Отсидев после затянувшегося следствия еще полтора года в «Крестах», Бруснев попадает в Верхоянск, не зря прозванный политссыльными Окаянском.

Несколько лет жизни в условиях самых суровых, диких, и вдруг Бруснева, как имеющего инженерное образование, приглашают участвовать в Русской полярной экспедиции, организованной известным исследователем Арктики Эдуардом Васильевичем Толлем. Основной ее целью было найти, открыть Землю Саннкова, которую сам Толль видел в своих предыдущих экспедициях с северной оконечности острова Котельный, входящего в Новосибирские острова. Ранее являлась эта загадочная земля и другим людям, однако побывать на ней не довелось никому. Ее открытие стало заветной мечтой Толля.

В навигацию 1901 года из-за сложной ледовой обстановки ему не удалось достичь на экспедиционном судне «Заря» арктических широт, на которых по его предположениям могла находиться Земля Санникова. Тогда он решилзазимовать на острове Котельном, а при наступлении полярного лета отправиться на ее поиски во главе небольшого санного отряда.

Прежде чем совершить свое рискованное путешествие, которое закончится трагически, Толль уезжает на материк, на побережье Ледовитого океана, в местечко Аджергайдах. Здесь он в последний раз встретился с Брусневым, покинувшим острова тремя месяцами раньше.

Судьба словно бы нарочно вновь свела этих людей после их расставания в бухте Нерпалах. Встретились в последний раз два человека, в сущности глубоко родственных, при всей непохожести их характеров, натур: оба были готовы пожертвовать всем ради своей идеи, своей мечты…

Перенесемся, Читатель, в далекую весну 1902 года, на северо-восточное побережье Ледовитого океана…

Перед самым закатом, накануне своего возвращения на острова, Толль пригласил Бруснева пройтись по тундре: надо было договориться о дальнейшем еще раз, напоследок. В перенаселенной тесной поварне было слишком шумно для такого разговора.

Вечер выдался спокойный и не слишком морозный. Огромное оранжевое солнце, зависшее над всхолмленным горизонтом, разогнало по тундре длинные ярко-синие тени. Пестро от них было среди всторошенных льдов залива. В лучах умиротворенно отходящего на покой светила Толль и Бруснев, неторопливо шагавшие вдоль берега, молчали. Толль лишь покашливал иногда: в последние дни кашель измучил его, не помогала и трубка.

— Ну как, Михаил Иванович, наверное, поустали порядком? — первым заговорил он. — Вы на сегодняшний день, безусловно, самый деятельный человек во всей нашей экспедиции, все время — в пути, в работе…

— Ничего, — Бруснев махнул рукой, — в моем положении это все-таки лучший вариант существования… Я даже благодарен судьбе, что все так устроилось…

Толль покивал: мол, понимаю, понимаю, и они какое-то время опять шли молча.

— Я прежде не заговаривал с вами об этом, — снова первым нарушил молчание Толль. — Знаю, тут для вас глубоко личные мотивы… Вы уж простите, что хочу коснуться их…

Бруснев вопрошающе посмотрел на Толля, хотя сразу же понял, о чем тот заговорил.

— Для меня, Михаил Ивапович, такие, как вы, — загадка… Вот мы идем рядом, а я чувствую, простите, что рядом со мной идет человек, несущий в себе какой-то иной, не вполне понятный мне, мир… — продолжал Толль. — Я наблюдал и вас, и двух ваших товарищей, тоже недавних политссыльных. Опять же, простите мне это нелепое словцо—«наблюдал»… Все трое — честные, прекрасные люди, перед каждым из вас может открыться по-настоящему интересный путь, поскольку у вас для этого есть все: способности, знания, характер, воля… И такое поле деятельности представляет собой наша страна! Вы-то, Михаил Иванович, имели возможность почувствовать — какая это громада! И сколько этой огромной стране надо по-настоящему деятельных людей! Знающих людей! Вы же вот, являясь именно таковыми, вынуждены здесь, в этих пустынных местах, чуть ли не убивать свои лучшие годы… Ваши знания, ваша энергия, ваши способности, в которых так нуждается Россия, остаются под спудом… Тяжело на душе от такого противоречия… Может быть, я чего-то тут недопонимаю, чего-то не вижу… — Толль искоса посмотрел на Бруснева, шагавшего рядом. Тот едва заметно покивал, покусывая губы, напряженно глянул в глаза Толлю, заговорил не сразу:

