Весной, после удачно проведенной первомайской маевки, Михаил хотел взяться за организацию рабочего кружка на Обуховском заводе, крупнейшем за Невской заставой.

В начало года ему удалось восстановить кружок на Путиловском заводе, распавшийся было из-за арестов, произведенных там. Организация успешно разрасталась, охватывая все новые и новые фабрики и заводы, между тем Обуховский завод оставался вне ее деятельности. До сих пор там действовали без заметного успеха лишь пропагандисты-одиночки, да и те — самого разного толка. Михаил слышал: даже в семидесятом году, когда на Невской бумагопрядильной фабрике произошла стачка, прогремевшая на всю Россию, обуховцы никак не откликнулись на нее. Завод — сталелитейный, находящийся на особом положении, порядки на нем — жесткие.

Осуществить задуманное ему весной не удалось: слишком сложным, перегруженным временем была для него эта пора, затем он уехал на Кавказ.

В «Рабочий союз» входил всего один обуховец — молодой фрезеровщик Василий Яковлев. К его помощи Михаил и решил прибегнуть. Еще в мае, когда речь зашла о переезде Федора Афанасьева в Москву, Михаил предложил создать специальный кружок для подготовки из наиболее подходящих, развитых рабочих ответственных организаторов, которые самостоятельно могли бы налаживать и развивать кружковое дело, заводить связи в рабочей среде, заниматься пропагандой и агитацией. К возможности создания такого кружка «Рабочий союз» уже подошел, такие люди в нем уже имелись. Василий Яковлев был одним из них. За два года участия в организации он приобрел и знания, и опыт, прочитал мною книг. Спокойно-добродушный, рассудительный двадцатилетний парень пользовался авторитетом и среди тех рабочих, которые были уже в годах.

В Конце непогодного воскресного дня Михаил отправился к Яковлеву домой.

Заодно он хотел побывать и в Смоленской (Корниловской) вечерне-воскресной школе, находящейся там же — за Невской заставой. Надо было повидаться с бывшей курсисткой, преподающей в этой школе, — Надей Крупской, а также с Мещеряковым, тоже ведущим там занятия.

Одет был Михаил во все «конспиративное» — под рабочего. Может быть, в последний раз надел он свои «пропагандистские доспехи» (так пошутил однажды насчет этой своей одежки). И день выдался словно бы какой-то прощальный, точно опечаленный чем-то. Сырой, серенький ноябрьский день. Ночью выпал снег и к полудню растаял. Размытое, будто навсегда ослабевшее солнце изредка выглядывало из-за низких туч, и вновь его затягивало наглухо. Выглянет, озарит все раззыбленным немочным светом, просияет по лужам, по слякотным мостовым и панелям, и опять найдет помрачение… К вечеру его и вовсе затянуло.

В рано сгустившихся сумерках Михаил подходил к Гостиному двору, к остановке конки. Со стороны залива на город нанесло низкий клочковатый туман. Начал сеяться мелкий дождь. Сквозь эту унылую пелену едва проступали купола храмов, едва проскваживали ее красноватые огоньки фонарей.

Михаилу, ссутуленно шагавшему под моросящим дождем, припомнился его первый приход к рабочим гаванского кружка.

Вечер тогда выдался почти такой же — промозглый, истинно питерский осенний вечер. На углах зажигались газовые горелки, в напитанном сыростью воздухе словно бы зависли огромные радужные шары. Так же тускло светились тогда витрины аптек, магазинов, окна трактиров, кондитерских, портерных…

В небольшой, крепко прокуренной комнатушке Владимира Фомина их собралось около десяти человек. Народ в основном молодой. На всякий случай (чем черт не шутит, вдруг занесет кого не надо!) на столе — нехитрая закуска, бутылка вина: просто собрались молодые компанейские люди ради обычной пирушки…

