Старшина Скиба занимался с новобранцами физподготовкой.

Новобранцы были стриженые, нескладные и все, как один, в новеньких голубых майках — такие выдают солдатам в самом начале службы. Молодые испуганные лица, настороженные глаза. Опасливо косятся не только по сторонам, но и друг на друга, — видно, пока не успели толком перезнакомиться.

Испуг их был понятен. Еще на гражданке знакомые, успевшие отслужить свое, застращали их рассказами о дедовщине, царящей в армии. Многое было преувеличением, рожденным желанием прихвастнуть, — дескать, видишь, через какие ужасы прошел! И эти, неопытные, уже боялись — заранее. Хотя, если честно, правильно делали: ничего хорошего первый год службы им не сулил.

В данный момент они с тоской взирали на то, как старшина Скиба пытается заставить рядового Оноприенко подтянуться на перекладине.

Оноприенко багровел, пот лился ручьями по щекастому лицу и пухлой безволосой груди; он старался изо всех сил, извиваясь, как гигантский червяк, но усилия его были совершенно бесполезны.

— Ну, и долго ты меня будешь мучить, Оноприенко? — спросил Скиба. — Ладно, — пожалел он земляка, — падай вниз. Отдыхай.

Оноприенко тяжело рухнул на землю и, шумно сопя, смотрел на старшину.

— Ну что скажешь в свое оправдание? — поинтересовался Скиба.

— Никаких сил больше нема, товарищ старшина, — просипел Оноприенко.

— Ах, сил у тебя нема! — Скиба усмехнулся. — Куль ты, Оноприенко! Натуральный куль! Мне сказать с чем или сам догадаешься? Значит, показываю в последний раз! Следи за моими действиями, боец!

Скиба поплевал на ладони, ловко и даже с некоторой показной ленцой подпрыгнул, уцепился за перекладину, подтянулся раз десять, сделал подъем переворотом как в одну, так и в другую стороны, снова подтянулся и уселся на перекладину. Хотел даже крутануть солнышко, но решил, что для молодого пополнения это будет уже слишком. Легко спрыгнул на землю. По взглядам новобранцев понял: смотрят с завистью, видят, что он даже не запыхался.

— Понял, Оноприенко? Чтоб кулям из осеннего призыва уже сам все это демонстрировал! — веско завершил свое показательное выступление Скиба и посмотрел на новобранцев. — Всех, между прочим, касается. Давай, Оноприенко, работай!

Оноприенко уныло посмотрел на небо, видя перед собой ненавистную перекладину, потом, подражая старшине, поплевал на ладони, но переборщил — пришлось вытирать руки о штаны. По рядам новобранцев пробежал смешок. Оноприенко подпрыгнул, невольно крякнув, и повис, дрыгая ногами. Лицо его вновь побагровело.

— Не сучи ногами, боец! — весело крикнул Скиба. — Что ты извиваешься, как гусеница? Все равно бабочкой не станешь!

Новобранцы грохнули.

Наблюдавший издалека за этой сценой лейтенант Столбов тоже усмехнулся. Болтавшийся на перекладине солдат и впрямь походил на исполинскую гусеницу, которая пытается освободиться от прежней оболочки, чтобы стать бабочкой.

И тут же Столбов одернул себя. А ведь он сейчас видел то, за что со временем, вполне вероятно, такой же, как он, лейтенант загремит в штрафную командировку. Ну разве что Оноприенко, в отличие от Васютина, спасет его вес и немаленький рост. Крупные люди реже вызывают у других желание глумиться. А вот кто-нибудь из тех, кто сейчас ржет, отчасти чтобы заглушить собственный страх, отчасти чтобы угодить старшине, запросто может оказаться на васютинском месте.