— Вы, Эдуард Васильевич, — ученый, исследователь… Наука, работа исследователя — это, насколько я понимаю, постоянная борьба с косностью устоявшихся представлений, которые всегда, почти всегда, не желают уступать своего места новому знанию, новым представлениям, более совершенным, передовым… Не так ли?..

— Положим, что так… — сказал Толль.

— Ну а в самой жизни, которая тоже не хочет стоять на месте, цепенеть, замирать, разве в ней все не так же?! — Бруснев снова посмотрел на шагавшего рядом Толля, как бы сомневаясь: надо ли продолжать, надо ли идти дальше в этом внезапно возникшем разговоре.

— Говорите, говорите! — Толль быстро закивал. — Я с интересом слушаю вас. И, пожалуйста, не сковывайтесь. Вы, должно быть, имели возможность убедиться, что я — не враг вам… — он улыбнулся и коснулся кончиком рукавицы кухлянки Бруснева.

— Хорошо, — Бруснев улыбнулся ответно. — Вот вы заговорили о том, что такие, как я, убивают свои лучшио годы и силы в ссылках… А почему?.. Почему они вынуждены находиться в таком нелепом положении?.. Может быть, по недомыслию молодости?! Делали бы добросовестно свои общественно полезные дела, не лезли бы на рожон, и было бы все в порядке… Но можно ли спокойно жить и спокойно делать эти самые общественно полезные дела в стране, остро нуждающейся в кардинальнейших, коренных переменах?! Не просто в деловом рвении немногочисленной просвещенной части нашего народа все дело, а именно в самых широких и решительных переменах. Уродлива вся жизнь нашего государства с его нелепой политической организацией, сковывающей энергию и творческие возможности великого парода! Вы вот сказали, Эдуард Васильевич, о том, какая громада наши страна… А посмотрите, как всюду на ее пространствах царит разнузданная, чисто азиатская, стихия бесправия, и здесь вот, в Якутсках, Верхоянсках, она особенно остро ощутима. Всюду — почти поголовное раболепие перед ничтожными людишками, наделенными почти неограниченной властью. Разве можно, я говорю, спокойно делать, какое-то отдельное дело, не помня об этом?! Разве можно посвятить себя целиком какому-то роду деятельности и считать, что этого вполне достаточно, тогда как все в окружающей тебя жизни наполнено самыми вопиющими противоречиями?!.

Толль закашлялся и потому заговорил не сразу: — Тут вы, дорогой Михаил Иванович, косвенно упрекаете и меня… Вот ведь я-то занимаюсь наукой, весь отдан именно ей… И считаю, что служу не какому-нибудь узкому делу, а именно служу своему народу, его настоящему и будущему. Совесть моя чиста…

— Но она не может быть спокойной! — горячо воскликнул Бруспев. — Вы — гуманный передовой человек. Но свою гуманность вы можете проявить лишь в кругу людей, с которыми связаны непосредственно: у себя на «Заре», вот здесь… А в это время страдают миллионы людей, ваших соотечественников, творятся беззакония, вся жизвь идет не так, как надо бы ей идти…

— Но наука, как мне кажется, не то, чтобы не должна, а просто нe может, не в состоянии слить себя с революцией, с политикой. Науке надобно служить всецело! Только такое служение даст настоящий результат! Перед человеком науки не может быть двух целей!..

