1
17-го декабря, получив зарплату на картонажке, Плуготаренко как всегда ехал домой через площадь Города. Несло крупный снег. Ильич восстал над всеми как голый монстр из пенной ванны, где его не смогли утопить. Пивников с белой площади видно не было – пивники со стеклянной своей субмариной словно залегли на дно. Только здание с властями по-прежнему пыжилось, смотрело в небо.
Плуг вдруг увидел на обочине машинёшку Громышева. А затем выходящих из пивной двух друзей. С бутылками, что тебе со связками битой дичи. Вот это охотники! И это в разгар рабочего дня!
Друзья засовывали добычу в багажник, Плуга не видели. Тот прокрался мимо них чуть ли не на цыпочках (и это на инвалидной коляске!). Хорошо хоть долг Прокову уже отдал. Была бы сейчас картина. Он – Плуг – с деньгами, с получкой! Прямо возле пивной! Живым бы не ушёл. Это точно. Плуготаренко дальше гнал, посмеивался. Декабрьское солнце над головой тонуло в снегу. Как чьё-то воспоминание.
Дома, раздевшись, стряхнув снег прямо в прихожей, перекинул себя в домашнюю чистую коляску, въехал в комнату.
В телевизоре бегали истеричные омоновцы: «Стоять! Лежать! Руки назад!» Вера Николаевна нахмурилась. Как опять пойманная на нехорошем. Но сын без обычного своего ехидства кинул получку на стол и сразу проехал к себе. Вера Николаевна не успела даже обидеться за омоновцев. С досадой крикнула:
– Коля Проков звонил. Там у них новоселье намечается. У Никитникова. То ли сегодня, то ли завтра. Тебя тоже звали. Слышишь?
Сын тут же вернулся в комнату. Чёрт! Совсем забыл! Схватил деньги со стола. Ринулся в прихожую одеваться.
– Зачем деньги-то все взял? – успела только крикнуть мать.
В Обществе, в большой комнате Прокова, Плуга поразила какая-то благочинность, воспитанность расхаживающих инвалидов. Никто не курил. Все были трезвы как собаки. Вокруг сидящего на середине комнаты слепого с тростью ходили деликатно, без шума. Большой холодильник, стоящий неподалёку, недавно распаковали, проверили и снова запаковали. Теперь предстояло тащить его по лестнице на пятый этаж в новую (трёхкомнатную!) квартиру Никитникова. А пока переносили какие-то картонные коробки. То ли с вином, то ли с подарками. Бутылочное пиво, купленное в пивной на площади, уже стояло на столе. По всему было видно, сабантуй намечался немалый. Никитников только вслушивался в возню вокруг себя.
Проков отвёл Плуга с коляской в сторону.
– Юра, мы тут скинулись на холодильник и на подарки детям его. Сам знаешь, как он живет. Деньги взяли из кассы. Надо внести обратно. Где-то по тысячи получилось на каждого. Ты сможешь дать за себя?
– Какой разговор! Коля! – Плуготраенко тут же отсчитал полторы, протянул.
Подъехал к слепому:
– Поздравляю тебя, Слава. Счастья вам всем в новой квартире.
Приобнял его со спины. Словно помогал ему, слепому, увидеть его счастье где-то у пола.
Склонённый слепой, казалось, послушно разглядывал что-то внизу:
– Спасибо, Юра, спасибо. Ждём тебя сегодня в шесть.
Плуготаренко снял руку. Сказал, что на пятый этаж подняться не сможет.
– Да ты что! Юра! Ребята занесут хоть на десятый! Вместе с коляской!
– Верно, Слава, занесут. Только потом как бы не пришлось мне кувыркаться в твоей пятиэтажке по лестнице вниз. Вместе с коляской. Когда наши ребята станут хорошими. Когда их самих нужно будет выносить.
Посмеялись. Плуготаренко прощально сжал руку слепому. Поехал на выход. Никитников остался сидеть. Опять смотрел как смотрят все слепые – мимо всего.
Жалко было его. Плуготаренко знал Славину историю. Как рассказал однажды Проков, Никитников смог выбраться из горящего танка. Смог. Один из всего экипажа. Но ещё в раскалённой железной ловушке глаза его начало сильно резать. Глаза ему словно начали выворачивать наизнанку. И возле танка кружился, падал, вскакивал уже не человек – факел. Факел слепой.
У него обгорели руки, ноги, спина, однако голову в шлеме огонь почти не тронул. По госпиталю сёстры осторожно водили чистого ангела с белыми, как молоко, глазами. А сейчас человек этот радуется, что получил трёхкомнатную квартиру. Смеётся. У Плуготаренко пощипывало глаза. Плуготаренко снова забыл, что он сам инвалид. Что точно так же безнадёжен.
Помимо Общества инвалидов Афганистана, Никитников состоял и в Обществе слепых. Там он познакомился со своей будущей женой. Надя ходила в очках. Правый глаз её напоминал большой заблудившийся глаз офтальмолога. Она немного видела им. Сама маленькая, она водила высокого Славу по улицам. Тесно прижавшись друг к другу, они несли к Славе в квартирку целые рюкзаки пухлых книг для слепых. Вместе водили пальцами по их пупырчатым строкам. Начитавшись как следует, сами принимались по Брейлю долбить в железных рамках металлическими грифелями. Тексты. Оба рьяно графоманили. Он налегал на стихи, она на прозу. Как-то незаметно стали появляться дети. Сначала девочка, потом два мальчика. Но вроде бы не мешали, сами как-то воспитывались: сперва ползали, потом ходили. Когда Надя узнала об измене мужа (с Хрусталёвой), несколько дней плакала. Творчество было заброшено. Но потом отошла, простила, и два грифеля опять дружно застучали в железных досках. Сейчас, когда свалилась трёхкомнатная квартира в новом доме, супруги обрадовались и растерялись, чем и как обставлять её. Но словно бы надеялись, что мебель, как и дети, появится в квартире сама. Новый холодильник, на который скинулись инвалиды, уж точно сам заедет в кухню.
