1942
4 января. Уже новый год. Что-то даст нам он, и вообще, доживем ли мы до весны? Смертность катастрофическая. Встретили мы его все-таки с вином. Вася после всех своих криков просил меня не обращать на это внимания, и я пришла к ним со своим вином («выдали» перед этим) и кусочком хлеба. Тетка Марго принесла им тминного сыра, шумел самовар, и мы решили, не дожидаясь двенадцати, выпить чаю. Пили вино, чокались, пили за присутствующих и за отсутствующих и, главное, желали друг другу выжить, дожить до лучшего времени. Удастся ли это всем, неизвестно. Утешали себя предсказаниями Иоанна Кронштадтского о том, что 41-й год будет самым тяжелым, а дальше будет лучше.
Положение с продовольствием в городе, по-видимому, все ухудшается. Вчера были большие перебои с хлебом, везде громадные очереди. Вася встал сегодня в 6 часов и пошел за хлебом. Вернулся к 8!
В магазинах не выдали за последнюю декаду декабря ни масла, ни крупы, не выдали конфет. Детскую крупу заменяли какой-то мукой. В столовых тоже слабо. Беляков сказал мне, что лучшая столовая в помещении Музыкальной комедии. Я добилась в Управлении по делам искусств, после нескольких пешеходных хождений, двух пропусков туда для Васиной семьи. Была там сама вчера. Суп – вода с макаронами, которых очень мало, притом черные. Суп дается без вырезания карточек. Второе – гречневая размазня, ложки три столовых.
Со мной 1-го случилась катастрофа. С новыми карточками пошла в столовую. Темно, люди тащат друг у друга чуть ли не изо рта ложки, тарелки (в столовой и тарелок больше нет, украли). Сидели какие-то подозрительные парни. И у меня пропала карточка на мясо и крупу, т. е. то, чем я питаюсь в столовой. Если мне ее не возобновят, то это более или менее верная голодная смерть! В субботу раздобывала всякие справки, из жакта, из института. Ходатайство института завтра сдам.
1-го начал функционировать наш стационар, но в жалком виде. Удалось обогреть помещение бомбоубежища на двенадцать кроватей и бывшее детское отделение на семь. 1-го привезли из Дворца пионеров тринадцать человек. Тринадцатый 2-го уже умер, – служащий Института Ал. Александрович Васильев, лет 60, от истощения.
Сейчас у нас лежат больные истощением, ослаблением сердечной деятельности д-р Банникова, д-р Торопский, Ф.Ф. Мильк, санитарки Кузьмина, Белошева.
Бедный Беккер до сих пор не похоронен. За гроб взяли полкилограмма хлеба и 100 рублей денег, за рытье могилы тоже.
Вчера его свезли на кладбище, но не похоронили. Я встретила Мар. Степановну, говорит, что поедут опять завтра на кладбище, и может быть, придется хоронить в братской могиле.
Вчера сидела в столовой Музкомедии, там столуется театр Радлова, Деммени. За моим столом сидели две служащие из театра Радлова: «Знаете, сегодня умерли Лавровский и Михаил Иванович». – «Как, Михаил Иванович., он же вчера был в театре?» – «Да, а сегодня уже умер, совсем тихо…» и т. д. Все смотрят друг на друга с беспокойством – кто обречен?
В больнице не идет вода, не горит свет, дрова кончаются, керосина нет. Освещаемся маленькими коптилками, воду носят из дома напротив.
Вчера я сидела у Васи в комнате. В моей 2 градуса, и я все-таки сейчас сижу тут и пишу в шерстяных перчатках. Я сочиняла письмо зам. председателя Ленсовета Попкову, прося его (по примеру Толстых) дать Васе рабочую карточку.
6 января. Силы падают не по дням, а по часам. Стоило мне эти пять дней пробыть на одном хлебе и воде (тот бесталонный суп, который я получаю из Музкомедии – просто вода), как силы совсем упали. Утром я выходила на работу – дрожали ноги. В больнице было много дела. Четыре подкожные впрыскивания угасающим людям, присутствие на операции, беготня вниз и вверх, после чего я еле плелась домой. Пришла и завалилась на кровать. Угасает воля к жизни. Болит сердце.
Неужели не дотяну?
Встретила вчера на Саперном Верочку Белкину. Вениамин слег от истощения, и Вера устроила его в больницу Эрисмана. Там холодно, но там уход и все-таки три раза в день кормят. «Как я еще жива, не понимаю. Со Ждановки иду на Бассейную, на уроки в Музтехникум, оттуда на Петроградскую в больницу, потом домой. Откуда берутся силы, не знаю». Белкин заболел, полный упадок сил, не поднять руки, глаза впали, кругом синева. Кормить нечем. Вера раздобывала, где могла, то конину, то кусочек шпика. Носит в больницу поджаренный хлеб и что найдет. Сейчас ему гораздо лучше. Он стал очень религиозен.
Мы крепко расцеловались с Верочкой и друг друга перекрестили. Кто знает, увидимся ли. Умерла Е.С. Кругликова. Д-р Остроумов говорил, что вначале смертность мужчин составляла 93 %. Сейчас процент умирающих женщин повысился.
Я эти дни делаю подкожное впрыскивание. Я была поражена худобой рук – одни мышцы и висячая дряблая кожа как у мужчин, так и у женщин. Лежит у нас Федор Федорович Мильк – наследник знаменитого оптика и сам оптик. Ф.Ф. Мильк дружил с Юрием Александровичем Гаушем, был чем-то вроде мецената. Обедал когда-то у нас в Детском. Истощение. Он безумно боится, что его выпишут, вчера умолял меня дать ему у себя какой-нибудь угол, у него есть дровишки, буржуйка. Его комната на четвертом этаже, нет ни воды, ни света, он абсолютно одинок. С женой развелся очень давно, для дочери он тоже чужой.
Из военных кругов оптимистические обещания: продержитесь еще десять дней. То же говорил сегодня Наташе д-р Фарфель. Она ходила с Катей к нему в Европейскую, где организуется образцовый госпиталь; они поступают туда санитарками, т. е. хотят поступить.
Но в распределителях, т. е. магазинах, нет уже давно ничего. И у людей больше нет воли к жизни. Притулиться бы куда-нибудь и перестать существовать. И вот это состояние наступает катастрофически быстро в последней стадии голода. Мы так выголодались, что о ропоте, возмущении, поисках виновных в том, что не было запасов, что не направляют крупных сил на освобождение города или не сдают его, не может быть и речи. О немцах и не говорят. А они ежедневно нас обстреливают из дальнобойных. Варвары самые настоящие, и весь их расизм провалится как бред. 1871 год – осада Парижа. Теперь блокада и уничтожение Петербурга – для чего?
Уже перемещение внимания не помогает. Я ловлю себя на мечтах о завтраке с белыми булочками, ветчиной, шоколадом.
Вчера вечером прибрел Г. Попов. Света не было, так что я не разглядела его при моей коптилке. Очень удручен, очень устал, Ирина плохо себя чувствует, в квартире ниже нуля, жить нельзя.
По улицам бродят люди с ведрами, по воду. Ищут воды. В большинстве домов не идет вода, замерзли трубы. Дров нет. У нас, к счастью, часто бывает вода, и сейчас вот горит электричество.
Писем ни от кого нет.
Идет снег. Все умрем, и нас засыплет снегом. Во славу коммунизма.
Уже 8 часов. Надо ложиться спать. А то тяжело. До завтрашнего хлеба.
12 января. Не записывала давно, т. к. холод выгнал меня из моей комнаты. Просто не под силу стало спать, а главное – вставать и ложиться при нулевой температуре. Сплю в общей комнате на двух креслах и <двух> стульях. Катя Пашникова вошла в комнату и усмехнулась: «Все здесь ваше, а вы на стульях спите». Я претензий не предъявляю. Les misères de la vie. Электричество не горит ни у нас, ни в больнице, нигде. Тока нет, трамваев нет, дров. Заводы стоят.
Soeur Anna, soeur Anna, ne vois tu rien venir? Но пыль не вьется по дороге, трещат сильные морозы до 30°, нас засыпает снегом, и мы мрем, мрем, говорят, чуть ли не по 10 000 в день. Страшно.
Вера, прислуга Кати Князевой, хоронила своего четырехлетнего племянника и рассказала: приезжают грузовики, один за другим, полные покойников. Голые, босые, с оскаленными зубами, открытыми глазами. Тошнехонько. Машинами роют траншеи, как на окопах, и туда сваливают всех этих мертвецов, не то что кладут, а именно валят без разбора и засыпают, это стоит 20 рублей.
Сегодня умер Мильк. Рассказ Сени Кулакова. Рассказ в канцелярии голубоглазой женщины о сыне и муже. Встреча 4 подвод. Условия работы в больнице. Пропуска обеда. Васино отношение. Я без обеда. «У нас уютно, тепло, а ты живешь как отшельник – нам ничего не сделала».
На душе тихо – может быть, предвкушение смерти. За Васю страшно. Из Смольного пока нет ответа. Предложила, не хлопотать ли об устройстве Васи в больницу, все-таки там кормят, а в столовых одна дуранда. «А карточки нам оставят?» – спросила Наташа и стала усиленно отговаривать Васю от этого.
Хлеб нам прибавляют за счет умирающих, смертников, как их называют.
16 января. Кажется, уже нет сил для наблюдений. Шла на работу, перед глазами темные круги. Больные у нас главным образом свои – доктора, медсестры, санитарки. Легла сестра Бутыльникова. Изменилась она до неузнаваемости, лицо стало красиво и благородно. Огромные глаза, наполовину прикрытые веками, отвислые щеки исчезли. К ней приходит сын, мальчик 11 лет, очень красивый. Вероятно, ей надо было уехать. Не вынесла ни бомбежек, ни голода.
17 января. Вчера иду мимо Летнего сада. Деревья в инее пушистом и прекрасном. Навстречу человек лет под 40, худой до отказа, интеллигентного вида. Хорошо одетый, в теплом пальто с воротником. Нос обострился, и, как у многих теперь, по тонкой горбинке носа кровоподтек лилового цвета. Глаза широко раскрыты, вываливаются. Он идет, еле передвигая ноги, руки сжаты на груди, и он твердит глухим дрожащим голосом: «Я замерзаю, я за-мер-за-ю».
На обратном пути из Ленторга (подробности…) шла через Марсово поле. Был пятый час, темнело. Пушистый иней розовел. Люди бежали в разные стороны. Меня обогнал молодой краснощекий матрос. Повернулся ко мне лицом, махнул рукой по направлению могил и озорно и громко: «Площадь жертв революции! Так твою распротак. Дожили! Площадь покойников!» Его догнали спутники, и они быстро исчезли в морозном тумане.
Да. Город покойников. «Колыбель революции» расплачивается за свою опрометчивость.
Пошла сегодня к Радлову просить третий пропуск. Его не было, но я встретила Анну Дмитриевну. Они живут уже с сентября в театре – дома выбиты все окна. При встрече я ей говорю: «Все время твержу ваши стихи: “Безумным табуном неслись года… Они зачтутся Богом за столетья…”». – «Да, но тогда, в начале революции, было легче, совсем не то, что теперь. И пока театр работал, притом работал блестяще, перевыполняя свой план, было легко. Но в январе за отсутствием света театр закрыли. Люди в угнетенном состоянии, умирают. Восемь человек уже умерло в театре. Это страшно, и страшно, что искажается внутренний облик у людей».
Она торопилась в «Асторию», куда они получили пропуск на десять дней.
Умер живущий над нами Петя Азаров, муж Бэллы Вульф. Ему не было еще 30 лет. Сгорел в один месяц. Умер от истощения. «Не давайте сыну лежать, – сказала мне Бэлла, – Петя залежался, так говорит докторша». Я была потрясена и перепугана за Васю.
Шла по Халтурина. Не доходя до площади, увидела юношу в коротком полушубке, ушанке, валенках. Он стоял, прислонившись к стене дома, и, повернув голову, не шевелясь, смотрел вдаль по Миллионной. Глаза его казались совсем белыми. В Ленторге я провела минут 10 в поисках концов своего дела – продолжения моего письма Попкову. Помещается учреждение в каком-то роскошном особняке на набережной, впотьмах везде поблескивает мрамор лестниц и колонн, в темной, деревом отделанной бывшей столовой с огромным камином при оплывающем огарке свечи сидят замерзающие барышни. Письмо мое получило положительный ответ, но распоряжение не дошло по назначению. Иду обратно. Против Эрмитажа по Халтуриной на высоком крыльце лежит человек, вижу ноги в валенках. Около него два милиционера. «Надо его отвести в медпункт», – говорю я им. «Куда его вести, – говорит милиционер очень равнодушно, – он уже готов, надо убрать». Я вгляделась в лицо лежавшего: это был тот юноша, который здесь стоял полчаса тому назад. Шел снег, снег, снег. Площадь, набережная, облупившийся Зимний дворец, Эрмитаж с разбитыми окнами – все это кажется мне чем-то далеким и фантастическим, сказочным умершим городом, среди которого движутся, торопятся до последнего издыхания китайские нереальные тени.
В бытовом отношении жизнь становится все хуже. В столовые подбросили продуктов, дуранда исчезла, появились крупы, какие-то лепешки, супы с крупой. Котлеты же делаются из соленых кишок и прочих внутренностей, пахнут тухлым мясом, скорее треской. Дров в городе в плановом порядке нет. Доктор Остроумов мне заявил: белье будут менять раз в месяц, мыть больных нельзя – дров нет. Но если следить за чистотой, то вши не заведутся. (Вши завелись уже у троих, мажут теперь всякими мазями.)
Почта, комиссионный магазин, столовые, рассказ Мани Шабельской – умершая дочь – одеяло.
18 января. Начались пожары. Четверо суток горел дом на Пантелеймоновской, наискосок от разрушенного бомбой. Горят дома по всему городу, горит в Гостином дворе. В государственном плане не было заготовки дров. Трубы лопнули, воды нет, тушить нечем. Все топят буржуйки. Уборные не действуют. Продолжаю ходить во второе учбюро по распределению заборных книжек. Начальник Лечидова, помощница ее Омельченко с невероятно зычным голосом. Обе – полуинтеллигентные, грубые до отказа. С 9-го числа хожу через день, вместо карточки второй категории (вместо моей рабочей – при восстановлении потерянной снижают категорию) мне подсунули третью категорию, иждивенческую; напутали и теперь глумятся надо мной. «Убирайтесь к черту», – кричит Омельченко. «Работница хоть облает, но поймет», – говорит Лечидова, и обе приходят в ярость, что я не лаю и продолжаю говорить спокойно. Воспитанность выводит из себя. Одна пожилая, очень милая дама просила разрешения больному зятю, работающему в порту, перерегистрировать карточки по месту жительства. Не разрешили. «Да идти некому, зять болен, при смерти, внук тоже болен, я не могу идти так далеко». – «Везите его в гробу!» – кричит Омельченко. Чувствуется ненависть к культурному человеку, зависть.
Я голодна и слабею. Все одна дуранда. Д-р Тройский просит наколоть ему сахар. Я колю щипцами, осколок летит на пол. Не поднимаю, знаю, что маленький. Сдав ему сахар, поднимаю крошечный осколок и с наслаждением съедаю.
На столе лежит ложка, которой раздавали больным кашу. По краю осталось немного каши. Я пальцем как бы нечаянно задеваю ложку, на пальце немного каши, потихоньку облизываю.
Прихожу голодная домой, без обеда, на одном хлебе. Наташа и Катя по новым карточкам получили 700 гр. хлеба. Мучительно хочется хлеба. Зависть голода.
Надя Банникова передала свои наблюдения на Троицком мосту. Ветер, идти трудно. Идут, придерживаясь за перила, навстречу друг другу мужчина и женщина. Сталкиваются, и начинается ругань: «Не видишь, что ли, что я сейчас свалюсь…» и т. д. Надя уходит, не дождавшись конца сцены.
25 января. День: живу в Ноевом ковчеге – Васиной комнате: бабушка, Вася, Наташа, Соня, Катя Князева, Алеша, Вера и я. Вася встает в 6 часов и идет за общим хлебом. К 9 иду в больницу, не моясь. Вчера Вера нигде не нашла воды, сегодня утром тоже, мне не дали воды! Даже для зубов. В больнице, оказалось, тоже вода не идет! Всех санитарок отрядили за водой, нигде не нашли, набрали снега во дворе и натаяли его. Мне пришлось дежурить в палатах 1-го этажа – 4° тепла. Я не снимала шубы и перчаток. Никто не моется. По улицам ходят абсолютно закопченные люди, как трубочисты. Замерзла, говорят, водокачка. Немцам не удалось ее разгромить, сами заморозили. Болят руки, суставы пальцев.
Морозы стоят трескучие, вчера было 36°, а сегодня немногим меньше.
На днях приходила Мария Митрофановна Шабельская и рассказывала, что у нее умерло 15 человек знакомых. Она пришла к знакомой старушке. Т. к. та двигаться не могла, то лежала в коридоре, чтобы не отворять дверь. Больная дочь лежала в комнате. Старушке стало холодно, и она попросила Марию Митрофановну принести одеяло из комнаты. Сумерки, в комнате полутемно. Одеяло лежало на постели. М.М. потянула его, тяжело; она напрягла силы, вытащила его – под ним лежал труп, умершая дочь старушки.
26 января. Вчера, вернувшись несолоно хлебавши из столовой (закрыта за отсутствием воды), сходила на бульвар за снегом. Растопила, хватило помыться вечером и утром. Все ездят на Фонтанку и Неву, я предпочитаю снег, – он чище. Без воды встали хлебозаводы. Вася сегодня пошел за хлебом без четверти 6, вернулся в половине 9-го, получил чуть ли не последний хлеб. Везде огромные очереди.
Вчера была безумно голодна. Попросила у Наташи две столовые ложки муки и сварила болтушку, прибавив для вкуса укропу.
В больнице холодно, в палатах 5 – 7 градусов. Дежурю теперь в бомбоубежище и двух верхних палатах. Вначале больным делали массу вливаний глюкозы, инъекций камфоры, сейчас все отменили за отсутствием возможности стерилизовать, заменили валерьянкой с ландышем. Дома в Васиной комнате очень тепло. Вася стопил на буржуйке шкафик и письменный стол приятеля Юдиной, натаскал из общежития рам, дверей, досок.
Сплю на стульях, подкладывая матрас Якуниной. Все пользуются чужим, махнув рукой на элементарную честность.
Город замерзает. Кто виноват? Кроме блокады, конечно, система: отсутствие частной собственности, частной инициативы.
От Юрия была телеграмма, переехал в Тифлис.
27 января. Против ожидания, столовые вчера были открыты, и я пообедала в цирке. Пообедала – c’est beaucoup dire, получила две столовые ложки гречневой размазни и 2 дурандовые лепешки, за что взяли 50 копеек и вырезали талонов на 75 гр. крупы и 5 гр. масла.
Домой решила идти по Фонтанке мимо Инженерного замка – бульвар, который когда-то назывался Золотым бережком и был излюбленным местом юных педерастов.
Миновала цирк, вижу на снегу, в пол-оборота к решетке, лежит человеческая фигура, по-видимому, невысокая женщина, вся обернутая в простыню и перевязанная веревкой, как свивальником. Руки сложены под простыней на груди. Она производила впечатление завернутой статуи, настолько неестественно вытянутой она лежала, не прикасаясь коленями к снегу; по-видимому, завернули ее в ту же простыню, в которой она умерла, ниже крестца было темное пятно, может быть кровоподтек.
Я долго стояла около. Прохожие шли, не оборачиваясь и не глядя.
Дома тепло. Пришла Соня Муромцева. Я страшно ей обрадовалась. Вид у нее прекрасный, даже непохудевший. Живет по-прежнему в Александринке, платонически увлечена П.З. Андреевым, приглашена на работу на радио.
28 января. Вчера хлеба не получили. В столовой оставался один суп, жидкий, с воспоминанием о крупе. Дома выделили мне около 100 гр. хлеба. Сегодня ушла, не дождавшись его. Меня шатает, как от ветра. Вечером в 7 часов пошла искать хлеба. Сильный мороз, градусов 30, луна освещает город, светло как днем. На углу Радищева переулка стоит очередь во весь переулок, несколько сот человек. А хлеба привезено 370 килограмм. Заняла очередь и пошла искать дальше. Обошла все ближние кварталы, хлеба нет нигде.
Наташа с Катей ушли сегодня в 4½ утра. Катя надела мои валенки и к 9 не вернулась. Пришлось идти в летних галошах, замерзла.
Слабость, в голове пусто. «Тяжелее груз и тоньше нить». Нить так тонка, что вот-вот порвется. Если не будет хлеба, завтра не в силах буду выйти на работу.
Остроумова, жена доктора, говорит мне: «Надо и вам лечь в больницу отдохнуть; не думайте, что у вас вид лучше, чем у тех, кто у нас лежит».
Когда, идя в столовую, спускалась с моста к цирку, мужчина ввозил на мост гроб без крышки. В гробу сидел человек в позе пьяного, случайно упавшего в гроб. Он сидел в гробу, опершись об одну из продольных стенок, ноги в коленках высоко торчали в другую сторону, шапки на всклокоченной голове не было. Он был мертвый и замерзший.
У Васи сильно опухли ноги.
В палате 5 градусов. Светильник со скипидаром немилосердно коптит.
29 января. После работы пошла в Ленторг. Шел снег с утра. Прошла Инженерный замок. При спуске к Марсову полю на мостике меня обогнал грузовик, высоко нагруженный трупами. Они лежали в уровень с кабинкой, сверху были прикрыты тряпками. Тряпки вздувало ветром, из-под них торчали голые ноги. Около кабинки на трупах сидела закутанная фигура, сзади тоже человека три. Грузовик быстро проехал и завернул по мосту к Летнему саду. Пошла вдоль канала, мимо павильона в Михайловском саду, который мне всегда напоминает институт, детей Брюлловых, военный парад в честь приезда Франца Иосифа. В конце аллеи на снегу два трупа. Один, завернутый в клетчатую столовую клеенку, лежал ничком, другой, в темном, – на спине. «Нагая смерть гуляла без стыда…».
В Ленторге меня ждало разочарование. В течение двух недель меня уверяли, что моя просьба уважена (о первой категории карточки для Васи), вчера же оказалось, что Андреенко не рассматривал моего письма, мне его дали на руки и направили к Стожилову на решение. У него было совещание. Я решила его дождаться и высидела часа два в нетопленой комнате.
Из кабинета выходили женщины, по-видимому, это были начальники участковых бюро заборных книжек. Одна из них кому-то звонила по телефону: после перерегистрации выяснилось, что по городу 16 % отсева, а в моем участке 20 % – необходимо проверить. Разговор шел на том советском жаргоне, который так великолепно передал Катаев в своем «Домике» (или «Городке»).
16 % отсева – это что же: умершие? С 4 миллионов это 640 000. Смотрела я на этих баб и думала: вот кто управляет нашим снабжением. Стожилов с очень белым или бледным, немного одутловатым лицом, скорее, интеллигентного типа, сказал мне, что он профан в музыке и Шапорина как композитора не знает, с какой же стати давать сыну карточку. Впрочем, придите завтра.
А секретарша еще лучше: «Мне тоже 25 лет, за меня никто не хлопочет, почему же ваш сын будет получать первую категорию?» Маленькое миловидное личико было истощено и бледно. На ней был засаленный ватник, на голове ушанка.
Вопрос шел о 150 граммах хлеба.
Выйдя на Дворцовую площадь с Миллионной, я остановилась. Шел снег. Покрытая снегом черная шестерня на штабе неслась вверх. Колонна, штаб, Адмиралтейство, Зимний дворец казались грандиозными и вместе с тем призрачными, сказочными. А внизу по сугробам сновали маленькие, согнутые, сгорбленные, в платках и валенках темные фигурки с саночками, гробами, мертвецами, домашним скарбом, такие чуждые этой призрачной, царственной декорации.
Я вспомнила площадь перед Ватиканом и спешащие туда фигуры в черных рясах, так великолепно компанующихся с колоннадой св. Петра, или попарно гуляющих в садах виллы Боргезе семинаристов в ярко-красных с пелеринами сутанах.
Чернь захватила город, захватила власть, захватила страну. Город отомстил за себя. Чернь, лишенная каких бы то ни было гуманитарных понятий, какой-либо преемственной культуры и уважения к человеку, возглавила страну и управляла ею посредством террора 24 года.
Сейчас, когда все инстинкты обнажились, город замерз, окаменел, с презреньем стал призраком, чернь осталась без воды, огня, света, хлеба, со своими мертвецами.
И смерть повсюду.
31 января. Опять надо идти к Стожилову за ответом. Хлеба нет. Обыкновенно карточки выдавали дня за два до 1-го, и все, у кого хлеб забран на день вперед, а таких добрая половина обывателей, 31-го брали на первое. Карточки сейчас не выдали, говорят – не готовы.
Пошла в столовую. Очередь на улице; мороз, голова кружится, черные пятна перед глазами. Простояла с полчаса, ушла. Опять шла мимо Марсова поля, от слабости полная атрофия наблюдательности.
Пройдя аллею, остановилась. По улице выезжала тройка: три бабы, средняя в ярко-васильковом платке с цветами, везли сани, нагруженные трупами. Средняя очень весело, лихо кричала, сверкая зубами: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей, вози знай!» Знаменитые сталинские слова.
В Ленторге Стожилов, секретарша – верх любезности; рассмотрели вопрос и дали первую категорию навсегда. Очень рада.
2 февраля. 1-го была без хлеба до двух. В столовой, как всегда, очередь, но, к счастью, не на улице. Впереди человека за два стоит женщина. Бабы начинают кричать на нее – на ней кишмя кишат вши: на пальто, на платке. Ее хотят выгнать вон. Другие бабы подымают крик: «Мы все во вшах, воды нет, дров нет, бань нет, живем в грязи по уши, закоптели, как цыгане, куда ее выгонять, жрать где она будет? Сталин-то небось сыт, об нашей жизни не знает». Волнение успокаивается.
Дома – les misères de la vie. Любезность и благодарность за хлопоты о рабочей карточке длились один день, и пошел страшный хамеж. Наташа делает ежеминутные замечания. Они все пьют липовый чай, а я чистый кипяток, и ни разу им не приходит в голову угостить меня чаем.
4 февраля. Стояла утром в очереди за сахаром, к сожалению, безрезультатно, песку не хватило. Разговорились с соседкой по очереди. «Умирают теперь люди очень просто. Муж пошел с утра за карточками на завод и не вернулся».
Отрезают мягкие части тела и едят их, будто бы видели. Легенды это или быль? Сосед Елены Ивановны накануне смерти умолял жену поискать на улице покойника и принести ему мяса. Это, конечно, психоз.
Вася и Наташа в панике и решили уезжать. Оно и лучше. Перенести такую зиму, не «загнуться», не свихнуться – на это надо много моральных сил, больше даже, чем физических. Со мной они становятся все более агрессивны, но я никак не реагирую и молчу.
10 февраля. С 6-го на 7-е – ночное дежурство, холодно. Прихожу домой голодная, конечно. Вася подает мне мой хлебный паек на тарелке, все какие-то кусочки. Сонечка: «А мама у вас отломила кусочек». Алеша продолжает: «Тука все довески у вас съела». Я делаю вид
В это время раздался голос Елены Яковлевны Данько – она пришла ко мне за своими книгами и сделалась невольной свидетельницей, вернее слушательницей, милой семейной сцены. Должна сказать, что я как-то перестала реагировать на Васины выпады, мне только очень и очень жалко Сонечку, у нее такое грустное стало личико. Я ее страшно люблю, а слыша такую ругань, она, конечно, меня чуждается. Проводила Елену Яковлевну в Лавку писателей, свезла ее книги на продажу, пошла на Мальцевский рынок, оттуда на Кузнечный (все пешком после бессонной ночи), тут купила себе буржуйку. Когда подходила к Владимирскому собору, меня обогнал грузовик, высоко нагруженный голыми трупами. На грузовике была грубо слаженная клетка, трупы лежали в беспорядке. Первое бессознательное впечатление – архаические деревянные Христы с польских кальвариев. Тела были, или мне так показалось, не мертвенно желты, а слегка подкрашены, розоваты, что и напоминало деревянные раскрашенные распятия кальвариев.
