Таня просила его об этом. Но – нет. Скуповатым оказался Алексей Сергеевич. Хотя платила бы сама, просто в добавление к коммунальным. Однако смотрит хирург далеко – когда квартирантка уйдёт, а это случится когда-нибудь, платить придётся ему. В добавление к коммунальным. А зачем? Если он живёт в квартире жены. И там телефон есть. Практичный дядя. Телефонный аппарат тоже запрятал в кладовочку. Чтобы не смущал квартирантку.
Под струёй воды оттирала в раковине подгоревшую сковородку. Мыла вилку, нож и чашку с блюдцем. Думала уже об Плуготаренке.
Как любовник инвалид оказался неуёмным. С темпераментом явно нестандартным. (Куда там бедному Мише.) Ему всегда было мало. Чуть отдохнув, пролупив глаза, он снова домогался. Его голодный выжидающий взгляд Наталья ловила на себе постоянно. Как бы он ни маскировался хихиканьем своим или захлёбывающимися потоками слов.
На её откровенное недоумение, которое можно было бы выразить, наверное, всего тремя словами – откуда ты такой? – он ей однажды «признался». В жизни его, оказывается, уже были женщины. Да, Наташа, были. Целых три. Прости. – И он лупоглазо потупился. Как бразильский креол. Виноватый перед Ла урой.
Чисто по-женски Наталья купилась, сразу стала приставать, требовать подробностей. Оказалась, что первая была одноклассницей, с которой он один раз запёрся в тёмном классе и которая на другой же день его отшила. Вторая была – некая своя в доску Юлька, с которой он всё детство прожил рядом, в коммуналке, а потом непонятно зачем два раза переспал. Перед армией и в армии. (?!). («Ну приезжала она туда ко мне. Один раз».) А третья и вовсе – бухгалтерша, аферистка. После нескольких свиданий бросившая его и удравшая со всеми деньгами Общества инвалидов Афганистана. Не густо вообще-то для мужчины, уже прожившего тридцать пять лет. Наталья могла бы похвастаться горазда большим. Однако сладкий креол всё опускал большие глаза. Всё томно смущался.
Зачем-то упрямо прождала его ещё час. Затем собралась и пошла к беременной подруге. На Тургенева. Сплошные писатели-классики в городе. Увековеченные в названии улиц. Плуготаренко живёт на Лермонтова. Общество его – на Белинского. Сама теперь – на Льва Толстого. А Татьяна с Кругловым – на Ивана Тургенева.
Возле подъезда увидела дымящийся на морозе уазик с красным крестом и с синим стаканом мигалки. Сразу поняла – за Таней.
Торопливо, неуклюже взбиралась на четвёртый этаж, хватаясь за перила.
Акушерка «скорой», поставив «диагноз», с баулом в руках хмуро ждала в прихожей. Будто в ожидании благодарности, подношений.
Наталья мимо неё ринулась в комнаты.
Уже в чулках и тёплых панталонах по колено беременная стояла у тахты в присогнутой позе тонконогого кенгуру, собирающегося куда-то прыгнуть. Одной рукой держалась за бок, коротко охала.
Наталья сбросила доху, подхватила подругу:
– Таня, сядь, сядь. Вот, на тахту. Я тебя держу!
– Нет, нет, так мне легче! – вцепилась другой рукой в запястье Натальи, продолжая гнуться и охать.
Алексей Сергеевич вбежал, начал быстро накидывать на жену мешочное тёплое платье. Стащил его книзу.
Вдвоём всё же усадили Таню на тахту. Наталья ползала, надевала ей зимние сапоги. Конечно, одну молнию заело. Дёргая, кое-как затащила собачку молнии наверх, оставив голяшку сапога будто распоротой. «Ничего. Сойдёт. В машине не замёрзнет», – бормотал Круглов. Сам уже наматывал ей шаль на голову, а сверху ещё нахлобучивал шапку. Сбегал, притащил её дубовое непрошибаемое пальто. Надели. Повели. Непонятно, когда успели одеться сами.