Думая сейчас о несчастно-счастливой паре, о их графоманстве, о смури, которой они защитились от жизни, Плуготаренко печалился. Опять напрочь забыв, что сам он точно такой же. С фотографированием своим, Натальей, фейерверками…
Буран лупил в спину. Уносился прочь в виде белых сгорающих кустов.
2
В спальне у света лампы Проков читал книжку под названием «Леший», взятую у Веры Николаевны. Жена одевалась на работу. Бело маячила её вздёрнутая попа. Которая образуется, как считал почему-то, если женщина постоянно носит туфли на высоком каблуке. Но отправляясь даже в гости, Валентина всегда вбивала ноги в плоские туфельки типа тапочек. Хотя туфли на высоком у неё были. Она надела их один только раз – в день своей свадьбы. Ноги в них она переставляла осторожно. Как переставляют ноги козы. Больше этих туфель он на ней не видел. Она их куда-то спрятала. Как и белое пышное платье с фатой.
– Меня сегодня посетил дядюшка Понос.
Проков наморщился:
– Ну и зачем ты мне это говоришь?
– А затем, что Женьку тоже пронесло! И всё из-за твоей рыбы! Неизвестно где и у кого купленной.
Было дело. Купил возле гастронома. У старика в драном малахае. Сидящего на тарном ящике над тремя снулыми щуками. «Не боись. Свежие. Вчера на подлёдной поймал». Обманул старый!
Жена всё ворчала. Для неё покупка продуктов, особенно поход на рынок – это серьёзное гордое дело настоящей хозяйки. На рынке она всегда покупала только у своих продавцов. Они здоровались с ней, как с родной. Она заводила с ними разговоры на кулинарные темы, наивно думая, что уж они-то её не обманут. Но её и тут – вот такую свою, постоянную – обманывали. То мясо, выдаваемое за свежайшее, дома начинало вонять марганцовкой, то молоко сворачивалось в кастрюльке на газу, а сметана отстаивалась серой водичкой, то творог начинал горчить через день и отдавать ацетоном. А ведь ей давали пробовать всё, мясо подносили к носу. С оттопыренными мизинчиками она показывала: вот этот кусочек, пожалуйста. Проков стоял рядом, кипел. С армейским сидором до земли. Будто собрался назад в Афганистан.
– Застегни бюстик, пожалуйста.
«Бюстик». Бюстик-то, наверное, шестого размера. Не меньше. Проков встал, застегнул. Снова сел. А жена уже чулки пристёгивала. Выставлялась перед зеркалом. По всему было видно, очень гордилась собой. Проков смотрел хмуро. Так смотрят на лошадь в сбруе.
В первые годы они любили друг друга. Ещё, наверное, в запале молодости. Потом ему хотелось уже какой-то остроты, новизны от неё в постели. Она же его только регулярно удовлетворяла. Лежа под ним, она думала о котлетах, какие нужно завтра ему и сыну нажарить на обед. Прокову казалось, что, как женщине, он ей и не нужен вовсе. У них не было даже своей супружеской тайны. Той интимной тайны, которую прячут от всех муж и жена. Даже будучи уже стариками, до самой смерти. Им словно скрывать было нечего. У них всё всегда было одинаково. Серьёзная, обстоятельная, она просто исполняла свой супружеский долг. Это нужно было для здоровья мужа. «Хочешь?» – выключив свет, спрашивала она его. И он обречённо валился на неё. Белкастый шахтёр в шахте. Долбящий породу. Обречённый долбить её вечно.
Потом ему всё надоело. В одной постели они бывали всё реже и реже. Под видом долгого чтения вечерами Проков перекочёвывал в большую комнату на диван. Там и засыпал, уронив книгу на пол. Она же, глядя на него, думала, что он стареет. Накрывала пледом и выключала свет.
Нередко Проков вспоминал почти месячный угар свой с ловкой Хрусталёвой. Когда на дню по два, по три раза он скрывался с ней в маленькой комнатке в клубе за сценой. Чего только она не выдумывала! Не вытворяла с ним, Проковым! Он ходил по Обществу, как безумный. Дикой. Он думал, что он один у неё такой отчаянный и неутомимый. Однако потом выяснилось, что в комнатёнке за сценой побывали и верные его товарищи. И Громышев, и Кобрин, и даже слепой Никитников.
А кончилось это всё – известно чем…
Прибежали в спальню Женька с Пальмой. Проков сразу раскрыл окно прямо в утренний сизый холод. Уже ждали воробьи. На двух ветках распределились. Беспокоились. Грозди вонючие, грозди душистые. Как только Женька сыпанул в кормушку семечек – ринулись кучей.
Дав им попировать, Женька взмахнул рукой – воробьи разом взмыли, рассыпались по дереву. И тогда начинали падать синички. Будто с неба, прямо с крыши. Как весенняя капель. Только сейчас получалось – зимняя. Глупая Пальма крутила башкой, ломала ухо вопросом: что за чудеса такие? Откуда их (птичек) столько?
Валентина сразу начинала ворчать:
– Опять привечаете. Уже обгадили весь подоконник!
Отец и сын не обращали внимания – любовались.
К калитке шли вместе. Высокий сильный отец, одетый в афганский выцветший бушлат и такую же армейскую шапку, и толстенький сын в новом зимнем пальто с громоздким ранцем за спиной. Не чувствуя разлуки, глупая собака вокруг них подпрыгивала, летала.
За калиткой Женька, помахав отцу, а потом Пальме, потянул влево, к школе номер № 35. Проков двинулся направо – в центр, на работу в Общество. Пальма поскуливала, выглядывая из калитки. Но ни за тем, ни за другим не бросалась. Боялась улицы. Побежала к крыльцу. Чтобы так же радостно проводить и хозяйку. Но проводить не дали. Заперли. Тогда ходила и скулила в доме.
Проков купил возле парка свою утреннюю газету. Бодро пошёл дальше. Сегодня зимнее утро было пепельно-серым, без солнца. Длинные ветви деревьев над головой расползлись и перепутались. Походили на вконец промёрзших гусениц. Смотрел, задирал голову.