Лицом к решетке лежал мужской труп, одна рука была прижата к груди, левая высоко наотмашь поднята, как на кресте, волосы спускались на лоб. Это пронесшееся видение – одно из самых сильных впечатлений за зиму.
L’homme nu Вольтера.
Храбро водворилась в детской комнате. Температура – 2°. Затопила печурку папиным письменным ореховым столом и легла спать. Укутавшись под одеялом и шубой – всегда тепло. Другое дело, вставать утром и раздеваться вечером. Наутро рано, в начале восьмого, пошла в магазин в очередь за сахарным песком. Очередь вилась змеей взад и вперед по темному магазину (окна затемнены, у продавцов горят коптилки). Вдруг странный звон в ушах, очень скверно и боль в затылке, голоса: шляпу, шляпу-то подберите. Открываю глаза – лежу на спине под ногами толпы, соседки соболезнуют. Рука в муфте судорожно сжимает сумочку с карточками. Меня поднимают, ведут к окну, и опять я прихожу в себя на полу лежащей пластом на спине. Что это – смерть? Мне помогают сесть, и опять я лежу. Или это страшный сон с повторностью положений? И в голове все время фраза: «Тяжелее груз и тоньше нить», «нить», и слово «нить» мне представляется узким, острым и длинным мечом, прорезающим мозг. Мозг болит. Темно-черные силуэты толпы, и я на спине под ногами. Неужели это конец? Сердобольные люди подняли меня, усадили на столик, и я ухватилась за прилавок, почувствовала тошноту и сильнейшую головную боль. Тут я догадалась, что угорела. Я выбралась во двор, натерла лоб и виски снегом, поела снежку, отдышалась и вернулась в очередь. Соседки очень сочувственно позволили мне все время сидеть на столе, не передвигаясь спиралью по лавке, получила песок и ушла на весь день к Елене Ивановне. У нее и переночевала на кожаном кресле. 9-го вернулась к себе, вода замерзла. Так было дня два, потом стала натапливать до 4, изредка 5 градусов. Вася при встрече на коридоре сказал мне: «Если хотела у нас оставаться, в тепле, должна была вести себя приличней».
Елена Ивановна посоветовала мне предупредить управдома о том, что Наташа собирается открыть лицевой счет, что они могут прописать в мою квартиру всех Князевых и я останусь ни с чем.
Я пошла к Михеичу, который сказал, что этого он никогда не допустит.
Ожидая его в конторе, услыхала чудовищную историю. В квартире 98 нашего дома жила некая Карамышева с дочкой Валей 12 лет и сыном-подростком ремесленником. Соседка рассказывает: «Я лежала больная, сестра была выходная, и я уговорила ее со мной побыть. Вдруг слышу, у Карамышевых страшный крик. Ну, говорю, Вальку стегают. Нет, кричат: спасите, спасите. Сестра бросилась к двери Карамышевых, стучит, ей не отворяют, а крик “спасите” всё пуще. Тут и другие соседи выбежали, все стучат в дверь, требуют открыть. Дверь отворилась, из нее выбежала девочка вся в крови, за ней Карамышева, руки тоже в крови, а Валька на гитаре играет и поет во все горло. Говорит: топор с печки на девочку упал». Управхоз рассказал сведения, выяснившиеся при допросе. Карамышева встретила у церкви девочку, которая просила милостыню. Она ее пригласила к себе, обещала покормить и дать десятку. Дома они распределили роли. Валя пела, чтобы заглушить крики, сын зажимал девочке рот. Сначала Карамышева думала оглушить девочку поленом, затем ударила по голове топором. Но девочку спасла плотная пуховая шапочка. Хотели зарезать и съесть. Карамышеву и сына расстреляли. Дочку поместили в спецшколу. От нее узнали все подробности, рассказ управдома Ивана Михеевича.
12 февраля. Дежурила ночь, беседовала с санитаркой Машей Цветковой, средних лет женщиной: «Церковь убрали, Бога нет. А он, Батюшка, долго ждет, да больно бьет. Вот мы теперь за свои великие грехи и получаем. Блуд какой был! Больно нам, а Ей, Заступнице, разве не больно было, как Знаменье-то взрывали и рушили, он и стал громить. А Сергию преподобному не больно было, как его церковь рушили да каменный мешок на его место поставили. Дурное вместо хорошего… Отвозила сегодня, – продолжает Маша, – шестнадцатилетнего мальчишку из нашей квартиры на общественный морг на улице Воинова. Видели бы вы, сестрица: во дворе штабеля покойников, кто как, кто на карачках… Одна такая симпатичная дама лежит, молодая, лицо круглое, волоса распущены, как живая; совсем голая лежит. Я выхожу, идет командир. Я ему и говорю: товарищ командир, зайдите в общественный морг, поглядите, как мы, ленинградцы, умираем, и скажите на фронте, чтобы нас спасали скорее, а то все умрем до единого. Ничего не сказал, пошел мимо».
С 16 на 17 февраля. 15 и 16-го сильные бомбардировки, оглушительно громкие. Много попаданий где-то невдалеке. Кажется, что деревянный огромный молот таранит мерзлую землю. Сегодня у меня ночное дежурство. Иногда кажется, что это уже не по силам.
Больные в нервном состоянии от канонады, многие не спят. Я иду в коридор, сажусь в угол дивана. Здесь не так слышно, да и своды замечательные. Недаром об них полутонная фугасная бомба испортилась.
Часа в два обстрел нашего района кончился, но долго еще слышался дальний гул орудий. Около пяти утра позвали к доктору Тройскому. Я боюсь, говорит санитарка, он хрипит. Ввела ему камфору, он не то дремал, не то был без сознания, рука все время подергивалась. Два раза будила Маева, говорю: «Доктор умирает». Маев не пришел. Вернулась в свою палату. Полное равнодушие, хочется спать.
В шесть заиграл марш, марш-бодрячок, веселый, бравурный, как раз подходящий к обстановке. Прибегает Шура Алексеева: еще надо сделать укол Тройскому, доктор Галкин зовет. «Бесцельно, – говорю я, – подождем последних известий». Цинично, но вся наша жизнь стала цинична.
«Нагая смерть гуляла без стыда».
Сознаюсь, я тотчас же пошла, ввела камфору, и когда я вынимала иглу, он потянулся, открыл рот. Покойник, умерший, «новопреставленный» стал только трупом без могилы и креста.
Между двенадцатью и часом ночи мне надо было звонить в Горздравотдел о вывозе из больницы трех трупов; два из них лежат уже с месяц в помещении клуба, и, несмотря на холод, смрад пошел по всей больнице. Оттуда отвечают: все упирается в транспорт. Трупов не прибавилось?
Тройский умер, он не умер, а превратился в труп, только и всего.
Их столько, столько, что уже отворачиваешься на улице, когда везут навстречу. На днях вид одного из них меня как-то болезненно тронул и поразил. Две женщины везли на саночках черную мумию, ребенка лет 10, очень аккуратно зашитого в черную материю. Ручки на груди, весь силуэт напоминал на белом фоне снега египетскую бронзовую фигурку.
Живу на морозе. Утром 2 градуса, выше 8 не натапливается и тотчас же спускается. С Васей невыносимые отношения. Вчера я сказала Кате Князевой, что я прошу Веру носить мне воду и выносить грязную. За это я ей дам пропуск в столовую. Я добавила, что удивляюсь, как она сама, живя у меня всю зиму, до этого не додумалась. Вася и Наташа запретили Вере носить мне воду.
Я каждый день теперь приношу Сонечке обед, т. к. Наташа потеряла свои карточки (они пользуются моим пропуском в Музкомедию).
Я спешно шью Соне ватник на дорогу. Это все не считается. Бог с ними, им же хуже. Юрий прислал в Смольный Жданову телеграмму, прося разрешить Васе выехать в Ярославскую область, к себе он их не приглашает. Дурачки, на меня наплевали, поставили в невыносимые условия, а там отец их знать не хочет, если я не приму мер. Правда, я их уже приняла. 13 февраля уезжали Данько, и я дала им письмо Юрию, чтобы опустить за нашим «кольцом». Я писала ему, что очень советую выписать к себе Васю одного, устроить на работу, хотя бы помощником художника в театр, жестко заставить зарабатывать. Пусть сам сумеет встать на ноги, чтобы выписать семью. Ничего о наших взаимоотношениях я не писала, конечно, но сказала: надо Васю изъять из князевского курятника, т. к. мозги у них птичьи.
Пора Васе самому выплывать. Легче всего плевать в тот колодец, откуда пьешь.
19 февраля. По-видимому, наша артиллерия или авиация сбила немецкие батареи, т. к. все эти дни тихо. Зимой, такой суровой зимой, наши мужики справляются с немцем, и Blitzkrieg отошел в область предания. Будут знать, мерзавцы, каковы russische schweine. Но что дальше?
Я превращаюсь в пещерного человека. Получила 450 гр. мяса. Стала варить суп. Так хотелось вкусного бульона. Варила часа два, три, а потом не хватило терпения резать ножом и вилкой, взяла мясо руками и так и ела. Месяцев 6, а то и больше не ела мяса, надо думать, какова была моя жадность. Бульон же был безвкусен, без единого Fettauge.
1 марта. 26 февраля Вася уехал. Отъезд эшелона был назначен на 25-е, и в 9 утра мы отправились на вокзал. Присели перед отъездом, я благословила Сонюру гусевским складнем, Наташа сказала все нужные слова: не поминайте лихом и т. д. Вася же не простился. Я давно уже перестала обращать внимание на его выпады, повезла Сонечку, которая была посажена на санки в ватном мешке и была совершенно спокойна. На вокзале выяснилось, что эшелон пойдет 26-го, но посадка состоится.
На вокзале увидела М.Ф. Петрову-Водкину с Леночкой. Уезжают в Хвалынск, где К.С. выстроил для матери хороший дом. «J’ai tout vendu – les lits, les meubles, tout. J’еmporte ce que j’ai d’or et argenterie, dix mille roubles, mes fourrures, des promtovarы pour changer. Nous allons rester une année ou deux, je voudrais vendre la maison, qui vaut au moins 40 000 – j’eu acheterai une plus petite». Картины, рисунки К.С. и литературу взял Русский музей на хранение. «Et vous savez (шепчет она мне на ухо) on va rendre la ville, c’est décidé, – le mois de mars sera réchitelni».
Соню устраивают в вагоне недалеко от круглой времянки. Вася идет разыскивать дрова. Я ухожу, т. к. надо идти на дежурство, утром меня заменили.
Днем был сильнейший обстрел города, опять пострадала Моховая, снаряд попал в дом 40, в то же место, где уже была брешь, попал в двор нашего института, в заднем флигеле вылетели все стекла. Я безумно беспокоилась за Финляндский вокзал.
На другое утро в 6 часов пришел Вася за отварной водой, пришел ко мне, просил не сердиться, объясняя всё их патологическим состоянием, просил прийти и принести образок на дорогу.
Часов в 11 я пошла на вокзал. Сильный мороз. Как муравьи, люди тащат свои тюки и чемоданы на вокзал. Сколько их! Едут на грузовиках, на дровнях. Все последнее время город в лихорадке эвакуации. Что это означает, чем это вызвано? Я понимаю, что люди безумно устали от постоянной напряженности нервов. Вася говорил: «Довольно мертвецов, я видел трупы с отрезанными мягкими частями, видел отрубленную голову, которая валялась у Соляного городка, довольно, больше не могу». Но уезжают все вузы, Университет, Консерватория, медвузы, театр Радлова, Комсомола, джазы, ансамбли песен и плясок (Цуккерман). Мы с Васей пошли по перрону. Встретили Всеволода Англиевича Сулимо-Самойло. «Уезжаете? А я остаюсь защищать Ленинград», – смеюсь я. «Может быть, вы и правы, но эта эвакуация – массовый психоз, и я, к сожалению, ему поддался».
На вокзале 25 февраля уезжающим выдали талоны в столовую. Они получили по большой (Вася говорит – тройной) порции пшенной каши, по сардельке и по кило хлеба. Остались очень довольны. Рядом с ними сидит композитор М. Юдин. Сонечка что-то напевает. Мы с Васей хорошо на этот раз простились, хоть бы только им благополучно переехать Ладожское озеро.
Эшелон ушел вечером, я не провожала, т. к. шла на ночное дежурство.
Теперь собирается уезжать Катя Князева с университетской организацией, и бабушка остается, по-видимому, на моем попечении. Я сегодня совсем расстроена – мне кажется, от визита Маргариты Валерьевны. Это человек обреченный. Она пришла вчера, села у печурки – «Ne m’approchez pas, je suis pleine de poux». На ней вши кишат. Она сидела перед огнем и ловила их. Под глазами кровоподтеки, худоба страшная, кожа лица в складках. Она не голодала совсем, т. е. если сравнивать ее питанье с нашим. В клинике (Максимиллиановской поликлинике) столовая, на фабрике, где она тоже работает, она получала пробу, т. е. лучший обед, сейчас ее поят молоком, но, очевидно, дистрофия уже в такой стадии, когда ничто не может помочь. Говорит и ходит она как сомнамбула. Ее должны были принять на стационар фабрики и не приняли из-за вшей. Теперь она ложится в больницу, из которой, по-моему, ей не выйти. Она невероятно несчастна и чувствует себя прокаженной. Вид ужасный и именно обреченный. И как-то скверно на душе.
Встретила на днях Элеонору Алексеевну Иванову, с которой мы, как и с Петровой-Водкиной, говорим по-французски. У нее другие слухи: «Les kommunistes, les NKVD fuient – il n’y aura plus d’institutions soviétiques, ce seront les anglais et américains qui seront les maîtres!» Здравствуйте! А немцы ежедневно раза два в день нас бомбардируют сильнейшим образом. С каким бы наслаждением я уехала, если бы было куда ехать, где голову приклонить.
Я сейчас не голодаю. Прибавка хлеба, круп, мяса, хотя и минимальные, сделали свое дело – мне кажется, что я больше не слабею, я не устаю на дежурстве. Вчера ходила к Любе Насакиной на Галерную улицу без всякой усталости, любовалась солнечным Петербургом, гордым Исаакием, дворцом царицы Прасковьи за рекой, Адмиралтейством, откуда-то появившимся фасадом Екатерининского института, освещенным закатным солнцем. Но бомбардировка потрясает мои нервы, я ее не выношу. А что будет, когда начнутся бомбежки, нервов на это уже не хватит. Народу на улицах мало, если сравнить с тем, что было, переполненными трамваями, автобусами, троллейбусами. Троллейбусы стоят, занесенные снегом, а по улицам снуют больные люди. Здоровых лиц нету.
3 марта. Заходила Елена Ивановна. Лесотехническая академия тоже эвакуируется. Е.И. было предложено ехать, но она отказалась. Вернуться в Ленинград будет невозможно. Рассказала следующее: опять вводятся строгости, за опоздание снимают с работы.
2) Рабочий, проболевший два месяца, переводится на иждивенческую карточку.
3) Все справки, заменявшие больным бюллетени, с 3 марта аннулируются, будут действительны только новые, их будут выдавать очень строго.
4) На работу людей с отеками принимать не будут.
5) Эвакуировать дистрофиков не будут.
Все это жестоко до цинизма, но, очевидно, с людьми, дошедшими или доведенными до бараньего состояния, иначе обращаться и нельзя.
А карточки иждивенцев таковы, что на них можно три раза в декаду пообедать. Мария Евгеньевна имеет право использовать в декаду восемь талонов по 20 гр. крупяных и 125 мясных. За суп вырезают один талон, за кашу два. Вот тут и выкуси.
Уехала сегодня Катя Князева. Бабушка же брошена одна, без денег, без дров, по-видимому, на мое попечение. Когда я Кате говорила и настаивала, чтобы они как-то обеспечили бабушку, она отмахивалась: все сделает тетя, все надежды на тетю. «Но ведь вы же понимаете, что на Маргариту Валерьевну надеяться нечего, она не встанет». – «Ничего не знаю, мне бы только уехать».
Князевы создания паразитарные.
13 марта. Морозы держатся не ослабевая. Сегодня градусов 25. С питанием опять перебои. В магазинах ничего нет, в столовых нет подвоза крупы. Сегодня у нас только мучной суп. На этой декаде можно было использовать только 250 гр. мяса, пять котлет, которые я уже съела. И голодна. Хлеб съела с утра, его мне явно не хватает. Вчера дежурила весь день, сегодня иду в ночь. Уверяют или распространяют слухи, что на базах масса продуктов, но нет возможности развезти по магазинам, нет транспорта. Nonsens.
Говорят также, что медицинский персонал будут кормить, так как среди него столько умирают и столько болеют, что работать некому. Не верю, слишком давно уж об этом говорят. Врачи, вероятно, устроятся, а об нас, сестрах, забудут.
Сверху, по-видимому, решили сделать вид, что все благополучно, а ослабевшие дистрофики – контрреволюционеры. Была статья в «Ленинградской правде» «Холодная душа» – это умирающий дистрофик, апатичный ко всему, не реагирующий на митинговые речи, и есть «холодная душа».
Быть может, на быдло, находящееся в «парадоксальной фазе» (по Павлову), такое освещение положения и произведет надлежащее впечатление. Но, увы, «холодная душа» скоро превратится в холодный труп, ей не до газет.
На улицах сейчас почти не видно везомых покойников. Говорят, мертвецов велено вывозить только ночью.
Конец февраля, последняя декада, в честь дня Красной армии была эпохой prosperity, и обыватель воспрял духом, надеясь на подвоз. Дали полкило добавочной крупы, 150 (!) гр. сушеных кореньев (я получила сушеную картошку и капусту – последняя очень вкусна). Давали по 450 гр. мяса в декаду. А сейчас голодаем, это тяжело. Я сегодня, надев черный солдатский халат, который ношу на дежурстве, посмотрелась в зеркало. Совсем Плюшкин на карикатуре.
15 марта. Сегодня осталась без обеда. Столовая закрыта за отсутствием дров, а служащие убирают снег на улицах.
Сварила остатки хлеба с укропом, сделала панаду. Мне этого мало. Взяла материю на блузку, которую когда-то купила у Аннушки по 35 рублей метр, всего у меня 2 м. 30 см., пошла на Мальцевский рынок, променяла на 300 гр. хлеба.
5 апреля. Светлое Христово воскресенье! Славно мы его встретили и разговелись. В седьмом часу вечера 4-го начался налет. Громыхали и ревели зенитки. Раздавались разрывы. Отвела бабушку в ванную, там не так слышно и немного спокойнее. Нервы больше не могут выносить этого ужаса, беспомощного ожидания гибели. Податься некуда. Бомбоубежище не функционирует, его залило водой, все замерзло, наполнено льдом. С часу ночи начался второй налет. Пошла одна в ванную – Вера и бабушка просили их не будить. Сидела там в шубе, там очень холодно, до 3 часов, когда все стихло. Если бы я могла не просыпаться от гула орудий, было бы счастье. А лежать под грохот невозможно. Лучше быть одетой.
Хотела утром пойти в церковь, заутреня должна была быть в 6 утра. Вера ушла за хлебом с ключом и вернулась только в 9, простояла в очереди за сахарным песком, в результате чего я не попала к заутрене и получила вместо 300 гр. – 225! «Употребил-с», – как говорил один из слуг в рассказе Гончарова. Пошла к поздней обедне. Она не состоялась по усталости и болезни священника. Он только «освящал куличи». Это было трогательно. Шли женщины с ломтиками черного хлеба и свечами, батюшка кропил их святой водой. Я приложилась к Спасителю, отошла в сторону и расплакалась. Я почувствовала такую безмерную измученность, слабость, обиду ото всего, хотелось плакать, выплакать перед Ним свое одиночество, невыносимость нашей жизни. Слезы меня немного успокоили и лик Спасителя. Господи, Господи, помоги мне, помоги всем нам, несчастным людишкам. Сегодня уже были три тревоги. Что будет дальше?
Голод усиливается, у меня, по крайней мере. Хлеба моих полкило хватает только на утро. В столовой уменьшили порции, суп стал совсем жидким, водой с легким воспоминанием о горохе или лапше. Выдержу ли? Боюсь, что нет. Самое ужасное – думать, что свезут тело в общий морг, без отпевания, без креста. Господи Боже мой, дай мне умереть по-человечески. А когда-то я мечтала о смерти в Италии, где земля мне казалась легче! Быть похороненной с Аленушкой, моей родной, любимой. Надо выдержать, дорогая. Надо укрепить нервы. Пойду в Комитет, буду проситься на стационар дней на десять. У нас больница сейчас переполнена раненными артиллерийским обстрелом. Человек двадцать из Ржевки. Снаряд попал в поезд с боеприпасами, и произошел взрыв такой силы, что в нашем районе открылись все форточки, двери. Это произошло 29 марта в 6 утра. Я дежурила ночью и только что собралась пойти за хлебом, как вдруг что-то словно посыпалось на крышу. А со стороны улицы в палате разбилось внутреннее стекло.
Carbon ( a Cyrano, bas ):
Mais tu les fais pleurer…
Cyrano
De Nostalgie!..un mal
Plus noble que la faim…pas physique: moral!
J’aime que leur souffrance ait changé de viscère,
Et que ce soit leur Coeur, maintenent qui se serre ! [958]
То же «перемещение внимания», что у Толстого. Не ожидала найти это у Ростана, открыв случайно «Cyrano».
10 апреля. Налеты 5 апреля оказались вовсе не случайными, как передавало радио, а, наоборот, немцы доказали полную осведомленность. Бросили бомбы на Летний сад и Марсово поле, где, как говорят, были склады боеприпасов, так что там долго продолжались взрывы. В Инженерный замок, вокруг водокачки и еще в целый ряд «военных объектов». Катина мать рассказывала: «Выхожу накануне ночью на палубу, смотрю: с неба как солнышко спускается, гляжу – другое, кликнула ребят. Над самым заводом» (не помню каким). «А на другой день прямо туда бомбы и бросили». Говорят, немецкие аэропланы, бросая бомбы, пикировали очень низко, так что верно попадали в цель. Я ждала налетов все следующие дни, но пока все спокойно.
Эвакуация прекратилась. Ладога оттаяла. Наши хозяева, Mr Стожилов и К°, над нами надругаются. На 10 апреля объявлена выдача сухих овощей вместо очередной выдачи крупы, причем вместо 300 гр. на рабочую карточку крупы дается 150 сушеной картошки, крупы не будет. У нас по этим талонам уже все съедено в столовой. Вместо мяса в эту декаду выдали селедку, хотя мяса было завезено очень много во все магазины. Получили соленое, у меня оставалось только на 150 гр., полселедки я растянула на два дня. С каким наслаждением я ела эту селедку первый раз за зиму. В прошлом месяце эти овощи давались по добавочным талонам. Ну что рабочий будет делать с таким количеством?
По-видимому, со снабжением не удалось никак справиться. Продуктов было привезено к Ладожскому озеру видимо-невидимо. Не нашли ничего лучшего, как складывать их на льду. В лед попала бомба, очень многое затонуло. Катя Пашникова видела человека, привезшего оттуда мешок гороха, выловленного из воды, там работают теперь водолазы. К Ладоге ходили бесконечные эшелоны с эвакуированными, там их перевозили; неужели нельзя было перевезти продукты и раздать населению, которое уж само бы знало, как все это употребить. Но у нас принцип: не допускать никакой частной инициативы, все делать по распоряжению начальства. А начальство бездарно, не заинтересовано в населении, в том, чтобы его поддержать. Я теряю силы.
Сегодня была опять в Комитете. Рачинский обещает, что меня поместят в стационар. Как хочется полежать, отдохнуть. Не хлопотать ни о своих, ни о чужих делах. Оттуда решилась совершить подвиг – пройти в Максимиллиановскую больницу к тетке Марго, посмотреть, в каком она состоянии и ждать ли от нее помощи для бабушки, которая совершенно брошена на мое попечение. Ленинград сейчас ужасен. Лужи, грязь, нестаявший лед, снег, скользко, грузовики едут по глубоким лужам, заливая все и всех. Толпы народу чистят улицы, чистят еле-еле, сил-то нет. Трудовая повинность была назначена с 27 марта по 8 апреля – продолжена до 15 апреля. Наша несчастная Вера со своей иждивенческой карточкой и 300 гр. хлеба в день должна работать по 6 часов ежедневно.
Марго в отеках, желто-восковое лицо неузнаваемо. Мне кажется, она не выживет. Волосы ей обстригли, она в чепце, говорит, что вшей ей вывели.
Очень ее жалко. У бабушки много любительских карточек: Марго в белых изящных платьях в Алтухове, хорошенькая, элегантная.
Она замучила себя двумя службами, жизнью без угла; неумный и нелепый, но крайне добрый человек. Что же мне делать с Марией Евгеньевной?
15 апреля. Ответа из Комитета о стационаре еще нет, сказали – завтра выяснится. Лицо у меня страшное. Устала, хочу полежать. Уж очень много каких-то хлопот. Т. к. Вера переутомлена, я теперь стираю себе, глажу, ведь большой стирки не делается, а белье нужно менять как можно чаще. Открылись бани, сегодня пошли трамваи, 4 главные линии № 7, 3, 12, 9. В газетах туман: «На фронте ничего существенного не произошло». Это изо дня в день.
Мы очень чувствуем это на своем желудке. Бедные парии, иждивенцы за вторую декаду не получили ничего, ни сахару, ни постного масла, которое получило остальное население.
Слухи о конференции с союзниками в Москве, о том, что Ленинград будет вольным городом со свободной торговлей и т. д. А немцы все нас обстреливают.
У Англии с Индией катастрофа, я думаю, что дело ее гиблое. Гениальный Clément Vautel – Le char de Clio и т. д.
И мне кажется, что мы заключим сепаратный мир с Гитлером. Он, верно, понимает, что с Россией влип.
14-го за один день должна была быть проведена подписка на новый военный заем. Делается это так. Несколько человек, в том числе и меня, позвали к нашему зам. директора Воронову. Он болеет и лежит в комнате за дворницкой. Он ведает «Спецчастью», т. е. НКВД, жена его там официально служит. Он полуинтеллигент, у него острые черты лица, острые глаза. Со мной он крайне любезен всегда. Он сказал несколько слов о важности займа и добавил, что подписка должна быть на месячную зарплату без всяких послаблений, а кто хочет, может внести наличными за месяц или 50 %. Мне поручили медсестер. Двое заартачились, их вызвали к Воронову – и они подписались, конечно. Я написала несколько слов в стенгазету, и написала искренно, ни разу не произнеся слово «советский». Я написала, что враг должен быть и будет сломлен, тому порукой патриотизм всего народа и героизм Красной армии. Разве это не правда? Я глубоко убеждена, что армия, победившая внешних врагов, победит и внутренних.
19 апреля. Лежу в глазной лечебнице и испытываю наслаждение, что могу лежать, не бегать по чужим делам, лежу, и даже мыслей никаких нет в голове. Начала читать воспоминания Кузминской, но не читается. Надо отдохнуть. Für eine 60-jährige Dame я слишком замоталась. То были хождения к прокурору по делу Елены Ивановны, затем в милицию из-за украденного паспорта и, наконец, хлопоты о бабушке. Бедная Мария Евгеньевна в безвыходном положении, и я вместе с ней – в чужом пиру похмелье. Вера хочет уходить и устраиваться на работу, чтобы получать карточку 1-й категории и быть избавленной от трудповинности. Это вполне резонно. Я умолила ее остаться до 1-го, отдала ей свой паек за декаду и шерстяное платье Марочкино, уговорила. Хлопочу о помещении бабушки в дом инвалидов. 17-го пешком отмахала туда за Смольный, устала до потери сознания, а предстояла бессонная ночь в больнице.
С 15 апреля ходят трамваи и производят впечатление восставших после продолжительной и тяжкой болезни. Ходят медленно, скрипят, ежеминутно портятся. Рвутся провода, ломаются дуги. Лечь сюда я должна была 18-го. Решила после ночного дежурства сходить в баню, первый раз за всю зиму. Бани только что начали функционировать.