Осторожно вдвоём спускали Таню по лестнице. Ниже равнодушная акушерка поматывала баулом, точно указывала им путь. Без неё бы просто заблудились.
Еле втащили закутанную непрошибаемую охающую тумбу в медицинский уазик. Всю дорогу запястье Натальи сдавливали ледяные пальцы, а при схватках лицо Тани становилось безумным. Изо всех сил Наталья прижимала подругу к себе. Словно стремилась как-то унять, придавить её схватки. Акушерка с баулом сидела равнодушно, смотрела в окошко. Алексей Сергеевич рядом с шофёром весь подался к стеклу, Как ведьма на метле летела и выла где-то гораздо выше машины включённая сирена-мигалка…
Роддом № 1 находился в сравнительно новом, достаточно высоком, но совершенно безликом здании, похожем на увеличенную копию хрущёвской общаги начала 60-х. Такую же голую и серую. Без излишеств.
Алексея Сергеевича как врача, как хирурга в городе знали многие, а уж врачи тем более – все, однако даже такого знаменитого дальше приёмного покоя не пустили. Оставили с Натальей и ворохами Таниных одежд. Вскрикивающую Таню, уже в белой рубахе, повезли куда-то по длинному коридору.
Хирург с железными нервами беспрерывно ходил, умудряясь ничего не задевать в комнате приёмного покоя. Ни каталок, ни другого медицинского оборудования.
– Может быть, спирльтяги? Алексей Серльгеевич? – прокартавил сидящий за столом дежурный врач, вежливо наблюдая за признанным мэтром. Медсестра с готовностью достала наполненную мензурку.
Круглов даже не услышал картавого. Медсестра разочарованно поставила мензурку обратно в шкаф.
На плоской медицинской кушетке Наталья сидела в обнимку с одеждой Тани. Поглядывала на закрытую мутную дверь в коридор. Чутко вслушивалась. Словно ждала оттуда писка новорождённого. Сколько прошло времени, не представляла.
Зазвонил телефон на столе. Врач схватил трубку.
– Алексей Серльгеевич, у вас сын. Поздрльвляю!
Подал трубку. Круглов закричал:
– Анна Николаевна, это Круглов! Как всё прошло? Какие осложнения? Как шёл? Головкой, ногами? Отлично! Разрывы есть? Очень хорошо! Кровопотеря? Отлично! Спасибо, Аня, спасибо, дорогая! С меня магарыч!
Круглов отдал трубку и тут же поймал на грудь толстуху.
Удерживал её, похлопывал по спине:
– Ну-ну, Наталья Фёдоровна. Не плачьте. Всё позади. Я ведь спокоен, – шмыгал железный хирург.
Его провожали из роддома как дорогого гостя. Чуть ли не под локотки. Старались и дежурный врач, и сестра, и прибежавшая акушерка, принявшая роды. Оттирали толстуху в сторону. Всё-таки уважали хирурга Круглова в медицинском сообществе города.
Домой шли как с наворованными вещами цыгане. Цыган и цыганка. Практикующий хирург, на дню несчётно моющий руки и мылом, и антисептиками – бельё и одежду жены в общем гардеробе для рожениц оставить никак не мог. Всё завязал в узлы. Сейчас шагал с ними домой. Встречным вертикальным глазам подмигивал.
Дома их встретил брошенный разгром. Женская да и мужская одежда валялась всюду. Наталья начала было всё собирать, складывать, но Круглов её остановил. Приобняв, повёл на кухню, усадил за стол.
Вместе с бокалами поставил на стол тёмную бутылку. Наверняка молдавского или грузинского вина. Выдернул пробку и налил. Сначала Наталье, затем себе. Поднял свой бокал:
– Ну, Наталья Фёдоровна, давайте выпьем за Таню и за моего родившегося сына.