Навстречу приплясывающей походочкой двигался парнишонка лет шестнадцати. Несмотря на заметный морозец, одетый легко. Спортивные штанцы с лампасами, кожанка-косуха, большой кепон на круглой голове.
Остановились оба, разом, мгновенно узнав друг друга. Весёлые глаза пинальщика-убийцы сделались стальными, узкими. Уже выискивали отход, чтобы рвануть.
Одной своей рукой, точно клещами, Проков сдавливал тонкую шейку Шплинта через ворот косухи. Глаза Прокова были как гады. «Пусти, подлюга!» – сипел, вырывался Шплинт, пытаясь оторвать железную руку. Сучил ногами, пинался, но Проков отстранял его и снова давил. «Сволочь, отпусти!» – дергался Шплинт, уже хрипя. Детская, но уже испитая мордашка становилась пепельной, серой, покрывалась потом. «Пус…ти!»
Утренние пешеходы – будто вымерли. Только какая-то бабёнка еле слышно кричала с того света: «Милиция! Милиция!»
– Николай! – вдруг явственно раздалось сзади.
Проков обернулся. На всех парах летел к ним Плуготаренко в коляске.
– Николай, что ты делаешь! Опомнись!
Проков приослабил хватку, но не отпустил пацана. Дышал как бык, промазавший по красной тряпке.
Плуг начал вязаться, хватать Прокова, пытаясь отодрать железные пальцы. Опрокинулся с коляской. Как ванька-встанька тут же вскочил… на руки. И словно не знал, что делать дальше.
Проков бросился, подхватил, стал усаживать в коляску. Кашляя, Шплинт побежал. Падал, вскакивал, матерился. Махался кулачишком: погоди, сука, встретимся!
На груди у друга, словно продолжая удерживать его, дрожал Плуготаренко:
– Коля! Ты же не убийца! Разве можно так! Коля!
Точно пьяного, Прокова покачивало, он закрывал глаза, сжимал зубы. В голове словно тыкались иголки.
Повернулся, наконец, пошёл обратно домой. Плуготаренко поехал рядом. Непрерывно говорил, успокаивал. «Милиция, милиция!» – прячась в белых деревьях парка, сопровождала, повизгивала бабёнка.
Проков остановился:
– Юра, поезжай по своим делам. Прости, что так случилось со мной. На твоих глазах. Прости… Вере Николаевне не надо об этом.
Сжал руку друга. Пошёл дальше один.
Дома лёг. Запястьем придавил распадающуюся голову. Слёзы текли и текли. Как у бабы. Как когда-то в госпитале. Собака нервничала, вскидывала лапы на грудь, скулила, слизывала с лица. Как чужие, её лапы царапались обо что-то, о пустой протез стукались.
3
…Как твоя шея сегодня? Циля Исааковна носила завтрак на стол. Михаил Янович сидел на диване в позе султана, но мотал головой вроде набожного еврея. Вниз-вверх, вниз-вверх. С некоторых пор к болям в колене добавилась тянущая боль в шее. Шейный остеохондроз, – дал заключение врач Середа. Но ударно-волновой долбить не стал – опасно, можно посадить сердце. Рекомендовал только мотать головой. Три раза на дню. Цилю Исааковну упражнение это почему-то раздражало. Головой мотает как еврей, а часы удерживает в руках как русскую иконку. Гибрид сидит. Скрещенный. Глаз от секундной стрелки оторвать не может. Мотается. Хватит! Садись есть! Время уходит. Накладывала кашу сыну в тарелку. Поглядывала на другой будильник. На холодильнике который. Который скоро зазвенит. Не подведёт. И точно – заверещал. Пора. Иди, собирайся. В спальне мазал колено дёгтем. Колёсной мазью. Баночку которой дала добрейшая Бойченко Анна Тарасовна. Соседка. Мазь сильно, надо сказать, воняла. Но помогает. Лучше листьев капусты. Сверху оборачивал целлофаном, закреплял эластичным бинтом. Вместо летнего верного почтового фурагана мать торжественно внесла громаднейшую песцовую шапку. Михаил Янович сразу склонил голову. Шапку секонд-хэнд подарила маме Буровая-Найман. (Чтобы не выкидывать.) Известный частный зубной врач. Старая шапка эта осталась у неё от покойного мужа. Михаил Янович брезговал её надевать. Мать сама насадила. Опустила, завязала уши. Стал на манер первоклаша, отправляемого в стужу в школу. Зато шею не продует, сказала Циля Исааковна. Перед тем, как одеть форменное пальто с золотыми пуговицами, насобачили ещё и душегрейку. Стал непрошибаемой тумбой. Порядок, похлопали по горбу. Хлеба не забудь купить. Я сварю твои любимые русские щи. Закутанные старушки были уже на боевом посту. Дружно закивали. Благополучно прошёл. Колено пока не болело. Машины бежали по разным направлениям. Белаз, взрёвывая как динозавр, гадил за собой чёрными хлопьями сажи. Зяблова даже не кивнула в коридоре. Прошла, задрав голову. Черт бы тебя побрал, неблагодарная Зяблова! Лысина Ленина у Коткина сегодня была мраморной. Ничего по-доброму на ней не скворчало. Михаил Янович, почему телеграмму-молнию на Луговую вы вручили только через три часа? Готлиф молчал. Не знал, что сказать. Михаил Янович! Я заболел, ответил Готлиф. Чем? Расстройство желудка. Внезапный понос. Ха-ха! Да вас же видели в парке, Михаил Янович! Кто видел? Это Зяблова, что ли? Да неважно. Игнорируя мороз, вы сидели там и черкали опять в своей книжице! Целых три часа! Вокруг вас даже прыгала белка, пытаясь вас отвлечь. Вы не видели даже белку! Михаил Янович! Вы будете нормально работать? Или стишата только свои сочинять? Готлиф сказал, что отработает. Даже за Зяблову. Может взять опять все её смерти. Коткин смотрел. Да-а. Большим геморроем оказался этот Миша Готлиф. Аделаида ему и Циле, видите ли, не подошла. Так хотя бы работал! Или в туалете со своим блокнотом сидит, очередь всегда