Около 2 часов пришлось прождать в очереди, но какое блаженство вымыться. Тепло, обилие воды, чисто, какое наслаждение бедному усохшему и засохшему за эту зиму телу.
Странное впечатление производит это обилие голых, сухих, поджарых тел в банном тумане. Зрелище более приятное, чем прежние отвислые жирные животы, зады и груди. Дожидаясь своей очереди у крана, я стояла за пожилой женщиной. По ней можно было изучить анатомию, все мышцы, их прикрепление, все так же ясно, как на известной гипсовой фигуре Ecorché. Ягодиц нет, есть только тазобедренные кости. Мяса нет. Животы сморщены, но кожа не висит. Мы не похудели за осаду, мы высохли, оттого и умираем. Несколько молодых тел, свежих, неусохших. У одной девушки фигура греческой статуи, какой-нибудь Аталанты, Дианы в молодости. Высокая, с длинными ногами, чудесной линией бедер, небольшой крепкой грудью.
Я не удержалась и высказала ей свое восхищение, она пожаловалась на слабость и боль в ногах.
Попала я сюда так: 16-го звоню в Комитет по делам искусств насчет стационара – отказ. Я страшно обозлилась и огорчилась. Чувствую, что сил больше нет, надо полежать. Дежурила. Встречаю Мушковскую и Маева. Она спросила: «Что это у вас такой плохой вид, синюшные пятна на лице? Вам надо лечь», – и обратилась к Маеву. Тот дал согласие, но старшая сестра требует, чтобы я в свои дни дежурила. Доктор Галкин обещает меня отстоять. Зачислили с 18-го. Вчера вечером зашла к нам в палату Надежда Яковлевна Соколова, ее сестра лежит тут же. Это единственный человек в институте, с которой у нас общий язык (увы, она оказалась осведомительницей). Она из морской семьи Павлиновых, их брат художник и гравер П.Я. Павлинов. Она пессимистически настроена. По ее словам, немцы скапливают большие силы в Финляндии. Она рассказывала мне, что знавала одну ясновидящую, Давыдову, которая бывала у них. Умерла в 30-х годах глубокой старухой. С детства, глядя на воду, рассказывала целые истории, не сознавая еще своего дара. В 30-х годах она говорила Н.Я.: «Вот ты скажешь, что старуха совсем завралась, но я тебе говорю, что я вижу много мертвецов на улицах Петербурга, так много, что вы уж их не замечаете. А потом горшок перевернется, всех накроет, и на другое утро проснетесь, и все будет другое. Перед этим умрут три человека. А ты еще встретишь своего бывшего жениха и выйдешь за него замуж» (он эмигрант).
В палате нашей 6 глазных больных, из которых четверо ранены артиллерийским обстрелом, все работницы.
Пролетарки всем недовольны: порции малы, одно холодно, другое подано с опозданием, все их обкрадывают. Меня же после порций из столовых радует сравнительное обилие еды.
Утром чай, 40 гр. масла, на день 400 гр. хлеба, 30 или 40 гр. сахарного песку, кусок омлета (вчера была манная каша). На обед: густой суп с вермишелью и картошкой! Жареная печенка с большим количеством пшенной каши, компот, чай. В 6 часов гречневая каша и кружка кофе с соевым молоком, кружка кефира. Хлеба мне, конечно, мало.
Бабы рассказывают всякие слухи: на 20-е предсказано большое сражение, а 15 мая война кончится. А вдали все время слышится канонада, как отдаленный гром. Под этот гром радио сейчас передает концерт Краснознаменного Балтийского флота.
21 апреля. 6 утра. Марш-бодрячок. Информбюро – на фронте без существенных перемен. Это означает, по-моему: ничего хорошего, окромя плохого, как говорили в Вяземском уезде. Бабы рассказывают страшные истории. Александрова, раненная на Ржевке, повариха из детского очага: «Соседка моя спрашивает в булочной, не продаст ли кто-нибудь хлеба. Одна женщина к ней подошла и говорит: “Есть у меня, миленькая, хлеб, да только дома. Приходи к 7 часам туда-то”. Дает адрес. А знаете нашу жадность – захотелось побольше купить, она никому, даже мне не сказала. К 7 часам пошла. Уже темно на улице, входит в коридор, стучит в дверь – можно войти? Можно, говорят, – узнает она голос той женщины. Отворяет дверь, в комнате темно, и сразу ее кто-то за горло и душить. Чувствует, мужская рука. Она хоть и старая, но баба крепкая. Как толкнет его что было сил, мужик и упал. Она в коридор, караул, кричит, спасите. Все соседи повыбежали. А женщина выходит из комнаты и говорит: она сумасшедшая, он с ней пошутил. Пошутил! Ее бы придушили, обобрали, а потом выбросили бы на улицу. Умерла и умерла». Другая больная: «А то и вовсе бы съели». Александрова: «И съели бы». Другая: «Студень бы сварили и на рынок снесли бы продавать». Постникова: «А я, уже раненая, была в милиции. При мне гражданка принесла туда ребенка грудного, мертвого. Ручки и ножки отъедены». И пошли рассказы.
23 апреля. Дежурю ночь. Каким-то чудом полная тишина. Всю прошлую ночь была сильнейшая бомбардировка, то отдаляясь, то усиливаясь. В четвертом часу утра присоединились зенитки к общему грохоту. Около 7 немного поутихло, но потом опять пошло греметь; вчера днем канонада несколько раз возобновлялась. Казалось, начинается штурм города.
28 апреля. В «Правде» (Ленинградской) напечатана была выдача продуктов на последней декаде апреля к 1 мая.
Выдача с 25 апреля – 1 мая.
Каждый день одна-две тревоги. Самый сильный налет, первый, был 25-го. Надежда Яковлевна Соколова была на Лахте в это время и наблюдала издали. Самолетов было очень много, но зенитки заставили их повернуть в сторону Ораниенбаума. Навстречу им поднялось большое количество наших самолетов. Вообще производит впечатление, что теперь мы лучше оснащены и эффективнее охрана. Как зажужжат наши, так на душе спокойнее, не то что осенью, когда немцы были хозяевами положения. За это время я устроила Марию Евгеньевну в дом инвалидов, меня отпускали вчера, ездила в городской отдел социального обеспечения.
Наслаждаюсь лежанием. Попросила Маева, чтобы дали мне отдохнуть от дежурств, на которых настаивала невзлюбившая меня взбалмошная старая дева Закржевская. Нахожусь здесь уже 10 дней и не заметила, как они прошли. Время проходит от еды до еды, которой, конечно, больше, чем дома, но все же ее очень мало, и мне не хватает ни хлеба, ни всего прочего. Dolce far niente испорчено обязательными занятиями и грядущим экзаменом по ПВХО. Наконец пришла телеграмма от Князева, что наши доехали благополучно, здоровы. От Юрия тоже: спрашивает Васин адрес и обещает выписать в Тифлис, значит, получил мое письмо, посланное с Данько. Юрий мне никогда не пишет и не отвечает, но в то же время точно выполняет мои советы и просьбы.
Я приобрела вид настоящего дистрофика, к счастью, еще нет цинготных явлений. Поддерживает ларинская закалка.
Стихи Н.С. Тихонова из газеты:
Нет, не хотел бы надпись я прочесть,
Чтобы в строках, украшенных аляпо,
Звучало бы: почтите мертвых честь.
Здесь Франция стояла! Скиньте шляпу [969] .
По смыслу хорошо. Но количество бы: хотел бы, чтобы, звучало бы – тяжеловесно и неповоротливо.
2 мая. Взвешивалась. Во мне 51½ кг – 3 пуда 8 фунтов 300 гр. Когда я кончала Екатерининский институт, во мне было, помнится, 4 пуда 15 фунтов. А потом дошла до 5 с гаком. Усохла пуда на два с лишним за зиму. Как же тут не быть дистрофиком? Чем же питаться дальше? Внутренних жиров, которыми я, как дромадер своим горбом, питалась, больше ведь нет!
1 мая прошло под знаком сплошного ура и веселья по радио. Началось с прочтения приказа Сталина, который перечитывали раз пять в течение дня. А затем ансамбли песен и плясок пели патриотические и якобы народные песни и частушки с уханьем и свистом style russe. По институту даже распространился слух под это уханье, что блокада прорвана!!
Все мы ждали яростных налетов, ночью на 1-е раза три начинали бухать зенитки, утром был артиллерийский обстрел, но налеты так и не состоялись.
Третьего дня я ходила домой. Елена Ивановна схлопотала в горздраве транспорт для бабушки. При мне за ней приехали две хорошенькие санитарки, рассказали, что в Доме инвалидов хорошо кормят, а это сейчас самое главное. Перед отъездом мы с Lily выпили за здоровье М.Е. винца. А я, как настоящий дистрофик, получив свои майские дары, набросилась на них, плохо прожарила баранину и съела ее, кусок селедки, заедая изюмом. Ночью с желудком произошла катастрофа. Надо побыстрей ее ликвидировать.
6 мая. Я все еще в больнице. Температура 3-го поднялась до 38,1. Все мое обжорство виновато. Но с поносом я справилась постом и черными сухарями, пересушенными почти до угольного состояния. Лекарств никаких в больнице нет именно тогда, когда столько больных мрут от поносов и дизентерии.
3-го в воскресенье утром в седьмом часу был первый налет, тревога, после десяти второй, но взрывов слышно не было. «Soeur Anne, soeur Anne, ne vois tu rien venir», – говорю я опять, глядя на себя в кругленькое зеркальце. – «Je ne vois que le soleil qui poudroie et l’herbe que verdoie», – увы! На душе очень неуютно – из стекла на меня смотрит страшное лицо дистрофика, истощенного до последнего предела. Лицо чужое. Трагические глаза с темными красновато-коричневыми веками и целым рядом складок кругом. Складки от носа, вокруг рта к подбородку, одна и та же у всех истощенных ленинградцев, делающая все лица похожими одно на другое. Красноватый нос, предельная худоба, и на щеках обвисшая складками кожа. Все, что осталось от Анны Пармской (на портрете в Эрмитаже), на которую, по мнению Д.Н. Кардовского и Ф.А. Малявина, я была похожа как две капли воды. «Любовь Васильевна красавица», – говорил Кардовский Тиморевым. Страшно! Неужели не пережить? И быть похороненной в общей могиле. Брр.
В нашей палате лежит глазная больная Прокофьева. Работала на Звенигородской улице по уборке трупов. «Страшно небось?» – спрашиваю я. «Чего страшно, – говорит она, – они и на мертвых не похожи (она сильно окает), жидкие какие-то, не костенеют. Зимой – ну, замерзали, а теперь в них и костенеть-то нечему. Нагрузим полный грузовик – и на Волко-во. А там канавы машинами взрывают и всех один на одного». Эх – без креста!
Звоню вчера Наталье Васильевне, говорю, что хочу выписаться домой, чтобы успеть сделать предсмертный автопортрет дистрофика.
Она получила телеграмму от Алексея Николаевича: он посылает ей посылку с узбекской делегацией. Дело в том, что Н.В. хлопотала в Ленсовете об усиленном пайке; ей отказали, посоветовав обратиться лично к Толстому, все знаменитости-де посылают своим родным продукты в авиапосылках. Тогда Н.В., спрятав гордость в карман, телеграфировала А.Н.: в пайке отказано, пришли и т. д. Советует мне обратиться к Юрию. Не могу.
Упал ковш на дно,
Достать его холодно,
И досадно, и обидно,
Ну да ладно, все одно.
А вдруг выкарабкаемся?
Почитаю-ка «Faust’а».
Здесь, в больнице, я в первый раз прочла всего «Фауста» на немецком и наслаждалась.
Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten…
26 мая. Шла утром в 8 часов завтракать. На Кирочной, около Дома Красной армии, меня перегнала женщина, которая везла покойника в детской плетеной коляске на рессорах. Мертвец, зашитый в простыню, был посажен в колясочку, голова перевешивалась и качалась из стороны в сторону, т. к. коляска сильно пружинила, ноги почти упирались в грудь женщины. На ней был темный костюм и какая-то шляпчонка; поверх чулок серые голубоватые носки, спускавшиеся на туфли. Мертвец прыгал, почти танцевал в колясочке. Мы ко всему привыкли, но это зрелище было необычно и отвратительно, и страшно в своем гротеске. Две бабы везли воду; они остановились и разразились бранью. «Ну можно ли так надругаться над покойником?» Мертвец меня перегнал и повернул по Пантелеймоновской [Пестеля].
Была сегодня в Комитете по делам искусств, просить какой-нибудь поддержки в питании. Это стыдновато, но «стыд не дым», все этим пользуются (Зак, Валериан Михайлович). Видела там Бартошевича. Он собирает матерьялы и пишет книгу или большую статью о патриотических настроениях в русском театре, – точного заглавия не помню. «Я упиваюсь этой работой, она мне дает силы. Полтора месяца зимой провалялся, жена все продавала и покупала продукты, выкарабкался и с увлечением работаю. Важно, чтобы к окончанию войны иметь что-то в портфеле. Морально важно».
Я сидела там довольно долго, ждала приема у Загурского. Смотрю – идет Пехов, Всеволод Сергеевич. Вот человек, который мне казался обреченным на гибель этой зимой. Худой, высокий, чахоточного вида, не от мира сего, как он выжил? Я его окликнула. Он очень обрадовался и рассказал, что продолжает работать в ГАИСе в доме Зубова и с увлечением работает над вопросом о детском театре. Кроме того, все время делает театральные эскизы, для себя. Зимой болела нога, он пролежал два месяца в больнице и все время там рисовал, делал эскизы. Благодаря этому и поправился. Хочет ко мне зайти, порасспросить о кукольном театре, т. к. это входит в трактуемый им вопрос. Его огромные глаза горели при этом. Творческий запал спасает людей, это все то же «перемещение внимания».
Как бы мне хотелось вернуться к умственной творческой работе. У нас в больнице создался с приходом к власти Маева и иже с ним такой неприятный тон, что не хочется больше там оставаться. Но «рабочая карточка»!
Списываю с листочков, которые пишу на дежурствах ночью.
1 июня. Дежурю ночь. Час ночи. Все тихо. В лечебнице дали электричество, но его запретили зажигать, нет лимитов, горит коптилка.
Мне не хочется больше работать, стали отекать ноги, устала, хочется отдохнуть, никуда не спешить, читать, писать, не дежурить по ночам; надоел малокультурный круг людей больницы, хочется заняться творческим трудом, сесть на свою полку.
Надоело постоянное ощущение собственного истощения. Сегодня утром выстояла в очереди, к счастью, недолго, свои 400 гр. мяса в виде соленой баранины. Почувствовала невероятную усталость. Пришла домой и съела полученные 20 гр. масла с сахаром. Замечательно подкрепило. Вот что нам нужно! А не те 100 гр. кашицы, которые мы получаем в «усиленном» питании.
Видела А.А. Брянцева, прилетел на несколько дней по делам театра из Березников, на Урале. Похудел. Только с 1 мая стало налаживаться питание, всю зиму было очень тяжело. На рынках ничего нет, витаминов никаких, кто догадался, по приезде променяли табак на лук и грызли зиму. Артисты получают 800 гр. хлеба, иждивенцы 400, а иждивенцев 50 человек.
«Наши психуют, – говорит Брянцев, – стремятся домой в Ленинград: “Отечество в опасности, а мы скрываемся”. Вот посмотрели бы на вас, сказали бы: “Не хочу”. Будущую зиму, если не вернемся домой, переберемся в Молотов. Театр имеет большой успех, играем все старое, новых постановок пока не делаем». Я говорю: «Хочется выжить, чтобы умереть и быть похороненной по-человечески, с панихидой, отпеванием», на что Брянцев ответил: «Я из духовного звания, отец был семинаристом, я сам пять лет служил на клиросе, поэтому веры у меня нет никакой, христианство и иудейство – дрянные религии, далекие от природы, я предпочитаю язычество. Я очень люблю церковную музыку, но в ней мало христианского. В ней больше языческого. Плачу и рыдаю – это же противоречит христианской вере, смерти христианин должен радоваться».
Весь это разговор происходил на улице, перед ТЮЗом.
Дала ему опустить в Москве письмо Юрию, ему натащили целый чемодан писем.
Заходила в Союз композиторов к Богданову-Березовскому, он теперь председатель Союза, Евлахов ответственный секретарь. Наконец русские.
Встретила там Кочурова, он был на фронте, подкормился, поправился. Пишет песни для Красной армии. Видела и Животова, тот провел целых два месяца на фронте, загорел, окреп. Я со страхом спросила о Наталье Ивановне – и жива, и здорова, и живут они сейчас рядом со мной, на Чайковской, в квартире Флита.
Ужасно радует, когда вижу людей творческого склада; пожалуй, самое сильное впечатление произвел на меня Пехов.
На фронте у нас дела, по-видимому, неважны, чтобы не сказать – плохи. Что ждет нас? Вторую осень (о зиме и думать нечего) мы не переживем.
Неужели так бесславно погибнуть от голода? Это ужасно. Soeur Anne, soeur Аnne, ne vois tu rien venir? Ничего и никого.
Мне почему-то все казалось, что с установлением нежных отношений с Англией как-то проявит себя Саша: найдет меня, я узнаю что-либо о нем, о Васе. И ничего. Жив ли он?
Скучаю без Сонечки. Так и вижу ее умные серьезные глазки, устремленные на хлеб, так хочется надеяться, что у них все благополучно, они сыты и навязчивый вопрос голодного желудка отпал и Соня опять по-детски весела.
Ни одного письма от них.
4 июня. 11 вечера. Белая ночь, «пишу, читаю без лампады», сижу в перевязочной, из сада свежий чудесный воздух, весенний. Встает Ларино перед глазами: 21 мая ландыши, дубки. И рядом весь беспросветный ужас нашей мышеловки. По-видимому, нам все-таки суждено здесь погибнуть. Дела на фронте плохи, об освобождении Ленинграда никаких разговоров.
А у меня катастрофа. Утром я обнаружила, что у меня пропала столовая карточка на эту декаду, т. е. это значит семь дней полного голода, без хлеба, без еды. Вчера за ужином моя соседка по столу, по акценту татарка, все волновалась и всех спрашивала, кто забыл на столе у кассирши свою карточку. Мне в голову не пришло, что этой растяпой была я. Какая-то гражданка быстро подошла к кассирше и взяла карточку, а кассирша не потрудилась спросить ее фамилии (карточки надписаны). Я снесла серебро Животовым, поехала к Коноваловой: не купит ли ее булочница мой шелковый платок; нашла ее в ЛОСХе в очереди за помидорным пюре. Там же стояла и Щекатихина. Клавдия Павловна пришла в панику и отдала мне свой кусочек хлеба, граммов 50, я его взяла! И с жадностью съела. Это было все, что я съела за день, и, как это ни странно, я весь день не ощущала голода. Очевидно, все условно и относительно, но все же меня, вероятно, ожидает участь цыганской лошади: совсем было отвыкла от еды, но сдохла.
Вот что значит чересчур «перемещать внимание»; я думаю о другом и теряю карточки. И нигде ничего не найти, голодная смерть. Pas un seul petit morceau de mouche ou de vermisseau. Увы, это вовсе не смешно. Не пережив этого, не поймешь. Если мне Загурский не устроит бесталонных обедов, хотя бы на эту декаду, я не выдержу и свалюсь.
Пришло письмо от Наташи бабушке. С предварительного разрешения Марии Евгеньевны я прочла его. Оно от конца апреля. Все хорошо. Весна, Сонечка целый день на воздухе. Берут в колхозе 3 литра молока по 4 рубля, есть картошка и пр. У крестьян яйца стоят 50 рублей десяток. «Сонечка всех вспоминает, только Любовь Васильевну никогда». Ни слова привета мне, конечно, нет, хотя эта самая бабушка оставлена всецело на мое попечение.
Животовы живут у Флита. У Натальи Ивановны хороший вид, почти не похудевший. Остается здесь, мистически верит в судьбу и ведет хозяйство, меняя все, что можно.
Заходила 2-го в Комитет по делам искусств за ответом об обедах, которого еще не было. За талонами стояла очередь у секретарши. Тут были и народные, и заслуженные, с орденами и без оных, многие с дистрофическим видом, с лицами в складку, как у меня. Горин-Горяинов с женой, Стрешнева – эти без складок.
Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
Сама перед собой я вчера опозорилась. Еленин день. Я пошла в церковь, подала за упокой. Шла служба, обедня. Причащались. Дьякон объявил, что будет сначала общий молебен, потом панихида. Значит, ждать еще минут 40, час. У меня кружилась голова; торопясь в церковь, я поела очень мало хлеба. У меня еще был хлеб тогда. Слабость такая, что я побрела домой, не дождавшись панихиды. Какое физиологическое малодушие! И как я себя презираю.
Бедная моя Аленушка, на что стала похожа твоя старая мама. Деточка моя, цела ли твоя могилка? Неужели мне так и не суждено выполнить мою мечту – перевезти Аленушку и маму на Александро-Невское кладбище. 3 июня минул год, как я не была в Детском.
4 часа утра. Ночь прошла тихо, без бомбардировки. А все эти дни и ночи, то ближе, то дальше, слышна была артиллерийская стрельба из дальнобойных. Все привыкли, все стали фаталистами и не обращают никакого внимания на грохот и на грозящую опасность. Особенно божественно равнодушны дети. На днях я была дома; забили зенитки где-то совсем близко и очень грозно, с улицы донесся серебристый детский смех, и щебет их на бульваре не прекращался.
Зимой на улице поражали мужчины своим агонизирующим видом. По-видимому, они уже все перемерли, попали в «отсев», теперь черед за женщинами, за подростками.
Бредет женщина. Ноги широко расставлены, и она их, с трудом приподымая, медленно-медленно переставляет, вернее, передвигает. Глаза без выражения смотрят вниз, губы белые, лиловатые, на желтом лице ни кровинки, под глазами совсем белые, как бумага, пятна, а ниже отекшие темные подглазники; складки какие-то собачьи от носа вокруг рта, веки красно-коричневые. Все лица похожи одно на другое. Эти уже не поправятся. У меня лицо в этом же роде, но внутренняя жизнь еще не погасла, хожу быстро, но начинаю чувствовать какую-то неловкость в ногах, с наступлением тепла они стали опухать. Я встречаю почти каждый день на Литейном девочку лет 15; ее лицо становится все худей, губы белей. Пустые, ничего не выражающие глаза смотрят на мостовую, идет медленно, как сомнамбула. Все дистрофики ходят с палками.
Сейчас пришла ко мне санитарка Дуся Васильева поболтать, чтобы разогнать сон. Живет она на Таврической, недалеко от водокачки, дом наполовину разбомблен. Рассказала следующее: зимой они как-то переносили вещи, ходили вниз и вверх по лестнице. Женщина попросила их помочь ей подняться по лестнице – самой ей это было не под силу. Довели они ее до третьего этажа, где сами жили, им было некогда с ней дальше возиться, она побрела одна в четвертый. Не достучалась ли она, но только наутро они нашли ее замерзшей у своей двери. И весь божий день она лежала на площадке, и все через нее шагали. Дуся сжалилась, и они с племянницей отнесли ее в нижний этаж в пустую квартиру. Заявили в конторе дома. Через несколько дней, идя мимо, Дуся решила посмотреть, убрали ли женщину. Она лежала на прежнем месте, раздетая, с отрубленными по торс ногами.
Съели, может быть сварили студень.
Дусина племянница ездит проводником с эвакуационным поездом с Финского вокзала. По ее словам, сейчас не удается наладить широкой «акуации», т. к. немцы стали сильно бомбить поезда и баржи. По той же причине, по-видимому, не везут нам и продовольствия. В городе чувствуется отсутствие продуктов.
По небу пошли розовые тучки, солнце встает, птицы чирикают.
Чувствуется какое-то затишье перед грозой.
7 июня. Эти все дни для меня прошли под знаком голода. Оставшись без карточки на всю декаду до 11-го, я в первый момент решила, что не выдержу, умру. Но, по-видимому, силы у нас очень растяжимы. 4-го вечером с дежурства я зашла в столовую справиться, не нашлась ли карточка. Гражданка, режущая и отпускающая хлеб, сжалившись надо мной, предложила мне из своих сбережений грамм 300 хлеба. Я взяла. Тронуло это меня очень. Вернувшись в больницу, съела их тотчас же с соевым молоком, которое мне дают в день дежурства (пол-литра). На следующий день я принесла ей четыре серебряных кофейных ложечки. 5 июня променяла на Кузнечном рынке чудесный шелковый русский платок с лиловым рисунком на коричнево-зеленом фоне на один килограмм хлеба! Покупательнице это обошлось 1 р. 10 коп. – рыночная цена хлеба 500 р. кг.
С безумной жадностью в тот же день съела гр. 600, запивая кипятком. На 6-е осталось 400 гр. Зашла утром к Животовым. У них есть спекулянтка, меняющая вещи на продукты, отнесла серебро – чайник, молочник и сухарницу и эмалевое яичко, из которого делаются две рюмочки. Очень мне серебра жалко. Папа их подбирал одну вещь за другой, после маминой смерти сухарницу для печенья и молочник взяла Леля, а я молочник того же стиля купила в Детском.
Но голод, истощение, головокружение так страшны, что, очевидно, надо жертвовать всем, а у меня вообще ничего нет. Мебель не идет.
Наталья Ивановна напоила меня черным кофе с хлебом и потребовала, чтобы я пришла сегодня к ним обедать. Стыдно пользоваться гостеприимством в данный момент, но я воспользовалась. Я с утра уже шаталась и ходила, как пьяная, которая старается идти не шатаясь по прямой доске, а в мозгу нет равновесия. Перед обедом пошла на Мальцевский рынок с прекрасным покрывалом на кровать Евгении Павловны и променяла его тоже за один кг хлеба. Дольше на рынке оставаться не могла, и впереди был ужас быть без хлеба и сегодня и завтра – с ночным дежурством.
И мучительное сознание, что нигде ничего не купить на те деньги, которыми я располагаю. Вся моя зарплата равна тремстам граммам хлеба.
У Животовых съела тарелку супа и пшеничной каши (они и Флиты получают обед в Союзе писателей), стакан витаминного морса, за четыре дня первый раз пообедала, и это меня очень подкрепило.
В Комитете по делам искусств, конечно, обедов я не получила, там все свои, а всего у них 38 обедов и 40 завтраков. Я взмолилась, не могли бы они мне дать талоны только на три дня: 8-е, 9-е и 10-е – дальнейшие карточки целы. Обещали, завтра надо будет опять туда пойти за ответом, телефоны в Комитете не работают.
Я убедилась, как быстро от голода пустеет голова и уже ни на что не способна. Убедилась также, что каждая крошка хлеба подкрепляет.
4-го, обнаружив исчезновение карточек, я первым долгом пошла к Елене Ивановне, так как накануне, 3-го вечером, была у нее с тюльпанами поздравить с днем ангела. Надеялась, что выронила у нее.
Мне кажется, если бы кто-нибудь сделал мне столько серьезных услуг и такого серьезного порядка, как спасение от высылки, я разбилась бы вдребезги и помогла бы человеку, обреченному на недельное голодание. Но Елена Ивановна, как во время моей болезни, не показывается. Она любила бывать, когда встречала у нас интересное общество, был дома Юрий. Я не показываю вида, что мне это немножко больно, но в душе что-то оторвалось, боюсь, что навсегда.
А Наталья Ивановна и Нина Николаевна (жена Флита) меня тронули при утреннем дележе хлеба: они оставили мне кусок к обеду. Я им сказала, что, конечно, это бессовестно с моей стороны приходить обедать, но хочется доказать миру, что находятся и в наши страшные дни люди, которые делятся своим тощим рационом с голодающими.
По слухам, генералов Федюнинского и Мерецкова, шедших к нам на помощь, отправили на юг, на их место назначены другие.
Беда, как это все бездарно. Значит, мы остаемся в нашей мышеловке, обреченные на медленное умирание. Все устали, все впали в пессимизм.
