Пока длился ужин, на воле заметно стемнелось. Отужинав, Яков сослался на усталость и почти тут же ушел спать. Отец вышел на улпцу — посидеть после долгого жаркого дня на завалинке. Михаил остался за столом, у распахнутого окна. Мать, убирая со стола, засыпала его вопросами. Первые вопросы — все те же: окончил ли учебу, куда определился на службу?.. Он отвечал коротко, не входя в подробности, словно бы скупясь на слова; она же, будто задавшись целью растормошить его, втянуть в разговор, находила все новые и новые вопросы. Наконец поняла эту его скупость по-своему, по-матерински, покачала жалостливо головой:
— Устал ты, Мишенька! Яков-то вон, видно, уж спит! Поди ложись тоже… Завтра наговоримся. Я тоже укружилась за день-то! Тоже пойду лягу…
— Да… да… Ложись… — Михаил покивал ей в задумчивости. — Я тоже скоро лягу…
— Укружилась, укружилась я… Ведь по седьмому десятку пошло нам с отцом… Старики уж…
Мать ушла в свою комнату и вскоре затихла там. На завалинке, под окном, у которого сидел Михаил, тянулся негромкий разговор пожилых казаков. Голоса разговаривавших раздавались в густых теплых сумерках глухо.
Дверь хаты была оставлена нараспашку, Михаил хорошо слышал по-вечернему ясный шум Кяфара, бегущего неподалеку, за оборонительным валом. И все путалось, переплеталось с этим шумом звяканье колокольчика: но двору бегал не угомонившийся за день телок…
К беседующим под окнами хаты, запинаясь, подошел сосед Брусневых — старый казак дядя Савка, известный в станице балагур и пьяница, знающий бессчетное множество «побреханек» и «случаев», умеющий и складно присочинить, и ловко соврать…
В этот теплый спокойный вечер пребывал он в добром расположении духа, по всему было видно, что где-то ему как следует перепало чихиря, слова в нем не держались.
Дядя Савка особенно любил рассказывать «побреханьки про царыцю Катрю», к которой якобы по разным войсковым, «козацким» делам приезжали то запорожцы, то кубанцы.
В сгустившихся еще больше сумерках загорелое до черноты лицо дяди Савки было почти неразличимо. Лицо его Михаилу нетрудно было представить до малейшей черточки. Эти вечно вытаращенные, почти бесцветные, заводяневшие от старости глаза, встопорщенные, прокуренные до прозелени усы, этот лиловатый нос-курнофеечка… Такое лицо раз увидеть — не забудешь во всю жизнь.
Дядя Савка считал себя потомком запорожских казаков, чем немало гордился. Он словно бы подчеркивал это и своей «хохлатской мовой», и всей своей беззаботной бобыльей жизнью. Жил он, не имея ничего, кроме развалюшной хатенки. Михаил с детства полюбил эту низенькую турлучную хатку под толстой камышовой крышей, в ней, бывало, по вечерам он просиживал до позднего часа, увлеченный россказнями дяди Савки. То ли по-соседски, то ли еще почему-то старик явно выделял его среди других мальчишек станицы. Старому казаку было что порассказать! Рассказчиком дядя Савка был всегда неутомимым, неиссякаемым. От него же Михаил услышал когда-то о том, «як и виткиля началося Кубанско войско». Не забывая посасывать свой глиняный чубучок, дядя Савка рассказал ему, как с Дона на Кубань после разгрома Булавинского восстания бежали казаки Игната Некрасова (Игната-сударя, Игната Некрасы), основали там казачью общину, имевшую свои законы и чуть ли не свою конституцию. Последователи Игната крепко держались завета: «Царизму не покоряться, при царизме в Расею не возвертаться».
Было у дяди Савки две мечты. Одна называлась «Беловодской землей», другая — «градом Игната».
О Беловодской земле он рассказывал Михаилу всего несколько раз. Мол, лежит эта земля далеко — за высокими горами, на берегу «окияна-моря». «И тамо, Михайло, — живописал он, — леса темния, горы высокия! Житье тамо дюже гарно! Родятся тамо и винограды, и кавуны с мажарное колесо, н сорочинское пшено!.. Воля тамо! Вольная воля! Всяка власть, Михайло, — антихрист. А тамо антихриста не може быти и но буде!.. Тамо уси живуть по божецкому закону!.. Тамо уси — браты та систры!.. Е тамо и станицы, як вот наша, тильки дуже крайше, е и два града — Скитай та Кабан…»
О граде Игната дядя Савка мог говорить без устали. Об этом граде он знал не один десяток сказок. Однако рассказывал он их не как сказки, а как бывальщины, с полной верой в доподлинность того, о чем говорил, без малейшего сомнения…