— Не в смысле агитации, Эдуард Васильевич, — Бруснев едва заметно усмехнулся, — скажу: по-моему, путь из науки в революцию естествен, даже закономерен. Ведь если вспомнить, сколько прекрасных людей пришло в революцию именно из науки! Взять хотя бы Кибальчича; человек был явно гениальным…

— Да, но все эти люди, насколько мне известно, уйдя в революцию, так или иначе изменили науке, а это доказывает, что сочетание науки и революции…

— Это доказывает, Эдуард Васильевич, все то же: путь из науки в революцию — закономерен! Еще раз хочется подчеркнуть! — не сдержавшись, перебил Бруснев. — Наука дает понимание законов развития вообще и общественного развития — уж само собой! Развитие же общественное, как и развитие в самом широком смысле, состоит из смены одних, изживших себя, форм другими, более совершенными. Разве не следует из этого, что люди науки, знающие эти законы, а стало быть, и осознающие необходимость перемен, осознающие более, чем другие, должны позаботиться об ускорении этих перемен?..

— Вот как вы меня окрутили! — Толль рассмеялся. — Мне теперь, для того чтобы стать последовательным и принципиальным ученым, ничего другого не остается, как побыстрее уйти с головой в революционную деятельность!..

— Вы сами подтолкнули меня к этому разговору! — Бруснев тоже рассмеялся.

— Н-да… И вот уже приходится обороняться… — Толль покачал головой. — Не политик я, Михаил Иванович. Трудно мне вести такие разговоры… Ну а вы… Вы всерьез верите в возможность этих самых быстрых, кардинальных и коренных перемен?..

— Тут, Эдуард Васильевич, не просто о чьей-то личной вере речь… Я уже сказал: есть законы развития! И есть уже учение, весьма убедительно доказывающее неизбежность довольно скорых перемен…

— Маркса имеете в виду?..

— Маркса. Да.

— Не могу судить об этом. Не читал. Лишь слышать доводилось… Но ученье, законы — одно, а как в смысле практическом?.. Вы вот, очевидно, попытались и… оказались вот где… А жизнь как текла себе, так и течет…

— Да, как будто так… Но… Я был участником и свидетелем весьма знаменательных событий. Я знаю, что все уже началось, что началась такая основательная подготовка, которая обязательно приведет к переменам, обязательно! Верую в это, не смотря ни на что! Верую в это, простите, ничуть не слабее, чем вы — в существование земли, которую хотите найти!.. — тут Бруснев осекся: пожалуй, некстати коснулся он теперь заветного для Толля…

— Но свою-то землю я видел своими глазами, ее видели и другие! — с внезапной твердостью в голосе заметил Толль.

— Так и я свою видел своими глазами!..

— Как это?!.

— Боюсь, Эдуард Васильевич, вы не поймете меня…

— А вы не бойтесь!..

— Я видел людей, простых людей, обыкновенных питерских рабочих, я слышал, как они говорят о будущем, знаю, что они думают о настоящем… Одного этого достаточно! Одного этого достаточно для крепкой веры! И них — та самая сила, которая способна совершить самые великие перемены!..

— Не знаю, не знаю… Может быть… Не буду возражать вам, — в раздумчивости сказал Толль. — Одно для меня ясно: есть в человеке истинное, страстное стремление к чему-то большому, высокому, пусть и недостижимому даже, так, стало быть, есть и сам человек, как личность, как деятель… И в вас, и во мне это стремление живет, горит. В каждом — свое. И — довольно об этом!..

Оба замолчали. Было лишь сльшшо, как похрустывает наст под ногами. Солнце между тем уже село, и сразу стало заметно холоднее. За увлекшим их разговором они не заметили, как далеко ушли от поварни.

