1
Придя с пособием к инвалиду в первый раз, Наталья сразу увидела книги в застеклённом шкафу. Пёстрое множество книг. И отдельные тома, и монолитные ряды подписных изданий. Чёрт побери-и! Какое богатство!
Однако как только инвалид примчался из кухни с чайником и заварником – от шкафа сразу отошла.
Всякий раз потом подмывало спросить, кто хозяин этого богатства, кто собирал эти книги: он сам или его мать? Или оба они книгочеи? Но раскатывающий инвалид, как всегда, подавлял её собой, не давал рта раскрыть.
Несмотря на неудержимые фейерверки, речь его была связной и довольно грамотной. Хотя и попадался в ней разного рода сор, чаще слова-паразиты: «короче», «как бы», «типа», «так сказать». Но всё это наверняка тащилось ещё из школы, из детства его. Поэтому определить, читает ли он сейчас – не могла.
Всё чаще он заводил разговор о местном драмтеатре. (Неужели бывает там на спектаклях? Но как? В коляске?) Сама она мимо театра как-то прошла. К сожалению. В юности в драмкружок в клубе не взяли – бесталанна. В Городе дважды сходила в театр в куче с товарками, с Вахрушевой. Тексты же пьес, попадающиеся в журналах, всегда казались голыми, обеднёнными, из-за постоянных ремарок хромающими, на костылях. Поэтому Наталья и их редко до конца дочитывала.
23-го утром она опять увидела в знакомом окне наставленный на неё фотоаппарат. Хотела пройти дальше, к дому со стариками-пенсионерами, но неожиданно повернулась и пошла прямо на окно с фотографом. Пошла как на амбразуру. (Плуготаренко непроизвольно пятился, однако быстро щелкал кнопкой затвора.)
– Почему вы снимаете меня, Юрий Иванович? – глядя в пол, спросила она его после того, как пособие было выдано, подпись получена, и чай в стакан ей налит.
– Вы мне нравитесь, Наталья Фёдоровна, – неожиданно тихо ответил инвалид, остановив коляску.
– Не нужно больше этого делать. Ничего из этого не получится.
Наталья пошла к двери. Приостановилась:
– Деньги вам будет приносить другой человек.
Вышла.
Плуготаренко остался сидеть, опустив голову, с руками вроде ботвы.
Наталья шла по улице, сволочила себя. Готова была себя убить.
Останавливалась и словно спрашивала у пустоты перед собой: зачем обидела человека? Почему? Ведь хотела спросить его о книгах. Поговорить о них. И вот – пожалуйста – выдала бедняге. Сволочь баба! Сволочь!
Решительно повернула назад. Вошла в подъезд. Чуть поколебавшись, надавала кнопку звонка.
– Юрий Иванович, ради Бога, простите меня! Сама не знаю, что на меня нашло. Простите! – Повернулась, сошла с трёх ступенек. И Плуготаренко успел увидеть только крупные женские ноги, на миг высветившиеся в открытой двери подъезда.
Почти сразу там появились другие ноги. Ноги матери. Похожие на две чёрные клюки.
– Была, что ли, уже? Получил? – запыхалась даже, бедная.
Ели на кухне. Душа у Юрия Плуготаренки ликовала. Как эхо увиденной фотографии, перед глазами всё время возникало женское тело в свете подъезда, колыхнувшееся в просвеченном платьем, что тебе крупная рыбина с хвостом.
Мать была переполнена своим.
– Знаешь, кто приехал?
Сын не знал.
– Юлечка!
Во как – «Юлечка». Несостоявшаяся невестка. Однако новость. Значит, теперь потащат на встречу.
А мать уже говорила, что ему нужно надеть для вечера. Уже вынимала из шкафа его новый костюм, чтобы срочно подгладить.
2
На ярко освещённой веранде дачи Зиминых Плуготаренко сидел в коляске, повязанный большой белой салфеткой, до пояса закрывшей его новый костюм. Ему подавали в коляску сначала тарелочки с закусками, потом жаркое. Рюмка с водкой стояла на тумбочке радом. Он брал её, когда к нему тянулись чокаться.
За столом тётя Галя и дядя Маша сидели красными, пылающими. В растерянности смотрели, как после лихих рюмок дочь по-мужски наморщивалась и выцеливала вилкой сопливый рыжик или кусочек селёдки. Освоив водку, закусив, продолжала вяло рассказывать провинциалам о своей жизни в Москве. Она работала уже старшим научным сотрудником. В этом году от обесцвеченных волос лицо её было каким-то блеклым, не обременённым большими мыслями. Два года назад после Юга – она походила на негритянку из самодеятельности. С лицом в зольных пятнах. Загар не шёл ей. При поцелуе Плуготаренко опасался измазаться об неё.
Тогда она явилась к папе с мамой после развода. Наедине она сказала другу детства: «Он путался с моей подругой. Он называл её – Медовая дынька. Представляешь?» – «Как ты узнала? – смеялся Плуготаренко. – Подслушала, что ли?» – «Она сама мне сказала. А я у него, наверное, проходила в ранге Арбузной корки. Мерзавец». Плуготаренко хохотал.
Сегодня, наевшись и напившись, она спокойно закурила. Будто одна за столом. Ужин закончен. Стряхивала пепел в блюдце, думала уже о чём-то своём.
Перед сном вдвоём гуляли в тёмной алее вдоль дач. Ночные тополя стояли согбенно, будто монахи.
– Слушай, Юрка, только честно – ты сейчас можешь? Сохранилось у тебя всё?
Плуготаренко остановил коляску, захохотал, поражаясь вульгарности москвички.