18 июня. Я бесконечно устала. Мне кажется, что каждое мое ночное дежурство берет у меня полгода жизни и килограмма два веса. Следующий день я лежу замертво между хождениями в столовую. Сегодня второй день, но и то еще я не отдохнула. Двадцать часов почти все время на ногах, работа неинтересная, начальство отвратительное. Не знаю, что и делать. Вообще что делать? Может быть, самое умное было бы копить денег на гроб, купить доски, заказать гроб; затем скопить достаточно хлеба, чтобы быть отпетой и похороненной по-человечески. И ждать смерти. Надо же смотреть в лицо действительности: если ничего не изменится, не случится чуда, если нас ждет второй год блокады и я буду так же питаться, как сейчас, я протяну еще самое большее три месяца. Я это чувствую по убыли физических сил. Это не мешает мне разоряться на книги: купила Еврипида второй том, второй том Ключевского, который Юрий увез и не вернул, ищу пятый том, нашла Стасюлевича два тома «Материалы к истории Средних веков». Эти книги я видела только у Е.И. Замятина; искала, но никогда у букинистов не видала. Сейчас же выплывают очень интересные книги у букиниста на Симеоновской, и я, вместо того чтобы копить на гроб, охочусь за книгами. Смешно. Одна бомбочка – и ничего не останется. И никто об этом не думает совсем. Фатализм развился невероятно. Жизнь за этот год блокады, бомбежек, артиллерийских обстрелов, фронта, одним словом, доказала с полной ясностью, очевидностью, что от судьбы не уйдешь. И никаких мер принимать не стоит, и бояться нечего, все равно смерть тебя найдет, если тебе положено погибнуть.
«Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего». Евангелие от Матфея, гл. 10 § 29 и дальше § 31: «Не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц». Мы можем сказать лишь: да будет воля Твоя, и быть спокойными.
Нина Меерсон (сотрудница ТЮЗа, теперь медсестра) встретила на Лиговке своего бывшего товарища, только что вернувшегося с фронта. Об нем не было слухов уже девять месяцев, мать считала его погибшим. Он был очень весел, отличился на фронте, был награжден и отпущен на несколько дней. Прямо с машины торопился к матери.
Пока они говорили, все время шел артиллерийский обстрел. Шли рядом. Вдруг он падает навзничь. Осколок снаряда попал в лоб, убил наповал.
Нина не пошла к его матери. «Я подумала, – рассказывала она мне вчера, – мать его уже похоронила; узнать, что он был здесь, рядом, шел к ней и убит – это будет еще ужаснее. Похоронить второй раз».
Я все эти дни под впечатлением письма Алексея Валерьяновича Князева: Катя умерла, не доехав до Вологды, 8 марта, т. е. через пять дней после отъезда, от голода. Алешу с вещами сняли в Вологде и известили А.В., чтобы он приехал за ним в железнодорожную милицию.
От голода умереть Катя не могла, очевидно, она заболела в поезде, и т. к. была очень истощена, то организм не выдержал. В этой смерти есть что-то глубоко трагическое. Катя страшно стремилась уехать, она говорила, что чувствует: стоит ей только уехать из Ленинграда, и она поправится, окрепнет, будет спасена. А сестре Фарфеля, Вере Михайловне, Катя говорила, что очень боится путешествия. Молоденькая, в 24 года, умирать в вагоне среди чужих, зная, что остается ребенок на произвол судьбы. Это совершенно ужасно.
Что пережил бедный мальчишка, брошенный, одинокий! Его взяла семья ж.д. служащих, он заболел, по-видимому, тифом (название болезни зачеркнуто химическим составом). А.В. приехал в Вологду, Алешу не видал и вернулся ни с чем. Обещали по выздоровлении его привезти в Ярославскую губернию.
Ирина Головкина получила из Тюмени телеграмму от главного врача больницы, что ее сестра скончалась. Людмилу Троицкую, родную внучку Римского-Корсакова, выслали в начале марта, в ту волну нелепых высылок, от которой я спасла Елену Ивановну. Хотели выслать и мать, Софью Николаевну Троицкую, и Ирина так боялась за мать, что принялась хлопотать только за мать. Милиция приходила, торопила, Людмила уехала. По дороге заболела [дизентерией] и умерла.
Она работала у нас в институте в рентгеновском кабинете, считалась прекрасным, знающим работником. Кому понадобилась ее гибель, кому она была здесь вредна или опасна?
И сколько их погибло.
Эвакуироваться могут только сильные, энергичные, не павшие духом. Слабые умирают по дороге.
Отовсюду приходят мрачные слухи роста цен, голода, отсутствия продуктов.
В Верхораменье, медвежьем углу, картошка стоит 200 рублей пуд!
Вернусь к моим голодным дням. Как-то я все же их пережила. Сделала опять объявление на улице о продаже мебели и чемоданов. Пришла лишь одна милая девушка, учительница по черчению. Ей очень понравился наш «стиль комнаты», Васины натюрморты и маленький столик маркетри (детский). Она мне за него предложила полкило гороха, 150 гр. сахарного песку и граммов 40 или 50 пшеничной крупы.
Хлеба в тот день у меня было только 250 гр. С каким упоением я съела пшеничную кашу, варила и ела горох, пила сладкий чай. 9-го меня пригласил обедать Богданов-Березовский в «Универсаль» на Аничкин «усиленный обед», – она была больна. 10-го хлеба уже не было вовсе. Оставался горох, и я поехала с утра пить чай к Наталье Васильевне. Она покормила меня зеленым супом, кашицей и чаем с вареньем. На этом и кончилось мое бескарточное существование – с 11-го была уже новая карточка, был хлеб. Вот уж misère humaine!
Алексей Николаевич прислал Наталье Васильевне с узбеками один кг риса, один кг сахара и масла, четверть чая, десять чесночин и луковицу. И это все! Стыдно. К ней приехал секретарь из Смольного и предложил ехать с узбеками в Куйбышев. «Ведь ни для кого не секрет, что нас еще ждут большие трудности, что немцы готовят штурм» и т. д. С узбеками на самолете до Вологды, а там со всеми удобствами поездом. Наталья Васильевна согласилась, прося взять с собой няньку Лозинских, Грушу. Стала собираться, увидала, что в 20 кг ничего не уместить, ни белья, ни зимних вещей. Приехать нищей и сразу же обращаться за милостыней к Людмиле. Расстроилась и позвонила в Смольный свой отказ.
Узбеки улетели, и немцы их разбомбили не то в воздухе, не то в Вологде при посадке в поезд. Судьба.
О штурме и наступлении говорят на партийных собраниях, это я отношу к разряду официозно распространяемых слухов. Для чего? Может быть, чтобы ускорить эвакуацию. Наташа пишет нежные и заботливые письма бабушке, благодарственные за «заботы и устройство бабушки» – Елене Ивановне. Мне же ни она, ни Вася ни звука. Немножко больно. Но Вася же не человек. Зато от девочек письма полны такой нежностью, такой заботой, такой тоской. Как бы хотелось взять их на зиму, как бы хотелось, чтобы эта зима была уже человеческой. Надо денег, денег и денег, чтобы им послать, чтобы они покупали себе молоко и яйца, пока цены доступны. Молоко там стоит 10 рублей, яйца 15 десяток. А у нас молоко стоит 600 гр. хлеба литр, т. е. 240 – 300 рублей.
Вчера в первом часу зашла в Союз композиторов. Начался сильнейший артобстрел по району. После одного разрыва дом затрясся. Говорят, снаряд попал в Фонтанку, другой около Аничкова дворца, есть жертвы. Мы перешли в коридор. Устала, устала, устала.
22 июня. Год войны, год блокады, год голода – и все-таки мы живы. Но в каком виде, в каком состоянии! Страшны те, которых видишь на улице, а которые умирают дома, в больницах? Елена Ивановна поступила в госпиталь на Васильевском острове, там главным образом дистрофики с дизентерией и без нее, с колитом и т. п. Она говорит, что у многих такие отеки, что тело превратилось уже в бесформенную груду с вздутым животом. Они умирают в полном сознании и очень тяжело.
Нужна эта жертва многомиллионным населением политически или стратегически? Может быть – да, нужна. Но все же это единственный, первый случай в мировой истории годовой блокады и подобной смертности. Конечно, совершенно неправильно, а для социалистического государства преступно, что одни слои населения питаются за счет других. Сегодня в столовой две женщины за моим столиком, две «иждивенки», рассуждали: дали бы нам поесть да полкилограмма хлеба – и мы тоже пойдем работать. «Я была рабочей, заболела, ослабла и не смогла работать, стала иждивенкой, а уж на иждивенческой карточке на ноги не подняться».
Поехали сегодня с Еленой Ивановной в Лесной, хотели в Удельнинском парке погулять. Не тут то было. Ну, мы пошли вдоль дач, воздух чудесный. Встретили мужчину, который нес в сетке редиску. Где купили? Сам продаю. Сколько? 100 грамм хлеба или 45 рублей. При всей моей бедности вытащила 45 рублей. Какая редиска! Больше года не ели сырых овощей или фруктов. В пучке было 15 редисок, очень крупных, с грецкий орех, сочных, крепких, чудесных. Хлеб у нас с собою был. Мы дошли до какого-то обмывочного пункта, где во дворе стояли скамейки, уселись и чудно позавтракали на солнышке под грохот артиллерийского обстрела. Где-то бухало и разрывалось. Не очень далеко, но длился обстрел, как всегда, недолго.
Эти дни я занималась товарообменом. Два кожаных чемодана и брезентовый портплед отдала за один кг хлеба, один кг пшеничной муки, грамм 200 гороха, 600 ржаной муки и 300 рублей денег. По рыночным ценам это выходит тысячи полторы. Хлеб, конечно, съела в первые же три дня.
Вчера Аннушка сварила суп из травы и пшеничную кашу. Я вернулась из столовой и с жадностью поела второй ужин. Сегодня после ужина пошла к Животовым, съела там блюдечко каши, вернулась домой, разогрела суп и сварила целую глубокую тарелку каши. Съела ее с маслом. Когда получаешь какую-то добавочную пищу, сразу же сознаешь, как хочется есть и как мало, как недостаточно того, что мы получаем. Только-только чтобы не умереть.
Чтобы досыта наесться, нам много надо. Столовая моя на Симеоновской находится рядом с бойким букинистом, а через улицу, на Литейном, Лавка писателей. Сцилла и Харибда, о которые разбивается мой финансовый корабль. Это совершенное безумие мне при моей нищете покупать книги. Но нахождение и покупка книг доставляют мне такое большое удовольствие, что я не удерживаюсь и утешаю себя тем, что надо будет – и продам.
Купила вчера «Записки» С. Порошина (10 рублей), первый сборник статей Ключевского, «Ранний итальянский гуманизм» Корелина, «Из истории русской интеллигенции» Милюкова, «Русский некрополь в чужих краях» вел. кн. Николая Михайловича, Послание шведского полковника Александра Лесли к царю Михаилу Федоровичу – шесть крайне интересных книг по русской истории стоили 26 рублей, а 15 редисок – 45!
Сейчас около 12 часов ночи. Пишу без всякого освещения, у окна.
Ни одной спички! Не выдают.
23 июня. Наши управленцы не скупятся на приятные сюрпризы. Получила сейчас повестку явиться с паспортом в райсовет по эвакуации. Сейчас идет бешеная высылка людей, т. к. иначе нельзя же назвать насильственную эвакуацию.
При эвакуации человек теряет право на свою площадь и имущество. Для меня эвакуация равносильна смерти, и лучше уж покончить с собой здесь, чтобы не умирать от сыпняка в вагоне. Чудовищно. Целую жизнь собирала книжку за книжкой, если что и ценю, это умственный уют, свой угол. И вдруг все бросить и с 50 рублями в кармане ехать неведомо куда, куда глаза глядят. Может ли быть что-нибудь ужаснее, нелепее в своей жестокости, циничнее наших нравов, правительственного презрения к человеку, к обывателю. Слов не нахожу. Пойду завтра в Союз композиторов и скажу Валерьяну Михайловичу, чтобы делал что угодно, чтобы отменить эвакуацию, а то я в самом деле повешусь; к сожалению, отравиться нечем.
Вообще весело. В мое последнее дежурство меня вызвал к себе Воронов и сказал, что начальство мной недовольно, что я путаю распоряжения, что они не хотят меня увольнять, но чтобы я сама подала заявление и т. п. Я тотчас же подала заявление об освобождении меня от работы. Закржевская, эта сумбурная старая дева, державшая себя при Анне Ивановне тише воды, ниже травы, став начальством, создала возмутительную атмосферу в институте. Она кричит на всех, все кричат друг на друга. Она меня невзлюбила сразу, новая старшая сестра Вернандер с лицом гориллы оказалась скверной подхалимкой, кроме того, она все забывает, все путает и сваливает на других. Так, она спутала дежурство сестер, и в мое отсутствие свалила на меня. С Меерсон был целый ряд инцидентов. Зная, что Закржевская и Маев всячески выживают старейшего и лучшего доктора Галкина, Вернандер с ним страшно груба. Вообще ничего от прежнего института не осталось. Там сейчас 80 больных и 8 докторов, все бабы. Закржевская, Лихачева, Мушковская, Пшеничнова, Шибаева, Спевак, Суконщикова и Галкин. Все они на казарменном положении устроились, т. е. там живут и питаются. Одного Галкина выжили с питания.
Я была сегодня в Комитете по делам искусств, пытаюсь через Комитет получить первую категорию карточек, и кроме того, зайду завтра к Бондарчуку, попрошусь в Нейрохирургический институт, он меня звал к себе. Ввиду эвакуации, пожалуй, лучше быть все-таки на медицинской работе.
Не поеду никуда – лучше повеситься.
В мои годы быть выброшенной на улицу, превратиться в нищую, без угла! С собой можно взять только 30 кг, взять столько, сколько можешь сама поднять и нести. Следовательно, мне надо брать не более 10 килограмм.
Я мечусь по комнате в бессильной злобе, как разъяренный зверь. Прочла для успокоения главу из Евангелия.
Лягу спать, утро вечера мудренее. Господи, спаси и сохрани.
2 июля. Шла утром после завтрака домой. Где-то далеко бухала артиллерия. Было похоже на икоту великана. Загрохотали зенитки. В толпе на углу Литейной и Пантелеймоновской никто не двинулся. Стали смотреть на небо, ища разрывов. Сегодня с самого утра и очень часто начинают стрелять зенитки. Очевидно, немцы пытаются прорваться в город.
Мои дела все в воздухе. Я не то что сижу между двумя стульями – я просто повисла в воздухе. 25 июня я подала свое заявление и ходатайство Президиума Союза композиторов главному военному прокурору Ленинграда об отмене мне эвакуации. Ответа еще нет. 30-го я получила пропуск к этому самому прокурору Д.Н. Грибанову, сыну нашего Николая Степановича.
«Почему вы не хотите ехать? Вы видите, что делается в Ленинграде? Город укрепляют, это уже не прифронтовая линия, это фронт. Мы должны эвакуировать все гражданское население, здесь будет армия. Нам дорог каждый грамм хлеба… Поезжайте к мужу, к сыну». На это я ему объяснила, что народу еще очень много, я работаю с 18-го года, организовала первый детский театр и т. д. Муж лауреат и т. д., за что же я подлежу высылке? Была всегда уважаемой гражданкой, а теперь вывоз на свалку. «Мы не высылаем». – «А статья 39, перечеркнутая прописка?» – «Никакой статьи – мы спасаем людей». – «Простите – я видела паспорт композитора Канкаровича, ему вы разрешили же остаться. Я ехать не могу за полным отсутствием средств, и денег мне взять неоткуда. Я имею здесь заработок, угол, медицинские сестры нужны, а где я, старый человек, найду заработок, где меня не знают? Сын сам на иждивении тестя, поступает в ночные сторожа, мужу живется неважно в Тифлисе (об этом писала Богданову-Березовскому вдова Миклашевского), может быть, ему и самому придется переехать куда-нибудь, вряд ли туда сейчас можно добраться». В конце концов я заговорила с искренней слезой в голосе.
Грибанов обещал пересмотреть мое дело, и я ушла.
Он еще сказал, что медицинские сестры будут не нужны, т. к. сразу же будут эвакуировать раненых. Экая нелепость! В кольце, которое еще более сомкнется, если немцы начнут штурм города, уж будет не до эвакуации.
Дозвонилась к Бондарчуку, была у него сегодня, назначил мне пойти к его заведующему кадрами, обещал при малейшей возможности принять.
Пока что и тут и там неизвестность.
И с 1-го иждивенческая карточка, т. е. 300 граммов хлеба. Остальное питание в столовой не очень многим отличается от служащей, т. е. второй категории, не так чувствительно. Но 200 гр. хлеба – этого недостает.
Сегодня на завтрак я получила рисовую кашу гр. 100 и 15 гр. сыра. Рабочие en plus соевый биток. На обед вчера был суп с лапшой, два соевых битка с сладкой подливкой, кофе (сладкое), рабочие еще мясную котлетку и желе вместо кофе. На днях как-то была на завтрак вареная картошка и 20 гр. масла! Около года, с октября, не видали мы этого редкого фрукта. И при всех этих свалившихся на меня невзгодах я как-то совсем спокойна.
Я никуда не поеду – это для меня ясно. Убьют здесь – судьба. В жизни и смерти Бог волен. Я еще сказала Грибанову, что страшнее всего беженское положение, смерть в вагоне, все, связанное с нищенским бегством.
Вчера, идя по Моховой, я как-то особенно внимательно рассматривала грядки, засаженные капустой, огурцами; даже два кустика картошки заметила. И вспомнила грядки из своего сна в тифозном бреду.
5 июля. Сдали Севастополь. В газетах сказано: немцы получили груду развалин. Это, очевидно, нам в утешение, дурачкам (есть ли такие?), которые не поймут, что Гитлер получил Черное море, очевидно флот, если наши его не взорвали. Теперь весь юг в его руках. Николай I отравился, говорят, после падения Севастополя, а тогда было положение не так страшно. Украина, Крым, пробираются, конечно, к Баку. Наталья Васильевна заходила вчера ко мне по дороге из писательской столовой: «Мы все виноваты в теперешнем положении вещей. Вся страна уже много лет голодает. Помните, как на Витебском вокзале лежали повсюду голодающие украинцы. “Панычу, хлеба”, – протягивали руку. А мы, Алексей Николаевич, я, другие, в хороших шубах, сытые, после попоек проходили, и нам казалось, что это где-то далеко, это нас не трогало. Теперь вся страна за это расплачивается». Я ей сказала, как много впечатлений дали мне мои театральные поездки. Ее допекают писательские собратья. Вера Инбер и другие упрекают ее в недостаточной актуальности ее стихов, в них нет ненависти, нет ярости! [Вера Инбер – племянница Троцкого.]
Была я в Союзе композиторов. Наконец состоялось мое свидание с Загурским, который прослушивал произведения. Я ему говорила, что очень устала и хотела бы заняться по специальности: 1) писать статью «Кукольный театр во время войны»; 2) сделать серию зарисовок с разрушенных зданий для офортов. 3) Как бы мне получить первую категорию карточек?
По первому вопросу Загурский направил меня в Институт истории музыки к Маширову. В плане издательства есть: театр во время войны, и, таким образом, моя тема подходит. Второй вопрос: по понедельникам в 6 часов собираются художники, он возглавляет это общество, надо показать работы. А вот насчет главного надо, чтобы я сама хлопотала. После его ухода я говорила с Богдановым-Березовским, и он обещал мне хлопотать от Союза композиторов у Попкова. За Васю я могла это делать, а за самоё себя уж очень неудобно. Я бы очень хотела больше в больницах пока что не работать. А вчера мой доброжелатель, правитель канцелярии Григорий Васильевич Лохов, сказал мне следующее: «Ваши неприятности исходят и не от Маева, и не от Воронова, я не скажу вам сейчас, от кого! Но дело тут в вашей анкете. У вас есть родные за границей. Уже осенью вас хотели перевести из военного отделения к гражданским больным. Но Мария Васильевна и Анна Ивановна не допустили, они очень хорошо к вам относились».
«Но кто же, – спрашиваю я, – вероятно, НКВД?» – «Нет, НКВД тут ни при чем. НКВД прямо снимает с работы, если находит нужным, нет, это одно лицо по дурости. Я когда-нибудь вам скажу» [оказалась Соколова, рожд. Павлинова].
Ввиду этого, хорошо бы было спокойненько заняться статьей, офортами, но без первой категории жить невозможно.
Сейчас, когда я могу отдыхать, я почувствовала невероятную слабость, особенно слабость в ногах. Сегодня к 8 утра пошла в столовую на завтрак. Была пшенная каша (немного) и кофе, оставалось 150 гр. хлеба, 150 забрала вчера вперед! Вернулась домой и легла спать. Хотела пойти на рынок, менять скатерть и мамину вышивку на хлеб, но сил не было никаких. Еле встала в первом часу, надо было убрать комнату и идти обедать. Эти хождения три раза в день, конечно, очень утомительны. Ужинать я не пошла. На ужин была обещана козеиновая каша. Хлеба нет, для нее идти не стоит. На обед были зеленые щи и крошечный подлещик с козеиновой кашей. Рабочим и служащим тот же подлещик с картофельным пюре. На третье вкусный компот из дыни.
Может быть, слабость у меня от недостатка хлеба. Но мне его нужно 700 гр., не меньше, в день.
7 июля. Вчера мой день начался за здравие, а кончился неожиданно за упокой, да еще какой.
Опять с утра слабость невероятная, ноги еле бредут; вернувшись после завтрака, залегла спать, а после обеда решила пойти в Институт истории музыки. Маширов принял меня очень любезно, очень обрадовался моему предложению писать статью, тотчас же вызвал Оссовского, который, по-видимому, художественный руководитель, и научного секретаря, продиктовал мне заявление. Меня на время работы зачисляют научным сотрудником, дают карточку как служащему. Он просил меня попутно собирать материалы, фото, афиши по всем отделам театра и эстрады за время войны, обещал дальнейшую работу. Оплата за лист 600 рублей, авансов не дают. Но это неважно. Меня все это так окрылило, что даже слабость прошла. Зашла в ЛОСХ поискать Клавдию, не нашла, пошла было дальше; слышу крик на всю Морскую: «Шапорина!» – Клавдия меня догоняет. Поднялись к ней, поставила самоварчик, угостила намоченным горохом, больше ничего не было. Пошла ужинать. В трамвай не попасть в шестом часу, так до самого дома пришлось идти пешком, но так было весело на душе. Вернуться к умственной работе, собирать театральный материал, встречаться с культурными, или, по крайней мере, артистическими, людьми. Я устала от бескультурья наших докторов и сестер, вот уж узкие специалисты без каких бы то ни было интересов вне еды, котлового питания и, в последнюю очередь, своей специальности.
Дома. Уже девятый час. Приглашают в домовую контору, говорят: из милиции. Новое дело!!
Прихожу. Управхоз и молодой человек лет 30, в штатском, с несколько сифилитически приплюснутым носом. Посмотрел паспорт, спросил, могу ли я ему уделить часа полтора-два, и мы куда-то пошли. Он шел быстро. Я пыталась его догонять, но скоро поняла, что он нарочно уходит, делая вид, что он сам по себе, я сама по себе. Пошли по Надеждинской, вышли на Некрасовскую. Всё крайне таинственно, как заговорщики. У дома 19 он вошел во двор – вокруг низенькие дома, провинциальный вид. Он, не оборачиваясь, вошел в невзрачный подъезд, поднялся во второй этаж, очутившись в длинном коридоре с дверьми с одной стороны, с другой окна. Вошли. Он предъявил мне свою книжку: сотрудник милиции Балтийского флота. Сверху НКВД. По фамилии Левин. Начался разговор: «Почему вы подали заявление Грибанову, как вы поняли повестку, вам присланную?» Я: «Как обязательную эвакуацию». Он: «То есть высылку?» – «Да». – «Да, это высылка. А что вы еще предприняли?» – «Телеграфировала мужу». Он: «Чтобы он хлопотал в Смольном?» – «Да». (Вообще, он оказался замечательно осведомлен.) «Как вы думаете, чем вызвана подобная мера?» Я: «У меня есть один грех, братья за границей, но теперь при переоценке исторических фактов я могу только гордиться своими братьями». Рассказываю о Васином ранении при Цусиме, о деятельности в Черном море, о Сашиных Георгиях. Он что-то записывает. «Ну, а еще какие у вас грехи?» – «Еще дворянское происхождение». Он: «Ни то, ни другое, – делает следовательски хищное и загадочное лицо, – вот вы недавно публично осуждали правительственные мероприятия, критиковали и т. д.». Я: «Это ложь, да, ложь, потому что я никогда при публике, при посторонних не беру на себя смелость осуждать действия правительства. Я могу сама не все принимать, хотя бы уже потому, что я верующая, но я прежде всего люблю свою родину и не стану расшатывать ее организм. А кроме того, я все-таки не совсем глупа, чтобы вслух при людях говорить неподобающие слова…» – и т. д.
Он делает приятную улыбку; у него хорошие зубы. «Поговорим о ваших знакомых – с кем вы видитесь?» Я отвечаю, что почти ни с кем, большинство разъехалось, не до того было зимой, да и сейчас нет сил. Называю Елену Ивановну, так как он чуть ли не с самого начала спросил меня: «Почему вы так хлопотали за такого человека, как Плен?» Называю еще Наталью Васильевну, Белкиных, оговариваясь, что чуть ли не с год с ними не видалась. И больше ни одного имени. «А Кочуровы, это же ваши друзья: Ксения Михайловна, Юрий Владимирович?..» – «Я там почти не бываю, люблю больше всех…» Он: «Надежду Платоновну?» Я: «Нет, ее я совсем мало знаю, а Юрий Владимирович ученик мужа» и т. д. «Ах, Ксения Михайловна такая практическая женщина! А он уж слишком мягок, даже странно, что такие противоположные характеры сошлись. А вы знаете их друзей?» – перечисляет семью Кучерянца, Галю Уланову, которую я ни разу там не встречала.
Я объясняю, что за последние года 4 была раза два вечером, когда приезжал Юрий Александрович, а сама изредка заходила только по делу. «Ксения Михайловна любит народных и заслуженных, а я ни то, ни другое, я для нее интереса не представляю и поэтому не бываю».
Он так много говорил об Аствацатуровых, что у меня создалось впечатление, что донос на контрреволюционные разговоры идет от Ксении. Только у них слышишь такую архиконтру, которая мне всегда казалась провокацией. Левин мне ставит ультиматум: «Мы оставляем немного народа в Ленинграде, город будет военный, но они должны быть у нас все на виду, мы должны знать об них все. Поэтому я с вами буду встречаться и в дальнейшем, и вы будете меня держать в курсе того, что говорят и думают ваши знакомые, хотя бы только Толстая и Плен, этого уже достаточно».
Влипла! Я – сексот! Это здорово!
С час я протестовала, ссылаясь на свой прямой характер, на то, что я оскорблена, на то, что я поддерживаю знакомство с очень небольшим кругом людей, которых считаю честными и порядочными.
Ничего не помогло. Я подумала: толку они от меня не добьются, доносами и провокацией я заниматься не буду, тут хоть меня расстреляй. А ну их к черту.
Я ему это сказала (кроме последнего восклицания). «Да разве мы требуем? За ложь и провокацию вы первая будете наказаны».
И заставил меня подписать бумажку, что, во-первых, я никому об наших свиданиях не разглашу, а затем, что я и впредь буду выполнять поручения органов НКВД. Тут я тоже долго сопротивлялась, но тщетно. Мне в конце концов стало даже смешно. Я подпишусь, черт с ними. Paris vaut bien une messe. Но кто кого обманет, еще неизвестно. Если бы передо мной встало конкретное предательство, я пойду и на высылку, на арест, на расстрел. Я себя знаю.
Кончился наш разговор в 11 часов, и я получила задание написать короткую автобиографию и характеристику Толстой и Плен.
Вышли мы вместе, он шел в НКВД, на этот раз он шел рядом со мной, и мы дружески беседовали.
Из своей биографии он сообщил, что был морским инженером-конструктором; ему 32 года, и совсем седые виски. Очень сильное кровяное давление, так что он боится за свою психику. Я ему рекомендовала пиявки поставить. «Очень тяжелая работа». J’te crois!