создаст, или в парке. Любуйтесь на него! Как на бабу на самоваре в мороз. Вот он. Уже в шапке с завязанными ушами. На Северный полюс собрался. Полярник. Что же мне с ним делать? Коткин смотрел в окно. В туалетике Михаил Янович обрушил воду. Действительно получилось как с гвоздя. Еле успел. Наверное, от переживаний в кабинете Коткина. Зяблова всё время науськивает его. Погоди, неблагодарная Зяблова! Когда с телеграммой поднимался по лестнице, опять заныло колено. Тоже наверняка от пережитого. Стоял перед дверью, опять вихлял по-всякому ногой. Отзовутся тебе, Зяблова, мои слёзы. Позвонил. Открыл полный старик в полосатой пижаме. С шей как набитый снегом овраг. Не дав рта раскрыть, выхватил телеграмму, сунул в карман пижамы. Уходите, тихо сказал. Кто там, Володя? Голос прилетел женский, далёкий, больной. Ошиблись квартирой, Лена! – прокричал старик. Уходите, я вам говорю. Чуть не вытолкал Готлифа на площадку. Михаил Янович тяжело дышал, сразу покрывшись потом. По-всякому встречали приносимую смерть, но чтобы так – ни разу. Ну, гадина Зяблова, спасибо! Спускался по лестнице. Колено заныло ещё сильнее. Такие постоянные переживания! Разнёс ещё три телеграммы. Они были нормальными. Долгожданные приезды родных. Один день рождения. Получатели – все радостные, приветливые. Обломилось даже мелочи. Приглашали к чаю. Куда день рождения принёс. Но отказался. Приложил руку к груди. Тогда завернули и дали три пирожка. Один с капустой и два с рисом и мясом. Большое спасибо. Два пирожка съел, пока шёл к парку. Опять сидел на своем постоянном месте – на скамье возле заснеженной ямы фонтана. Под зад, чтобы поясницу не просекло, подложил специальную фанерку, которую прятал в снегу неподалёку. Чуть погодя всегдашней своей дорогой прошла Молотовник Аделаида. Несостоявшегося квартиранта в громадной шапке просто не узнала. Михаил Янович захихикал – маскировочка, знаете ли. Достал, развернул блокнот. Подышал на шариковую ручку. Начал писать первые слова рассказа: «В полной тьме АН уже минут пять ползал по летному полю, низко подсвеченному вытянутыми гирляндами огней. Чудилось, что он передвигается по потолку. Вверх тормашками. Куда лететь? То ли с потолка вниз, то ли сквозь него пробиваться? Наконец взревел, затрясся на месте, побежал и словно отвалился от потолка. И пошел проваливаться в небо будто в черную яму. «Тебе не страшно, Наташа? – спросил у побледневшей жены Михаил Янович Готлиф. – Не бойся. Видишь, я уже отстегнул ремни. И тебе давай отстегнём. Не бойся, я с тобой». Михаил Янович остановил ручку. Сквозь оснеженные кусты проступала белая тишина. Недвижные берёзы висели в серебряной изморози. Опять стекла с дерева рядом, а потом замерла перед Готлифом белка со вздёрнутым хвостом. Мальчишка-натуралист, тот самый, который летом вылавливал лягушат, пытался её переманить к себе, кидая на дорожку то ли семечки, то ли орехи. Но бесстрашная белка упорно разглядывала только Михаила Яновича. Прямо метров с двух. Как небывалый, пушистый математический знак. Шустрый глазок её, казалось, перескакивал то на одну сторону головки, то на другую. Михаил Янович спросил пионера, откуда она здесь, в городе. Натуралист заговорил важно. В парке теперь имеется живой уголок. В раздельных вольерах там обитают лоси, кабаны, лисы, зайцы, один волк. Белка обитает там же. Ей разрешено свободное перемещение по парку. (В переводе с канцелярита пионера – бегать и прыгать по деревьям.) На кормление и ночлег её призывают специальным пищаком. Михаил Янович удивился: надо же! Достал оставшийся пирожок, отломил чуток и кинул. Она не будет такую еду, профессионально заявил пионер. Однако белка цапнула и взлетела на дерево. С кусочком в лапках выглядывала. Михаил Янович смеялся. Пионер был обескуражен. Даже не попрощавшись, побежал к служителям уголка доложить об увиденном. А белка уже прыгала за ним с дерева на дерево, руша снег. Михаил Янович вернулся к работе. Через час мимо возмущённо прошёл кошачий воротник Зябловой. Не повёл даже глазом. Пусть доносит, преподобная Зяблова. Снова стал писать. Для конца рассказа: «Обратно домой с женой летели днём. Самолёт оторвался от земли и сразу пошёл лезть в небо. Салон самолета крутой пушкой взвелся вверх – точно с намереньем выстрелить в небо креслами с пассажирами. Однако через минуту выровнялся, принял горизонтальное нормальное положение. «Тебе не страшно, Наташа? – опять спросил он. – Не бойся. Видишь, я не боюсь. Давай отстегнём у тебя ремень». Когда почувствовал, что начал мёрзнуть, поднялся. Спрятал фанерку в снег за деревом. Пошёл в кинотеатр неподалёку. Как не раз уже делал. На сеанс. Чтобы погреться. Но когда начался фильм – опять кто-то рядом подвёз. Думу. Да-а. Культура. Пересел в другое место. Поближе к экрану. Сбоку. И там подвезли! Да что же это такое! В парк больше не пошёл – пора было с отчётом к Коткину. Двигался в сторону почты. Колено не отпускало, ныло. Так же привычно заныло в душе: почему Наталья молчит? Почему не ответила и на второе письмо? Михаил Янович просто не знал (не мог знать), что оба ответных письма Натальи из почтового ящика вынула Циля Исааковна…
4
Допивала чай Наталья уже одетой. Боялась облить шерстяное платье. Опаздывала. Чай, как назло, не остывал. Стягивала его с блюдца по-деревенски, шумно.