– Ты что стала такой бесстыжей, Юлька?
– Значит, можешь… – подвела черту Юлька. – А то тётя Вера, бедная, всё пытается расспросить меня об этом. Так что не разочаровывай её. Женись.
Дальше Плуготаренко узнал, что сейчас она приехала к маме с папой опять после развода. (Второго или третьего?) Что сволочь Жигачёв (последний муж) добился размена её однушки, и теперь живёт она в Химках-Ховрино в квартире с тремя соседями.
– Весело теперь мне, Юрка. Помнишь нашу Голубятню? Вот теперь я опять в такой же.
На даче их ждали. Светились три окна столовой. Они остановились возле высокого крыльца, куда Плуготаренке ещё предстояло взобраться не без помощи сильного дяди Миши.
Руку друга детства Юлька держала двумя руками.
– Юра, мы с тобой росли как брат и сестра. Мы знали друг о дружке всё. (Точно. Это были вновь повторённые слова самого Плуготаренки.) Ты можешь мне не поверить сейчас, но после невольного нашего инцеста тогда в Бирске, я ведь забеременела.
Юлька как захлебнулась последними словами, замолчала. Плуготаренко сжал её руки.
– Мне сразу в Москве пришлось сделать аборт, Юра. Подумай: хороша бы была беременная первокурсница. Только что поступившая учиться. Об этом до сих пор не знает никто. Ни мать с отцом, ни тётя Вера.
Она опять замолчала. То ли плакала, то ли просто смотрела в небо.
– А в общем, Юра, Бог покарал нас обоих. Ты домой вернулся в коляске, а я стала пустой. Не из-за тебя, конечно. Были потом и ещё аборты. И с первым мужем, и со вторым. Всё за ними тянулась, лезла. Тоже хотела сделать карьеру. Дальше кандидатскую нужно было защищать. Потом этот гад Жигачёв. В общем, не будет у меня теперь никогда детей, Юра.
Юрий Плуготаренко долго не мог уснуть в ту ночь. Вспоминал всё, что произошло в Бирске. Себя – идиота. Несчастную Юльку. Щемило душу.
Потом над дачным посёлком проходила гроза. Постоянно вспыхивало в в двух окнах второго этажа, гремело. Дом казался живым, поскрипывал половицами, вздыхал. Посапывания матери, спящей на диване, были безмятежными, ровными.
На другой день Юлька уехала. С Мишей и Галей Вера Николаевна провожала её на вокзале. Уже попрощавшись, Юлия Зимина вдруг обняла Веру Николаевну и заплакала. К немалому изумлению той и растерянности родителей. Махала из двинувшегося вагона, промокала красные глаза платком.
Любящая логику, порядок во всём, Вера Николаевна дома целый день никак не могла сложить головоломку. Помнила на своём лице горячую щеку плачущей женщины. Укоризненно поглядывала на сына: что у них там вчера произошло? В дачной аллее? Что?
Между тем Юрий сидел с фотоаппаратом у окна и ощущал себя охотником, который впервые промазал по утке. И не промазал даже, а вообще не смог поднять на неё ружья. Десять минут назад какой-то мужчина провёл мимо коляску с женщиной-инвалидом. Молодая женщина сидела со скрюченными кулачками и искривлёнными ножками в черных чулочках. Вместо того, чтобы снимать, Юрий Плуготаренко, как от удара в лицо, закрыл глаза. А когда открыл – женщины в коляске и мужчины на тротуаре не было. Всё это словно примерещилось ему. Никогда он не видел эту женщину в Городе.
Точно так же он не смог сделать снимок мужчины, сбитого в прошлом году машиной. Не смог снять драку в парке, где двое убивали ногами одного, катающегося по траве, закрывающегося руками. Не смог снять соседа Рыбина, старика, лежащего в гробу с лицом, как жёлтый стеарин. Хотя его просили и жена, и дочь умершего.
Он понял, что «репортёром бесстрашным», таким, например, как Валька Жулев, его соклассник, который недавно снимал большой пожар на нефтебазе, а потом сгоревших там людей (исключительно для домашней коллекции, как пояснял он потом в редакции, исключительно!), ему, Юрке Плугу, не бывать никогда. Он фотографировал жизнь. Он не мог фотографировать смерть, драки и катастрофы.
3
В Афганистане однажды к ним с Лапой в кабину ротный подсадил отставшего от своей группы военного корреспондента, увешенного фототехникой. В обычной солдатской хэбэшке и кирзачах, но в тяжёлом новом бронике и каске. Кто он такой, из какой газеты – корреспондент парням в кабине докладывать не стал. Ещё не привыкший к афганской дневной жаре, сильно потел. Лапа посоветовал ему снять каску. Корреспондент, как женщина резко мотнув головой, рассыпал мокрые красивые волосы до плеч. Автоколонна ползла по серпантину вверх, растянутая километра на три. Камаз Плуготаренки и Лапы полз в середине.
Корреспондент вяло снимал проплывающую внизу речку в ущелье, редкие, как ласточкины гнёзда, селения на горах. В Салангском тоннеле, в шестикилометровой прохладе его и полутьме, вроде бы уснул.
Но когда внизу, в зелёнке, вдруг взорвалось впереди, ударило, – его как ветром выдуло из кабины. Побежал со всей аппаратурой вперёд, упал в стрелковую позицию, раскинув ноги, и начал снимать горящий, как стог, бэтээр и разбросанные разорванные тела.