В принципе справиться с дедовщиной несложно. Просто этого надо действительно хотеть и добиваться. Если бы взводы составлялись по призывам, новобранцы вышли бы из-под круглосуточного контроля дедов. Но проблема в том и состоит, что это зачастую совершенно невыгодно младшим офицерам и прапорщикам, поскольку для них главное — переложить собственные обязанности на чужие плечи, обеспечив без особых усилий порядок в казарме и железное выполнение правил…

Вспомнив о предстоящей командировке, Столбов помрачнел. Нет, он не забывал об этом, лишь отвлекся ненадолго, наблюдая за неповоротливым Оноприенко. До отъезда оставалось всего ничего, но Столбов твердо решил не рисовать черными красками свое ближайшее будущее. Да, он знал, что служба на Береговой не сахар. Но он заранее настроился, что едет туда служить, а не отбывать наказание. А вот когда он вернется…

Сейчас с дядей Степой говорить бесполезно — он зол и расстроен. Столбов его понимал и, поостыв, уже не обижался. Направляясь к дядьке в часть, он знал, что ни на какие поблажки рассчитывать не вправе. И никогда не рассчитывал. Но поговорить с Борзовым он должен — не как с родственником, а как с человеком, как с мужчиной. Конечно, дядя Степа, столько лет проживший со своей Машей, которая моталась за ним по гарнизонам, ни разу не возразив, не пожаловавшись на усталость и бытовую неустроенность, вряд ли одобрит поведение Марины. Ну еще бы — жена офицера должна быть образцом добродетели. Но так уж случилось. Что ж теперь, судить ее показательным судом?

Нет, Иван не позволит ее судить и даже осуждать. Она и так страдает. Из-за него, Ивана, а еще из-за того, что обманывает мужа. И Никита будет страдать, когда узнает от посторонних об измене жены. Зачем же им всем так мучиться? Зачем лгать друг другу?

Столбов посмотрел на спортплощадку. Новобранцы бестолково толклись, пытаясь встать в строй.

— Взвод! — скомандовал Скиба, похоже так и не добившийся сегодня особых успехов. — Построились в колонну по два! В казарму шагом… арш!

Новобранцы послушно затопали сапогами. Старшина вразвалку пошел чуть поодаль.

— Значит, пять минут на перекур, бойцы! — зычно выкрикнул он. — Потом все готовятся к праздничному построению! Чистят сапоги и причесываются!

Обритые наголо новобранцы засмеялись.

— Отставить смех! — гаркнул старшина, довольный, впрочем, своей шуткой.

Столбов тоже пошел. Ему оставалось пройти какую-то сотню метров, но он не торопился, стараясь собраться с мыслями.

Он шел к Марине. Он не разговаривал с ней уже несколько дней — только видел издалека. Она еще больше похудела и выглядела совсем больной. И двигалась она, как автомат, не замечая вокруг ничего, погруженная в себя, в свои переживания.

Иван не знал, известно ли ей про командировку. Наверное, нет, иначе она нашла бы возможность встретиться с ним. Все-таки не на неделю расстаются. Хотя что такое три месяца — всего-то девяносто два дня. Всего-то?

Столбов завернул за угол и по узкой дорожке направился к Марининому дому. Сегодня она взяла отгул — санитарка Анна Павловна сообщила об этом с каким-то неудовольствием, будто Марина только и делала, что прогуливала работу. Столбов хотел спросить, чем этот отгул вызван — не болезнью ли, но промолчал. Зачем лишний раз подчеркивать свой интерес к Марине?

Он зашел в подъезд, поднялся по лестнице и позвонил, на долю секунды вдруг испугавшись, что ему откроет Никита. Привет, друг Ваня, зачем пожаловал? Ко мне или к супруге моей?.. Столбов представил ухмыляющуюся физиономию Голощекина и стиснул зубы. К тебе, Никита. И к твоей жене. Поговорить нам надо…

Звонок прокатился по квартире, но дверь никто не открыл. Столбов подождал немного и начал медленно спускаться вниз. Он не уйдет. Встанет возле подъезда и будет ждать, пока не дождется.