Коротко продребезжал звонок в прихожей. Точно не дотянулись рукой, как надо. И тут же длинно, настойчиво зазвонили.
Знала, знала, кто это, а сердце оборвалось.
Спросила у дермантиновой двери. Вежливо. Как кукушка:
– Кто-там?
За дверью сразу радостно забубнили.
Да-а, правильно, Таня сказала: никакая лестница инвалиду не помеха. Тем более первого этажа.
На площадке лампочка перегорела, в подъезде было темно, и перед раскрывшейся дверью Плуготаренко улыбался во всё лицо. Как бы освещал собою всё. После дня рождения Натальи это был его первый визит к ней. Просто так. Вот, мол, ехал мимо и решил заехать к вам. Две недели держался. Да. Телефона у вас теперь нет. Пришлось так вот. Без предварительного звонка. Извините.
Всё это было написано на его радостном лице. Однако увидев, осознав, что она уже в тёплом платье, что собралась на работу, тут же попятился от двери:
– Простите меня, Наталья Фёдоровна, я подожду вас у подъезда.
И, словно даже не развернувшись, повалился с коляской обратно в темноту.
Дверь квартиры осталась открытой. Наталья торопливо обувалась, надевала пальто. Конечно, помимо приёма незваных гостей, которые могут заявиться когда им заблагорассудится, нужно ведь и на работу ходить. Притом не опаздывая. А так – всё нормально. Всегда рады вас видеть.
Неотвратимо приближался Новый год. Продвигаясь по сонной улице с блеклыми фонарями, приближение его оба остро чувствовали. Всё должно случиться у них с 31-го на 1-ое. Они должны (обязаны) Новый год встретить вместе. Отступать им было просто некуда. Они подошли к той пресловутой последней черте, через которую нужно или сигануть, или рвать от неё обратно. Притом сломя голову.
Как всегда обмирая, Наталья ждала, что вот в следующий момент, вот подходя к этому фонарю, он заговорит об этом. Два дня назад она попыталась прилепиться к Татьяне и Алексею Сергеевичу, чтобы у них встретить Новый год. Но те сразу замахали руками: нет-нет-нет! И не припрашивайся даже. У тебя есть теперь жених, любимый жених, есть квартира, вот и встречай вместе с ним. Давай, действуй! Получалось – на порог даже не пустили, захлопнули перед носом дверь.
Лёгкий мандраж испытывал и Плуготаренко-жених. Между своими фейерверкам делал долгие паузы. Наивно ждал, что Наталья сама пригласит его на Новый год. К себе, на новую квартиру. Но проплывали фонари, приближалось здание почты, а женщина молчала.
Под лампочкой на крыльце дружно плясали, отряхивая с обуви снег, товарки. Посмеивались, смотрели на молодых. Никто и не думах уходить за дверь. Стояли как целая деревня. Послыхалина уже пошлёпывала впереди плоскостопной ножкой. Так ударник, перед тем как всем грянуть, задаёт палочкой на краю барабана ритм. Тук, тук, тук, тук. После чего и должен был последовать дружный хор с крыльца: тили-тили-тесто, жених и невеста!
Наталья маялась. Опять между двух огней. Плуготаренкой и приготовившмся хором на крыльце. И Вахрушева как назло не шла.
– Юрий Иванович!.. Я согласна! – чуть ли не прокричала.
– На что согласны? – испугался инвалид.
– Встречать Новый год с вами. У меня.
Возникла у крыльца Вахрушева. Тёмная гневная Вахрушева:
– Это что ещё опять такое здесь?!
Все полезли в дверь как бараны. И тучная Наталья за всеми.
Не в силах совладать с собой, инвалид подлетел к женщине в мутоновой шубке и с пышной шапкой на голове. Хватал её руку. То ли хотел поцеловать, то ли поздравить с таким дружным коллективом:
– Спасибо, вам, спасибо!
Вахрушева пятилась к крыльцу, ничего не могла понять – инвалид уже фотографировал её! Невесть откуда взявшимся фотоаппаратом! Кто он такой? Фотокорреспондент? Из газеты? А Плуг выхватывал её через видоискатель и нажимал затвор. Быстро выхватывал и нажимал. И так, и эдак. Стремительная фотосессия – женщина смотрит из шапки как испуганный басмач – её глаза – большие чёрные смородинные – мутоновая бочкообразная шубка на ней – её нога в длинном зимнем сапоге, точно нога удирающего мушкетёра или задняя нога вскинувшейся на дыбы коня.
– Кто он такой, чёрт побери?! – спрашивала у выскочившей обратно Послыхалиной. Как будто только что мгновенно раздетая инвалидом и так же мгновенно одетая им.
А инвалид уже мчался прочь, уже размахивал руками, уже пропадал. Летела мимо оспа утренних окон, летели зимние, вконец перепутавшиеся деревья. Летели светофоры на перекрёстках, как люльки с плачущими младенцами.
Только вкатив по пандусу на крыльцо горсовета – пришёл в себя. Словно разом сдёрнул вся темень зимнего утра, погасил фонари, явил белизна и мороз.
Сдёрнув шапку, глубоко дышал, вскидывая голову к дымному солнцу. Идущие в горсовет принимали инвалида с обнажённой головой за нищего. Некоторые удивлялись (надо же!). Другие хмурились (совсем обнаглели! крыльцо горсовета в паперть превратили.). А одна даже попыталась сунуть в шапку деньги. Длинной рукой инвалид отстранял мешающие обзору деньги. И снова жмурился на солнце.
Вера Николаевна заспотыкалась, увидев сына на крыльце возле дверей, Опять что-то случилось. Недаром умчался ни свет ни заря.
Выслушав сына, не поверила. Да не может такого быть!
– Да, – важно сказал сын, – пригласила. На Новый год. При свидетелях.
И уж чтобы совсем поверили – рассказал о сцене возле почты.
Вера Николаевна нахмурилась. Однако – приглашение. Если для него понадобились свидетели. Всё почтовое отделение. С начальницей во главе. И это называется у него «пригласила». Даже не понимает, глупый, что оравой припёрли бабёнку к стенке. «Пригласила». «При свидетелях».