Назначил мне явиться к нему 13-го в 7 часов вечера.
Пришла домой – вот я и у праздничка! Страдает ли моя совесть, чувствую ли я себя навек обесчещенной и опозоренной? Формально, внешне – да. Но внутренно ничего не ощущаю, мне смешно, и они мне смешны.
Да, он мне еще сказал, что ему известно мое восхищение Красной армией. Он любит принимать загадочный вид и показывать свою осведомленность. Но кто осведомитель? Ксения – или Ксения через Цурмилена?
12 июля. Невероятная слабость. Ощущение полного истощения. 10 дней жизни на иждивенческом пайке, более чем голодном, дают себя знать. Неужели не хватит сил на такую интересную работу! Это будет ужасно.
А еще – embarras dе richesse – предлагают организовать кукольную агитбригаду для обслуживания торфо– и лесозаготовок и воинских частей. Это по требованию Ленсовета и горкома партии Лидия Семеновна Тагер, возглавляющая культшефскую комиссию, сказала мне вчера, что я ей очень нужна: «Мы хотим восстановить кукольные театры». При таком питании не хватит сил. Очень утомляет хождение в столовую. Ведь вот сейчас: туда шла пешком, в трамвай в 6 часов не попасть, и в столовой простояла полчаса в очереди – для чего? Чтобы получить соевую запеканку, кипяток вместо чаю и 5 конфеток (50 гр., они в бумажках).
В Управлении встретила Артура Эглита, он теперь председатель горкома художников. Рассказал он мне печальные вести. Вымерла вся семья Чупятова – и Леонид Терентьевич, и жена, и Андрей. Брат Л.Т. живет в пригороде, имеет корову, он за всю зиму не дал Леониду Терентьевичу капли молока и дал им всем умереть от истощения. А потом налетел, как коршун, и вывез все. Когда пришли из Союза художников, квартира была пуста. Целы ли картины, прекрасные натюрморты, все его эксперименты? Уезжал Вл. Лебедев. У него была лучшая в Ленинграде библиотека по истории западного искусства, он просил Русский музей или Эрмитаж взять библиотеку себе, – отказались, нет транспорта (нет интереса). Художники умирают, квартиры и имущество погибают. Умерли все в Театральном музее: Жевержеев, Шеффер, Нотгафт. Артур совершенно убил меня слухом, идущим из Фарфорового завода, о смерти сестер Данько. Я не хочу этому верить. Распространили же про Бобышева слух, что он умер, а он оказался цел и невредим где-то на Волге. Все это истерика и неврастения Елены Яковлевны: «Ах, с наступлением весны начнутся бомбежки, я не могу этого вынести!» А ехать куда глаза глядят трем больным женщинам! Бросили квартиру, почти все Наташины работы на произвол судьбы, что с ними? С Наташей? Это один из самых ценных для меня людей. И как узнать правду?
Вчера заходила ко мне Элеонора Алексеевна с Ниночкой. У нее всегда новые сплетни, то нас берут немцы, то приезжают американцы. Не знает, что делать. Вот посидела немного, пописала и отошла. Мне надо кабинетно работать, а не носиться по городу, по лестницам. Надо хлопотать о восстановлении телефона.
Завтра столько беготни, хлопот, и вечером еще быть на Некрасовой у Левина.
Я умру.
14 июля. Да-с! Вчерашний день был днем неожиданных разоблачений.
Днем я где-то моталась, затем написала на четырех страницах свою сухую автобиографию и два панегирика по полторы страницы Елене Ивановне и Наталье Васильевне и в 7 часов вечера была на Некрасовской, д. 19, комн. 13. Мой чекист в морской форме очень любезен.
Читает мои сочинения. Объясняя свою поездку в Париж леченьем детей, я написала что-то о «стрептококковой инфекции». «Что это такое?» – спрашивает Левин. Я объясняю. «Значит, осложнение?» – говорит он. Если он не знает, что такое стрептококк, не понять ему, что я пишу и о Наталье Васильевне: «Она эгоцентрична, но не эгоистка…»
Он находит, что написано мало. Надо развить, подчеркнуть все эволюции взглядов на войну, реакцию на события, политические взгляды Н.В. (Да, так я тебе и сказала.)
«Вот вы, например, – говорит он и делает “беспощадное” лицо, что мало гармонирует с его приплюснутым коротким носом с открытыми ноздрями, – вы недавно еще восхищались Тухачевским и говорили, что, будь он во главе армии, дела бы на фронте шли иначе».
«Я это говорила теперь?» – возмущаюсь очень искренно я (вспоминая, что правда, не так давно говорила о Тухачевском, но с кем? Вспоминать некогда, потом).
«Я это могла говорить в то время, когда Ежов, уничтоживший верхушку Красной армии, сам оказался вредителем и мог это сделать для ослабления армии и СССР».
«Вы видите, как люди лгут и передергивают, лишь бы донести».
Задерживает он меня недолго, опять улыбается, назначает мой следующий визит на 21 июля, прося написать побольше о Н.В. «Она поставила Толстого на ноги, без нее он никогда бы не сделался тем первоклассным писателем, каким стал».
Я о ней писала следующее.
Прежде всего, говоря о Н.В., надо сказать, что она талантливая женщина, талантлива как писатель и поэт, талантлива в жизни.
С большим вкусом во всех родах искусства, чего нельзя сказать об Алексее Николаевиче. Она – огромное на него влияние, удерживала от срывов. Практична, но расточительна до известной степени. Патриотична в высшей степени.
Выхожу от него и иду к Птоховой.
Мучительно напрягаю память: с кем я говорила о Тухачевском? Могла говорить только с кем-то близким, нет, тут не Ксения.
Да, я сидела у круглого стола и говорила – здорово! – с Еленой Ивановной! Только с ней я откровенна была до сих пор, как с самой собой.
А он дурак! Il a donné dans le panneau и, желая озадачить меня своим всезнанием, открыл свои карты – разоблачил сексота.
Самое важное теперь не подать вида, что мне известны их сношения, но уж теперь меня не поймаешь. Кто бы мог думать, а? Я ведь ей рассказала все, о чем меня Левин спрашивал, что я ему говорила, одним словом, вела себя так, как должна была вести себя и она, и всякий порядочный человек. Как возможно с ее стороны другое отношение, не пойму. Мне было очень больно. Это уже предательство – и от кого?
Это не только une messe…
Пришла к Птоховой, дочери проф. Иванова. Похудела, зимой голодали, семья в одиннадцать человек при одной рабочей карточке отца. Она было поступила в сестры – заболела. Одышка, осложнение в печени. Ложится в больницу. Я хотела ее завербовать в кукольную бригаду для культшефской комиссии. В их доме был пожар, все бежали на улицу, оставив двери открытыми. Мать только успела поставить у двери образ Николая Чудотворца.
Где погорело, где разворовали, у них все цело – Никола-угодник спас.
15 июля. Стала рассматривать сегодня утром, в 6 часов, карту России и пришла в полный ужас. Я привыкла, что там, дальше, «большая земля», вся Россия; настоящее положение вещей так замалчивается и перекраивается бодрыми маршами и стрекотом о героизме и прочей шумихой, что я не отдавала себе отчета, что же творится? И вот по карте: Царское Село – Псков – Новгород – Ржев – Брянск – Воронеж – вот граница Московии, а южнее и западнее все в немецких руках. Что же будет? Встретила вчера Яблонскую и на ее подобный вопрос ответила: мы должны как «Candide» Вольтера сказать: «Пойдем возделывать наш огород» – это единственное, что нам остается делать. «В Россию можно только верить». Яблонская хотела включить эти стихи в тютчевский цикл радиовещания – запретили: несвоевременно. Она рассказала: ночью, 14-го, телефонный звонок (она теперь живет в Радиоцентре), вызывают директора Бабушкина, срочно к утру надо готовить английский выпуск известий. Паника, спешка, всё приготавливается. Утром телефон: срочно отменить, запрещено. Рассказ Чехова «Дама с собачкой» не пропустили – минорный тон.
Мне кажется, что у нас здесь никакого штурма не будет и мы «как тощий плод, до времени созрелый…».
Шла в Хореографический институт к Тагер в культшефскую комиссию, села в Екатерининском сквере на скамейку. По радио диктор говорил о всех тех ужасах, которые несет с собой немецкое завоевание. Между прочим: удушение и уничтожение православной религии, уничтожение церквей, замена христианской религии другой, языческой?!!!! Faut avoir du toupet, tout de même. Надо же иметь наглость.
16 июля. Голодна ужасно. Бедных служащих кормят из рук вон плохо, почти так же, как иждивенцев, этих париев Советского Союза. На обед был суп из пшеничной крупы и две лепешки из травы. Вечером соевая запеканка. Пожалуй, с такой пищи и загнуться можно.
Зашла сегодня к Маширову, бежит в Управление, Донцов умер. А два дня тому назад я с ним беседовала в Управлении по делам искусств, он дал мне записку к Гвоздевой. А.В. Донцов, которого мы все в доме на Кировском считали большим жуликом, – как же это он не пристроился к каким-нибудь хлебам? Очевидно, он жуликом не был вовсе. Жена его работает уборщицей в доме 14 для получения 1-й категории.
Встретила Наталию Васильевну (она ежедневно ходит за обедом в Союз писателей). Она зашла ко мне. Передала слухи, что в Финляндии недород, отчаянное положение, а американцы упорно склоняют финнов бросить немцев, обещая золотые горы и медовые реки. Для нас это было бы спасением.
Голод не только тетка, голод палач.
22 июля. Мой третий визит к Левину уже окончательно меня убедил в том, что он неумен. И как это таких наивных людей там держат?
Поручить двум друзьям следить друг за другом и доносить друг на друга. К чему это привело? Lily ко мне перестала ходить, я к ней и подавно. А если бы она не была так запугана, мы бы могли попросту договориться и его разыгрывать.
Я ему написала, что о Толстой мне добавлять нечего, т. к. в течение зимы, даже с начала войны, мы совсем не видались, обе работали, а она была занята семьей. Увидались в мае, делились впечатлениями о детях, внуках; она читала мне свои стихи, прекрасные по форме и по содержанию. О политике не говорили. Н.В. страстно переживает все перипетии нашей Отечественной войны. В данный момент, при случайной встрече в Союзе писателей, она восторженно передала мне очень приятные слухи о взятии нами Лигова. Я никогда не запоминала отдельные фразы, выражения, для меня играет роль общее настроение и направление мыслей. А об этом уже я говорила.
Левин делает «беспощадное» лицо. «А почему вы о главном, о Лигове, говорите в последних строчках, это надо развить!» Я: «Вы мне сказали развить эволюцию Н.В. по порядку: что было весной, зимой и теперь. Поэтому о сегодняшней встрече я могла говорить только в конце и добавить ничего не имею, мы обе торопились по разным делам».
«Вы уверяете, что не говорите о политике, – это неправда; все говорят о политике, а вы до сих пор влюблены в Тухачевского!» Не помню, что я ему ответила, но он потом извинялся, уверяя, что пошутил.
«Вы по вашей работе должны встречаться с военными, надо очень быть внимательной к их разговорам». Я: «Уверяю вас, из моего длительного опыта – ни один человек, малознакомый, говоря о театральном деле, не станет говорить о политике, все осторожны». – «Ничего подобного, при первой встрече не станет, но при второй и третьей уже станет. Надо следить, мы окружены шпионами, диверсантами, вредителями». Я и говорю: «Я с вами не согласна, но что же – вы хозяин».
«Беспощадное» лицо – это правильно.
Я играла в больное сердце, надо просто его разыгрывать, я думаю, это не очень трудно. Он уверяет меня, что хлопочет о моем телефоне, «для вашей общей работы, для работы у нас…». Fat.
От него зашла к Говоровой, т. к. Животова передала мне, что есть место для художницы по плакатам на заводе Сталина. Нашла ее очень опухшую, получила повестку и решила уезжать. Денег ни гроша, полное неумение устраиваться. Я ее считаю исключительно талантливой художницей, Верейский ей в подметки не годится. Но подать себя она никогда не умела. И девочка талантливая. Свела их с комиссионершей. Отъезжающие оставляют мне свои вещи на хранение и делают подарки, бросают все, даже ценное, на произвол судьбы. Говорова подарила книжку, подаренную ей Павлушей Щеголевым, «Записки П.В. Долгорукова», и две гравюры, виды Смоленска и Новгорода.
Нина Меерсон дала мне сохранить фамильный еврейский светильник и портрет маслом старого еврея работы художника Зощенко и подарила очаровательный кувшинчик белого металла вроде серебра и столь же очаровательного маленького Боккаччо по-итальянски.
24 июля. Уже около недели идет бой под городом. Почти не смолкая грохочет артиллерийская канонада. По газетам смутно, а по слухам более подробно: мы начали наступление, взяли Лигово, Стрельну, какой-то важный укрепленный пункт около Петергофа. Открыли бы здесь второй фронт с помощью союзников, но они что-то не охочи на это, мерзавцы.
У меня кисло на душе. В нашем дворе на меня сзади налетел мальчишка на велосипеде, сбил с ног, я упала на асфальт и сильно расшибла оба колена. Они распухли, болят.
С моим интервью ничего не выходит. Без телефона зарез. Я уже третий раз жду Зака, и всё понапрасну. (Для статьи о кукольном театре во время блокады.) Хожу в Эстраду, сговорилась с Лебель, и тоже зря, у нее все заболели, она ничего не приготовила.
Я голодна. Съев свое серебро в три дня, я отекла, т. е. появились отеки на лице. И теперь еще труднее.
За серебряный молочник, чайник, сахарницу весом 1 кг 100 гр. (чудесной работы, стиль рококо) я получила 1150 гр. крупы, 600 гр. гороха и 187 гр. масла. Курам на смех.
Мой третий визит к моему энкавэдэшнику.
Очень мне было больно продавать это серебро. Все эти предметы папа собирал постепенно, все в одном стиле. Было 4 предмета – молочник, чайник, сахарница и сухарница. После маминой смерти мы поделили их с Лелей. Она взяла сухарницу и чайник.
Позже я где-то нашла такой же точно и купила. Голод не тетка.
4 августа. Вчера, уже темнело, было около 10 часов – стук в дверь. Иду отворять: «Кто?» – «Любовь Васильевна дома?»
Приятный голос моего филёра. Я объясняю Левину, что не могла предупредить его, что не приду, рассказываю о болезни.
Провожу в столовую, где навела за эти дни порядок (мне кажется, красное дерево ему импонирует), я вообще веду с ним разговоры в светско-салонном тоне. Спрашивает адрес больницы. «Вы не хотите выпускать меня из вашего поля зрения», – говорю я. «О да, ни в коем случае». Просит, чтобы я, когда выйду из больницы («поправляйтесь поскорей»), зашла на улицу Некрасова и подсунула записочку под его дверь, он там бывает почти каждый день.
Это явочная конспиративная комната для уловления душ. Очевидно, и Елена Ивановна туда ходит.
Зачем я ему? Или он так недалек, что надеется от меня получить какие-либо доносы и клеветы на моих друзей и знакомых? Он наивен. Вероятно, ему дано задание обработать какое-то количество людей, какую-то группу, к Наталье Васильевне он подойти не смеет, а через меня думает «осветить» или «просветить» писателей, артистов, которые, по его словам, со второй встречи будут мне открывать души, а он через меня вылавливать шпионов. «Мы окружены шпионами, диверсантами, вредителями, немецкими агентами», – как-то сказал он мне, повторяя газетные статьи.
Так и лови их, а он теряет драгоценное время на мое уловление.
Когда он ушел, у меня осталось впечатление прикосновения жабы, какой-то плесени, до которой я дотронулась.
Не будь им ни дна ни покрышки.
Быть в поле зрения такого чекиста! Весело. Хоть бы поскорей попасть в больницу и подольше там побыть.
Было назначено мне сегодня ложиться туда, пропутешествовала зря, мест не оказалось. Вышел директор, извинялся, вчера был страшный наплыв больных-дистрофиков, приносили прямо с улицы. На соевых жмыхах далеко не уедешь.
Все эти дни сильная канонада. Кто стреляет, где – неизвестно. Но стрельба такая, что иногда окна дребезжат. На меня она действует удручающе, кажется, вот-вот немцы войдут или бой приблизится еще, надо торопиться куда-то, не успею попасть в больницу…
На улицах, в трамваях никто об этом не говорит, как будто все тихо и мирно. Только в одном проходном дворе с Малой на Большую Конюшенную при сильном залпе орудия гражданка, баба, сидевшая на солнце, ахнула: «Ой, Господи, какая жуть надвигается!»
Эвакуация прекращена. Вероятно, пути нужны для другого.
Ничего не знаю об Елене Ивановне. Ей не перерегистрировали паспорт и не выдали карточек. 1-го я взяла на два дня хлеб и смогла ей дать за один день, а дальше не знаю, как она будет, она эти дни не показывалась.
Она мне несколько раз приносила и заставляла меня брать хлеб – у нее, дескать, остается.
Когда выяснилось, что она на меня доносит, я поняла, что у нее совесть нечиста и ей хотелось хоть таким образом замолить свой грех.
Все это чудовищно.
Лишить человека хлеба – пролетарская зависть ко всему. Устала я за эти дни ужасно, я совершила настоящие travaux d’Hercule: убрала всю квартиру, подмела везде, это при больных ногах. Починила буфет. Встала сегодня в пять утра. Надо ложиться. Сейчас уже девять, завернусь с головой и не буду слышать «грозу военной непогоды».
10 августа. Лежу в больнице. Отдохнуть, полежать очень приятно. Но голодно больше, чем дома. Лариса (Шведова) напрасно так расхвалила Наталье Васильевне свою больницу, говоря, что она не дает воровать, зато ворует сама. Питание слабое, гораздо хуже, чем было в глазной: утром каша не каша, а поварежка супа с воспоминанием о крупе. Поэтому главная pièce de résistance – черный хлеб – дается сырой и тяжелый. Я выучилась в столовой крошить хлеб в кашу, перемешаешь его с этой жидкостью, глядишь, хлеб-то и пропитается вкусом каши, и ее как будто больше станет. Зато хлеба мне, конечно, не хватает.
Мучительно это постоянное ощущение несытости. Я все время «перемещаю внимание», – читаю, пишу письма. Но все же такое состояние надоело. Доктор находит у меня порок сердца, t° 35,7 – 36.
Кроме меня в палате одиннадцать баб, пролетарок. У всех дистрофия, цинга. Ноги в коричневых лиловатых пятнах. Все они завистливы до предела.
Я вошла с маленьким чемоданом, после ванны мне дали халат. Сразу же, я еще не дошла до кровати, поднялись крики: «Вот, тут с целым чемоданом пропускают, а нам и сумок пронести не дали, я уж неделю здесь лежу, халата все не дают» – и т. д.
Завидуют друг другу. Стóит одной выйти из палаты, начинают «мыть ей бока», как выражается моя соседка, самая тихая и кроткая из баб. Но, приглядевшись и прислушавшись за эти дни, я убедилась, что все они глубоко несчастны. Почти у всех за эту зиму умерли от истощения мужья, сыновья, родные; сами пришли сюда еле живые, на костылях. Так как все проболели, или, как теперь говорят, пробюльтенели, больше двух месяцев, всех ожидает переход на третью категорию карточек, т. е. на голодный паек. А все голодны уже и сейчас, «как шакалы» (их слово). При этом никакой культуры, никакого развития, и опять-таки зависть и злоба на культуру. Они все невероятно много пьют, я думаю, не меньше пяти-шести литров за день горячей воды – это при дистрофии! Я пробовала советовать поменьше пить и высказала свои соображения на этот счет. «Ну вы культурные, вы и не пейте, а мы некультурные, жрать хочется, вот и пьем», – злобно ответила самая озлобленная.
У всех почти корни в деревне, и о деревне говорят с любовью, красочно, образно, деревне в прошлом.
Гусева, лет 40 на вид, а может быть, и меньше, красивая женщина с глубоко сидящими синими глазами, черными бровями, каштановыми волосами, горластая. Носит золотые цыганские серьги. Из Московской губернии, из-под Подольска. «Семь человек семья была, варила во какие котлы; детям, бывало, разливаю по мисочкам. А дети хорошие, послушные, муж здоровый был мужчина, столяр-краснодеревщик. И вот теперь я одна осталась одинешенька. Муж помер с голоду под весну, один сын тоже, сыновья не родные, пасынки. Двое на фронте. Авиатехник был в Севастополе, писем давно нет. Другой танкист, в последнем письме писал из-под Вязьмы, тоже вестей нет. Дочки живы. Одна, 15 лет, в Подольске медсестрой работает, другую со школой в Токсово отправили». У самой ноги в больших коричневых пятнах – цинга. Колени еле сгибаются. По крайней мере, раз в день, после ругани больницы за голод и т. п.: «Благодарю нашего Сталина и усё наше правительство, что поставило меня на ноги, что я поправляюсь, что столько обо мне заботы – и все бесплатно».
Другие кричат: «Какое там бесплатно, а вычеты, страховка…» – etc. etc.
Их, конечно, жаль.
Но все они много богаче меня, судя по их разговорам. Это я замечала и в столовой. Для них ничего не стоит купить хлеба, зелени. У всех дома много материй. И у всех дома в коммунальных квартирах жуткое воровство, верить никому нельзя. Да и большинство из них, вероятно, охулки на руку не положат.
12 августа. Я опускаюсь. Дурной пример заразителен. Бабы вокруг меня только и говорят что о своем голоде и дуют воду. Я ловлю себя на мечтах о беконе, белых булках, каше вволю, поджаренной картошке.
Вспоминаю послеобеденный чай в Ларине часов в шесть на балконе. Из цветника пахнет табаком, розами, их там так много. От самовара тянет дымком; на столе варенье, булки, масло, русско-швейцарский сыр от Ф.И. Ягги, из мосоловской сыроварни, большое блюдо земляники или малины. Видишь все это, и хочется плакать. Больше, кажется, нет сил терпеть. Ведь уже больше года длится такое состояние.
И надо выходить из больницы. За работой, ходьбой, разговорами перемещаешь внимание, и жить легче. Надо устроить заработок, может быть с кукольной бригадой. Вася пишет, что получил письмо от Юдиной, Валерьян и Загурский говорили ей о моем «героизме?!» – вот пусть и помогут.
Надо двинуть свою работу, закончить ее, получить деньги, пораспродать кое-что и правда – поехать к Васе.
А тут еще новая напасть: сегодня в «Правде» руководящая статья Попкова о переселении всех жителей верхних этажей в нижние три. Надо обезопасить себя и поселить верных людей. Когда я вижу фамилию Попкова, я всегда вспоминаю «Анну Каренину»: Je me fais coiffer par Тютькин. Je me laisse gouverner par Popkoff.
Пожалуй, не уедешь и загнешься. На ногах увеличивается количество цинготных пятен.
Сегодня у нас «сытый» день:
Завтрак в 9 часов. – 200 гр. гречневой жидкой размазни и чай.
Обед. – Зеленый суп из листьев капусты с небольшим количеством пшенной крупы. 220 гр. рисовой каши с изюмом, негустой. Неполный стакан (граненый) киселя из урюка.
Ужин. – 200 гр. овсяной жидкой каши.
Итого 1½ фунта каши тарелка супа
500 граммов черного хлеба, сырого, тяжелого
30 гр. масла и 30 гр. какой-то смеси из сахарного песку, какао и дуранды.
На весь день взрослому, абсолютно истощенному человеку этого мало. Но это самый сытный обед с моего поступления.
Пьеру Безухову легко было перемещать внимание в течение двух-трех месяцев.
Вот как я опустилась, ничего не поделаешь. Приходится констатировать факт.
Заходила на днях Наталья Васильевна, рассказывала об успехах Никиты. Он устроился заведующим Отделом иностранной информации в ТАСС в Москве. Молодчага! А Вася – ночной сторож в колхозе.
Вчера приходила Lily под балкон. Я ей очень обрадовалась, и, как ни зла за ее предательство, я почувствовала, что привязана к ней. Надо вообще распутать всю эту глупую и липкую историю с Левиным.
13 августа. Каждый день по несколько раз начинают грохотать где-то, то дальше, то ближе, зенитки.
Мы ничего не знаем.
Сообщения Информбюро меня возмущают. Тысячеверстный фронт, немцы все углубляются на Северный Кавказ, мы пишем – уничтожено до батальона противника, 20 танков и т. п. А что вызывает у меня тошноту физическую – это открытые счета снайперов и исчисление заработанных ими мертвых душ. Мне понятен бой, геройство, уничтожение врага. Но не это вполне нерусское смакование отдельных убийств.
Сегодня день голодный. Утром жиденький супик-каша, одно блюдечко, вес не написан. На обед тарелка очень жидкого супа с хряпой без крупы. Одна рисовая котлета в 130 гр. и кисель, в котором 30 гр. молока сгущенного, 5 гр. сахара, 5 гр. шоколада. Вечером овсяная каша и стакан кефира соевого.
Хочется домой, от глупых баб, хочется приняться за работу.
14 августа. Сводка сегодня печальная: бой у Минеральных Вод. А там рукой подать до Грозного. Гитлер режет Россию, как масло. Он выдумал le fil à couper le beurre russe. А мы? Отступаем перед превосходящими силами противника.
А мы поем бодрящие песни, играем марши, героизм уже переходит в трусость. «Я ору песни, чтобы не слышать грома». Наталья Васильевна рассказывала, будто бы не анекдот: Гитлер говорил речь, поздравлял свой народ с покорением Кавказа. «Я свято выполняю приказы великого полководца И.В. Сталина: 1) Ни шагу назад; 2) Закончить войну в два месяца. И я надеюсь задушить его в своих объятиях в Москве».
Нефть отрезана, что мы будем делать дальше? Ведь всякому было понятно, что Гитлер, взяв Украину, уголь, пойдет за нефтью, чтобы показать кукиш Англии. Неужели нельзя было поставить крепкий и твердый заслон перед Северным Кавказом? Полководцы! Мы зато вводим новые ордена, а НКВД тратит время на мои допросы. И время, и деньги, оплачивая Левину явочную квартиру за те два часа в неделю, которые он на меня расходует. Чего ради? Без толку.
Я хочу добиться приема у начальника НКВД и просить избавить меня от этих визитов. В конце концов, пусть арестуют, вышлют по этапу. Эка важность. Схожу к Тихоновым.
Как скучно здесь. Надо поскорее выписаться. А если заболею, буду проситься к Бондарчуку.
Что мне надо будет делать дома:
1) Зайти на квартиру С.С. Некрасова – не сохранился ли черновик статьи о театре. Вообще собрать сборник. Для статьи в Институт театра и музыки.
2) Повидаться с Бродянским, Гаком, Раздольской, Натаном, Ковалем, Марией Михайловной, Н.П. Эберт, разыскать ее учениц. Узнать о Нине и Аде Милорадовой. Позвонить Птоховой.
3) 18-го или 21-го быть у Загурского. С ним о бригаде, вознаграждении, категории карточек.
4) Устроить пьесу. 5) Продажу чего-нибудь, организовать запас, хотя бы в 1 килограмм крупы на всякий случай. Сделать деньги, покупать зелень. Покончить с дистрофией. Писать статью: может быть, к кукольным присоединить ТЮЗ’ы. Зайти в ЛОССХ к Эглиту, устроить пропуск-разрешение на зарисовки в городе.
Из больницы написаны письма: Римскому-Корсакову, Васе, Саше Борисовой, девочкам, Якуниной, Деммени, Бродянскому, Милорадовой, Коноваловой, Гаушу, Богданову-Березовскому.
16 августа. Вчера приходила Елена Ивановна, уговаривает лежать здесь подольше. Зачем это? Ей наконец милиция перерегистрировала паспорт и выдали карточки. А с 1-го по 9-е она была без карточек и очень ослабела за это время. Это надо придумать: лишить человека хлеба и всякого питания неизвестно за что. Как выяснилось из бумаг в милиции, ее высылка приостановлена еще прошлой осенью (после моих хлопот), а сейчас, летом, новой повестки она не получала. «La Russie est le pays des formalités inutiles» (de Custine).
17 августа. Утренняя сводка: сдали Майкоп. Отступили на новые рубежи у Минеральных Вод. Бои в Воронеже.