Шофера-солдатики повыскакивали из машин, залегли. Дробно заработали пулемёты охранения колонны, а корреспондент уже бегал вокруг горящего бэтээра и всё снимал высокое красное зачернённое пекло, вертящееся в небе, а потом внизу разбросанные изуродованные тела. Длинно зудели рикошетные пули, два раза серьёзно рвануло рядом, а он всё бегал, снимал, не унимался. «Ложись, полудурок!» Ротный вскочил, стукнул его по затылку. Только тогда он упал, пополз за камень. Быстро. Точно ящерка.
После того, как духов заткнули, он влез в кабину радостный, безумный. «А? Парни? – подмигнул и хлопнул по фотоаппарату. – Всё снял!»
А зачем? – хотелось спросить парням. Зачем надо было снимать горящий бэтээр и трупы ребят вокруг него? Для чего? Поразил парней тогда безумный, кровожадный какой-то азарт корреспондента.
Через неделю возвращались обратно по той же дороге. Медленно протащились мимо недавно сожжённой машины со спаренной зенитной пушкой, сброшенной с дороги. На обочине лежали четыре тела. По волнистым женским волосам сразу узнали военного корреспондента. Пуля нашла его как белку, разворотив глазницу. Броник с него уже сняли. «Кому суждено сгореть, тот не потонет», – сказал Лапа и врубил первую скорость на крутой подъём. Через полгода он будет кувыркаться в кабине и погибнет здесь же, на Салангском перевале.
С тоской и стыдом Плуготаренко вспомнил, как сразу после госпиталя приезжали к нему из Ярославля родственники погибшего Генки. Родные брат и сестра. Как дико смотрели они на неудержимо смеющегося, раскатывающего по комнате инвалида. Который, как им казалось, радовался только одному, что уцелел, что не погиб как Генка. Они переглядывались: туда ли мы попали? Тот ли это Юрка Плуг, о котором писал почти в каждом письме брат? На вокзале, прощаясь с ними, он смеялся и плакал, смеялся и плакал, продолжая неудержимо гонять у вагона. И только брат Генки остановил его, наконец, поймал и прижал к себе.
Уже тогда Плуготаренко начал понимать, что с головой у него не всё хорошо. Что все эти фейерверки на людях, раскатывания и неудержимый смех выглядят для окружающих, по меньшей мере, странно. Что помимо всех травм – и позвоночника, и таза, и ног, – серьёзная травма головы бесследно для него не прошла. В госпитале, весь переломанный, он лежал ещё и с синим заплывшим лицом, на котором глаз даже не было видно. Позже, когда поснимали гипсы, печальный узбек Акрамов после черканий иглой по его недвижным ногам сидел и углублённо думал. Потом говорил: «Ты, Плуготаренко, в рубашке родился. Живи и радуйся». Вот он живёт и до сих пор радуется. Радуется, раскатывает и смеётся. Правда, теперь только перед одной Ивашовой.
4
Плуготаренко проявлял в ванной снимки, на которых Наталья шла на него через дорогу, только что не разорвав на груди платье (тельняшку): «Снимай, гад! Снимай!»
Вяло ел потом с матерью в комнате. Тут раскатывать и фейерверки давать не надо, здесь как в погребе, как в катакомбе, всё своё, тёмное, привычное.
– Юра, что у вас произошло с Юлей? Почему она плакала на вокзале?
– Ровным счётом ничего, мама. У неё нелёгкая жизнь в Москве. Вот она и плачет.
Сын смотрел на свою некрасивую постаревшую мать с бурьяном на голове, корни которого от вылезшей незакрашенной седины казались подмёрзшими. Всё пытается жизнь семейную сыну устроить. Всё не теряет надежды, что будут у неё внуки.
После гибели отца, сколько помнил Плуготаренко, она только один раз попыталась выйти замуж. Жениха звали – Артур Завертаев. Его привёл как-то вечером дядя Миша Зимин.
Юричик, тогда уже ученик седьмого класса, придя из школы, сказал невысокому лысому мужичонке:
– Привет, дядя! Жениться надумал?
А когда гость гордо назвал себя и пожал ему руку, – похлопал его по плечу:
– С таким именем и фамилией, дядя, все старые куропатки твои, – и пошёл к себе.
Мать густо покраснела, а дядя Миша Зимин захохотал,
– Весёлый мальчик, – сказал тогда Завертаев и вытер со лба пот.
Во второй раз «весёлый мальчик» устроил ему натуральнейшую кову. Пока опять втроём сидели и чокались за столом рюмками, каким-то адским клеем (строительной пеной?) присобачил в прихожей его туфли к полу. Завертаев ничего не мог понять: хотел снять их с пола, сесть на банкетку и надеть – не получилось. Тогда вдел ноги в туфли стоя, сверху, думая их таким образом оторвать. Он упорно дёргал ноги, всё пытаясь отодрать туфли. Ругался: «Да растудыт твою туды!» Потом обиженно застыл. Сильно накренённый вперёд. Вроде лыжника, летящего с трамплина.
Вместо того, чтобы хорошенько отругать юного негодника, дядя Миша опять хохотал, помогая незадачливому жениху выбраться из туфлей. А мать прибежала к сыну в комнату и только немо махала кулачками над его головой. Головой усердной, склонённой над учебниками.
Предлагал дядя Миша матери ещё одного жениха. Соседа своего по лестничной площадке. Напарника по охотам на уток. Тоже с понтярской фамилией – Гордельянов. Но тут уж мать заартачилась:
– Да он старик! С вожжами на шее! Какой он к чёрту жених!
– Напрасно. Он же ружейный охотник, Вера. Надевает человек болотные сапоги в пах, ягдташ, ружьё через плечо – и молодец перед тобой! А как он по болотам шастает, Вера! Самого не видать, только камыши змеями! Настоящий лягаш понизу идёт! Сто очков даст всем молодым!