Выйдя на улицу, Иван огляделся, прикидывая, где бы устроиться, но тут его осенило: он обошел дом и оказался в небольшом дворике. Между двумя пихтами была натянута провисшая бельевая веревка, и под ней стояла Марина в линялой футболке и шортах. В тазу возле ее ног высилась гора скрученного мокрого белья. Женщина наклонилась, взяла синюю тряпку и, отжав еще раз, повесила ее на веревку. Расправила аккуратно, наклонилась за следующей.

Увидев Марину, Иван остановился. Сердце его заколотилось так сильно, что перехватило горло. Он смотрел, как она развешивает белье, и, странное дело, чувствовал не радость, а ужасную тоску. Девяносто два дня. Вечность. Тоска сменилась отчаянием, а потом и жгучей ревностью. Она вешала белье своего мужа — футболки, гимнастерки, рубашки… Полотенце, которым он вытирался после вечернего душа. Простыню, на которой они спали вдвоем…

Столбов тихо застонал, но Марина не услышала. Приподнявшись на цыпочки, она перекинула через веревку светлое короткое платье. Этого платья Иван на ней никогда не видел.

Марина выпрямилась и положила руку на поясницу. Откинулась немного назад и заметила Столбова.

— Марина, — позвал ее Иван.

Она молча смотрела, как он идет к ней, протянув руки для объятий, а когда Иван подошел, отступила на шаг. Мокрая простыня больно хлестнула по щеке.

— Ты не рада меня видеть? — удивленно спросил Столбов. — Я уже несколько дней пытаюсь с тобой встретиться… Что-нибудь случилось?

— У меня? — Марина пожала плечами. — Нет, ничего.

Голос ее звучал не просто устало — он был равнодушным и каким-то безжизненным. Столбов вдруг почувствовал обиду, притом незаслуженную.

— А я уезжаю! — выпалил он.

Марина вздохнула:

— Я знаю.

— Знаешь? — Иван прищурился. — А почему тогда прячешься от меня?

— Я не прячусь. Вот она я.

— И ты ничего не хочешь мне сказать?

— А что ты хочешь услышать от меня, Ваня? — Марина посмотрела на него так, словно не понимала, о чем можно с ним говорить.

— Может, я зря пришел? — разозлился Иван. — Может, мне стоило уехать не попрощавшись? Подумаешь, каких-то три месяца! Три месяца! — заорал он. — Девяносто два дня! Ты понимаешь?

— Не кричи, пожалуйста, — попросила Марина. — И не говори ерунды. Конечно, ты правильно сделал, что зашел проститься. До свидания, Иван. Желаю тебе удачи.

— Ах, удачи?! — вскинулся Столбов. — Знаешь, Марина, давай начистоту! Я видел, что ты меня избегаешь, только не понимал почему. Думал, Никиту боишься. Но я, Марина, не слепой, я давно заметил, что ты изменилась. Решил, показалось… А теперь вижу — нет, не показалось…

Марина слушала его, закусив губу.

— Ну что ты молчишь? — продолжал распаляться Столбов. — Тебе совсем нечего мне сказать?

— Желаю тебе счастливой дороги.

— И все?

— Нет, не все. Я знаю — там очень трудно. Почти как ссылка. Но ты ведь сильный! Ты ведь выдержишь, правда?

Столбов немного успокоился. Эти слова говорила прежняя Марина — ласковая, любящая, заботливая. Но голос ее оставался холодным. Иван с горечью произнес:

— Ты говоришь… как чужая… Марина! Что случилось? Почему ты не хочешь меня видеть?.. Не молчи, пожалуйста! Мариша, ты… Ты будешь меня ждать? Только три месяца… Всего девяносто два дня…

Марина молчала.

Иван пристально посмотрел ей в глаза и, развернувшись, бросил через плечо:

— Счастливо оставаться, Марин.