Сын умчался.
Прошла в свой Архив, села за стол и подперлась кулаком. Даже не раздевшись.
Что-то приносили ей, что-то забирали со стола, о чём-то спрашивали. Возник один раз Миша Зимин и тоже растаял.
Первое время после разговора с психиатром Колобовым (моргающей совой) Вера Николаевна хотела даже приветить как-то Ивашову. Сблизиться, что ли, с ней. Поговорить. Однажды, когда та должна была принести пособие, не пошла с утра на работу. Нажарила котлет из свежего мяса, сварила макароны, дождалась её и сразу пригласила за стол. Позавтракать с ними. Да какой позавтракать – пообедать! Время-то двенадцатый час! Но толстуха отказалась сразу, выдала пенсию и ушла. Ну, не голодна, кума, коль сало не ешь, – сказала про себя Вера Николаевна. Однако на душе стало тягостно, нехорошо. И сын сидел, не поднимал глаз.
– Не любит она его! Не любит! – кричала она вечером у Зиминых. – Ведь квартира ей нужна наша, квартира. Как ему глаза открыть? Как отвадить от неё? Ведь она с евреем даже своим не порвала! Переписывается до сих пор! Выжидает! Мне Баннова сказала!
Супруги как могли успокаивали, советовали махнуть рукой, отойти в сторону. Пусть они там – сами.
Молчали, забыв про чай. Терем на стене, проглотив кукушку, опять мерно вышагивал. Миша заговорил:
– Юра ведь не в тебя пошёл, Вера, – в Ивана. Тот такой же мечтатель был. Ты уж извини. Так что чего уж теперь – порода. Смирись.
Супруги с жалостью смотрели на свою расстроенную подругу, которая, даже толком не причесала свои дикие волосы. Сидела сейчас будто с разорённым птичьим гнездом на голове.
5
Второе письмо от Готлифа Ивашова сама цапнула в почтовой голубятне. В самом конце рабочего дня. Посаженная на сортировку. Как кошка, разом придавила, оглядываясь. Но дорогие товарки уже приготовились, уже все одетые, готовые после звонка рвануть. От устремлённых глаз невыносимая секундная стрелка в часах на стене, казалось, ещё больше вязла
Ударил, наконец, звонок. Все ринулись из-за столов. Наталья тоже вскочила, быстро оделась, вымелась из почты. Остался в зале на стуле всё тот же Михеич со ждущей чекушкой в кармане да трудолюбивая Шорникова, которая не торопясь собирала бумаги и всё что-то додавливала в калькуляторе.
Не выходила из своего кабинета и полководец Вахрушева. Ждала Семёна Семёновича. Когда он прибежит, наденет ей сапоги. А потом мутонувую шубку. И поведёт домой. Чтобы шубку не содрали. Как было уже с другой шубкой (не мутоновой) прошлой зимой. Тоже в декабре. Куда пропал мерзавец? Неужели опять лакает в пивной на площади?..
Дома Наталья суеверно оттягивала время, не вскрывала конверт, ходила вокруг него, высвеченного на столе лампой, потирала руки.
Включила даже телевизор, про письмо на столе вроде бы «забыв». Большим еврейским приветом от Миши печально говорил в Культуре довольно известный писатель. Похожий на живописца Сальвадора Дали. Только очень печального Сальвадора Дали. У которого испанские дружинники обкорнали его тараканьи усы. О чём говорил печальный Сальвадор, не понимала совсем, но продолжала тянуть время, не поворачивалась к письму.
Наконец сказала себе: достаточно, паузу выдержала. Села к столу, под лампу.
С недоумением прочитала первые строки: «Пишущий человек всегда беззащитен. Любой редактор может бросить в него камень. Да что редактор – любой профан, чуть научившись читать, может наморщить лицо и сказать о произведении – ерунда. Пишущий человек – это покойник, лежащий в открытом гробу. Он раскрыт перед всем миром. Он ответить не может. Он беззащитен».
Ага. Это эпиграф Мишин. И точно, дальше шло разъяснение: «Простите, Наталья Фёдоровна, это опять эпиграф к моему письму. А теперь читайте, пожалуйста, всё мое письмо к Вам:
«Здравствуйте, дорогая Наталья Фёдоровна!
Месяц назад я послал Вам письмишко, но ответа от Вас почему-то нет до сих пор. Я уже всякое подумал: Вы замужем, боитесь огорчить мужа, Вы просто не хотите отвечать, Вы (тьфу-тьфу!) заболели. Развейте мою тревогу, Наталья Фёдоровна, – напишите мне, пожалуйста». Дальше Михаил Янович коротко пересказал содержание первого своего письма. И с новой строки продолжил: «Как видите, Наталья Фёдоровна, жизнь моя теперешняя без Вас совсем безрадостная. На работе меня стали гнобить. Получаю всё время выговоры. То не так, это не так. (Стервозка одна особенно старается, по фамилии Зяблова, нашёптывает начальнику, шпионит за мной в парке, когда я прихожу туда и пишу на скамейке. Прямо некуда от неё скрыться!) К моим болям в колене добавилась и боль в шее. Иногда вступит так, что не могу голову повернуть. Хожу как загипсованный. Спросят о чём-нибудь – поворачиваюсь всем корпусом: а? что вы сказали? Прямо глухой старик. Большое неудобство. И телеграммы эти ещё! Всё время приношу людям смерть. А это очень нехорошо. Это всё отражается и на тебе самом, разносчике телеграмм. Чего я только не насмотрелся! Всё время мотаюсь между жизнью и смертью. То радость на лицах, когда готовы тебя расцеловать, то мгновенные неудержимые слёзы. Или того хуже – душераздирающий крик, который сдирает с тебя кожу. И всё гадина Зяблова!.. Впрочем, тут Вы о многом просто не знаете и многое не поймёте, поэтому не буду больше об этом.
