На вокзале в Челябинске стариков встречала дочь, и лицом, и статью очень похожая на мать, с такими же, отгороженными от людей, глазами. При виде своих, однако, она, что называется, распахнула все ворота, пошла, и на весь перрон визгливо запела: «Да милые вы мои-и-и!» Отца и мать целовала как малых детей — пригибаясь к ним и беря их лица в ладоши. А старики и впрямь как уменьшились, топчась, смущались как дети. Тут же стояли Катя и Митька. Митька держал в руках два узелка и один сидорок тети Малаши и во все лицо улыбался. Катя, несмотря на солнце, куталась в теплый платок, глаза ее лихорадочно-устало горели.

Когда разобрались с вещами, старик повернулся к Кате.

— Ну, Катюша… — Голос его задрожал. — Дай тебе бог…

Робкой рукой Катя тронула его белую голову. Потом поцеловала его. Обняла тетю Малашу.

Старик топтался, смахивал слезы.

— Митя, ты это… письма мне пиши. Грамотный я — отвечу. Старуха вон… а я грамотный. Пиши, не забывай…

Старик пошел, подхваченный потоком людей. Вдруг стал оборачиваться, выкрикивать:

— В Покровку прям! Кузовлев я! Митя! Все знают тама! Слышишь, Митя? Кузовлев я! В Покровку прям! Кузовлеву! Грамотный я! Ми-итя!.. — сдергивал слёзы, все оборачивался и оборачивался старик.

Дочь пыхтела с вещами рядом. Подозрительно оглядывалась на Катю и Митьку. Бубнила:

— Да чё эт ты, отец? Совсем чужие люди… Чё эт ты? Успокойся!

— Эх вы-ы… Чурки бессердечные! Хошь ты, хошь мать! — отвернулся от нее старик.

Дочь нахмурилась, больше не оборачивалась.

Какой-то зловещей, бездарной декорацией остались висеть вдали у горизонта дымы и трубы заводов, внизу же одышливо припал к земле город. Вагон резко болтнуло, город исчез, и поезд уже сыпал за собой реденькой листвой начинающегося Леса. Митька снова склонился к тетрадке, подумал и, несколько кудревато и высокопарно, написал: «И где-то там, в этом большом городе двигается сейчас, говорит, смеется открытый всем людям на свете Панкрат Никитич Кузовлев, пасечник с Алтая!» Полюбовался своим творением, как цветовод составленным букетом, не удержался и, улыбчиво потупясь, матери протянул. Катя прочла, посидела и тихо, как-то уже привычно заплакала, покачивая головой и стараясь задавить слезы назад кистью руки.

— Ну, мам, что ты…

— Не увидит теперь никогда… наш папа… таких людей…

— Но он же будет слышать их. Мама! Разговаривать с ними!..

— Да, конечно, конечно, сынок… будет… конечно… да…

И пронзительно вспомнилось вдруг Кате, карш общительным и веселым был Иван парнем. Как больше всех, удало-бесшабашно, отплясывал он на своей же свадьбе, оставив ей, Кате, за столом всю традиционную деревянность и жениха, и невесты; как изучающе-озорно смеялись его глаза, когда она все с той же непоборимой деревянностью невесты расстилала их первую брачную постель; как захохотал он, наконец, не выдержав, обнял ее и увел из дому за околицу, к ребятам и девчатам, к кипящему в лунном серебре тополю над Иртышом; и Как до самого утра по всей высокой и бескрайней залуненности надиртышья смеялся, пел, озоровал его счастливый голос..: Катя больно зажмурилась, откинулась к стенке…

Мучаясь, Митька прижался к ней, охватил всю:

— Не надо, мама… не надо…

И колеса под вагоном били: скорей бы! скорей бы! скорей бы! скорей бы!..