Вспоминаю свое пребывание с театром в Майкопе в 1938 году, прогулку на Курджипе, амфитеатр гор, покрытых виноградниками, снежные вершины где-то далеко, в тучах. И у подножья этой красоты – нищие колхозники, полуголые дети. И ни грозди винограда. Рады ленивые и лукавые – мы получаем по заслугам.
Что дальше? Немцы возьмут Грозный, возьмут Баку. А север: Ленинград? Мне иногда кажется, что американцы договорятся с Гитлером за русский счет и получат Север на разработку. Петербург будет porto franco для западных держав, не для нас, конечно, проворонивших свою родину.
Боже мой, Боже мой, сколько еще десятилетий пройдет, сколько крови прольется до тех пор, пока Россия «воспрянет ото сна», отдохнет, придет в себя, осознает себя и станет вновь великой державой. Больно, больно, бесконечно больно. Сердце ноет, не хочется думать. И об этом стараются свыше.
Кончилось утреннее сообщение Информбюро, начался концерт. Какие-то менуэты или гавоты, по-видимому, конца XVIII века… Мелодия первого напомнила мне «Il était une bergère, et ron et ron petit patapon…» да, «petit patapon»! Как хорошо, что Театр марионеток повозил меня по всем тем местам Северного Кавказа.
Встретила здесь в больнице Книжника. Когда я с ним познакомилась в Париже в 1908 или 7-м году, его звали Израиль Самойлович, теперь он Иван Сергеевич. Познакомила меня с ним тогда Стазя Грузинская, увлекавшаяся тогда религиозно-философскими кружками. Дружила с Бердяевыми и Мережковскими. Книжник был тогда анархистом чуть ли не христианского толка. Был он не от мира сего, у него была хорошенькая жена Вера Исаевна и свояченица Дина Исаевна Фейгина (у которой я из озорства крестила сына вместе с Мышенковым).
Вернулись они в Россию. У него был брат, ходивший в полушубке и папахе, рослый детина, рисовавшийся под казака. Жена предпочла казака витавшему в эмпиреях мужу, родила двух хорошеньких ребят, адюльтер открылся, и они разошлись.
Когда я в 24-м году ехала в Париж, на какой-то узловой пересадке я встретила дочку Веры Исаевны, она ехала тоже в Париж, мать там держала пансион.
Иван Сергеевич женился, у него дочь 22 лет. Он погружен в исследования, очень много работал над участием русских революционеров в Парижской коммуне. У него дистрофия, проявляющаяся главным образом в слабости в ногах.
Вид у него неплохой, живые большие глаза горят. Он не производит впечатление исхудавшего, а ноги отказываются ходить. Большинство больных здесь страдают тем же, еле-еле ходят, ноги часто отекают.
В 1909 году, когда я жила вместе с Наташей Данько, Книжник как-то пришел ко мне просить приюта на ночь и ночевал, скрывался от полиции. Я об этом совсем забыла, он мне напомнил.
К нам привели новую больную, старуху лет 70. Волосы ей обрили, она похожа не то на скопца, не то на старого японца или казанского татарина. Лицо коричневое. Наша больная Иванова ее узнала. Она оказалась женой дворника их дома Евгения Жиркова. Они разговорились. У Жирковой в январе умерли муж и деверь. «Когда умер муж, я так тогда изголодовалась, говорю сыну: “Разрежем его, сжарим, есть охота”. Сын закричал: “Ты что, мать, с ума сошла?” И на другой же день вывез отца. А я нисколько бы не побрезговала покойником, – очень изголодовалась».
Говорит она плаксивым высоким голосом, скорее ноет, чем говорит, сильно окает, совершенно беспомощна. Сын еле дотащил ее сюда.
Это не помешало ее соседке всю ночь провести в тревоге: «А вдруг как возьмет нож да и зарежет, и очень просто!..» O tempora…
Наталья Васильевна недавно рассказывала мне тоже о нравах. Встречает она на Большом проспекте знакомую старушку, вдову профессора (забыла фамилию). Та плачет в три ручья: «Меня ограбили…» – «Кто ограбил?» – «Милиционер ограбил, как на большой дороге. Иду я мимо булочной Лора. Вижу: женщина продает кусок мыла, просит 200 грамм хлеба, а у меня всего-то 300. Я стою и раздумываю, нахожу, что дорого. В это время милиционер цап меня за руку: гражданка, спекулируете, идем в милицию, полу́чите 5 лет. Протесты и уверения не помогают. Отходим. “Снимай часы, дома есть еще что-нибудь? Приду к вам в семь часов”».
Наталья Васильевна пришла в ярость и повела старушку обратно, нашла милиционера. Потребовала часы. Милиционер было заартачился: «Гражданка, какое право?» Тут Наталья Васильевна начала с того, что назвала свой адрес (дом правительства) и своих соседей: Попкова, Маханова, Кузнецова, затем свой титул: жена депутата Верховного Совета. У милиционера дрожала челюсть, он посерел, дрожащими руками расстегнул браслет с часами. «А если вы попробуете прийти к гражданке в 7 часов, то все будет известно где надо, и вам не пять лет, а расстрел».
Подобный же случай произошел с Надеждой Павловной Филипченко; ее обобрала девка-милиционерка, взяла продукты, кольцо, пришла с ней домой и еще забрала драгоценности. А Коновалова шла по Васильевскому острову от Лишева, у которого купила за 50 рублей коробку гильз для знакомого. Несла ее в портфеле. Милиционер остановил ее, велел открыть портфель, отобрал гильзы. Она пошла в участок, затем вернулась к Лишеву и с ним вместе пришла в милицию, никакие доводы не помогли, гильзы остались у милиционеров.
19 августа. Wolken in Himmel, Segler der Lüfte… белые облачка несутся по чудесному голубому небу над полуразрушенным домом, и некуда с ними полететь. Нет места на земле, где было бы сейчас уютно. Конечно, в Америке, в центре, в богатой вилле… Улетайте, облака, без меня, будем ждать своей участи. 2 раза рисовала юношу-дистрофика, Эпсуля, 17 лет. Нарисовала, должна сознаться, очень хорошо и очень похоже. И мой автопортрет неплох. Нельзя ли бы мне как-нибудь это мое умение применить и разменять на монету или пищу?
Утренняя сводка: ожесточенные бои у Пятигорска, о Минеральных Водах ни звука, очевидно, мы отступили «с большими у немцев потерями».
25 августа. 20-го я вернулась домой. Я была счастлива, как маленькая, которая видит свои прежние игрушки. Какое наслаждение быть одной, не слушать бабьих разговоров, все одних и тех же, каждый день с утра до вечера, спокойно читать, и писать, и спать. И при всей скудости рационной столовой я здесь сытее, чем в больнице. А в особенности 20-го у меня оказались какие-то лишние талоны, по которым я получила на ужин четыре порции каши, лишние щи и желе да еще 200 гр. урюка сухого. За две недели я первый раз была вечером сыта.
Начала собирать материалы для работы, и все без толку. Гак в командировке, бухгалтерша театра Деммени перегружена работой, просит отложить свидание до будущей недели, приема у Загурского добиться невозможно – отвратительная секретарша. В течение пяти дней Бродянского было не поймать. Сегодня наконец добилась свидания с Фаянсоном и Бродянским. Вообще, по-видимому, все дело агитпропаганды на фронте в руках евреев. Фаянсон, Бродянский (агитвзвод), Подкаминер – эстрадные бригады, Шкроева – молодежный ансамбль.
Во Дворце пионеров во главе Натан, художественное руководство Гольденштейн Марии Львовны. Все они очень милые, даже внешне не с ярко выраженным типом.
А где же русские? Артисты русские, добровольцы, chair à canon. Им, очевидно, не доверяют. Русские мягкотелы, мягкодушны. Лозунг сегодняшнего дня: убей немцев. Убей их побольше. Это еврейский Иегова и грузинская кровная месть. С одной стороны, мы пишем: наша война не с немецким народом, который в рабстве у Гитлера. С другой – бей Гансов и Фрицев. Нелогично и неэффективно.
В командовании опять аноним, ни одного имени (кроме лейтенантов и сержантов). Кто там с таким успехом отступает, неизвестно.
Бедные мы, агнцы на заклание во имя… чего? Король-то ведь голый. Во имя несуществующего платья голого короля.
Вчера была у Маширова и внезапно увидала не того garçon boucher, каким он мне казался раньше по внешнему виду, а большого человека, типа целой эпохи, настолько выше среднего, что теперь среди советских бюрократов ему с его героическими воспоминаниями уже нет места под советским солнцем, да он к нему и не рвется. По-видимому, разочарован.
Книжник мне сказал: «Вы у Маширова А.И., ведь вы знаете, он прежде писал стихи, это пролетарский поэт Маширов-Самобытник».
Я вчера попросила его дать мне книжку его стихов прочесть. Он махнул рукой: «Стихи, это не я их писал, и статьи не я, и рецензии не я, это все другой человек писал. Я даже представить себе не могу, чтобы это был я».
(Я пишу, а где-то под городом или на окраинах идет усиленная канонада, артиллерийская дуэль, грохочет басом, угрожающе, как сильная, надвигающаяся гроза.
Заходила утром к Спасителю, помолилась: спаси нас бедных людишек и сохрани; и Васю с семьей, девочек, Лелю, братьев, Евгению Павловну.)
Мои слова, по-видимому, задели Маширова за живое, всколыхнули его воспоминания, и он начал рассказывать. Говорил о детстве, когда за Обводным каналом начинался густой строевой лес и тянулся к Неве километров на семь. Мальчишки лет по 7, 8, 9, они шли в лес за ягодами, грибами, кто птиц ловить. Выходили на Неву, любовались на баржи, парусные корабли; собрав копеек 15, 20, заходили в трактир и пили чай. Рассказывал о своей деятельности в Народном доме графини Паниной, где он с 7-го года в течение многих лет руководил рабочими кружками. Там училось до 1000 рабочих, Народный дом был замечательно поставлен. «Одна графиня Панина чего стоит, какая яркая страница нашей истории культуры», – говорит Маширов.
О встрече пятнадцати рабочих с Горьким в 1912 году, которую он организовал так конспиративно, что никто об этом не знал, пока он сам не описал этой встречи в «Правде». О совещании восьмидесяти писателей пролетарских и других с Максимом Горьким на квартире инженера Серебрякова в 1920-м (или 21-м) перед отъездом Горького за границу. Горький придерживался тогда точки зрения, что у рабочего класса не хватит сил построить социализм и что его раздавит крестьянство, он стоял до известной степени на меньшевистской точке зрения. Писатели с ним не соглашались.
Рассказывал Маширов, как летом 1917 года большевики прошли в городскую думу и семь человек, в том числе он, Калинин, Луначарский, Бадаев и др., были выбраны в городскую управу. На его долю выпало городское хозяйство, причем все служащие саботировали большевиков, и ему пришлось бороться и победить это противодействие, так что и вода пошла, и газ действовал, и электричество горело.
Показал свои театральные рецензии в «Вечерней Красной», человек рабочий вывел себя в люди, дал себе культуру, работал на всех культурных фронтах и теперь, махнув рукой, говорит: я не верю, чтобы это я писал.
Тут идет от разочарования, не в своих идеалах, нет, а в несовпадении, вернее, несоответствии действительности с прежними надеждами.
Вот так и бывает: нечаянно скажешь что-то сердечное, близкое, и в человеке откроется все, чем он жил, его внутренний меридиан. Я это всегда воспринимаю как праздник.
Он писал театральные рецензии тотчас же после спектакля, ночью, чтобы к выходу «Вечерней» статья уже была готова и появилась. «Я не ждал, кто что скажет. А теперь разве пишут рецензии? Теперь ждут, выспрашивают, прислушиваются, если напишут, то недели через три, когда публика уже и забыла спектакль».
Он остаток живой и творческой эпохи, а теперь мертвый византизм.
И Книжник мне немного рассказал про себя, про свои встречи, про некоторых людей, имевших на него влияние. Отец его был переплетчиком в маленьком городе Ананьеве недалеко от Одессы. В 1887 году была 50-летняя годовщина со смерти Пушкина, и Суворин выпустил миниатюрное издание его произведений. В течение целого года отец Книжник переплетал эти маленькие томики, а девятилетний сын выучил Пушкина наизусть и стал писать стихи. Это решило его карьеру.
Очень интересно рассказывал он о своем знакомстве с Богровым, убийцей Столыпина, в 1912 году. Книжник до 1925 года не верил, что тот был провокатором; но в 25-м году он получил совершенно точное доказательство о его провокационной работе, и вдобавок Богров его самого выдал, когда Книжник сюда, в Петербург, приехал с чужим паспортом, данным ему за границей самим же Богровым. Это было как раз тогда, когда И.С. у меня ночевал, не будучи еще прописанным.
Богров был сын очень богатого человека в Киеве, получал от отца на булавки 150 рублей, сам как присяжный поверенный зарабатывал 300 рублей, но вел усиленно кутежный образ жизни. Истратить 1000 рублей за ночь ему ничего не стоило. Вот он и продавал свою совесть и направо и налево.
Виделась на днях с Натальей Васильевной, была у нее, перед этим она ко мне заходила.
(А пушки все грохочут, и радио весело играет. По слухам, мы начали здесь наступление.)
Лариса Шведова ее подкармливает. Н.В. продала ей какую-то мебель за продукты, сдает ей же напрокат мебель Фефы и Мапы – тоже за продукты, и Лариса ей сказала: «Пока я цела, вы не пропадете и голодать не будете».
Н.В. голодать не будет, но теперь ясно, отчего так голодают больные. Этот голод уж я на себе испытала. Я не знаю, может быть я рассуждаю, как лиса, которая глядела на недоступный виноград, но мне кажется, я бы не стала якшаться с такой заведомой воровкой, цинично ворующей у больных, и в таких масштабах. И, во всяком случае, не могла бы брать эти заведомо краденые продукты.
Накормила меня Н.В. свиными котлетками с кашей и цветной капустой, напоила чаем с сахаром и хлебом с маслом! Это все такая роскошь сейчас! Свинина, конечно, от Ларисы.
В Союзе писателей раздавали молотовские подарки: полкило масла и еще другие продукты. Н.В. тоже получила.
2 сентября. Вчера шла в Союз композиторов. В Екатерининском сквере встретила Варвару Ивановну Кучерову, давно не виделись и еле узнали, такими стали красавицами. Обе посетовали на Елену Ивановну и решили, что она бессовестная. В.И., когда Елена Ивановна была арестована, в течение полугода возила ей передачу: и масло, и печенье, и все вообще, что было возможно достать. Никакой благодарности. Благодарность – аристократическая добродетель, а в Lily, несмотря на княжеское воспитание, очень сказывается пролетарское происхождение ее матери.
Тут же встретила Соню Муромцеву. Шла к Мичуриной, где сейчас живет.
«Я говорила прошлой осенью: выживут сильные; эту зиму пережили сильные. А теперь я говорю: выживут воры и проститутки. Вот посмотрите: у арки разговаривают честная библиотекарша – смотрите, как она худа, – и певица-проститутка. (Жирная морда с гривой и прической à lа Аполлон Бельведерский, как теперь носят наши красотки.) Я, – продолжает Соня, – продаваться не могу, но я держусь проституток. В концертах я им нужна, я имею успех, вот мне и перепадает от них и их комиссаров. Проституция сейчас чудовищная. Я стала циником. Я совершенно не та, что прежде».
Она все время ездит по шефским концертам, ее там кормят, и это все, что она получает.
31 августа, сидя в сквере, до которого я еле дошла, я записала: «Давно не было мне так плохо, как сегодня утром. Голова кружится, темнеет в глазах от откровенного голода. Еле дошла до столовой. Денег нет. Сейчас доела весь хлеб, а всего одиннадцатый час. Надо продать книги.
Даже не слабость, а состояние пьяного. Иду, еле удерживаясь по прямой линии, неустойчивость походки. Ужасно».
1-го я получила ½ кг хлеба, это все еще за водку, которую я очень дешево променяла за 2 кг хлеба. А Гаркова, соседка, получила около 3 кг за ½ л., а ее дочь 700 рублей и 400 гр. хлеба. Je suis toujours roulée, больше я к этой комиссионерше не обращусь. Очень уж я была голодна тогда. Получила я ½ кг хлеба вечером и сразу же разрезала, подсушила на печурке и съела. Ругала себя. Но зато наутро головокружения нет, я бодра и могу действовать.
Состоялось у меня сегодня свидание с Загурским, устроил это Богданов-Березовский в Союзе композиторов. Я ему рассказала, что мне поручено Машировым собирание материалов по всем видам театра, музыки и пр., и, как выяснилось со слов Бартошевича, он будет устраивать выставку в Институте Герцена на моем материале. Работа огромная, мне за нее никто ничего не платит, зарплаты нет, карточка 2-й категории, питание ужасное, и я голодаю. Надо как-то во все это внести поправку.
Загурский был озадачен. При чем же Бартошевич, если вы собираете материал? На завтра, 4-го, назначил прием и вызвал директоршу Театрального музея Соловьеву, которая возглавляет это дело.
Хоть бы что-нибудь вышло из этого, а то не вытянуть.
Валериан Михайлович дал мне 150 рублей в долг и обещал устроить заем в Союзе композиторов, пока не получу за работу. Лучше всего бы мне пристроиться к Дому Красной армии, организовать там кукольную бригаду.
Утром наконец добилась в Доме Красной армии Бродянского для интервью о его агитвзводе.
Во время поисков его по коридорам наткнулась на Кочуровых. Юрий Владимирович репетировал какую-то очень героическую песню с певцом, а Ксения сообщала мне слухи. Был полузакрытый доклад для военных, на котором говорилось о том, что в Англии существует три партии или, вернее, три течения. Черчилль за 2-й фронт и максимальную помощь России. Иден считает, что Ливия уже и есть 2-й фронт, и этого достаточно, и третье течение, возглавляемое женщиной-депутатом: СССР такая зараза, что чем скорее эта зараза погибнет, тем лучше. В Америке Уилки за 2-й фронт и максимальную помощь, а Рузвельт – помощь постольку, поскольку деньги на бочку. Иден еще говорил, что потери при Дьепе доказали невозможность высадки в Европе.
Мы мирно смотрели, как Гитлер забирал Европу, и усердно ему помогали и кормили немцев. Теперь и нам по-настоящему никто не поможет. А немцы уже под Новороссийском и, говорят, уже взяли Грозный. Воображаю, что было бы, если бы царское правительство терпело такое поражение, такой позор.
За это время интервью С.А. Морщихина. Красивое лицо с ярко выраженным великорусским типом, с остроумными складочками вокруг веселых глаз. Лет 50. Окладистая полуседая борода.
Долгое время воевал в тылу у немцев, партизанил. Был ранен в правую руку, лежал в больнице и сейчас, к его большому сожалению, не может идти на фронт, вернулся к режиссерской деятельности.
Художественный руководитель соединений армии.
Будучи в тылу у немцев, захватил несколько машин, одна из них была с кукольным театром Петрушкой, он смог захватить с собой только песенник. Кукольных театров у немцев много, они работают очень близко от линии фронта, чуть не каждый полк имеет своего Hanswurst’а, об этом мне рассказывал и Бродянский.
Заходила как-то опять к Маширову. На этот раз он мне рассказал, как П.З. Андреев был обвинен в антисемитизме, почему и ушел из консерватории. И как он, Маширов, придя в консерваторию через 2 года после этого, раскопал всю историю, убедился, что все это была ложь и клевета и вернул П.З. в консерваторию. Они земляки, из одного села Осьмино Лужского уезда. А какой барин Андреев, какой князь Игорь!
У Елисеева объявление: «Консультации по вопросам использования дикорастущих пищевых растений дает профессор М.В. Корчагина по понедельникам от 11 <до> 12».
3 сентября. 30-го, на одиннадцатый день моего пребывания дома, ко мне под вечер зашли Елена Ивановна и Ляля Раздольская по дороге в кино. Перед этим я ей послала открытку, что дома, но что очень болят ноги, поэтому почти не выхожу и работаю лежа. Сделала я это нарочно, т. к. была уверена, что это будет сообщено Левину. Я сама, конечно, к нему не пошла, как он этого требовал, но, чтобы избежать лишних неприятностей, надо было ему дать знать, что болею. И сегодня часов в 11 утра этот сеньор явился ко мне. Очень любезен: как мое здоровье, как самочувствие, как было в больнице, могу ли ходить. Подтверждаются мои предположения о сношениях Е.И. с Левиным. И пригласил в воскресенье 6-го вечером к себе!
Черт бы их побрал.
Я ему сказала, что толку из моих посещений никакого нет, я никого не вижу, а деловые встречи ограничиваются интервью.
Вчера была в Доме Красной армии на спектакле «Русские люди». «Психологические этюды» немецкого майора очень мне напомнили наши разговоры с Левиным.
Пьеса неплохая, скорее хорошая, очень верные характеры, но затянуты диалоги, в особенности концы актов.
Для объективности в комнате Марфы Петровны – матери командира и убежденной патриотки и героини – в углу висит образ, и она несколько раз крестится.
Крестится и Мария Николаевна, которая отравляет немецкого офицера. Обеих этих женщин немцы казнят.
Очень верно нарисован командир Сафонов, и очень грустно, что это так, что наши командиры из народа именно такие, и конечно, этим и объясняются наш разгром, наши поражения.
Сафонов неумен, очень доверчив и неосторожен, не бережет людей. Приходит с немецкой стороны русский перебежчик и шпион, он сразу делает его политруком; задумал ли его таким автор или нечаянно получилось, не с кого было писать умного, талантливого командира, но Сафонов получился именно такой капитан, каких я видела в больнице, без всякой культуры, он бывший шофер, у которого большая личная храбрость должна, по-видимому, заменить умение, обдуманное действие.
Мы то и дело читаем в газетах, как два, три или пять храбрецов охраняют какой-то рубеж и гибнут, не сдаваясь и нанося огромный ущерб немцам, которые всегда в превосходящем количестве. Кто посылает на верную смерть этих людей? Сафоновы – а не это нужно. Нужно уметь побеждать. Когда Глоба, фельдшер, уходит в разведку, напевая «Соловей, соловей-пташечка», Сафонов, посылающий его на верную гибель, говорит: «Вот как русские люди идут на смерть».
5 сентября. Зашла Наталья Васильевна взять альбом Зулоага для костюмов Сахновской. Она расстроена: на днях входит в квартиру – зеркало лежит разбитое в мелкие дребезги. В эту примету она верит. Перед их разрывом с Алексеем Николаевичем у них лопнуло зеркало неизвестно почему, я это помню.
Вчера же она узнала совсем гнусную историю. В их доме живет некая Вера Павловна, простая женщина лет 57. У нее знакомые за городом, в Бернгардовке, она у них добывала овощи, в городе меняла, Наталья Васильевна брала у нее, платя хлебом.
Вчера она опять туда поехала, каким-то образом заблудилась в лесу, встретила лейтенанта, попросила его вывести ее на дорогу, а он ее изнасиловал.
Она валялась у него в ногах, говорила: «Сынок, ты же мне в сыновья, внуки годишься, ты же русский, я не к немцам попала». Он ответил: давно, дескать, не видал женщин, кормят их очень хорошо, ему нужна женщина, а если кому скажешь, донесешь, скажу, что ты переходила границу! Могучая, никем не победимая! Это легче, чем Новороссийск отстоять! Бррр – какая гадость!
На Наталье Васильевне лица не было, когда она это рассказывала.
6 сентября. В магазинах выдают прикрепленным турнепс по 10 рублей кг, с ботвой, а сам турнепс мелкий, кривой, никуда не годный. Варят ботву и очень довольны.
7 сентября. Вчера состоялся мой визит к Левину. Оказалось, что он должен был меня познакомить со своим заместителем, который так и не пришел. Я прождала его полчаса. Беседа наша с Левиным «протекала в самой дружеской атмосфере», как пишется у нас в газетах про свидания Сталина с Черчиллем, а раньше с Риббентропом.
Я его спросила, почему он так быстро седеет – за наше краткое знакомство у него совсем побелели виски. «Знаете ли, время беспокойное, неприятности по работе. Вы, Любовь Васильевна, не поминайте меня лихом, вы ведь должны понять, что я выполняю поручения вышестоящих лиц; в вас заинтересованы ввиду большого круга ваших знакомств».
Он рассказал мне, что у них был доклад о международном положении и докладчик, говоря о союзниках наших, прочел им выдержки из пьесы «Фронт» Корнейчука о том, что у Молотова забот много, хлопот с друзьями, договорами с ними и т. д., резюмировал, что надеяться надо нам главным образом на свои силы. Что у Гитлера взятие Кавказа не является конечной целью, что задача – взятием Кавказа воздействовать на Турцию и Иран и оттуда ударить на Индию. Что в Майкопе и окрестностях, по сведениям 37-го (или 35-го года – забыла), вырабатывалось 1 800 000 тонн нефти, в Грозном – 2 с половиной миллиона. Оборудование, конечно, уничтожено, но в земле нефть не уничтожишь.
Я ему рассказала о своих впечатлениях от пьесы «Русские люди» и, возвращаясь к себе, повторила, что от меня толка для них не будет, т. к. я веду отшельнический образ жизни, все мои знакомые или уехали, или умерли.
«А виделись вы с этой вашей знакомой, как ее зовут, – сказал он, закрыв глаза рукой, как бы потирая лоб, чтобы лучше вспомнить, – кажется, Еленой Ивановной». – «Как же, как же, вчера вместе были в кино, смотрели “Музыкальную историю”».
Он наивен и не умеет хитрить, его хитрости шиты слишком белыми нитками.
Он ничего об ней не расспрашивал, а только посоветовал все же присматриваться к людям, прислушиваться к разговорам.
Я, жантильничая, попросила, чтобы он мне сделал подарок, – пауза, он с недоумением и опаской смотрел на меня, – несколько спичек. «Что вы, что вы, и чтобы вы на меня не сердились, вот вам целый коробок». Он проводил меня по коридору, страшно суетился, чтобы я не упала на ступеньках, было уже около девяти и почти темно. Был страшно любезен.
Курьез, конечно.
Этот коробок меня страшно выручил. Спичек нет, в столовой до сих пор не выдали эту несчастную коробку спичек за август, которая причитается каждому гражданину Ленинграда в месяц. С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Была с утра в клубе Балтфлота – в музее, еще кое-где, страшно устаю, вероятно, от голода. На обед сегодня щи свежие, на второе 70 гр. пшенной каши и 120 гр. соевой запеканки. Это все. Вечером опять соя. Может ли при такой пище человек работать?
Приезд Черчилля.
27 сентября. Все мои хлопоты и мысли направлены сейчас на то, чтобы устроиться в Доме Красной армии. Военный паек, котловое питание и 700 гр. хлеба действуют на меня как пучок сена, привязанный к дышлу перед ленивой лошадью.
Я устаю и голодна. Я шла как-то по коридорам ДКА и увидела на полу два крохотных кусочка хлеба с советскую копейку – я их подняла и съела! Когда я встречаю людей, несущих хлеб, мне делается физически дурно. А денег нет.
Ленинград живет сейчас под знаком дров и овощей, листьев главным образом. И как зимой все тащили гробы и мертвецов, так сейчас, как муравьи, тащат доски и бревна, возят их в трамвае, на тележках.
А о Сталинграде, бедном Царицыне, где происходит ожесточеннейшее и кровопролитнейшее в мире сражение, никто не думает и не говорит: запастись бы хряпой или капустой, ботвой от турнепса, какими-то досками, перезимовать лучше, чем в прошлом году, – единственный помысел, а что там, за кольцом блокады, творится, все равно. Лишь бы пережить, выжить.
Остродистрофические женщины, которые еле передвигали ноги в начале лета, исчезли, их больше на улицах не видно. Вероятно, перемерли.
У женщин средних лет вид нездоровый, кости черепа обтянуты кожей. Среди молодых девушек очень много цветущих, все блондинки очень светлые при явном участии перекиси, причесаны все одинаково à lа Аполлон Бельведерский; спереди надо лбом два локона положены, а сзади грива до плеч. У всех этих девиц очень хорошенькие новенькие туфельки и такие же чулочки. Ходят очень быстро и очень весело.