Чокнулись, начали пить. Круглов прервался и зачем-то пояснил – словно бы только бокалу. С сожалением:
– …Родившегося на пятьдесят четвёртом году моей жизни. – И вновь пил своё вино.
Наталья поперхнулась. Значит, он старше Татьяны на… на девятнадцать лет. Вот это да-а. Наталья не узнавала Круглова. Он всегда казался лет на пять только старше Тани. Солидный мужчина сорока лет. Розовощёк и свеж как младенец. А это, оказывается – Танин папа стоит сейчас перед ней. С пустым бокалом, задумавшись. С грустью вспоминает прожитые годы. Которые пролетели непонятно как. В которых ничего, кроме работы, не было. Ведь он и женился даже на ходу. По необходимости. Потому что не пустили бы обратно в Африку. То есть, опять же – не пустили бы работать. Не заметил, как привязался к худенькой некрасивой медсестре, согласившейся стать его женой. И она вот родила ему сына. Странно это всё…
Проникнувшись задумчивостью хирурга, его улыбчивой ностальгией, Наталья тоже молчала. Уже испытывала неудобство. Как всегда рядом с чужим мужчиной. Поднялась. Стала прощаться.
На завтра договорились встретиться в роддоме. В удобное обоим обеденное время. Наталья принесёт молочное, а Алексей Сергеевич фрукты. Ну и обязательно – сливочное печенье, которое так любит Таня.
В прихожей, подавая Наталье доху и шапку, Алексей Сергеевич уже смеялся:
– В обед, Наталья Фёдоровна, родильный дом наш со стороны напоминает здание тюрьмы царских времён. С прилипшими к окнам заключёнными и их родными и близкими внизу. Которые, как и мы с вами, будут задирать головы, махать руками и кричать, ничего не слыша в ответ, не понимая, что им кричат за стеклом сидельцы. В казённых халатах и рубахах. В общем, жду вас завтра. Покричим, потолмачим Тане. Всё ей будет веселее. В этой, так сказать, тюрьме… народов.
Смотрел на Наталью и смеялся.
Наталья опять успела удивиться: хирург-то не без юмора. Только юмора чёрного. Роддом – тюрьма народов. Смотри-ка ты. Циничный врач. Услышала бы Таня. Она б ему дала «народов».
Только на улице вспомнила, что хотела с телефона Тани позвонить Плуготаренке…
Остановилась возле телефона-автомата. Смотрела на оледенелую железную коробку с выбитыми стёклами. Трубка висела на крючке. Была вроде бы не оборвана. Ощутила вдруг её холод на своём ухе. Трудно дальше пошла. Да может она пустая, эта трубка, и не работает вовсе. Да вот же – и мелочи в кошельке нет. Боялась почему-то обернуться. Опять увидеть будку с разбитыми стеклами.
А может быть, возле подъезда он? Давно ждёт? На морозе?
Тяжело, сосредоточенно побежала.
– Куда прёшь? – скакнул в сторону вездесущий старикашка в малахае. – Паровоз пыхтючий!
Старикашка глядел вслед.
А женщина всё бежала. Смотрела вниз. Как будто столбы вбивала.
4
– …Она даже ключ не хочет сделать. Второй ключ, чтобы дать ему. Миша, Галя! Он же как цуцик дрогнет у её порога. Почти каждый день. Как бездомный цуцик!
Зимина удерживала ледяную вздрагивающую руку подруги. Неряшливая, не закрашенная седина плачущей Веры резала душу. Беспомощно Галина Зимина поворачивалась к ходящему по комнате мужу. Однако тот вдруг подбежал к растроенной Плуготаренко:
– Ты когда отстанешь от него? Перестанешь лезть в его жизнь, а?
Голова его тряслась, бляха ожога налилась кровью.
Кричал прямо в лицо женщины:
– Дашь ты ему жить или нет?! В конце-то концов!.. Ты же не мать… ты же…
Зимин пошёл в другую комнату, хлопнул дверью.