Он остервенело пнул таз с голощекинским бельем и быстро зашагал, почти побежал по двору.

— Подожди, Ваня!

Столбов остановился. Марина не двигалась с места, по-прежнему стоя за широкой простыней. Помедлив, Иван вернулся.

— Скажи, что ты думаешь про Никиту? — спросила Марина.

— Зачем? Какая разница, что я про него думаю?

— Большая разница. Забудь, что он мой муж. Просто скажи, какой он: хороший, плохой, добрый, жестокий?

— Тебе это важно?

— Важно. Иначе я бы не спрашивала.

— Хорошо. — Иван помедлил. — Я думаю, что Никита — сложный человек. В нем много всего намешано. Он может быть и добрым, и жестоким, и… Марин, мне сложно говорить.

— Но ведь он твой друг.

— Да, он мой друг. И что? Марина, ты не смеешься надо мной?

Марина покачала головой и спросила:

— А вот скажи, Никита хороший офицер?

— Да, хороший, — со злостью произнес Иван. — И не просто хороший, он отличный офицер. Только знаешь что! Единственное, чего ему не хватает, — это хорошей войны. В мирное время он почти бесполезен. А вот если бы была война, тогда уж…

— Тогда что?

— Тогда бы он развернулся! Бросил бы всех солдат на штурм или на вражеские амбразуры! Всех до единого! И оставил бы их лежать на поле боя. А в итоге бы, конечно, победил. И сделал бы стремительную и блистательную карьеру… — Иван уже не мог остановиться. — Так что ты имеешь все шансы стать генеральшей.

Марина взяла из таза еще одну тряпку. Встряхнула, повесила на веревку. Синие сатиновые трусы.

— Теперь ты все понял, Ваня?

Столбов растерянно молчал. Он ничего не понял. Какая, в самом деле, разница, что он думает про Никиту? И вообще, при чем здесь Никита? Это Марине надо решать свою судьбу, ей и Ивану. А хороший ли Голощекин офицер, пусть думает командование.

С ненавистью посмотрев на сатиновые трусы, Столбов процедил сквозь зубы:

— Я уеду. Меня не будет три месяца. За это время ты, конечно, можешь ни разу обо мне не вспомнить, но я почему-то в этом сомневаюсь. У тебя что-то случилось — ты не хочешь говорить что, ну и не надо. Я только об одном тебя прошу: не позволяй обстоятельствам сломать тебя. Мы оба слишком многое пережили, чтобы в конечном счете расстаться из-за каких-то там неведомых причин.

— Значит, ты ничего не понял, Иван, — вздохнула Марина. — Никита — твой друг. Я его жена. Мы с тобой оба перед ним виноваты. Ты сам сказал, что он сложный человек. Теперь понимаешь?

— Он сложный! — раздув ноздри, прошипел Иван. — А я, стало быть, простой. Как грабли. Мы, значит, перед ним виноваты. Мы должны с его чувствами считаться. Правильно?

— Правильно, — сказала Марина. — И не надо так страшно раздувать ноздри. Я тебя не боюсь. — Она попыталась улыбнуться.

— Ну еще бы! — вскипел Столбов. — Чего тебе меня бояться? Ты Никиту боишься. Боишься, что он презирать тебя будет! — Иван уже почти кричал. — Что рогами своими забодает! — Столбов приставил к голове указательные пальцы и замычал: — Му-у!

— Уходи. — Марина подняла с земли таз. — Прощай, Иван.

Она развернулась и пошла к дому. Столбов смотрел на ее тоненькую фигурку в старенькой, выцветшей футболке, на худые лопатки, на маленькие розовые пятки в хлопающих по земле домашних шлепанцах, и чувствовал, как горячие слезы обиды, отчаяния и жалости выедают глаза. Он зажмурился.