Но мать уже сердилась:
– Миша, ты что, – не уважаешь меня?
Всё же, видимо, Артур Завертаев Гордельянова был лучше.
Позже Плуготаренко, конечно, осознал, что был он в юные свои годы натуральным маленьким говнюком, и просто бить его в ту пору было некому.
Сын сжал руку матери. Глядел вбок, как виноватый волчишко. А та только хмурилась. Телячьи нежности какие-то. Что он скрывает опять? Связано ли это с Юлей или ещё с кем-нибудь?
Вдруг руку выдернула:
– Смотри!
В телевизоре бывший министр иностранных дел показан был сразу после покушения на него. Сидел на стуле. Полураздетый. В майке. Весь пёстрый от крови. Словно чудом выскочивший из-под кровавого дождя.
– Смотри, как фотографируют! – показывала мать на фотокорреспондентов, словно захлёбывающихся фотовспышками. Намекая, что не чепуху всякую за окном надо снимать, а вот как здесь – настоящее, пусть даже трагическое. Вот же!
Жалко было полураздетого седого грузина, плохо говорившего по-русски, до боли жалко. Но это был не его, Юрия Плуготаренко, сюжет.
Сын смотрел на жёсткую, без всяких сантиментов мать: уж она бы точно развернулась. Дай ей волю, дай ей в руки фотоаппарат.
5
После смерти отца все места работ матери были связаны с дядей Мишей Зиминым. Всегда помня о погибшем старшем друге, жену его на новые места он просто перетаскивал за собой. Когда сам менял работу или шёл на повышение. Так, в самый канун перестройки, мать оказалась у него в автоколонне № 3. Стала работать диспетчером. Выписывала путевые листы-маршруты, составляла отчёты по ГСМ, вела табель, ругалась с шофернёй из-за опозданий, прогулов, пьянок. Смахивая на ушастого Чебурашку, умела одновременно работать с двумя трубками, попеременно прижимая их к плечу.
Когда затрещало всё по швам и началась всеобщая повальная говорильня – сразу деятельно включилась в неё. Ходила на собрания, на митинги, везде выступала. Её выбирали в какие-то комитеты, комиссии, выдвигали делегатом на разные местные съезды.
Юрий Плуготаренко тоже было загорелся. Стал ездить в Общество, где уже вовсю размахивал протезной рукой Проков. Сам даже один раз что-то истеричное пролаял со сцены, поднятый туда инвалидами, как трибунная тумба. Сорвал даже аплодисменты. Но после Афгана ставший пацифистом в душе, скептиком, быстро как-то остыл. Поражало сейчас, как один, в общем-то, недалёкий, но уверенный в себе человек смог взбаламутить всю страну. Но это было время уверенных людей. Они тогда всплыли разом, всюду и во множестве. Они знали, что нужно делать. Как спасать страну. Они разглагольствовали на Съездах, собирая миллионы зрителей у телевизоров. Они выстраивались к микрофону в затылок друг к другу с запакованными пока что мыслями, все серьёзные, как голубцы. Выборные чабаны от союзных республик за широким столом президиума тоже были серьёзны. Скоро им предстояло оттяпывать от единого пирога жирные свои куски. Тут не до шуток. А пока… а пока главный заводила с чернильной кляксой рулил Съездом, двумя коматозными параллельными руками показывал всем направление, перспективу. По заранее заготовленному списку выпускал на трибуну и других ораторов говорить. Разглядывал очередного оратора, стоящего в трибуне, со спины. Полностью раскрытого. Словно бы интимного. С неуёмными ногами. Успокаивал ноги регламентом. Подавал команды на включения микрофонов в зале. Поочерёдные включения. И тогда признанный эксперт всего Съезда – мужчина очень прямой и гордый, с глазами, как запылённый сквозняк – от второго или третьего микрофона давал своё чёткое заключение по выступлению только что отзвонившего с трибуны депутата. А пробирающийся на своё место депутат лез и досадовал, что ничего всезнайке ответить не может. Без микрофона всезнайка его просто не услышит.
Чаще в то время стал приходить Проков. И не столько к собрату-афганцу, сколько к матери его, Вере Николаевне. В нетерпении они усаживались напротив телевизора, точно по времени включали его и смотрели Съезд. Они знали всех сильных депутатов поимённо, будто на ипподроме скаковых лошадей. Они, что называется, всё время делали ставки. Выигрывали, ошибались, проигрывали. Спорили до хрипоты. И снова ставили, не спуская глаз с экрана. Ехидного, подковыривающего инвалида они просто не замечали. Они о нём забыли.
Сам Проков в то время боролся за место Председателя в Обществе инвалидов Афганистана Города. В подражание Съездам в телевизоре инвалиды тоже выбирали Председателя демократично – из целых двух самовыдвиженцев. Первый кандидат, Громышев Виктор Васильевич, медленно передвигал себя к трибуне на протезах в пах, которые поочерёдно означались то в одной его штанине, то в другой – словно вывихивал у себя тазобедренные суставы. Афган он прошёл поваром полевой кухни. Во время боёв в Панджшерском ущелье против Ахмад-Шаха Масуда прямым попаданием мины кухню разнесло, а Громышеву оторвало обе ноги. Однако Виктор Васильевич интереса к жизни не потерял. Хотя и имел большое брыластое лицо бульдога, губы на этом лице умел складывать сладко, как это делают всегда тубисты, прежде чем начать играть. В своей программе он рисовал инвалидам картины полного благоденствия от бескорыстной помощи спонсоров, шефских организаций, которых нужно срочно искать. Призывал налаживать связи с Организациями инвалидов других регионов России.