Побледневшая Вера Николаевна молча начала вылезать из-за стола.
В прихожей так же молча одевалась. Глаза её мгновенно высохли, стали дикими.
Галина Павловна не знала, что делать. Робко трогала подругу за плечо:
– Вера, дорогая, прости ты его, дурака. Прости, Вера! Слышишь?
Вера Николаевна была уже в шапке, застёгивала пуговицы пальто. Дико посмотрела в комнату на богатую люстру Зиминых, перевела взгляд на их красивый терем на стене. Откуда, как на заказ, пошла куковать отвальную кукушка.
Вышла.
На улице слёзы опять застлали глаза. Ничего не видела. Как тощий хлопок, навстречу шли искривлённые фонари с кусками ваты вместо света.
Её кто-то остановил:
– Вера Николаевна, что с вами?
Упала на грудь Уставщикову как на землю обетованную. Плакала, скулила.
– Ну-ну, Вера, успокойся, Что случилось? Пойдём, пойдём, дорогая.
Сидели в каком-то кафе. От света бумажной лампы на столе – с бронзовыми скифскими лицами. Уставщиков не забывал подливать в бокалы. Веру Николаевну будто прорвало, говорила и говорила. Но словно бы только для себя. Торопилась рассказать себе всю свою жизнь.
Когда что-то грохотало с эстрады и начиналась внизу толкотня – останавливалась. Непонимающе смотрела какое-то время, привыкая к помехе, и вновь говорила.
Уставщиков умел слушать, гладил её руку.
Потом, после кафе, провожал Веру Плуготаренко домой. Шли всё тем же парком, где когда-то случилась у них близость. Только теперь парк был зимним, блеклым, с сонными фонарями. Мужчина и женщина шли рядом. Молчали. Они помнили всё.
Возле подъезда Веры, поглядывая на теплящееся окно первого этажа, Уставщиков Герман Иванович сказал:
– Знаешь, Вера, у меня ведь тоже не сложилось. Жена после развода укатила с новым мужем в Москву. Детей тоже сманила. Один я теперь… Так что если что…
Он быстро написал, вырвал из блокнота и протянул листок:
– Вот мой адрес и телефон.
Вера Николаевна крепко обняла его и поцеловала.
Вошла в подъезд…
…Через два дня, когда сын был в ванной, позвонила:
– Герман Иванович, это я, Вера. Добрый вечер.
5
Склонившись над ванночкой с проявителем, Плуготаренко ждал. Не трогал, не шевелил утонувшую фотобумагу пинцетом. Как в омуте начала проступать закинувшаяся плачущая собачья пасть. Затем расставленные длинные ноги девицы в чёрном обтягивающем трико. Дальше её лохматая шубка. Дальше её насмешливое высокомерное лицо… Плуготаренко напряжённо рассматривал. Словно ждал на снимке новых и новых деталей.
Сидел, закрыв глаза, покачивался. Рука сама сгребла в ванночке снимок и мокрым комком опустила в ведро.
Вылил в раковину проявитель.
Пытался отмыть руки от химикатов. Кожу щипало. Руки были как после ожогов.
– Что у тебя опять с руками? – спросила мать, когда возил в тарелке утреннюю манную кашку. – Возьми мои резиновые перчатки, в конце концов. Раз разучился проявлять. Как кур воровал. Все руки в пятнах.
Плуготаренко молчал. Вера Николаевна хмурилась, ища рукам занятия на столе. Сын не едет к своей «жене» уже три или четыре дня. (А та, похоже, и не очень-то страдает от этого.) Каждое утро он запирается теперь в ванной. Что-то проявляет там. А что проявляет? – непонятно. После Нового года вообще ничего не снял. Фотоаппарат так и провисел два месяца на гвозде.
– Германа Ивановича недавно встретила. Уставщикова. (Глаза и руки у Веры Николаевны забегали. Руки по столу, а глаза в черепушке.) Он просил тебя заехать к ним. В редакцию. Им пришло из Москвы оповещение. Для тебя и Жулева. Там опять выставка намечается.