Марина медленно шла, с трудом удерживая трясущейся рукой тяжелый эмалированный таз. Ванечка, дорогой, родненький мой! Ну догони меня! Пожалуйста! Схвати за руку, поверни к себе, обними! Скажи, что ты меня любишь, что тебе плевать на моего мужа, пусть он хоть сто раз отличный офицер. Скажи, что ты защитишь меня. Я ведь совсем не сильная, я слабая, я разрыдаюсь на твоей груди, выплачусь, а потом мы вместе подумаем, как нам жить дальше. Какие девяносто два дня? Я и двух дней без тебя не проживу!

— Марина!

Она остановилась, выронив таз. Обернулась — Иван стоял на месте. Лицо его было злым и обиженным.

— Ты потом будешь жалеть, — сказал он мрачно.

Марина отрицательно покачала головой:

— Я хочу стать генеральшей.

Она подняла таз и ушла.

Столбов постоял немного, потом сдернул с веревки голощекинские трусы и, бросив их на землю, принялся топтать сапогами. Потом отшвырнул их в сторону и быстро пересек двор.

Марины уже не было. Столбов посмотрел на закрытую дверь подъезда. Нет, не надо туда идти. Бесполезно.

Он обидел Марину. Не просто обидел — оскорбил. Упрекнул ее в измене мужу. Дурак! Это он-то, который так долго ее добивался — и добился! И теперь сам же и обвинил в этом. Безжалостный и безмозглый кретин! Нашел с кем воевать! С издерганной, измученной по его вине женщиной. Ну конечно, лейтенант Столбов, это вам не Голощекин…

Тяжелая рука легла на его плечо, и Иван дернулся. Никита, приветливо улыбаясь, смотрел на него. Потом улыбка медленно погасла, сменившись выражением озабоченности и даже участия.

— Ты чего такой, Вань? — спросил Голощекин. — Случилось чего? — Не дождавшись ответа, он понимающе закивал. — Супруга моя, что ли, бортанула? Не переживай. Она последние дни не в духе. Наверное, женское что-то. — Он подмигнул.

— Я ее не видел, — буркнул Иван.

— Не успел? — Голощекин сокрушенно поцокал языком. — Ну ничего. Еще увидишь. Сейчас поднимемся, чайку попьем… А может, это?.. — Он выразительно щелкнул себя по горлу. — На дорожку, так сказать. Ты ведь уезжаешь?

— Уезжаю, — хмуро сказал Столбов. — Ты, извини, Никит, у меня еще дел полно. Так что я пойду. Спасибо за приглашение.

— Да пожалуйста. — Голощекин усмехнулся. — Слушай, мне тут поговорить с тобой надо, посоветоваться. Как с другом. — Он повертел головой. — Пойдем, что ли, покурим? Я ненадолго.

— Ну пойдем, — согласился Иван.

Никита еще раз огляделся и направился за угол, во двор. Столбов неохотно поплелся следом.

— Гляди-ка, мое барахлишко! — воскликнул Голощекин, увидев развешанное на веревке белье. — Повезло мне с женой, Ваня. Хозяйственная — ужас! Ни пылинки, ни соринки, целыми днями моет, чистит, стирает. Прямо енот-полоскун…

Он достал папиросы, протянул пачку Ивану. Тот вытащил одну, прикурил и без всякого удовольствия затянулся.

Столбов не любил, когда Никита начинал юродствовать. А сейчас он юродствовал: говорил врастяжку, глуповато улыбался, строил из себя дурачка. Это всегда означало одно: у Никиты что-то на уме, что-то такое, что он хочет скрыть, обманув собеседника туповатым видом и беззаботной скороговоркой. Но глаза его при этом оставались зоркими; вот и теперь он, не мигая, смотрел на Ивана, стараясь ничего не упустить, все подметить.

— Надолго едешь? — спросил Никита.

— На три месяца. Можно подумать, ты не знаешь. — Иван, не докурив, выбросил папиросу.