Проков прошёл Афган ванькой-взводным, потерявшим, как он сам считал, руку по глупости, из-за вовремя не обеззараженной легкой раны. Он не брал так широко, как соперник, больше напирал на реальное, сегодняшнее – на самоокупаемость, как он выразился, инвалидов, на организацию ими своих кооперативов. Чтобы занять всех, дать всем работу, даже надомную. «Деньги, надо зарабатывать, ребята, деньги. Нельзя в 25-30 быть пенсионерами, прокисать на пособии. Если не лежачий, двигаешься – трудись. А не языком плещи!» – намекнул он в конце на предыдущего оратора.
Проков победил тогда в честной борьбе, стал Председателем. Однако Громышев не остался без дела: вошёл в рабочий Актив Общества. Дышал Прокову в затылок: на следующих выборах, Коля, – сойдёмся, поборемся!
Два кооператива тогда создали. Первый – по ремонту и покраске автомобилей. Арендовали небольшой ангар, и инвалиды в комбинезонах, как бренды обнажая культи в масле, ходили вокруг двух-трёх авто и крутили уцелевшими руками гайки.
Как и полагалось в те времена, у кооператива даже появилась однажды «крыша». Сама к ним пришла. В виде двух крепких братков в майках и трениках с лампасами. Но Громышев свернул при них свою железную толстую трость колесом и вновь спокойно распрямил её. Да и остальные инвалиды незаинтересованно начали покачивать увесистыми разводными ключами. И братки с большим почтением ушли. Плуготаренко в том кооперативе успел даже поработать карбюраторщиком.
Второй кооператив был по починке оргтехники. Однако в нём дело сразу не пошло: в одной из комнат Общества, на широком столе в окружении аккуратно разложенных напильничков, надфилей и тисочков долго простояла пишущая машинка. Всего одна. С торчащими вкривь-вкось рычажками – вроде расчихвощенного тетерева. Другую оргтехнику на починку почему-то никто больше не принёс. Хотя несколько раз давали в газету объявление. На этом всё и закончилось. Проков, правда, стал искать по городу и находить работу для надомников. И для Юры Плуга в том числе.
6
Когда Галина Павловна Зимина приходила к Плуготаренкам с лицом озабоченной дольной тыквы – это означало только одно: предстоит тайный женский Совет, на котором будет решаться только один вопрос – что делать с Юлькой, как вытащить её из московского болота. И на Совете этом Тучным Кутузовым, конечно, будет сама тётя Галя, обиженная на дочь, ну а мать довольствуется всего лишь ролью, к примеру, Барклая де Толли. Тощего, сочувствующего, предупредительного.
Попив с молчащими серьёзными женщинами чаю, Юрий уезжал к себе. Лежал и слушал приглушённую бубню, сразу же начавшуюся в столовой. Которую слушать ему не должно. В которой наверняка будет мелькать и его имя. Имя как возможного пусть даже не мужа, нет, но хотя бы нового, доморощенного жениха, сожителя.
Тётя Галя не всегда была такой беспокойной и полной, как сейчас. В далёком первом открывшемся бассейне Города, куда обе семьи купили абонемент, она, красиво нырнув, мотала сомкнутыми ногами мощно и плавно, как ихтиандр, как чёрный дельфин.
Мать в сером купальнике почему-то в бассейн всегда падала. Серой корягой. Точно её сталкивали в воду. Но выправлялась и тоже плыла. Мелкота – Юрка и Юлька – гоняли по воде друг за дружкой гольянами. А не умеющий плавать дядя Миша сидел и словно загорал под люминесцентными лампами, выставив пузо. Потом с поджатыми ногами прыгал в мелкий детский лягушатник, чуть не выплёскивая его весь. Хорошее было время.
А какие пироги тётя Галя пекла! У Зиминых на кухне мать всегда крутилась возле мастерицы, спокойно заворачивающей на противне пирог, заглядывала с разных сторон, пыталась уловить приёмы её, главный секрет, но не дано было, Бог не дал. Отменные пироги ели всегда только у Зиминых.
А непременные байки, рассказанные за столом дядей Мишей! И всегда только весёлые, часто анекдотичные, над которыми все покатывались.
Недавно выпивали с ним. Мать была на работе, поэтому расположились на кухне. Дядя Миша рассказывал на этот раз байки из своего детства:
– …Ребячья забава эта у нас называлась «Чугунный зад». Встаёт оголец на коленки и локти. Ждёт. Все хором спрашивают его: «Чугунный зад, к полёту готов?» А сами за руки за ноги уже раскачивают другого огольца. «Чугунный зад» твёрдо отвечает: «Готов». Тогда его вдаряют этим огольцом, как снарядом, и он отправляется в полет. Метров на пять. Хе-хе…
Плуготаренко хохотал, Проков смеялся вежливо. Поглядывал на дядю Мишу. На его обгорелую щёку.