Сын молчал, загребал ложкой.
– Слышишь?
– Слышу. – Сын посмотрел на мать: – Передай привет Герману Ивановичу. Уставщикову.
Вера Николаевна нахмурилась…
Мать ушла, наконец, на работу. Снова поехал в ванную.
В красном свете опять колдовал с водой в ванночке и химикалиями. На этот раз всё делал чётко. Без закидонов. Пинцетом вынимал снимки из ванночки и пинцетом же полоскал их в закрепителе. Затем развешивал всё на веревку, прихватывая специальными прищепками.
Со снимков капало. Снимки были будто в сукровице. Висели как попало. Некоторые перевёрнутыми. Хотелось поправить сюжет с собакой. Развесить его так, каким он был на самом деле возле здания Архива… Не стал.
Выключил красный свет. Выехал в коридор и закрыл дверь.
Работать, клеить коробки не мог. С фотоаппаратом сидел перед окном.
Тёмным бесом летел февраль. Люди в свинцовой вьюге походили на вертящиеся веретёна. Машины слепли от снега, ползли вроде луноходов. С лучами во все стороны.
Не сделал ни одного снимка.
В двенадцать часов зазвонил телефон:
– Юра, куда ты пропал? Что случилось? Юра! Я волнуюсь. Нельзя же так!
Плуготаренко сказал, что болел. Как прогульщик в школе. Без всякой фантазии. Припёртый к стенке. Температура была. Чтобы не потребовали справку – кашлянул. Два раза. В трубку.
Наталья уже извинялась:
– В то воскресенье, Юра, Таня надумала рожать, мы отвозили её в роддом. Понимаешь? Она благополучно родила. Сына. Поэтому ты и не дождался меня. Замёрз, наверное. Вот и простудился. Прости меня.
– Меня не было в тот день возле твоего подъезда. Я простудился в другом месте.
Однако Наталья явно чувствовала свою вину:
– Юра, я поговорила с Кругловым, мужем Тани, хозяином квартиры, если помнишь. Он не возражает, если я закажу вторые ключи. Тогда ты не будешь мёрзнуть у подъезда. А ждать будешь меня дома. В тепле. Как тебе такое?.. Почему молчишь?
Плуготаренко давился смехом, отстраняя подальше трубку.
– …Юра!
Взял себя в руки:
– Спасибо. Но это лишнее. До свидания, Наташа. Я дам о себе знать, когда совсем поправлюсь.
Первым положил трубку. Уже не было смешно. Смотрел на аппарат. Нет, мать права. На сто процентов права. Всё именно так, как она говорит. Но отчего же тогда саднит душу?
Поехал к себе. Чтобы лечь там и лежать. Изредка вскидываясь на локоть. Будто находясь в водной среде. С глазами водолазными. Словно не мог понять в этой водной среде, почему его так ударила собака, потерявшая хозяйку. Вышибла из головы всё. Другие спокойно пошли себе дальше. Посмотрели, и ладно. Почему его-то это так зацепило? Да так, что не может прийти в себя до сих пор?
6
Наталья неверяще отстранила от уха телефонную трубку. Тукающую гудками. Такое пренебрежение! Однако обнаглел. Полезла наружу из той самой разбитой будки, в которую несколько дней назад не решилась войти.
Брошенная будка сразу на ветру засвистела. Вьюга лупила Наталью в спину, толкала вперед. Встречные люди сгибались, крылато парили.
Вот и предложила человеку ключи. Если бы только знал обо всём обидчивый инвалид.
Два дня назад Круглов Алексей Сергеевич изобразил удивление: «Вы ведь сейчас хозяйка квартиры, Наталья Фёдоровна. И вам решать, кому давать ключи. Тем более что я знаю, кому вы их дадите». Вот именно – знает. Ничем не рискует – надёжный человек Плуготаренко. Ничего не испортит, не утащит.