— Да откуда же? — удивился Голощекин. — Это ж не я приказ подписывал. Я что? Меня Борзов вызвал, сказал: так, мол, и так, Ворон крови жаждет…

— А чего это я вдруг самым виноватым оказался? — спросил Столбов. — Орлы твои — Степочкин там, Умаров и прочие — легким испугом отделались, а меня — в штрафную. Я без претензий, — добавил он, спохватившись. — Просто интересно.

— Интересно, Ваня, налево за углом, — жестко сказал Голощекин. — Трибунал тебе светил, понял? А Борзов тебя у Ворона отбил, из когтей вырвал. И я, если хочешь знать, за тебя словечко замолвил. Потому как мог ты, друг мой ситный, не на три месяца на Береговую податься, а погонам своим ручкой помахать. — Голощекин для наглядности несколько раз сложил-раскрыл ладонь. — Но ты же не Леха Жгут, для тебя, я так понимаю, военная карьера не абстрактное понятие. Так что скажи спасибо и не ной… А уж чем ты там Ворону насолил, это я не знаю. Слушай, может, ты за бабой его приволокнулся? За Мэрилин Монро этой вымороченной? — Голощекин ткнул Ивана в бок кулаком. — А, Вань? Ну колись давай. Приволокнулся, да? Ты у нас шалу-у-ун!

— Да ладно тебе, Никита, — пробормотал Столбов. — Скажешь тоже.

— Шучу я, шучу. Я знаю, она тебе не нравится. — Он расхохотался, и Столбов неуверенно улыбнулся в ответ. — Тебе Маринка моя нравится, — неожиданно оборвав смех, вдруг сказал Голощекин.

Иван от растерянности не нашелся что возразить.

— Ой, а это что такое? — Голощекин заметил на земле свои перепачканные трусы, нагнулся, брезгливо поднял их двумя пальцами и сунул Ивану в лицо. Тот отшатнулся. — Ну надо же! — удрученно воскликнул Никита. — Мои подштанники кто-то с веревки скинул. Детишки, наверное, озоруют.

Голощекин отбросил трусы и вытер пальцы о галифе.

Столбов отвернулся. Больше всего ему хотелось уйти. Он не понимал, зачем Никита зазвал его сюда для какого-то якобы важного разговора, хотя смутное подозрение, что это все неспроста, шевельнулось где-то в глубине души.

— Детишки, говорю, озоруют, — повторил Голощекин. — Я, Вань, чего хотел с тобой посоветоваться-то. Маринка моя захандрила. Ну сам понимаешь, я на службе, много внимания уделить ей не могу. А она придет с работы и тоскует. Ну и возраст, конечно, такой… Самое время… Как считаешь?

— Чего — как я считаю? — спросил сбитый с толку Иван.

— A-а, ну это… — Никита засмеялся. — Я не сказал, да? Я спрашиваю, как ты считаешь, может, пора ей ребенка завести?

Ивану показалось, что его ударили в солнечное сплетение. Дыхание вдруг остановилось, а в глазах зарябили разноцветные полосы.

— Самое время, говорю, — продолжал Голощекин. — Как думаешь? Ва-а-ань, — протянул он насмешливо, — ты меня слышишь?

Столбов очухался.

— Слышу, — сказал он, стараясь говорить спокойно, не задыхаясь. — А что ты со мной советуешься? Это ваше с Мариной дело.

— Ну само собой. Но ты же мне друг. Я ж не буду с кем попало о таких делах разговаривать. Я знаешь чего думаю? Я думаю, может, она уже того, а? В смысле, подзалетела? Видел, какая тощая стала? А, ну да, ты ж ее не видел давно. Тощая, Вань, и бледная как смерть. И не дает мне уже целую неделю…

Столбов передернулся. Больше он не в силах этого выносить.

— Я пойду, Никит. Извини, — сказал он быстро и опрометью бросился из двора.

Голощекин, осклабившись, посмотрел ему в спину.