В тот первый свой приход Михаил был представлен рабочим как Федор Васильевич (в целях конспирации все студенты-пропагандисты придумывали себе новые имена и отчества), тут же условились, что для кружковцев он просто рабочий, такой же, как и все они, никакой не студент. Да в рабочей одежде он и вполне соответствовал своему новому званию: коренастый, широколицый, крупнорукий, подвижный, с небольшой светло-русой бородкой, в потертом пиджачке и шароварах, заправленных в голенища грубоватых сапог… По тому, как рабочие смотрели на него при знакомстве, он понял, что принят ими, одобрен…

Сколько потом у него было таких и осенних, и зимних, и весенних вечеров!.. Не перечесть… Все в этом городе было полно для него живой памяти…

Увлеченный этими мыслями, Михаил не заметил, как дошел до Гостиного двора, до того места, где останавливается конка. Громоздкий двухэтажный вагон «Невской оказии», запряженный парой мокро блистающих крупами лошадей, подкатил к остановке почти тут же.

Дождь стегал по стеклам вагона конки, за которыми сиял ярко освещенными окнами Невский проспект. Мимо проносило с грохотом встречные вагоны, экипажи и пролетки с поднятыми верхами, редкие прохожие пробегали под дождем по мокрым панелям. От храмов с освещенными окнами разносился негромкий перезвон колоколов. Звонили к воскресной вечерне.

Кончился Невский проспект. Не доезжая до Невы, уАлександро-Невской лавры, конка свернула вправо. Начался Шлиссельбургский тракт — путь к Ладожскому озеру, к островной Шлиссельбургской крепости, уже давно служившей тюрьмой для политических, для таких, стало быть, как он — Михаил Бруснев…

В той крепости четыре с половиной года назад были казнены пятеро заговорщиков, среди которых был и его друг-земляк Пахом Андреюшкин, развеселый, добродушный Пахом. До сих пор не укладывалось это в голове: облик самого Пахома и то, за что он был казнен. Он и накануне задуманного покушения, когда перетаскивал к Михаилу на квартиру лабораторию для изготовления бомб, все сыпал шуточками, все подмигирал весело: «Храни, Михайло! Авось и тебе пригодится! Вот дозреешь и поймешь, какая это необходимейшая штука в нашем царстве-государстве. Обязательно поймешь! Ты малый совестливый. А совестливые люди до истицы скоро добираются!..»

Да, лаборатория той отчаянной группки словно бы сама пожаловала к нему, именно к нему, «добравшемуся» позже до иной истины… Пожаловала, будто некое искушение… Склянки, металлические цилиндры, стеклянные аптекарские ступы… В его комнате все стояли, не могли выветриться серные, пощипывающие ноздри, запахи.

«Храни, Михайло! Авось и тебе пригодится!..»

Не пригодилась, хотя хранил он ту лабораторию долго.

Вот этот самый Шлиссельбургский тракт, протянувшийся вдоль Невы на десятки верст, стал для него дорогой с иным смыслом…

Ему вспомнился холодный предзимний воскресный вечер, когда после целого дня, проведенного над «Капиталом», он ехал вот так же, в вагоне конки, по этому самому тракту… Ехал мимо заводских и фабричных заборов, мимо заводских и фабричных домов и складов. Как и теперь, уже горели за окнами керосиновые лампы. Только тогда по булыжнику тракта мела поземка. Что-то чуждо-злое было в том вечере, что-то замкнувшееся, к чему не подойти, не подступиться, словно он ехал мимо некой неприступной крепости… Мимо проплывали фабрики и заводы. Сколько их в одном Питере!..

Великая сила по имени пролетариат жила совсем рядом, сила, о которой Маркс писал как о главной и решающей…

Михаил смотрел на этажи огромного дома, известного по всему Шлиссельбургскому тракту как торнтоновская казарма. Сколько только в одном этом доме было рабочего люда!.. И в тот вечер он уже знал, предчувствовал, что войдет в этот мир, лишь пока неизвестный ему, найдет туда путь… И путь этот был найден. Совсем иной путь. Не тот, на который выходят одиночки-бомбометатели или группки террористов.