Небезызвестную Вам Молотовник Аделаиду вижу почти каждый день. Через парк, видите ли, она ходит на работу. Но это уже не опасно. Потому что маскируюсь. Сижу в шапке величиной с ведро, лица почти не видать, с красными носом, хихикаю. Трудно, знаете ли, распознать в парковой снежной бабе бывшего своего жениха. Простите меня за этот мой горький юмор. Но мне очень тяжело, Наталья Фёдоровна. Постоянно думаю о Вас. И жизнь моя без Вас теперь безрадостна и опасна. Я – одинокий альбатрос, висящий над бушующим морем. Так и хочется мне крикнуть с высоты: «Наталья Фёдоровна, где вы? Откликнитесь!»
Простите меня. На этом заканчиваю.
С наступающим Вас Новым годом!
Любящий Вас Готлиф (Миша)»
Значит, письма мои он не получил. Наталья застыла с двумя листками, исписанными мелким почерком. В сознание проступил телевизор. К обкорнатому Сальвадору Дали добавилась известный литературный критик. Законодательница литературы. Критик, как где-то прочитала Наталья, без чувства юмора. Женщина с чёлкой и носом сапожком, похожая на русского пажа. Смотрела на склонённого Сальвадора, что-то говорила ему. Как выговаривала. Печальный Сальвадор взял руки в замок и ещё ниже склонил голову.
Значит, письма вынула из почтового ящика мама. Наталья всё смотрела на склонённого писателя и на серьёзную критикессу, похожую на русского пажа.
Забыв про ужин, ходила по квартире, делала что-то. Открывала кладовку. Подставив табуретку, полезла на антресоль, что-то доставала оттуда.
Зачем-то взялась стирать. Вцепившись в край ванны, сидела и покачивалась. «Малютка» Алексея Сергеевича рядом тряслась, ревела, выносила мозги.
Утром на главпочте купила конверт и листок бумаги. Отошла к большому столу с людьми, дождалась места, села и в единый дух написала: «Михаил Янович, дорогой! Я выхожу замуж. Прошу Вас, послушайте свою маму и больше не пишите мне. Желаю Вам счастья с другой женщиной. Наталья».
Быстро лизнула по клею и придавила конверт к столу.
В окошке для заказных писем и бандеролей ей сказали, что она забыла написать обратный адрес.
Постояла. Написала внизу конверта адрес Тани. Фамилию свою: Ивашова.
– Уведомление нужно?
– Нет.
По улице шла, ничего не видя от слёз.
– Куда прёшь, дура! Глаза разуй!..
6
В кабинете Прокова все столпились вокруг только что распакованного компьютера. Компьютер на столе смахивал на башку дауна. Вздутую, таинственную.
В кабинет уже входил на ручных костылях срочно вызванный из дому одноногий Кобрин. Скинул кому-то на руки шубейку, потом шапку, подкондыбал к столу, уселся и сразу начал командовать. Инвалиды заползали с проводами вокруг стола. «Да не туда, не туда суёте! – сердился Кобрин. – В тройник включайте штепселя! В тройник! Чайники!»
Наконец экран высветился. Кобрин начал работать. Был сосредоточен. Выскакивали и исчезали какие-то схемы, другие наслаивались одна на другую. От щелчков мыши, словно от бичей, наглядно бежали поперёк экрана загрузки. Инвалиды нависли над Кобрины, смотрели во все глаза.
Кобрин щёлкал, лихо ударял. Мясистый нос его постоянно шмыгал. Точно помогал Кобрину запросто шарить мышью. Громышев и Проков смотрели на мастера с гордостью – Кобрин первый из инвалидов освоил компьютер, серьёзно учился где-то, стал даже программистом на престижной фирме… Вдруг переглянулись, одновременно озарённые одной мыслью: да ведь каждый инвалид может вот так запросто шмыгать и шарить. Каждый! Были бы у него целыми руки и голова. Это же неиссякаемая работа для всех! А мы всё с картонажками да гаражами.
Когда объявили о своём открытии Кобрину, тот сразу остудил их. Сказал, что не каждый. Нужны способности, время и упорство. Тыкать в клавиши и лазить по интернету действительно сможет каждый. Работать профессионально с компьютером, зарабатывать им на жизнь – нет.
Подозвал их, несколько разочарованных, поближе, начал объяснять элементарное: что, куда, чем и как. Первым уселся к компьютеру Громышев.
На другой день он смело, двойным щелчком, открыл файл с надписью «Бухгалтерия». (Несколько необходимых Обществу файлов Кобрин установил.) Толстыми пальцами начал медленно печатать. Делал ошибки, тут же исправлял. Проков ходил, диктовал с листов.
– Как сохранить, Коля? Что-то я забыл.
Проков подошёл, ткнул какую-то клавишу. Всё улетело с экрана.
– Что же ты наделал, идиот?
В общем, дело пошло…
Проков шёл домой. Возле ЦУМа скидывали с бортового грузовика новогодние ёлки. Опутанные мочалом, плоские, ёлки напоминали похоронные венки. В очереди Проков хмурился, толкаемый набежавшими женщинами. Один как перст среди них.
Рассчитавшись, отошёл с плоской ёлкой, маракуя, как её половчее нести: под мышкой или на весу? И – рот раскрыл.
Из кафе на цумовской площади выходила Валентина с каким-то мужчиной в распахнутом кожаном пальто с ремнями. Мужчина взял её под руку и начал что-то мурлыкать на ухо. Валентина в песцовой шапке и таким же воротом смеялась, похлопывая его руку своей. Дескать, полно, полно! Прямо девочка, пташка, вырвавшаяся на свободу! Проков не верил глазам своим.
Мужчина поцеловал женщину в губы и пошёл, утаскивая ремни. Женщина тоже повернулась и пошла, поматывая дамской сумкой. Со стороны – школьница идёт, играет портфельчиком. Чёрт побери-и. Проков уж то̀чно не знал своей жены. Проков с ёлкой покрался следом.
Дома он сидел на диване, прижав к себе Женьку и Пальму. Верную свою семейку. Которая не продаст. Нет. На жену смотрел даже как-то радостно.