В свою квартиру приходит теперь хозяин тайно. Зная точно, что Наталья на работе. Все полочки свои пронюхает. Всю кухню. Ванную. Надежда остаётся, что только в постель не залезет. А так – везде. Как кэгэбэшник почти не оставляет следов. Знала бы Таня, с кем живёт. Хирург. Агент под прикрытием.
«Вы только, пожалуйста, когда стираете, вот этот шланг больше не перегибайте. Пришлось его заменить новым». Понятно. Расходы. «И с ножами, пожалуйста, на столе поаккуратней». Понятно. Пришлось новую клеёнку купить и постелить. Опять расходы.
«А у Юрия Ивановича какая квартира?.. Трёхко-омнатная? Да что вы говорите». Полное удивление.
…Из роддома домой сквозь летящий снег ехали на такси. Таню вывели к машине настолько закутанной и громоздкой, что сама держать сына в салоне такси она не смогла. Завёрнутого в тёплое одеяльце новорождённого рядом удерживала в обхватку Наталья. Она всё время приоткрывала кружевное оконце и строила лупоглазому младенчику быстрые рожи. То ли умильные, то ли пугающие. Не давая ему, младенчику, свободно разреветься. У Алексея Сергеевича, сидящего впереди, душа, по-видимому, пела, безостановочно нёс какую-то весёлую чепуху, смеялся, поворачивался к жене, однако в нужные моменты чётко, как навигатор, указывал шофёру верный путь.
На ветру у машины сдёрнул с себя дублёнку, накинул на Наталью и младенца (тем самым погрузив их в вонькую козлиную темноту), повёл сквозь пургу к подъезду. Татьяна, словно всё ещё беременная, откинуто торопливо переваливалась следом.
Перед тем, как убежать обратно в свою хирургию, Круглов по-быстрому показывал двум неумехам, как правильно купать ребёнка. Вот детская ванночка, промытая содой. Горячая кипячёная вода, заранее приготовленная, остуженная до 36и-37и градусов. Проверять не локтем, как бабки, а градусником. Вот он, видите, плавает. Два кристаллика марганца бросаем в воду. Осторожно – под головку и попку – берём и медленно опускаем купальщика в воду. Вот, даже не пикнул. Пупочную ранку ни в коем случае не трогаем водой, зелёнку не смываем. Осторожно поколыхиваем купальщика в воде, чтобы привык к бассейну. И приступаем к омовению. На первых порах без всякого мыла. Головка лежит на сгибе моего локтя. Видите? Осторожно моем волосики. Темя не давим. Мозг нам нужен не сплюснутым, а нормальным, умным. Личико не трогаем. Дальше оглаживаем водой всё тельце и ножки. На первый раз достаточно. Где полотенце, черт побери! Да не это – махровое! Так. Хорошо. Заворачиваем купальщика в полотенце, кладём на стол и начинаем промокать. Ни в коем случаем не растираем. Дальше его вот на эту тёплую пеленку. Так. Крест-накрест вяжем на кукай подгузник (никаких памперсов) и пеленаем. (Круглов быстро, жёстко, как сестра из роддома, пеленал ребёнчишку.) Всё. Готов. Ну а теперь – я побежал.
Да-а, уникальный мужик, покачивала головой, приходила в себя Наталья, когда хлопнула дверь. Схватилась даже за ванночку на столе. Как выплывшая из пучины и уцепившаяся за спасительную лодку.
Гордящейся мадонной Татьяна уже подсовывала младенцу грудь.
Вечером муж и жена спорили о том, как ребёнка назвать. Каждый протаскивал своё имя. Взывали к Наталье-арбитру. Однако та (опять между двух огней) боялась даже слова пролепетать. О ней тут же забывали и снова спорили. В конце концов, лежащий и смотрящий непонятно куда младенец стал Вячеславом. Славой. «Ах ты маленький Славик!» – увидел он вдруг перед собой не одну, не две, а целых три сверлящие козы!