У юношей вид нездоровый, дистрофический.
2 октября. Мы покрылись корой; инстинкт самосохранения создал этот панцирь над нашими нервами, т. к. иначе пришлось бы сойти с ума.
В поисках кукловодов я спросила у бухгалтерши Деммени о Немковском, главном и лучшем работнике совхозно-колхозных петрушечных театров. Застрелился. Был призван в Красную армию, был на фронте. Немцы повели наступление, Немковский был тяжело ранен в обе ноги, даже, говорят, будто бы оторвало обе ноги. Чтобы не попасть в плен, застрелился на глазах у товарищей. Он еврей.
Нина Барышникова повесилась от голода. Ада Гензель с ней видалась, подкармливала ее немножко, всегда посылала что-нибудь Андрюше. В декабре она слегла. (Была у нее, как и у меня, продуктовая карточка первой категории.) Говорить могла только о своем голоде, о смерти. Ада ее навещала, пыталась воздействовать на нее, подбодрить, но тщетно. Последний раз Ада была у нее 28 декабря. 7 марта Нина, как всегда, отправила Андрюшу за хлебом. Вернувшись, он нашел дверь запертой. Влез на дверь и сквозь фрамугу увидал, что мать повесилась. Он выломал стекло, снял Нину из петли – было уже поздно, она умерла.
Андрей продал ее вещи, кое-как кормился первое время, затем отец, А.А. Голубев, поместил его в больницу на Бронницкой, где он и умер. Что может быть страшнее этой истории?
А вот факт, относящийся к отделу «Времен и нравов»: соседка Елены Ивановны спокойно рассказывает ей: «Сестра больна и навряд вернется из больницы, вот я ее вещи и продаю. Зять тоже не вернется. Его арестовали – он крал детей, резал их и мясо продавал».
Бедного Маширова отвезли сегодня в больницу с сильнейшим сердечным припадком. Бедного старика, ему же много за 60 лет, заставили руководить сломкой домов для отопления института.
Эта заготовка дров превратилась у нас в какую-то дикую оргию. Отправили совершенно неопытных людей, мужчин и женщин, ломать двух– и даже трехэтажные дома. Много убитых, масса искалеченных. Ада Гензель, которая сейчас работает сестрой-хозяйкой в Мариинской больнице, рассказывает, что больница полна ранеными с построек. Одной сестре перерезали сухожилие – она не будет владеть ногой. При Елене Ивановне на соседней постройке двое убились насмерть.
Приходится ходить по балкам на высоте второго-третьего этажей – кто же это может?
Ехала в трамвае, одна женщина жаловалась другой: «Домик мой маленький, каких-нибудь десять кубометров еле выйдет из него дров, – рушили, пропадает огород, куда с собой повезу, под кроватью, что ли, бочку с капустой ставить?»
А сосед Алексей Матвеевич ломал дом в Шувалове, трехэтажный, великолепной постройки; такому дому стоять бы и стоять. Поселить туда жителей из мелких, старых домов, у них бы, по крайней мере, не пропало бы ни имущество, ни запасы, ни огороды. А у нас стригут все под гребенку, не считаясь с жизнью и людьми. Это называется, оказывается, «штурмовщина».
Я рассталась со своей столовой. Меня прикрепили к столовой моих соседей, их учреждение в нашем же доме 8. Питание очень посредственное, но я получаю 500 гр. хлеба (это великое дело) вместо 400 и все продукты также по первой категории, и нет сои. Но зато я лишена поучительных разговоров столующихся иждивенцев.
Как-то за обедом у меня были соседями женщина в вязаном платке, типа прислуги из хорошего дома, средних лет, и усатый мужчина, может быть еврей, но без акцента, нечто вроде ремесленника. Оба с карточками третьей категории, иждивенцы.
Он: «Удачно сейчас купил хлеб у военного, 250 рублей заплатил. Он предлагал карточку на декаду, но хотел сразу получить 1200 рублей, у меня с собой не было. Он сказал – берите, потом сосчитаемся».
Она: «А я дала 1000 рублей. Уже выкупила 300 грамм крупы, 300 масла, мясо и т. д. (я не помню дозы по карточке первой категории). Не знаю уж, как будет считаться».
Откуда у них деньги? И постоянно слышишь, что покупают хлеб, у всех наквашенные овощи и т. п.
А мы только зубами щелкаем. Перед своими именинами я получила 100 грамм какао и 150 конфет – под шоколадных. Пришла Наталья Васильевна, и мы с ней досыта напились водяным, но густым какао с конфетами, мелко нарезанными для количества. Какао же я угостила и соседей. От них я получила роскошные подарки. О.А. преподнесла мне полкило хлеба и бутылочку витамина С, а он принес вечером граммов 200 масла (это по рыночной цене 300 рублей). Когда я рассказала Наталье Васильевне об этом: «Ну как я за вас рада, значит, и у вас будет своя Лариса, сейчас без Ларисы не проживешь, и это большое счастье, что у вас так сложились обстоятельства. Теперь вы с голоду не умрете».
А на свои именины Н.В. угостила меня роскошным обедом: был замечательно вкусный винегрет, затем борщ с консервным мясом, тушеные овощи с пшенной кашей и молодая картошка!!! Тут можно наставить целую строчку восклицательных знаков. Тушеные овощи состояли из мелко нарубленных стеблей турнепса и самих плодов. На третье кофе с сахаром. Обедала ее милейшая соседка М.Н. Филиппова, и попозднее пришла Верочка Дранишникова, прелестная двадцатилетняя девочка, товарка Мити по консерватории, ученица Каменского. Т. к. консерватория закрыта, Каменский преподает в Музыкальном техникуме, куда перешли и его ученики. Верочка учится у него седьмой год. Она очень болела, мать ее еле поставила на ноги после сильной дистрофии.
Каменский несколько раз намекал, чтобы ученики платили ему продуктами, причем плату за преподавание он получает в техникуме, добавочное вознаграждение, да еще продуктами, это уже просто взятка. Как-то Верочка, скопив деньги, принесла Каменскому кочан капусты (1 кг – 100 рублей!), Каменский и в особенности Бушен были в восторге: ах, как ваш кочан нас выручил!
У него академический паек, у обоих первая категория. Живут в Александринском театре, с электричеством.
На днях, когда она уходила, он загородил ей дорогу и опять сказал, чтобы она позаботилась о плате за учение продуктами, что те гроши, которые он получает в техникуме, не могут быть достаточной оплатой. Верочка возмущена и не знает, что делать.
Я все ждала чуда, ждала Сашу, который бы приехал и спас меня от голодной смерти. Я говорила в отчаянии, конечно в отчаянии: soeur Anne, soeur Anne, ne vois tu rien venir – пыль не вилась по дороге.
Братья приехали с заднего крыльца, задворками в лице Ивана Михеевича, поселившего ко мне Колосову и Алексея Матвеевича.
Ольга Андреевна спасает меня по-настоящему от голода. Они очень довольны комнатой, и квартирой, и мной и, очевидно, считают, что за это надо платить (le pas-de-porte) из своих излишков.
То и дело вечером О.А. приносит мне каши, такие порции, каких в столовых нам не дают, приносит хлеба. Это меня развращает, я помимо моей воли начинаю ждать подачки. Возмутительно, но с голодом ничего не поделаешь.
Делает она это очень мило и тепло и боится только одного: как бы я не обиделась. Уж до обиды ли. И мне как-то спокойнее за будущее на душе стало, уютнее.
А вот на Елену Ивановну я обозлилась. Она пришла накануне моих именин, т. к. 30-го дежурила. Уходя, она как бы забыла какой-то пакет, я ей подаю – нет, это для вас! Я смотрю: чуть ли не полная полукилограммовая банка с кильками. Весь вечер шел разговор о том, как она голодает, т. к. у нее пропали продуктовые карточки на всю декаду, по мнению Е.И., их украла соседка.
Я уже несколько раз просила Е.И. не приносить мне еды, эти «вспомоществования», непосильные ей по ее средствам, не нужные, меня всегда оскорбляли. И теперь я ей сказала, что ни за что килек не возьму: «Ну тогда я больше к вам никогда не приду», – сказала Е.И. и ушла.
А я, ввиду моего «уплотнения», т. е. переезда из четырех комнат в две, просила ее прийти и убрать свои вещи, часть взять к себе… Ничуть не бывало. Я вожу ее вещи с квартиры на квартиру уже 10 лет, ими не пользуюсь, а она, увы, и ухом не ведет.
И еще предает.
4 октября. Утром занялась приведением в порядок шкафа с книгами по искусству. Пилила доски, чтобы сделать лишнюю полку. Стучат, Анна Ивановна говорит, что ко мне пришли из Дома Красной армии. Молодой человек в синей гимнастерке. Веду к себе в комнату. «Вы помните Левина, он в длительной командировке, – я видела Левина вчера на улице. – Я хотел бы с вами познакомиться». Вот те и здравствуй. Не уйдешь никуда, как мышь от кошки. А я надеялась, что обо мне забыли. Анатолий Васильевич Аксенов. Может быть, это кличка. Русский, правильные черты лица, очень глубоко в орбитах сидящие глаза, широкая нижняя челюсть, лицо умное и скорее приятное. Небольшого роста, шатен. Не помню, на какой мой вопрос он ответил мне следующее: «Против вас мы абсолютно ничего не имеем, мы знаем вас как человека большой культуры, и вы сами знаете, как мало таких осталось, человека приятного, подлинно советского, с вами также хочет познакомиться наш начальник. Нам интересно, чтобы вы следили за вашими знакомыми, в частности за Кочуровым, чтобы кто-нибудь не возымел на него дурного влияния. Я слышал песни Кочурова, они очень патриотичны, но мало ли: человек может поколебаться, подпасть под дурное влияние. Постарайтесь побывать у Кочурова. Нас интересует Плен. Что делает Толстая? Значит, активная общественница?»
Просил разрешения заходить еженедельно. Я опять ему говорила, что толку от меня никакого не может быть, вижусь я с очень немногими, все поразъехались, перемерли и т. д.
«Мы не собираемся и не рассчитываем хватать звезд с неба, нам совершенно достаточно того, что вы сообщаете».
Он гораздо умнее и приятнее Левина; «беспощадного» лица не делает, следователя не изображает, просто беседует.
Странная у меня роль.
8 октября. Увы, это ужасно, слухи о гибели Наташи Данько и Е.Я. и матери подтверждаются.
Сегодня Зоя Лодий, Тамара Салтыкова и я, мы сговорились встретиться в 12 часов на проспекте В. Володарского у Наташиного дома.
Я приехала раньше них, зашла к какой-то женщине внизу: квартира давно пустая, ничего там нет, будет общежитие. Пошла к управхозу: молодая девица, работает с мая месяца, прежняя, Афанасьева, умерла. Ничего знать не знает. Квартиру нашла полную мусора, велела все сжечь.
Пошла к дворничихе. Все шкапы и столы заставлены Наташиными статуэтками. И шкафик красного дерева Данько.
Квартира стояла открытая. Ее заколачивали, и в тот же день кто-нибудь взламывал.
Сначала дворничиха объявила, что все вещи ее собственность, потом, когда я попросила ее продать мне часы, вернее, раму для часов (группа), она заявила, что вещи не ее, а даны ей на хранение управхозом. Тем временем приехали З.П. и Т.С. Мы пошли на завод. Письма не оказалось. Это письмо было на имя некоего Родина от сотрудника из Ирбита, куда эвакуировался завод и Дикерман. Н.Я. по дороге заболела сыпняком и, приехав, умерла. Елена умерла по дороге. Мать, кажется, тоже умерла.
Как это ужасно. И как вообще трагична Наташина судьба. И зачем они уехали? Все это – истерия Елены Яковлевны; может быть, влияние нервозности Анны Ахматовой; но одно я знаю: Наташа ни за что бы не уехала, если бы Елена этого не требовала, не боялась бы бомбежек. Она мне говорила: с первым теплом, с первыми весенними днями немцы возобновят налеты, я не могу, не в состоянии переносить бомбежки.
Уже середина октября, что будет завтра – одному Богу известно, но весну и лето мы прожили спокойно, а они – погибли.
И как они могли так все бросить еще с осени на произвол судьбы, не перевезти фарфор, книги в город?
Наташа оставила мне доверенность в последний день своего пребывания, но доверенность не нотариальная. И что я могла предпринять, когда не ходили трамваи и когда вообще транспорт достать невозможно. Я говорила с Корниловым П.Е., не мог ли бы Русский музей дать машину. Ни в коем случае: нет ни бензина, ни машины.
Мне бесконечно больно на сердце. Я очень ценила обеих сестер, я всегда им говорила, что у них дома я дышу горным чистым воздухом. А Наташу я очень любила. Я соберу все ее карточки и запишу все этапы нашего долголетнего знакомства.
После завода мы пошли с Салтыковой в райсовет. Зам. председателя просил вызвать к себе управхозшу: «Изъять вещи у людей, расхитивших их, – дело тонкое. Надо людей не обидеть, чтобы они не подумали, что их обвиняют в воровстве (взять из брошенной квартиры вещи – не воровство) и что им будет за это какое-то наказание».
Тамара берется вести это дело, но предупреждает, что вещи, конечно, музею не отдаст, у них все есть, а возьмет себе, благо у меня уже есть Наташин фарфор.
Я ей даю доверенность, передоверяю.
Имеет Тамара вид очень расстроенный. У меня под влиянием рассказов Валентины Андреевны Щеголевой к ней очень недоверчивое отношение, но – кто ее знает?
10 октября. Была у Кочуровых. Юрочка играл и пел свои песни. Замечательная музыка. Подлинное вдохновение и романтический пафос. «Песнь о Ленинграде» (трагическая) и «Клятва ленинградки» произвели на меня потрясающее впечатление.
И текст хорош:
«Бойцами стоят наши зданья,
Им раны бинтует пурга» – последняя строчка очень хороша.
Ю.В. проводил меня домой; был уже одиннадцатый час, была ясная звездная ночь, я ему сказала: не может быть побежден народ, когда в невыразимо тяжких условиях Шостакович пишет 7-ю симфонию, а Кочуров такие вдохновенно-героические песни. Я была потрясена, какой-то большой подъем духа вызвала во мне эта музыка.
Мне кажется, и я это тоже высказала Юрию Владимировичу, что эти песни с их военной героикой очень благотворно воздействуют на его творчество; вырвут его из прежней несколько элегической настроенности. Он со мной согласился.
Что-то делает и сделал за это время мой Шапорин? И где он?
12 октября. Вчера, ровнехонько в 10 часов утра, как было условлено, явился мой новый «друг» Аксенов. На этот раз в штатском пальто. Попросил записать ему мои впечатления о посещении Кочуровых. Я написала следующее:
«Была после долгого перерыва у Кочуровых. Нашла в настроении всего семейства большой сдвиг. Если прежде, год тому назад, изредка проскальзывали упадочнические настроения, то теперь я не заметила этого совсем. Царит бодрое настроение. Не знаю, влияние ли здесь патриотизма Юрия Владимировича или духа Дома Красной армии, но перемена большая. Юрий Владимирович играл мне свои песни. Человек, который пишет такие подлинно вдохновенные патриотические вещи, не может быть неискренним».
Аксенов поинтересовался, о чем говорили. Всех интересовало постановление об отмене полковых комиссаров.
«Припишите, пожалуйста, какую оценку высказывали, нам очень интересно, положительно ли отнеслись».
Ну, конечно, я написала, что отношение положительное, что единоначалие улучшит маневренность армии и т. д.
Не стану же я писать, что это «американский орех», как сказал Кочуров, что все это время в Москве шли совещания с англичанами и американцами и что, очевидно, это постановление вызвано требованием союзников.
Довольно болтунов.
Вообще – я странный сексот.
Я так и сказала Аксенову: я могу взять на себя только воспитательную роль, охрану моих друзей от дурных влияний, другого от меня ждать не приходится. «Ничего, Любовь Васильевна, вы делаете большое государственное дело».
Здорово! Мне не очень понятно все это.
Побыл у меня с полчаса, придет в следующее воскресенье. Это все-таки очень нудно. И ничего не поделаешь, никуда не уйдешь.
В ДКА вызвал меня т. Непомнящий (тоже еврей) – руководитель самодеятельности: не возьму ли я на себя организацию семинара кукольного дела. Хочет вызвать из армии с фронта человек пятнадцать – обучить их быстро водить петрушек, чтобы они уже сами организовали у себя бригады.
Был на фронте и видел, как замечательно реагировали бойцы на игру петрушек, крайне примитивную.
15 октября. Была у Животовых. Наталья Ивановна читала мне свои новые стихи, большую почти поэму о Ленинграде. Прекрасные стихи, сильные, глубокие; она очень выросла, даже просто неузнаваема как поэт.
Такой тяжелый, мучительный год, фантастическая зима ко всем тем ужасам, которые пришлось переживать, и такой творческий подъем, как у Кочурова, Натальи Ивановны, Натальи Васильевны. Меня это потрясает и подымает мой дух.
Нет, мы не погибнем.
Все время где-то гремит канонада сегодня, после нескольких дней передышки. Ольга Андреевна принесла со службы слух, что утром было неблагополучно у Нарвских ворот, оттуда бежали, может быть десант? Канонада сейчас (половина одиннадцатого вечера) похожа на храп великана. Почему-то вспомнила тютчевское: «И демоны глухонемые Ведут беседу меж собой».
Утром была в церкви, подавала за упокой папы – 10-го минуло 30 лет со дня смерти. Подала отдельно за «новопреставленных» Наталью, Ольгу, Елену Данько, Екатерину, Маргариту Князевых, жертв этого года.
Отдельных панихид теперь не служат, приходится подавать на общей панихиде, но если дать дьякону демонстративно десятку, он как-то выделяет поминовение. «Цыпленок тоже хочет жить».
Долго стояла перед Спасителем, молилась за всех близких, молилась и за дальних, за Россию, за себя. Вид Спасителя наполняет душу покоем. Так тихо, тихо делается на душе.
Как Петербург красив и меланхоличен осенью. Сейчас осыпаются последние листья, но недели две-три тому назад золотые и багряные деревья Летнего сада стояли как в сказке.
Я шла мимо Казанского собора. За колоннами ярко светились желтые, рыжие, красные пятна сквера за решеткой, а внизу между колонн лежали два поросенка, как я их называю, два стратостата – один серебряный, другой зеленый.
Возвращалась из Дома Балтфлота по набережной. Был тихий день без солнца, но и без тумана. Панорама Невы была в серо-серебристых сизых тонах. Темной коричневой массой выделялся Исаакий на фоне светлых жемчужных облаков. На первом плане на Неве стоял черный замаскированный корабль с большими трубами. Пейзаж походил на старую гравюру. Обидно, что рисовать нельзя, не дают пропусков. Хорошая бы получилась акватинта.
Из головы не выходит Наташа Данько, ужасная судьба всей семьи. А как я уговаривала их переехать ко мне после Васиного отъезда. Их гибель понемногу начинает доходить до меня, до нутра.
18 октября. Вчера ночевала у Натальи Васильевны. Она накормила меня до отвала обедом. Гороховый суп, на второе каша, консервы мясные и тушеные с пшеном, мелко нарезанные овощи. Все очень вкусно и, главное, всего много, а не гомеопатические дозы рационов, которые только возбуждают аппетит, никак его не утоляя.
Запили обед настоящим молоком, которого я не пробовала уже года два, пожалуй.
Потом Н.В. читала свои воспоминания, этапы своего детства, юности. У нее чудесный язык, очень четкий, реалистический, но отрывки все же носят характер (на мой взгляд) стихотворений в прозе. Образы очень яркие, очень ощутим аромат Москвы конца XIX века и начала XX.
Ушла я утром в начале восьмого часа, чтобы не опоздать в столовую. За хлебом и ночью побежишь.
Опять и опять восхищаюсь красотой города. Замечательные места с моста на Фонтанке перед Летним садом. Сизая вода, несущая сизые облака на фоне розового неба; рыже-золотистая листва черных деревьев перед розово-оранжевым замком; пестрые, от коричневого, красного до золотого, деревья Летнего и Михайловского садов – и пустота кругом. Оставленный на немногих прекрасный и суровый город.
От Н.В. я созвонилась с Марией Неслуховской, что приду к ней посмотреть ее новые работы, петрушек из папье-маше, которых должны увезти вот-вот на фронт.
Пришла вчера и застала одного Николая Семеновича. Марусю вызвали в домовую контору.
Тихонов похудел и помолодел, стал красивее.
Я ему рассказала о своих впечатлениях о росте творческих сил, расцвете их в нашу тяжелую эпоху, причина которого мне не вполне понятна.
«Это вполне объяснимо и понятно, – ответил Николай Семенович. – Поэзия, искусство были очень далеки от жизни, возьмите хотя бы Маяковского, все это была сплошная риторика. Теперь мы столкнулись с жизнью вплотную, остались простые понятия и слова, жизнь, смерть, вода так это вода, кровь так кровь. Слова обрели свое подлинное значение. Мы на таком сквозном ветру, который смел все наносное, человек почувствовал свой костяк.
Помню, я попал в горах на Кавказе в пургу, и надо было еще девушку выводить. На мне не было сухой нитки, и одежда на всех складках заледенела. Я ощутил свой костяк, казалось, что остались только кости и этот лед на них. Я бы нигде теперь не мог жить, кроме Ленинграда. Зимой меня вызвали в Москву, мы, ленинградцы, держались особняком, как заговорщики. Жить в Москве мне было невыносимо. Потом, может быть, настанет реакция.
Все писатели бежали. Когда мы были простыми штатскими людьми, Лавренев ходил в военно-морском мундире. Казалось, грянет война – сразу адмиралом станет. И постыдно смылся, вызвал докторов чуть ли не с лекции в Медицинской академии, чтобы засвидетельствовать факт его болезненного состояния и необходимости отъезда».
Писателей нет, и потому всю ответственную политическую работу валят на Тихонова. Писать некому, и ему приходится исправлять, переделывать в популярном изложении даже такие статьи, как об обмораживании и борьбе с ним. Сейчас он пишет тоже популярную брошюру о Ленинграде-Петербурге. Историко-политический очерк для бойцов, сражающихся за Ленинград и никогда его не видавших.
Пришла Маруся, а Н.С., сняв халат, облачился в военное и ушел. Мы пошли в кухню, где Маруся грела суп; тут же на окне ее мастерская, она сейчас увлекается папье-маше. Она рассказывала об их жизни зимой, о том, как им было трудно и голодно. У нее была сильнейшая цинга, все тело покрылось язвами. Умер ее отец, брат Н.С. Ленсовет никак не помогал, а Н.С. просить не умеет. Как-то раз ему дали там картошки, которую он тащил в трамвае, где-то свалился с ней. Пришел он домой в таком виде, что Маруся расплакалась, уткнувшись лицом в обледенелый мешок картошки.
Приехал зимой Фадеев и увез Тихонова в Москву, сказав ей: здесь его не уберегут, он погибнет.
Сейчас у них есть деньги. Они прикупают всякие крупы и пр., есть академический паек (или военный, не знаю). «Красная Звезда» присылает посылки.
Обе комнаты обставлены массой старых китайских вещей. На одном столике целая молельня, все Будды – деревянные и бронзовые.
Домработница спросила М.К.: «А Будды тоже боги? Может быть, и они что-нибудь могут?» – и зажгла перед ними лампадку. Это мне очень понравилось.
Сегодня утром опять ровно в 10 часов визит Аксенова. Я ему тоже рассказывала о своих впечатлениях. Пробыл он очень недолго, попросил непременно повидаться с Еленой Ивановной. Их интересует она; и не понимаю, почему такой интерес. Не такой она крупный человек, чтобы могла играть какую-то роль.
У меня она с 29 сентября не появлялась. Сознаюсь, что такого разочарования мне еще не приходилось переживать. Впрочем, сейчас вспомнила разочарования молодости: Милочка Сысоева, Иванов С.С.
С Е.И. мы носились как с писаной торбой 11 или 12 лет. Теперь, когда мои высокопоставленные друзья вроде Шостаковича разъехались, а я себя перед НКВД скомпрометировала хлопотами о ней же, я ей больше не нужна. Я написала ей, прося мне вернуть телефоны зубного техника, которые она от меня унесла, так и этого она не могла сделать.
21 октября. Это ужасно. Я опоздала с посылкой девочкам – не было денег, ничего не могла купить, посылки отправили, как я вчера узнала, 12-го. А деньги я получила 19-го. Мара пишет, что их кормят ужасно. Я много лучше питаюсь, чем они. Что делать? Ума не приложу. Пошлю им завтра 100 рублей с припиской, чтоб купили картошки. Бедные ребята. А я никак не могу наладить работу в ДКА. Там теперь согласны – так мои сотрудники все на попятный. Ада боится НКВД за немецкую фамилию. Птохова – за здоровье, а Поляков не появляется. Прямо беда. Я устала от бесплодных хлопот.
И голодно. Хотя и немного лучше, чем в прежней столовой, конечно. Во-первых, 500 гр. хлеба. Я иду в столовую в самом начале восьмого, чтобы захватить добавочные супы из хряпы. Эти два супа остаются мне на ужин. Беру завтрак и ужин сразу и 300 гр. хлеба. Завтрак и ужин – это 380 гр. каши с топленым маслом, которое наливают на кашу, делая в ней ложкой углубление. Часть этого масла я сливаю на сковороду и поджариваю на нем хлеб тонкими ломтиками, что замечательно вкусно. Съедаю это все, и благодаря этому утром не голодна, более или менее, конечно. Обедаю от часу до двух, получаю к нему еще 200 гр. Все грею дома на печурке, дрова пока что поставляет мне Ольга Андреевна. А сейчас принесла мне несколько кочажков капусты. Я сразу же сырьем съела один из них и здорово подкрепилась.
Но силы воли у меня совсем нет перед едой. Я не могу устоять, при всем желании, чтобы не съесть, чтобы отложить, растянуть. Вчера получила 200 гр. конфет, осталась одна на утро. Это, может быть, очень плохо, а может быть, это потребность моего организма.
Я так люблю сладкое, что ворую у себя (конечно, не у других), и сегодня сострила: чтобы съесть свои конфеты или шоколад, я перешагну через собственный труп.
4 ноября. Уже ноябрь! А мы еще все живы. Живы, но не все. Пришлось за эти дни пережить смерть Любы Насакиной – смерть, которою умирают сейчас очень многие. Смерть от голода, от истощения, от одиночества и заброшенности. Смерть, вероятно, типичная для нашего времени.
Получила я от нее открытку от 9 октября. Пишет, что в ужасном состоянии, надо устроиться в больницу. Открытка шла дней десять, я к ней поехала. Дверь в квартиру полуоткрыта, вхожу. «Люба, это вы, я умираю от голода, я уже день ничего не ела, скорей идите за хлебом». Люба сидит на оттоманке и сует в рот сухую крупу. Я протянула ей капусту, она схватила и жадно вгрызлась в нее зубами. Черты лица обострились, глаза совсем белые. «Скорее, скорее идите за хлебом». Принесла хлеб, с собой кроме капусты у меня было соевое молоко. Сварила суп, хлеб поджарила, еще что-то, уложила ее, язык у нее заплетался, и она все время твердила, что умирает. Она уже не в силах была вставать и делать на горшок, делала все под себя. Приготовив ей все на вечер, я уехала, т. к. надо было получить собственный обед. Я держусь тоже на честном слове. Стоит не поесть – и готово: головокружение, шатает. Поэтому какое-то равнодушие к чужой болезни, думаешь: все там будем. Как бы вытянуть.
Утром купила ей масла 85 гр., хлеба 200. Я стала ездить ежедневно, выезжая часов в 9, 10 утра, покупала сразу хлеб, – карточки были у меня и ключ от квартиры также. Люба просила, чтобы я ее запирала на ночь, «а то придут активистки и меня ограбят». Очень боялась она жактовских активисток. Иногда она заговаривалась. Первые дни Любе стало заметно лучше. Язык уже не заплетался, вид стал бодрее, питание как-то я наладила, купила овощей, была крупа, сварила щи, кашу, настоящий кофе. Без меня в первый же день была коммунальная докторша и сказала, что полное ослабление сердца и что вряд ли она протянет дольше одного дня! «А в больницу мы умирающих не берем».