Вдруг спросил. Видимо, приняв его за участника войны:
– Михаил Андреевич, в чём разница между Отечественной войной и Афганской? – И, не дожидаясь ответа замешкавшегося с ответом «ветерана», сам начал всё объяснять:
– Вам не стреляли в спину, Михаил Андреевич. Вам стреляли в грудь. Понимаете разницу? А мы воевали среди, так называемого, мирного населения. Днём все «шурави!», братья навек, а ночью – душманы. Мы постоянно ждали ножа в спину или гранаты в ночную землянку. Вас встречали после войны как героев, орлов, а нас – как нашкодивших псов, которые еле унесли домой ноги. Мы же все сейчас синдромы. Пожизненные афганские синдромы. После сильного хлопка мы до сих пор падаем плашмя и охватываем голову. Нас не берут на работу, не любят начальники. Везде мы ищем подвох, несправедливость. Надоедаем, добиваемся чего-то, качаем права. В семьях мы или деспоты, или подкаблучники. Нормальных семей у нас нет. Мы истеричны, нетерпимы, обидчивы, агрессивны. Недавно один из нас чуть не убил контролёра в автобусе за то, что тот потребовал показать билет. Вот что мы такое сейчас. Среди нас есть только один жизнерадостный человек – это Юра Плуг. Вот он, перед вами, – показал Проков на Плуготаренко, как на редчайший экспонат. – И то, чтобы таким заведённым на радость стать – надо слететь в пропасть и всему переломаться.
Дядя Миша несколько подрастерялся от таких страстных слов. И ещё от того, что его, Зимина, приняли за участника войны. Липкую яичницу на его щеке даже стащило немного книзу. Среди закуски с торчащей бутылкой и рюмками искал слова для ответа. Сказал, наконец:
– Я ведь не воевал, Николай. Чего же ты меня так состарил?
– Разве? – искренне удивился Проков, опять посмотрев на обгорелую щёку лже-ветерана. – А я думал, вы танкист. Воевали.
– Нет, Коля. Правда, это тоже в армии меня. Но в мирное время. В гараже было дело. При изготовлении аккумуляторного гидролиза. Один гад подкрался и серной кислотой плеснул. Уже после того, как подрались. Когда я его уделал. Вот и верь, что после драки кулаками не машут. Ещё как машут. На всю жизнь метку оставил. А я – с 37-го года. Воевать, сам понимаешь, никак не мог. Когда началась война, под стол ещё ходил.
Зимин помолчал.
– Ну а что касается двух войн – тут ты прав, Коля. На сто процентов прав. Та война была действительно народной, отечественной. А в Афганистан влезли непонятно зачем. Геронтологи наши придумали всё, маразматы.
Плуготаренко тогда хорошо запомнил слова Прокова об Афгагане, поражаясь, что тот немногими словами смог выразить то, что у Юрия самого давно роилось в голове. О чём нередко думал по ночам после очередного афганского сна-кошмара, подкинувшего его на диване. Сам Плуг, как военный шофёр, ощущал сейчас всю Афганскую войну нескончаемой дорогой в горах, днями удушающе жаркой, вечерами тянущейся и тянущейся в дырку заката. И не мудрено – войну он видел только через лобовое стекло своего камаза. И был вроде бы в относительной безопасности. Хотя некоторые отправляемые в горы автоколонны длиною в два, а то и три километра напоминали войсковые операции: с большим охранением, с разведкой, с подавлением гнёзд душманов артиллерией и даже авиацией. Иногда попадали и в засады. Случалось тогда и стрелять. Отстреливаться. Генка Лапа бил экономно, вроде бы прицельно. Пацифист Плуг палил в белый свет как в копейку. «Куда строчишь, дурак! – сердился Лапа. – Вон туда стреляй!»
…В столовой женщины всё бубнили. Однако Плуготаренко думал уже о другом – как исхитриться и пригласить Наталью Ивашову в театр. На спектакль, контрамарки на который ему уже принесли. Пойдёт ли она с ним.
В местном драмтеатре инвалид со своей коляской примелькался давно. Года два назад они с матерью вдруг взялись ходить почти на все спектакли театра один, а то и два раза в неделю. Тогда же, как потом узнал, на одном из собраний труппы кто-то предложил взять шефство над героем-афганцем, постоянным, преданным зрителем, который в антрактах уже раскатывает по театру как по своему дому. Артисты дружно поддержали инициативу, некоторые артистки даже загорелись лично приносить контрамарки герою домой. Однако до этого не дошло, контрамарки для инвалида и его матери поручили заносить Кнутову, бутафору, живущему через дом от Плуготаренков. Мужчине мрачному. С длинными седеющими волосами. С большим лошадиным лицом. Похожему на сивого мерина. Который, правда, уже не врёт, а больше глухо молчит. Когда о решении собрания забывали, он сам приходил к администратору и говорил два слова: «Контрамарки. Афганцу». Юрию Плуготаренко в дверь звонил длинно. Как звонит милиция. Вера Николаевна испуганно распахивала дверь. «Вот. Сегодня в 7.30. Пьеса о войне». Как будто повестку в суд женщине вручал. Однако от чая никогда не отказывался. Сидел с матерью и сыном в комнате за столом, солидно пыжился. Бутафор театра, он тоже был артистом. В военной пьесе известного сибирского писателя играл роль лётчика-фашиста. В полной тьме, подсвеченный на авансцене, с невыносимым радиовоем он якобы пикировал в кабине юнкерса и оглушительно бил из самолётной пушки. Потом словно бы делал новый разворот и опять с воем устремлялся вниз. В лётчицких очках-консервах колотился с пулемётным огнём, будто ночная петарда в парке. (Плуготаренко умудрился снять его стрельбу два раза.)
Перед уходом всегда стоял и держался за коляску с инвалидом. Как в почётном карауле. Для фотографии потомкам. Только после этого уходил.
Вчера у дома афганца Кнутов в недоумении остановился – афганец уже выезжал из подъезда! Это означало, что он, Кнутов, опоздал, что не будет сегодня ему чая, а потом почётного караула. При прощании.