Бруснев, возбужденный разговором, шел, покусывая губы, будто с усилием сдерживая себя, чтоб не заговорить снова, о том же. Да, свою вожделенную землю он тоже видел своими глазами! Видел!.. О многом он мог бы теперь рассказать Толлю…

Как ему запомнился, например, день в июне 1896 года, день, в начале которого его везли в тюремной карете на вокзал, и по всему Петербургу ревели надрывно неурочные фабричные гудки. И пока в одиночке досиживал последние дни, все слышал их. Доподлинно знать, что происходит, не мог, однако догадывался: что-то чрезвычайное, значительное! Потом уже, в Верхоянске, когда вслед за ним туда начали прибывать новые ссыльные, от них узнал: тогда весь текстильный Петербург забастовал…

От них же узнал и о том, что из интеллигентского центра, после арестов 92-го года, уцелели немногие, а связи с рабочими кружками оборвались почти полностью. Однако социал-демократическое движение в Петербурге имело уже глубокие корни. Среди оставшихся на свободе было несколько членов интеллигентского центра из студентов-технологов. Они и явились продолжателями всего дела.

Осенью следующего года с ними установил связь Владимир Ульянов, приехавший в Петербург в конце августа из Самары. А вскоре была создана новая организация социал-демократического направления — «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Новая организация от пропаганды марксизма среди передовых рабочих, в пропагандистских кружках, перешла к политической агитации среди широких масс рабочих.

После ареста Владимира Ульянова и многих других руководителей «Союза борьбы» деятельность организаций не прекратилась.

Толль остановился первым, оглянулся назад:

— Ого! Как мы увлеклись! Пора и возвращаться…

Его рука снова коснулась Бруснева, задержалась на плече. Покашливая, он заговорил опять:

— Мне бы вот о чем хотелось вам сказать… Я отношусь к вам с искренней симпатией, вижу в вас человека твердого, крепкого, на которого во всем можно положиться, знаю, что со спокойной душой могу доверить вам любое дело, и оно будет исполнено самым наилучшим образом… С последней почтой я отправил в Петербург письмо, в котором даю вам самую хвалебную аттестацию. Может быть, это поможет вам… Дай бог! Нельзя такому человеку, как вы, оставаться в столь нелепом положении еще на годы! Нельзя!..

— Спасибо, — еле слышно сказал Бруснев.

— Не надо благодарить!

— Да я уж и за то должен сказать вам спасибо, что благодаря вашей экспедиции вырвался из своего Окаянска! Ведь здесь я чувствую себя, несмотря ни на что, почти свободным человеком! А это — так много! Если бы вы знали, как это для меня много! Ведь нет ничего тягостнее, чем осознавать постоянно, что жизнь идет почти впустую, что все замерло, остановилось на годы, и ничего не изменить, не переиначить… Это так опустошает, так обессиливает порой!.. Простите, что заговорил об этом!.. Наверное, подумали: я его называю твердым, а он…

— Нет, нет! Я все понимаю…

В обратной дороге было решено, что Бруснев отправится пока в село Казачье, в устье Яны, где дождется теплой поры, затем, до вскрытия рек, переберется в бухту Тикси, где проведет все лето, до возвращения «Зари». За время своей летовки он обследует побережье и по возможности определит фарватер бухты, расставит на берегу знаки, а кроме того, займется ботаническими, зоологическими и другими сборами.

Утром следующего дня все было готово к отъезду Толля и Бруснева. Позавтракав вместе со всеми временными обитателями поварни, они вышли к поджидавшим их собачьим упряжкам.

— Так, стало быть, мы обо всем договорились, Михаил Иванович? — спросил Толль.

— Договорились! Не беспокойтесь: все сделаю, что от меня зависит. Лишь бы у вас там все удалось… — Бруснев кивнул в сторону севера.

— Да, лишь бы удалось!.. — Толль покивал в задумчивости. — Как я уже говорил вам, в первых числах июня отправлюсь на остров Беннета, откуда попробую добраться до своей цели… А в конце августа — начале сентября ждите, стало быть, «Зарю» в Тикси. Она придет туда в любом случае — со мной или без меня…

— Буду ждать. Буду надеяться, что вернется она с вами и с добрыми вестями!..