Чтобы устроить в больницу, я избегалась: от Аларчина моста пошла в поликлинику на площадь Труда, оттуда обратно на Фонтанку, 148, в б. Кауфманскую больницу, куда обещал принять Любу проф. Иванов, Надюшин отец.
Как-то идя к Любе утром и купив ей хлеба, я думала, застану ли я ее в живых или нет, и если нет, что стану делать? Прежде всего, съем хлеб. Да, жадно съем ее хлеб и потом уже буду думать об умершей. Ужасно. 26-го, придя утром, я застала у ее двери Лиду Савельеву, сестру жены Димы Соколова, погибшего на «Малыгине», Любиного племянника. Входим и застаем Любу на полу около оттоманки, пытающуюся вскарабкаться на нее. Услыша голос Лиды, Люба хотела доползти до дверей, отворить их. Это усилие страшно ее ослабило. Мы еле уложили ее на диван, еле привели в себя. Я тотчас же сделала инъекцию камфоры, за день потом сделала четыре раза. Люба ослабела и лежала почти в забытьи. За ночь она очень изменилась, еще осунулась, стало ясно, что дело идет к концу. Лида принесла капусты свежей и кислой, хлеба, булки, я купила на толкучке чудного кефиру, но насколько жадно Люба ела все предыдущие дни, настолько теперь ей это уже было не под силу. Ей очень понравилось, как я ей приготовила «пудинг». Намочив хлеб в соевом молоке, я кипятила его с молоком на сковородке. Получилось очень вкусно, вроде давно забытой шарлотты.
Чувствовалось, как дух постепенно ослабевает, покидает тело. Все время Любе казалось, что она падает. К концу дня я поехала домой пообедать и вечером вернулась обратно – на трамвае туда час езды.
Шла от Мариинского театра, было часов 8 вечера, темно. Разъяснело, звезды на небе, темные массивы домов, тишина запустения. Идешь и не знаешь, застанешь ли человека в живых?
Люба мне обрадовалась, насколько была еще в силах, напоила ее чаем, кашей, кефиром, потопила печь, легла в комнате рядом. Устала очень. Из соседней комнаты, пустой как и вся квартира, раздавалось радио, передавали «Мазепу» Чайковского, очевидно, монтаж из оперы с примесью декламации из «Полтавы». Заливалось сопрано, тенор. В темноте ночи тяжело и грозно ухали пушки. Умирающий голос, однотонный твердил: «Все уходит… все валится… все падает… все уходит… я умираю». Я закрылась с головой одеялом, стало страшно, страшно от собственного ничтожества, от человеческой беспомощности. Изредка Люба вскрикивала… потом опять: «Все падает, Люба, помогите». Через силу я вставала, грела чай, поила горячим, вводила камфору. И равнодушно ложилась, потому что не было сил. А теперь мне кажется, что я могла больше помочь ее духу, надо было почитать вслух ей Евангелие. Хотя она могла принять, пожалуй, за отпевание. Но тогда мне это в голову не пришло. Единственно, о чем я молилась, чтобы Люба дожила до утра, до больницы, т. к. 27-го ее должны были принять туда.
Так прошла ночь.
Наутро надо было устроить транспорт. Никаких карет «Скорой помощи» нет и в помине. Говорили, что в домах есть активистки-дружинницы, которые, конечно, помогут.
Пошла к управхозше. Никаких активисток, только дворничихи, которые запросили по 400 гр. хлеба каждая, чтобы втроем довезти на тележке больную до больницы. А до больницы 15 минут ходьбы! Это выходило около 400 рублей, откуда их взять?
Я была рада, когда управхозша с другой женщиной, профессиональной санитаркой, взялись перенести Любу на носилках за 200 рублей. Закутали в ватное одеяло, покрыли другим, боты я ей надела, женщины привязали к носилкам полотенца, которые надели на плечи, и очень быстро и хорошо донесли. Когда стали ее переодевать перед тем, чтобы уложить на носилки, женщины обнаружили, что Люба вся покрыта вшами, чего я не заметила без очков, да и не до того было.
Я пришла в ужас. Очевидно, переползли и на меня. Я же все время садилась рядом, чтобы кормить, вводить камфору.
Люба очень боялась, что ее ограбят, и просила кое-что увезти к себе, что поценней: платья, туфли и т. д.
Когда я разбирала ее вещи, я как-то поймала себя на воровских мыслях, причем мыслях абсолютно платонических, ведь вещей чужих я не присвою, я знаю, что тотчас же, в случае смерти, напишу обо всем Оле, которая является наследницей. В чем же дело? Что за психологические зигзаги? Актерски я ясно поняла ограбление умирающих; я же, вернувшись из больницы в комнату Любы, прибрала немного вместе с управхозшей и съела оставшийся хлеб, взяла капусту. С утра я ничего не ела, к себе вернулась после трех, получила в столовой сразу завтрак, обед и ужин и все это сразу съела примерно в пятом часу.
На следующее утро, взглянув в зеркало, я увидела, что у меня отекло все лицо, щеки в нижней части надулись и отвисли. Вот как у нас действует обмен веществ. То ли это произошло от усталости за всю неделю, то ли оттого, что я, целый день проголодав, сразу наелась вечером. Голод сделал нас такими хрупкими по отношению к еде, что вполне понятна становится гибель так многих уехавших. И как благодетельны рационные столовые с их растягиванием еды на целый день.
Что осталось в моей памяти от этой тяжелой недели? Последняя ночь и этот голос: все уходит, все падает, я умираю, пушки, музыка. И как это ни странно, петербургские осенние пейзажи. Я много ходила. Приезжала на девятке, шла к Любе через Фонтанку по Английскому мосту. В глубине синел сизый купол Троицкого собора со стройными колонками и малыми куполами, перед ним по набережной – дома желтоватые, свинцовая Фонтанка и на другом берегу золотисто-рыжая листва деревьев, с каждым днем она коричневела и редела. И еще с Поцелуева моста Исаакий в глубине, за поворотом канала. Ленинград был весь акварельный, блеклый, чудесный по гармонии красок. Напоминал старинные пейзажи и акварели Яремича.
30-го я позвонила в больницу: Насакина Л.В. скончалась 28-го.
Нить перетерлась.
Как-то давно, лет 10 тому назад, она мне рассказывала, что по окончании института она пошла с кем-то из подруг к гадалке. Нагадала она ей, кажется, довольно верно и сказала: «Vous finirez vos jours dans la misère».
На большом пальце правой ноги сделался нарыв, стараюсь лежать, хотя самообслуживание заставляет вставать.
Телеграфировала племяннице Любиной Усенко В.В., надеясь, что та что-нибудь предпримет с похоронами, – она не явилась. А у меня болит нога так, что я уже две ночи не сплю.
3-го тревоги. Последние дни зачастили. 2-го вечером пришла Коновалова, 29 октября вышла из больницы. Я очень ей обрадовалась. Осталась ночевать. У нее сильная одышка, неладно с сердцем. Полночи она промучилась то на диване, то на кресле, не находя себе места. Меня это все очень обеспокоило. Elle file un mauvais cotоn. Она еле ходит.
6 ноября. Сегодня годовщина падения бомбы в глазную лечебницу. А кажется, что это было вчера. Все время налеты, немцы, видимо, пытаются прорваться, сбросили бомбы на Васильевский остров, на Аничковом мосту, но, по-видимому, очень хорошо охраняют и не дают прорваться. Впрочем, Кириллин день еще не миновал.
7 ноября. Праздник прошел мирно, ознаменованный выдачей пол-литра водки, четверти литра красного вина, стоившего 100 рублей литр, 200 гр. селедки и 300 гр. сухих фруктов.
А.И. Иоаннисян рассказала следующее. В доме, где ее комната, жила женщина с четырнадцатилетней дочкой Надей. Женщина пила, воровала. Девочку они подкармливали. Мать арестовали. Надя заманила к себе девочку поменьше, оглушила топором по голове, украла продуктовые и хлебные карточки и скрылась.
Ада Гензель говорит, что за второе число в Мариинскую больницу привезли трех раненных на лестницах для ограбления карточек.
1-го я пошла в 4 часа в «Спартак» на телефон. Через 10 минут возвращаюсь и вижу женщину, лежащую на ступенях лестницы без сознания. Сняты туфли и украден мешок с карточками, висевший на груди под платьем!!
8 ноября. Вечером только задремала, разрыв снарядов, дом трясется. Осталась лежать. Второй налет, третий. Оделась, легла и заснула.
Хочется ужасно мирной жизни, уютной, чистой, с девочками.
С чем пришли мы к 25-летию Московии?
Хочется быть сытой. Мучительно надоело голодное состояние.
10 ноября. Какие противные дни. Целые дни тревоги. Сколько их было сегодня, не помню, пять, шесть, может быть, и больше. По ночам, между 11 – 12, бомбардировщики прорываются, сбрасывают где-то бомбы, дом содрогается, в комнате Ольги Андреевны даже треснуло стекло. И целый день идет канонада, целые сутки, словно стены таранят; и создается нервное неспокойное состояние. И при этом последнее время я мучительно голодаю.
Обед сегодня состоял из тарелки супа все из той же хряпы с крошкой крупы и кусочка в 45 гр. копченой сырой ветчины с 80 гр. каши, 200 гр. хлеба.
Лучше об этом не думать.
И денег нет, чтобы что-нибудь прикупить на рынке.
С Домом Красной армии не клеится. Подкаминер вызвала меня сегодня (говорила с ней по телефону 8-го) – надо, дескать, приступать к работе. Прихожу – ее нет. А Фаянсон говорит, что остается при своем убеждении: когда покажем готовый спектакль, тогда он нас зачислит. Сказка про белого бычка. Не можем мы готовить спектакль, когда люди заняты. Ада Гензель работает до 6 часов вечера, где же тут репетировать. Не знаю, как и быть. А без ДКА подохну с голода. Надо будет попробовать с Балтийским флотом. Подожду еще до разговора с Подкаминер и поеду к Попову, в Дом Балтийского флота. Боюсь, что время упущено.
Ольга Андреевна снабжает меня дровами – какое это счастье.
Мой нарыв сравнительно скоро ликвидировался, но все еще болит палец.
Очень часто мысли возвращаются к Данько, и чем дальше, тем грустнее становится, тем больнее сознавать их гибель.
Пересмотрела все бумаги, оставленные мне Еленой Яковлевной. Рукопись истории фарфорового завода, рукопись рассказов из жизни Вольтера и, чему я очень рада, ее стихи, не разрешенные к печати цензурой. Я очень боялась за их судьбу. Только бы у меня уцелели воспоминания о Федоре Сологубе и его творчестве.
Прочла сегодня речь Сталина 6 ноября. Как глупо, ни одной умной мысли. Почему мы не можем справиться с немцами? Потому что нет второго фронта. А что же мы делали 25 лет, твердя, что мы в капиталистическом окружении и что мы такую армию готовим, которая со всем миром справится? Немцев три миллиона на нашем фронте, а почему у нас нет этих миллионов и немцы везде с превосходящими силами и всюду их больше, чем нас.
С чем мы пришли к 25-й годовщине – с одной Московией Ивана Грозного. Все потеряли. И все шумим, и все хвастаемся, и удерживаем их только пушечным мясом. Полная бездарность командования, никакой инициативы. И эти средневековые битвы в городах. Допустить врагов в город – и потом драться по лестницам и чердакам. Это война не культурных людей, не стратегов, а просто мужиков. Лупи оглоблей; Севастополь – крепость, но как можно Царицын защищать только грудами тел? Без толку – Сталинград, очевидно, будет взят. А сколько народу там поляжет. Господи, Господи, сжалься над нашей несчастной страной.
Колосова рассказала, что их батальон, стройконтора, будет восстанавливать все царские гробницы в Петропавловской крепости и также гробницу Кутузова в Казанском соборе!
Лягу-ка я спать, а то уж очень тягостно обо все этом думать. И притом, qui dort – dîne. Хоть и топила вчера печь и топлю буржуйку три раза в день, у меня всего 10°, руки замерзают.
22 ноября. 20-го умерла Коновалова от кровоизлияния в мозг. Я вчера поехала в больницу, откуда мне накануне дали знать, что она плохо себя чувствует. Когда мне сказала сестра, что она скончалась, меня словно топором по голове ударило. Я была потрясена до глубины души, я почувствовала, как я ее любила, как ценила ее непосредственную нелепую натуру, ее кристально чистую душу.
Квартиру ее разграбили, целы ли ее работы?
За этот год я потеряла всех своих подлинных друзей: Юлию Андреевну Тимореву, Наташу и Елену Данько. Теперь милую мою тетю Клашу. По-видимому, умерла и Женя Григорьева.
Уцелел один Гоша.
Это ужасно. Нагая смерть гуляла без стыда. И жутко становится.
Надо выжить для девочек, что будет с ними, если я умру?
Машеньку мою любимую отправили в здравницу. Очень беспокоюсь за Галю; она еще дурашка, как она будет без Мары 2 месяца? И притом она такая хорошенькая. Скорее бы мне с ними соединиться.
Душа моя элизиум теней [как А.О. любил этот романс, видно неспроста].
Жива ли А.М. Жеребцова в Париже, тоже друг и верный, где Петтинато? Я старше их всех и живу.
26 ноября. Я вдруг себе страшно надоела, мысли о еде, о голоде вылезают на поверхность, и сразу делается все противно. Надо взять себя в руки или переделать существование.
Не хватает сил переключать внимание. Слишком долго это длится.
Я накидываюсь на еду, и если есть что-нибудь лишнее, съедаю все без остатка, вместо того чтобы растянуть на несколько дней. Противно, сама себе противна. 9 часов – лягу спать. Ничего не пишу. Все какие-то дела. Противно.
6 декабря. Как я давно не писала. Жизнь загромождена бытом, хозяйством, какими-то побочными делами. И это не у меня одной.
Я не пишу статьи. С Домом Красной армии ничего не выходит. Мой клок сена так и уходит от меня, как у ленивой лошади. Я очень голодаю. Время тоже уходит, и притом зря. Как проходит день? Встаю очень рано, т. к. завтраки выдают до 8. Иду около 8, еще совсем темно. Возвращаюсь, колю дрова на мелкие лучины для печурки. Грею завтрак, т. е. кашу, поджариваю хлеб на масле. Мою посуду, убираю комнату. На все это уходит часа два, а то и больше.
Завтра, например, вызвана охраной памятников в квартиру Клавдии Павловны. Хотят ее вещи взять в Музейный фонд. Потом в ВТО – получить деньги под отчет.
Надо съездить в Дом Балтийского флота (в погоне за клоком сена), в 4 часа обед. Опять колоть дрова, опять разогревать… – и уже темно. К счастью, Ольга Андреевна дала мне фонарь – летучую мышь и керосин.
Во вторник доклад Студенцова в Институте, в среду научная сессия там же, когда же работать? Когда я прочла в газете о том, как французы изорвали свой флаг, горло перехватило спазмой, слезы полились из глаз.
За это время что произошло ценного?
Наступление американцев и Тулон. Заходила Ляля Мелик. Вот это подлинное геройство, настоящий патриотизм. А у нас за частями идут штрафные батальоны, которые расстреливают своих при малейшем отступлении. Был секретный приказ Сталина, который секретно же зачитывался в армии. Муж Ляли майор, и она хорошо информирована.
Исчез Аксенов. Был 15-го, просил повидать Елену Ивановну и Кочурова, позондировать, в хорошем ли они настроении, и больше не приходил. Хорошо, если они поняли, что от меня проку не будет и кроме нарочито салонных и наивных разговоров и дифирамбов своим друзьям они ничего не получат.
Была у В.А. Мичуриной на заседании Всесоюзного театрального общества, которое собралось после семнадцатимесячного перерыва. Были Нечаев, Студенцов, Беньяминов, Иордан, Янет, Бартошевич. Соня Муромцева живет у Мичуриной и опять имеет вид приживалки. Вот не понимаю: такая талантливая женщина, как может она всегда жить при ком-то? Может быть, по слабости сил и здоровья?
Занятно рассказывали Студенцов и Нечаев о всех трудностях постановки «Евгения Онегина» на крошечной сцене акимовского театра, о бесхозяйственности из-за обилия хозяев и т. д. Поставили за двенадцать дней. Мне предложили на месяц отправиться в Дом ветеранов сцены. Питание там больничное, это меня мало устраивает, 500 гр. хлеба мне не хватает. Дома я что-то стала менять, так что бывает лишний хлеб. И притом работа поддерживает, «перемещается внимание». Елена Ивановна пришла, плакала, говорила о своем одиночестве, просила не сердиться. Да я и не сержусь. Где уж тут сердиться. Все мы несчастные.
Сегодня служила панихиду в 40-й день смерти Любы Насакиной. Ко мне присоединилась женщина еще не старая, с миловидным круглым лицом, в ватнике и теплом платке на голове. Она поминала умершего Петра, горько плакала. Чувствовалось, что у нее свежая и глубокая рана. После панихиды я ее спросила, кто у нее умер. Всхлипывая, сквозь слезы: «Мальчик, единственный мальчик 13 лет, удавился. И голода он не видал, у меня свой огород, работаю в буфете; а не перенес такой жизни. Умный, красивый, высокий не по летам. Профессор, который его вскрывал, говорит, что уж очень был умен, не по летам. Муж на фронте. Написала ему. Каково-то ему будет перенести такое горе».
Была как-то у Н.И. Животовой. Застала ее в домовой конторе, которая в их же квартире (квартира Флита). Там собралось шесть или семь женщин; ждали, чтобы Н.И. прочла им свою поэму о Ленинграде. Н.И. была в очень возбужденном состоянии; по-видимому, за этот год у нее накопилось много желчи, много обиды на мужскую половину человечества, вернее на домашних мужчин Ленинграда, в частности, вероятно, на Алексея Семеновича. Читала она очень возбужденно, некоторые слушательницы прослезились. Мне в этот раз стихи меньше понравились, чем в первый раз, в них больше полемики, чем чистой поэзии.
Начались разговоры о женском героизме, и одна из гражданок, Зоя Аристарховна, рассказала удивительную историю: ее брат работал где-то за Невой, приходилось делать ежедневно двенадцать километров пешком, что совершенно его изнурило при голоде прошлой зимы. Работать он больше не мог, забрал на заводе свои вещи и побрел домой. К Литейной он шел по льду, по Неве. Узел с вещами перетягивал его, он несколько раз падал, с трудом подымался. Наконец упал и встать уже не смог. Его догоняет женщина с санками, груженными дровами, на которых посажены двое детей. «Что ж это вы, гражданин, так и замерзнуть можно, вставайте, давайте вещи на воз, вам их не донести». Поставила его на ноги и поехала дальше. Но ему и без узла было трудно, опять упал, встать не было сил. Женщина довезла свой воз до берега, вернулась за ним, повела. Вышли на берег, она усадила его вместе с детьми на дрова, повезла. У него кружилась голова, он упал с саней. Тогда женщина привязала его веревкой к саням и повезла на Чайковскую, 56 (это у Таврического сада), сама же она жила на б[ывшей] Захарьевской. Привезла, отвязала и исчезла в зимних сумерках. Женщина была маленькая и худенькая.
11 декабря. Сейчас был сильнейший обстрел нашего района и длился часа полтора. Мои окна вдребезги, грохот был сильный. Я ушла в ванную, где почти ничего не слышно, пила чай с шоколадом (сегодня выдали), читала «Хмурое утро» Толстого. Пожалуй, это самая умная книга А.Н. А.О. Старчаков бы одобрил. Хороши описания природы.
Но людьми, его героями, руководит только инстинкт, как и им самим.
15 декабря. Обстрел 11-го натворил много бед. Много испорченных домов, разрушенных квартир, улицы засыпаны стеклом, кирпичами.
Убита вдова Еремея Лаганского. Снаряд попал в ее квартиру, там же взорвался. От нее нашли одну ступню. Дочка была с подругой в кино, по возвращении нашла этот ужас.
Сам Лаганский умер в этом году от язвы в желудке.
Не Распутин ли ему мстит за свою раскопанную поруганную могилу.
Я невероятно голодаю это время. Страдаю и не могу работать. Пришлось убедиться, что нельзя нарушать свой голодный режим временным улучшением.
Я меняла кое-что из тряпок Л. Насакиной на хлеб и масло, и, вероятно, с неделю у меня ежедневно были к вечеру лишние 200 или 250 гр. хлеба, да еще масло. И теперь, когда я вернулась к старому, мне уже 500 гр. не хватает. Их всегда не хватало, но сейчас это мучительно. Сильная слабость, и последнее время что-то неладно с сердцем. Вчера и сегодня я просидела дома, сегодня еще полежала entre chien et loup часа два и чувствую себя лучше. Но голод – это и мучительно и унизительно. Сегодня я дошла до воровства. Правда, оно выразилось в воровстве 5 или 10 грамм хлеба, но все же. А.И. Иоаннисян оставила 400 гр. для мужика, который приносит ей дрова из Новой деревни. Она поручила мне ему передать хлеб. Там был небольшой довесок, от которого я отрезала немного, не могла устоять. Вот он – голод. Вот до чего, и то ничего, как говорили наши кукольные герои в «Золоченых лбах». Позвонила сегодня случайно В.М. Богданову-Березовскому. Оказалось, что он получил телеграмму от Юрия: приехали в Москву, справляется обо мне. Это очень трогательно. Сегодня ему ответил: Л.В. здорова, живет в трудных условиях.
Не умею я создавать себе легкие условия жизни. Не могла же бы я, как Ада Гензель, стать сестрой-хозяйкой, работать в кухне, чтобы питаться до отвала. Она предлагала меня туда устроить.
Я рада, что Юрий водворился в Москве; авось примется за работу. Подожду, пока он подаст голос, и буду просить опять извлечь Васю из колхоза.
Говорила как-то с Л.И. Пумпянским. Оказывается, они очень довольны моей работой, находят, что я одна из аккуратнейших сотрудников. Я удивилась, т. к. работу, которую должна была сдать в августе, еще не сдала, сдам на днях. На это Л.И. сказал: «Это ничего, все мы дистрофики».
16 декабря. Сегодня в Институте было продолжение научной сессии. Читал доклад Александр Моисеевич Ступель – «Борьба с фашизмом в зарубежной музыке».
Доклад оказался очень интересным, познакомил меня с совершенно незнакомой стороной жизни западных народов.
Работа огромная и очень углубленная. Это в наше-то время. А я опустилась, голод меня унизил, надо бороться с этим.
22 декабря. Сегодня мне минуло 63 года. Никогда я не думала, что так заживусь. 63 года – как это много и как это мало. Только начинаешь понимать – и finita la comedia.
А я еще детьми обзавелась. И хочется пережить эту годину, хочется прочесть следующую страницу русской истории. Странное совпадение: в прошлом году этот день я провела с моей милой Клавдией. Помню, как после всех выпадов моих родственников захотелось провести день рождения в дружеской обстановке. Мы мирно проболтали вечер, пили чай с какими-то конфетками, я штопала себе фуфайку, К.П. что-то резала. Осталась у нее ночевать. И сегодня я опять была в ее квартире, только без нее, увы. Очень мне ее недостает, и не могу поверить, что ее нет совсем. Была я с двумя представителями из Русского музея, которые направлены были охраной памятников искусства. Один из них, Григорий Макарович Преснов, – специалист по скульптуре. Они решили вызвать еще скульптора, чтобы решить, какие вещи отобрать в Музейный фонд. Пока К.П. была в больнице, какая-то девчонка забралась в ее квартиру и обворовала; ее задержали, отобрали украденные тряпки, водворили на место. В квартире разгром, картины вывернуты, кровать растрепана, все покрыто пылью. Бедная, милая тетя Клаша. Хочу разобрать у нее бумаги, не осталось ли какого-нибудь дневника. Преснов просил меня написать биографию К.П. Я это сделаю, как только сдам работу в Институт. Уже договорилась с Жулховским, что он ко мне приедет и расскажет мне о юности Коноваловой в Белозерске, первых годах в Петербурге.
Я взяла из ее книг «Die Puppen» Max’а V. Boehn и «Egypte» Perrot et Chipiez; я, откровенно говоря, думала, что это Maspero. И еще (уже украла) вижу: на ручке двери висит зонтик. А у меня осенью украли в столовой хороший зонтик. Все уже вышли в переднюю. Я спокойно надела петлю зонтика на руку и как ни в чем не бывало унесла. И казалось мне, что К.П. хохочет, как она умела смеяться. Вообще я ощущаю ее присутствие, ее дружбу, чувствую, что она меня не бросила. Взяла я и фашистского генерала, чтобы вылепить по нему куклу.
Была потом у Маширова. Вчера была у него же с Богдановым-Березовским, который хлопочет о моей первой категории. Алексей Иванович хочет провести меня штатным старшим сотрудником с 400 рублями зарплаты и хлопотать в управлении у Загурского о «даровании» мне рабочей и добавочной карточек. Маширов наконец обещал мне принести свои стихи. Очень лежит у меня к нему душа.
Для дня рождения с утра меня постигла маленькая неудача. На завтрак и ужин дали чечевицу, такую жидкую, что она вся расплескалась по дороге, и я осталась без завтрака.
Хожу за завтраком к 8 часам утра. Совсем темно на улице, когда ясная ночь – звезды светят. В ночном полумраке через наш сквозной двор бегут, шуршат ногами женщины, тащат детей в ясли. Кто везет в саночках, кто на руках, некоторые за спиной. Молчат, только ноги шуршат. И дети молчат, привыкли, верно. Эти дни после сильного снегопада опять развезло, все растаяло, вода, грязь, сырость; то дождь, то мокрый снег. Ладога не замерзает, писем поэтому нет и продуктов не везут. Я проговорилась А.И. Иоаннисян, что сегодня день моего рождения. Она меня позвала вечером на кофе и роскошно угостила. Сварила в печке рис с изюмом и поджарила хряпу с кашей и шпиком. Вкусно было замечательно. Еще было на брата по три кусочка хлеба и кофе с изюмом. День рождения, значит, был справлен шикарно, а подарки я получила от Клавдии Павловны моей дорогой из-за могилы.
Мир ее праху, а дух, освобожденный от физиологии, пусть живет и меня не покидает.
25 декабря. Мои соседки спасают меня от голодной смерти. Анна Ивановна принесла мне сегодня целый литр солодового молока, причем я беру пока в долг за неимением денег. Ольга Андреевна угостила тарелкой пшенной каши. Это пустяки, казалось бы, в обыкновенное время. А сейчас это спасение, потому что я очень голодаю. Эти дни я срочно кончаю свою работу для Института, статью о кукольных театрах и ТЮЗах во время войны я уже сдала, а также о гражданских и военных бригадах Дома Красной армии. 22 и 23-го ложилась во 2-м часу ночи, и вчера утром у меня было такое головокружение, что я боялась упасть на пути в столовую. Вот соседки и испугались, верно, за меня. Вид у меня плохой.
Договорилась с Домом Балтфлота – начнем работать с 1.I, и в Институте меня зачисляют в штат с 1-го. Как я это все осилю, как и где буду питаться?
Курьез: на прошлой неделе Ольга Андреевна презентовала мне 4 картошины, 4 свеклы, кочешок белой капусты и глубокую тарелку квашеной (перед этим я ей подарила чудесную вышивку кустарную не то для подушки, не то для стола, а сегодня я им устроила билеты на «Русских людей» в Комедию, перед этим достала на «Евгения Онегина», так что обмен любезностей). Кочан я съела живьем в тот же вечер, т. е. в сыром виде; одну картошку спекла наутро в печурке sous le cendre, съела с маслом, зажмурившись от наслаждения. 3 картошки и свеклу очистила и сварила борщ, которого хватило на два дня. Затем вымыла картофельную и свекольную шелуху, очистки в нескольких водах и тоже сварила и съела за милую душу!! Я подметаю со стола все до единой крошки хлеба и съедаю их. Очевидно, отсутствие запасных жиров в организме дает себя знать. Обидно будет не пережить зимы. Сожгут все мои анналы. Бодрись, мать моя, бодрись.