Кнутов афганца догнал, остановил. Не глядя на смеющееся лицо, сунул контрамарки. Не слишком понимая, о чём ему говорит афганец, стоял, сердито держался за коляску. (Так обиженный мальчишка дуется, не получив конфету.) Смеющийся Плуготаренко попытался поехать дальше, Кнутов не давал. Будто утаскиваемый автомобилем, тащился за коляской. Не отставал так с полквартала. С рукой на коляске. В неполноценном, получалось, почётном карауле. Эх, афганец, куда ж ты так торопишься?
Плуготаренко улыбнулся, вспомнив сивого бутафора.
Однако как же завлечь Наталью в театр? В конце концов, решил просто подкараулить её. Когда она пойдёт домой на обед. Встретить вроде бы случайно. Ну а там – как получится.
Увидев инвалида возле своего дома, Наталья Ивашова вздрогнула. Как всегда. А подлетевший Плуготаренко уже рулил вокруг, смеялся, торопливо рассказывал о драмтеатре, о том, что он, Юрий Плуготаренко, в нём свой человек, что вот даже приносят контрамарки, что будет сидеть Наталья с ним в служебной ложе, сбоку, удобно, всё видно, всё слышно. Наталья Фёдоровна, соглашайтесь! Сегодня! Начало в 7.30!
Инвалид всё убеждал и убеждал, а Наталья чувствовала только одно – она сама себя загнала в угол. Нужно было думать, прежде чем садиться распивать чаи с инвалидом и выслушивать его речи. Сейчас отступать было некуда. «Хорошо, – нахмурившись, сказала она. – Я приду. Буду у входа в 7 часов».
Окрылённый Плуготаренко помчался домой. Ликовал, чуть ли не пел.
Сразу же начал готовиться к вечеру. Вымылся, освежился дезодорантом. Дольше, чем обычно, жужжал электробритвой. Как замазывал себя цементом. Потом надел белую рубашку, галстук повязал. Дальше – выходной костюм и чёрные штиблеты.
Хмурая мать убиралась в квартире. Смотрела, как сын с коляской вертится перед зеркалом. И так и эдак выставляется. Свой бурелом на голове поправляет. Ни дать ни взять дама с пальчиками! «На вот. Деньги. Угощать ведь придётся невесту. Да и букет понадобится. Для завлечения».
7
Наталья не умела одеваться. Знала за собой этот грех. Сегодня, уже опаздывая в театр, злилась. Как всегда до полного своего уничижения. Перед зеркалом прихожей. Толстуха, уродина. Хватала то одну бабью тряпку, то другую. Ни на какой не могла остановиться. Надела, наконец, шифоновое платье. Явилась в нём на театральную площадь широченная и пёстрая, как балаган. На голове у женщины был златокудрый парик, а бурые щёки нарумянены как у Петрушки. Однако инвалид несказанно обрадовался, тут же вручил ей цветы, рассыпался в комплементах. Наталья удерживала букет, точно не знала, что с ним делать. Косилась на крыльцо театра. Всё думала, как Плуготаренко будет взбираться по двум высоким ступеням. Однако инвалид дал ей контрамарку, а сам помчался куда-то за угол театра. Видимо, к служебному входу. «Встретимся в фойе, Наталья Фёдоровна!»
Они сидели сбоку притемнённого зала только одни в пустой служебной ложе. Высвеченная сцена была хорошо видна. В военной пьесе сибирского писателя сюжет разворачивался простой, но захватывающий. На Севере, где-то в Белом море, немецкий юнкерс топит небольшой транспортный пароход. На пароходе плыли раненые и два небольших воинских подразделения. Все погибают, тонут. Но один солдатик выбирается на лёд, он ранен в руку, однако винтовку не бросает. Он идёт потом по льду, обходя торосы, в сторону, как ему кажется, спасительного берега. Но немец видит его сверху, не отстаёт, всё время пикирует, строчит, старается добить. Солдатик не даётся, падает плашмя, заползает за торосы. Немец уже расстрелял весь боезапас, у него подходит к концу бензин, а солдатик внизу шустро ползает, прячется – живой! Немца окончательно заусило – улетает за патронами и дозаправкой. В передышке солдатик опять бредёт по льду и всё время говорит. Зрители узнают из его монологов обо всей его деревенской довоенной жизни. Солдатик смышлён, с юморком, вроде Васи Тёркина. Неуёмный немец опять прилетает, опять пикирует и строчит. Но солдат внизу как заговорённый. Он плачет, ругается «да гад ты этакий!», грозит немцу кулаком. Потом на дурака шмаляет из винтовки, еле наладив её на раненную руку. Бьёт в пикирующего немца. И – попадает! За высвеченным полотняным задником сцены чёрная тень юнкерса словно бы начинает вихляться и дымить. И падает куда-то. Видимо, в море. Весь зал вскакивает и хлопает минут пять. Спектакль практически остановлен. Солдатик сидит на полу (на льду), машет над головой кулаком, плачет. В конце концов его находят живым свои недалеко от берега.
Конечно, блистал в спектакле и Кнутов, играющий роль летчика-фашиста. На затемнённом куске авансцены он колотился с оглушительно бабахающей самолётной пушкой как электросварщик на ночной стройке. Всё время рычал: «Доннэр вэтэр!»
Новаторская находка режиссёра с медленно ползущим сизым льдом, на котором прячется солдатик, и якобы стреляющая в него самолётная пушка, установленная прямо на авансцене – создавали иллюзию реально происходящего: на солдатика пикирует, строчит из пулемёта гад-фашист, а солдатик прячется, вьётся ужом, заползает за торосы.
Всё это Наталью очень впечатлило. Понравился и исполнитель роли немца-лётчика в зверских очках-консервах, блестяще воплотивший замысел режиссёра. «Актёр Кнутов, – хлопая, шепнул ей Плуготаренко, повысив бутафора рангом. – Мой хороший знакомый!»