Ишь, подошвы сверкают! Девяносто два дня… Девяносто два года ты мою Марину не увидишь! И она тебя — столько же. А была б моя воля, вообще бы ты ни одну бабу в жизни своей не увидел. Но — нельзя. А жаль.

Голощекин потянулся, зевнул и, задрав голову, посмотрел на свои окна. Они были закрыты. Никита усмехнулся. Прячется. Стыдно людям в глаза смотреть. Это хорошо. Стыд, как и страх, — полезные вещи, если уметь ими пользоваться. Совестливый человек всегда уязвим. Там, где иной не будет лишний раз задумываться, совершая какой-либо поступок, совестливый человек сам себя остановит: батюшки, что ж я делаю-то? Да как мне не стыдно? Ай-ай-ай!

А Маринка совестливая. Как прилично воспитанная болонка. Не удержалась, нагадила в доме и переживает. Взять бы ее за шкирман, ткнуть носом в лужу — это кто сделал? И тыкать, тыкать, пока не захлебнется…

Голощекин заскрипел зубами, но тут же взял себя в руки. Он не мог позволить ярости завладеть собой настолько, чтобы натворить глупостей. Марина свое получит, уже получила частично. А Никита еще добавит, но потом. Хорошего понемножку.

Он обогнул дом и зашел в подъезд.

В квартире было тихо. Голощекин заглянул в комнату — Марина спала, вытянувшись на кровати и положив на живот тонкую руку. Никита всмотрелся: веки опухли, нос покраснел. Плакала. Узнала, что милый друг улетает в дальние края, и разрыдалась.

Внезапно Голощекин ощутил нечто, похожее на ревность. Обычную ревность, не замешанную на гневе и оскорбленном самолюбии собственника, у которого из-под носа увели принадлежащую ему вещь. Он сам удивился этому чувству. Он ревновал свою предательницу жену как обыкновенный рогатый муж.

Сняв сапоги, Никита подошел к кровати и опустился на колени. Маринины веки с голубоватыми прожилками подрагивали, ресницы слиплись от слез и потекшей туши, и две темные дорожки тянулись по щекам к подбородку. Марина всхлипнула во сне, потом застонала — тихо и жалобно.

— Мариша, — шепотом позвал ее Никита.

Она не проснулась.

Голощекин протянул руку и погладил ее по волосам. Волосы были пушистыми и живыми, и Никита вдруг испытал невероятное желание зарыться в них лицом и задохнуться, чтобы этот запах — тонкий запах чистоты, едва уловимых легких духов, весеннего солнца — был последним, что он чувствует на этой земле.

Марина пошевелилась и открыла глаза. Сперва в них отразилось сонное непонимание, затем блеснул страх, а потом они погасли, потускнели.

— Разбудил тебя? Прости, — сказал Никита. Он продолжал гладить ее по волосам, осторожно перебирая светлые шелковистые прядки, пропуская их между пальцами.

— Я не слышала, как ты вошел, — хрипло произнесла Марина и откашлялась. — Ты… ты насовсем или опять уйдешь?

— Я насовсем, — сказал Никита. — Он убрал руку и поднялся с коленей. — И я никуда не уйду. Не бойся.

Он присел рядом на край постели. Марина не отодвинулась. Она по-прежнему держала руку на животе, и Голощекин погладил ее тонкую кисть. Обручальное кольцо скользнуло под его пальцами, и Марина это заметила.

— Велико стало, — произнесла она и виновато улыбнулась. — Но ты же не любишь толстых, правда?

— Мне все равно, — сказал Голощекин.

— Разве?

— Мне все равно, — повторил он, — какая ты — худая или толстая. Я люблю тебя.

Он наклонился, чтобы обнять Марину, и она потянулась ему навстречу, обхватила за шею, ткнулась носом в щеку, и Никита почувствовал, как обжигают его лицо горячие слезы раскаяния.