— Теперь, что бы там ни было впереди, отступать нельзя, — тихо сказал Толль и добавил: — Остается повторить некогда сказанное Юлием Цезарем: «Alea jacta est!» Как только у нас все будет готово к отправлению, с радостью помчусь навстречу неизвестности! Только бы нам достичь цели! Только бы нам ее достичь!..

Толль на прощанье крепко пожал руку Бруснева, обошел с рукопожатием остальных, затем, оглядываясь и кивая, сел в нарты. Каюр прикрикнул на собак, те взлаяли, подхватили, нарты покатили прочь, в сторону залива…

День выдался на редкость ясным. И удаляющийся от поварни Толль вдруг подумал о том, что при таком чистом, прозрачном воздухе с северной оконечности K°тельного, может быть, видна его далекая загадочная земля…

Остановимся здесь, Читатель. Мы увидели Михаила Ивановича Бруснева в новых условиях, в новых обстоятельствах. Мы увидели: ни тюрьма, ни ссылка, ни суровые условия Арктики, еще вовсе неосвоенной в ту пору, не сломили его духа и воли, не погасили его мечты и веры.

Остановимся, Читатель, почти там, где завершилась первая половина его жизненного пути, его жизненного срока, где едва началась вторая…

Впереди суждено ему будет пережить немало новых испытаний. Бесследно исчезнет Эдуард Васильевич Толль, отправившийся с тремя спутниками на остров Беннета, и первым именно Михаил Иванович Бруснев снарядит поисковую партию и во главе ее отправится на поиски пропавших людей, проявив при этом большое мужество и смелость. Большое мужество и смелость проявит он не раз и после окончания своей арктической одиссеи, вернувшись по истечении срока ссылки в Петербург — к революционной работе…

Несколько лет тому назад мне довелось побывать на небольшом гранитном острове в бухте Тикси. Остров Бруснева — так называется он с осени 1902 года, с тех самых пор, когда в этой бухте Бруснев встретил избитую льдами яхту «Заря», приплывшую туда на вечную стоянку.

Зябко подрагивали, пошатывались желтые полярные маки. Особенно много их было возле серебристого обелиска, установленного на южной оконечности острова комсомольцами города-порта Тикси в память об этом замечательном человеке. Бухту забило тяжело шевелящимися льдами. Наверное, немало таких дней запомнилось Брусневу, ожидавшему там возвращения «Зари»… Только не было тогда ни города, ни порта, не было огромных океанских кораблей у причалов и на рейде… Была единственная неказистая поварня, срубленная им самим из бескорого плавника, и ныне в изобилии валяющегося по всему океанскому побережью… Под порывами налетного северного ветра в воображении моем возник вдруг облик мужественного, сурового человека…

Пожалуй, не таким запомнили его близко знакомые с ним люди. Пожалуй, не таким…

«Впечатление он на меня произвел весьма сильное как своею начитанностью, так и своим тем гуманным обращением, которого мне ранее не приходилось встречать… Его ровные и гуманные отношения ко всем без исключения, его ласковые и добрые слова ко всему бедному люду и труженикам должны были, вероятно, отразиться на мне…» (это — из показаний, данных во время следствия Николаем Сивохиным). «Бруснев был чрезвычайно умным и каким-то необыкновенно простым человеком, целиком ушедшим в рабочее движение» (это — из воспоминаний Н. К. Крупской). Можно припомнить слова других людей, тоже близко знавших его. Не о героизме, не о смелости, не о мужестве они — о большой человечности, о предельной преданности однажды избранному нелегкому пути. И тем не менее неполноты, недоговоренности в них нет. Ведь истинный героизм, истинные смелость и мужество в основе своей всегда несут подлинное человеколюбие и великую способность к самопожертвованию. Верно и наоборот. Тут — вечное единство: одно без другого не живет! Вечным единством этим были так ярко отмечены жизнь и судьба Михаила Ивановича Бруснева.