Когда спектакль закончился, когда после поклонов на авансцене артисты отходили вглубь и вновь весёлой братской связкой бежали на зал, когда ломко кланялся впереди них режиссёр, прикладывая руку к груди, Наталье вдруг захотелось побежать и вручить ему букет. Пошла даже, но, запутавшись в двух коридорах за ложей, вернулась обратно и хлопала вместе со всеми, локтем прижав букет к боку.
Из театра разгорячённые зрители выходили в прохладу ночи, тряся рубашки, платья. Наталья вытирала горящее лицо платком, размазывая румяна. Осталась ждать Плуготаренко на театральной площади у потухших уже афиш.
На этот раз колясочника вывез из-за угла театра какой-то мужчина в плаще прямо на майку. Он оказался исполнителем роли немецкого лётчика.
Представленный Наталье с неразгримированным, в тигровых полосах лицом, Кнутов почти не слышал слов восторженной толстой женщины. Кнутов стоял и одной рукой держался за коляску с инвалидом-афганцем. Как за какой-то громоздкий, физиотерапевтический лечебный свой аппарат. Как за немую свою молитву, в конце концов!
– Не без странностей мужик, – смеясь, пояснил Наталье Плуготаренко, когда тронулись, наконец, и Кнутов остался у театра.
Продвигались по довольно освещенной парковой аллее с приклеенными друг к дружке влюблёнными на скамейках. Конечно, говорили о спектакле. Спорили. Наталья считала, что сибирский автор с сюжетом явно переборщил – не мог солдатик сбить из простой винтовки – да еще с одного выстрела – целый самолёт. Неправдоподобно это всё, притянуто за уши. Плуготаренко тут же рассказал, что автор (сибирский) приезжал на премьеру своей пьесы и, встреченный бурей аплодисментов, со сцены после спектакля, на вопрос одного из зрителей пояснил, что случай этот подлинный, о нём он сам прочитал в «Красной звезде» в самом конце войны и взял этот сюжет себе на заметку. На будущее. Конечно, вся довоенная жизнь героя им полностью придумана, сочинена, но сам случай – подлинный. Ивашова не стала больше спорить, но всё же сказала: «Хороший писатель, Юрий Иванович, иногда сам себе потом не верит, что соврал. Тем более, со сцены. Потому он и хороший писатель».
В центре парка, на большом свету, продолжали окучивать вечерних посетителей Адамов и Сатказин. Гигантский поддуваемый человек неутомимо ломал руки и ноги свои. На мерцающем огнями танцполе танцоры выделывались по-всякому, напоминая сбесившийся на плывущем пароме крупный и мелкий рогатый скот.
Плуготаренко хотел подъехать, поздороваться с фотографом и с рисовальщиком, но те сами увидели его с дамой. Тут же подбежали. Без разговоров повели Наталью, чтобы сфотографировать на фоне неработающего фонтана.
Ивашова шла, сердилась, отбивалась как могла. Плуготаренко с коляской метался, спасал невесту, утихомиривал коллег, говорил, что снимутся у фонтана непременно, но в другой раз.
8
В прихожей уже по привычке Наталья долго стояла перед зеркалом. На неё смотрела уставшая некрасивая толстая тётка, отыгравшая весь дневной спектакль, уже без парика, с несмытыми, размазавшимися на щеках румянами.
Вздохнув, двинулась в ванную, на ходу снимая с себя пёстрое платье.
Стояла под душем, вроде белой лошади под нескончаемым ночным дождём.
Был уже одиннадцатый час, но уселась есть. Раскладывала перед собой закуски на тарелках. Турецкий султан на голове развязался, лихо намотала его опять. Приступила. С аппетитом ела ветчину, беря ломтики с тарелки изящно – двумя пальчиками. Даже оттопыривая мизинчик. Одна радость в жизни осталась – хорошо поесть перед сном. Вообще-то – пожрать, если честно.
Потом долго пила чай. В телевизоре выступал писатель-шестидеся-тник. С прямоволосой бородой, он походил на большой колодный улей. До Москвы обитал где-то в Сибири. Вроде бы в городе на Енисее. Нового уже ничего выдумать и написать не может. Поэтому только рассказывает по телевизору стариковские свои шестидесятнические былины.
Мыла посуду на кухне. Потом под торшером упорно пыталась вникнуть в пресловутое «Ювенильное море». Отложила книжку с измождёнными людьми на обложке. Легла, выключила свет.
Долго не могла уснуть. Помимо воли думала о Юрии Плуготаренко.
В театре, когда рассаживались в ложе, он разом, будто циркач, перекинул себя с коляски на откидное кресло. Наталья глазом не успела моргнуть. Оказавшись впереди неё, он, как завсегдатай, запросто свесил руку с бордюра ложи.
Во время спектакля он всё время оборачивался к ней, приглашал и её восхититься вместе с ним. Или вдруг широким жестом показывал на сцену как экскурсовод, как хозяин всей этой театральной городской достопримечательности. Наталья отвлекалась, не могла уследить за действием, а он, зная пьесу наизусть, опять оглядывался и пояснял. Когда он хлопал артистам, и без того длинные руки его, казалось, плескались у самого потолка театра. И Наталья только выглядывала из-за них, ничего не могла понять, кому хлопают и почему.
Она попросила его пересесть на её место. Точно после резкого фляка назад, инвалид тут же оказался на её стуле. Она села впереди. Но он и на новом месте её доставал – всё время шептал ей в ухо, пояснял. Изо рта его пахло мятой.