Валентина спокойно собирала на стол. Потом спокойно наливала в две тарелки. Мужу и сыну. Пальму она уже покормила. Себе тарелку не поставила. Сказала, что пообедала в больничном буфете. Ага, «в больничном», значит, – как автомат кидал в рот ложки со щами Проков. Валентина спокойно налила себе чаю. Ага. Уже похмелье наступило. Жажда. После кафе. Чаем теперь надо опохмеляться. Проков, дескать, за солью, потянулся через стол, приблизился к жене. Спиртным от жены не пахло. С солонкой брякнулся на место.
Недавно на гулянке у Громышевых его несказанно удивило поведение Валентины за столом. Когда все уже хорошо поддали, она, казавшаяся трезвой, просто весёлой, вдруг начала рассказывать неприличный анекдот. Со всеми скабрёзностями. С матом. Говорила спокойно, с полуулыбкой. Как говорят опытные, записные анекдотчики, привыкшие к вниманию и хохоту слушающих. Он просто не узнавал жены! Он никогда не слышал от неё ни одного анекдота! Никакого!
Тогда, не успев осмыслить всё (увиденное и услышанное), Проков вырубился. Как всегда с ним бывало на гулянках. И что уж сам творил потом – не помнил. Очнулся только на своём диване уткнувшимся в сальную обивку его…
Вечером наряжали ёлку. Женька и Валентина вешали игрушки. Проков ползал, укутывал крестовину ватой. Уже в колпачке со звёздами. Заранее для репетиции нацепленном ему Женькой.
Вдруг спросил у жены, выглянув из-под ёлки. Эдаким ехиднейшим снеговичком:
– С кем это ты была возле ЦУМа?
– Когда?
– Сегодня. Перед обедом.
– Ах, вон оно что! – фальшиво рассмеялась жена. – А я смотрю, что это он таращится на меня целый день…
– Ты не ответила! – ждал на карачках снеговик в колпачке.
– Да это же Лёша Лопатин! – всё фальшиво смеялась жена.
– Ах «Лёша»…
– Да, Лёша! Мой однокурсник! Мой друг!..
Ну а дальше пошёл торопливый рассказ о друге Лёше. Однокурснике по медучилищу. Он вернулся с семьёй обратно в Город. Он уже работает фельдшером на «скорой». Ясно?
– Неужели ревнуешь? – уже приклонялись к Прокову, громко спрашивали у него. Как у охлороформленного.
Проков встал, наконец, с колен, снял Женькин колпак. С вешалки сдёрнул бушлат и шапку, хлопнул дверью.
Поламывая руки, Валентина заходила возле стола.
Под шумок Женька и Пальма стырили по конфете. С ёлки сдёрнули. Женька жевал шоколадную, Пальма носила длинный круглый леденец в обёртке. Будто необрезанную сигару. Подошла к хозяйке, чтобы та «обрезала». Хозяйка отобрала сигару. Нашлёпала как ребёнка.
Проков быстро шёл по морозной ночной Южной неизвестно куда. Никак не мог понять, больно ему или нет.
Ночью зачем-то упорно пытался вспомнить, когда у них с женой было последний раз. Сколько прошло? Месяц? Два?
Чтобы выяснить, как вор, покрался в спальню. В темноте его встретили жаркие женские руки. А дальше была лава, поглотившая его. Из которой он выскочил чудом, задыхаясь. И почему-то опять покрался к себе в комнату, на диван. Это было невероятно! Это ему приснилось! Жены он своей – точно не знал!
Утром всё, вроде бы, оставалось прежним. Семейным. Валентина, Женька, Пальма. Скандал вчера не разразился. Непонятно как, грозовые тучи быстро протащило мимо. Без последствий. Ни дождя тебе, ни града по башке.
– Галстук сегодня надень. Который я тебе купила. Ходишь всегда как апока, – уже звучала ворчливая осмелевшая забота жены; жена гладила в углу на гладильной доске его рубашку.
Кто такой «апока» Проков не знал. Спокойно ел. Однако следует ждать продолжения про «апоку».
– И вообще, когда пальто нормальное тебе купим? (Не апоку, понятное дело.) Когда перестанешь ходить в драном своём бушлате? Ведь стыдно с тобой по улице пойти. Идёшь рядом ремок ремком! (Целых два народных вечных от Валентины – «апока» и «ремок ремком». Сразу!)
Проков посмотрел на вешалку. На свой полевой верный афганский бушлат.
– А ты не ходи. Лучше – с Лёшей. Который в кожане и с ремнями до земли. – И Проков словно опять выглянул из-под ёлки. Правда, сегодня без колпачка на голове: – А, дорогая?
Скандал ещё мог вспыхнуть, начаться. Положение спас зазвонивший телефон. Валентина кинулась, схватила трубку.
– Да-да, Юра!
Прокова раздражала её манера говорить со знакомыми по телефону. Деланно заинтересованно, участливо. Она постоянно называла собеседника по имени. Точно чтобы тот его не забыл. Вот и сейчас: «Ты ещё клеишь коробки, Юра? И сколько выколачиваешь, Юра? А не тяжело тебе, Юра?» Таким частым повторением имени она словно стремилась заговорить слушающему зубу, втиралась в доверие. Хотела навек расположить к себе. С Проковым так она никогда не говорила. Проков смотрел на улыбчивую, сладкую рожицу с телефонной трубкой: Э-э, прохиндейка. Вырвал трубку. Скандал был опять забыт:
– Да, Юра!
И к своему удивлению тоже начал «Юра-Юра». Невольно заразившись от прохиндейки:
– Хорошо, Юра. Я тебя понял, Юра. Да-да, Юра…
Валентина быстро убирала со стола, чтобы поскорее смотаться на работу. Вчера всё обошлось, сегодня – неизвестно.
С ёлки Женька и Пальма по-тихому сдёргивали конфеты…
Вечером после работы Проков сидел на крыльце, курил. Смотрел на низкий, пришедший во двор закат. Идти в дом не хотелось.
Соседский кот-бандит шёл по верху зачерневшего забора как йог по вспыхивающим углям. Исчез. Сверзился или просто спрыгнул в свой двор.
Проков поднялся, толкнул внутрь дверь.