Глава 7.
Время больших перемен
Известный наш отечественный историк Р.Ю. Виппер отмечал, что «если бы Иван IV умер в 1556 г., историческая память присвоила бы ему имя великого завоевателя, подобного Александру Македонскому».
С этим высказыванием ученого в целом нельзя не согласиться, но единственно, что вызывает недоумение, так это то, почему он ограничил величие завоеваний Грозного 1556 годом. К этой дате можно смело добавить еще семь лет. Ведь во весь первый победный этап Ливонской войны успехи русского царя на ниве завоевания чужих земель продолжались и в 1563 году достигли своего пика.
В этом году, когда русские войска овладели Полоцком, что по праву может считаться вершиной успехов не только в Ливонской войне, но и всего царствования Грозного, Ивану Васильевичу шел 33-й год. Столько же было Александру Македонскому в момент его смерти. Но герою эпохи античности повезло больше в том смысле, что он не дождался краха своих начинаний, а потому вся вина за развал созданной им империи пала на его преемников. Русскому царю после завоеваний на западе довелось самому же пережить и горечь их утрат. А потому, характеризуя Ливонскую войну как дело жизни царя Ивана и представляя ее «источником его крайних увлечений», тот же Виппер называет ее и «трагедией его царствования».
Выше мы отмечали, что во всех своих начинаниях Грозный поначалу имел успех, но все эти начинания в своем финале неизменно кончались крахом. Это можно отнести ко всему его царствованию в целом, которое Ключевский справедливо назвал «прекраснейшим по началу», а конечные результаты которого другой наш историк H. М. Карамзин сопоставлял «с монгольским игом и с бедствиями удельного времени». Это же останется справедливым и в отношении всех предприятий Грозного в отдельности. Не будет исключением и Ливонская война. Объяснять причины последующих поражений только тем, что против Москвы сколотился целый союз враждебных держав, было бы необъективно и исторически некорректно, во-первых, потому, что состояться такому союзу позволили именно просчеты московской дипломатии, во-вторых, России и раньше приходилось скрещивать оружие с коалицией тех же врагов и при этом одерживать пусть не блестящие, но все-таки победы. Безусловно, случались и поражения, но все же не такие провальные, не с таким катастрофическим финалом, какой ожидался теперь.
О внешнеполитических просчетах московского самодура, позволивших состояться такой коалиции, а самому при этом оказаться в полной изоляции, мы уже говорили, будем к этому возвращаться и впредь. Сейчас же несколько отвлечемся на некоторые внутриполитические аспекты деятельности Грозного, без понимания которых нельзя объяснить череду неудач на западном фронте, не изменившую русскому оружию до конца войны.
Причину поворота судьбы царствования Ивана Грозного объясняет истинно русский человек, герой казанской и всех кампаний и сражений первого, победного этапа Ливонской войны, князь А.М. Курбский. Можно много в чем упрекать этого человека, поддавшегося инстинкту самосохранения и бежавшего в разгар войны за литовский рубеж. Но нельзя полностью не признавать правоты его суждения, смысл которого в том, что пока царь Иван полагался на своих добрых испытанных воевод, Россия одерживала блестящие победы и одна за другой падали грозные твердыни врага. Но стоило государю, окружив себя ничтожными личностями, поднять гонения на лучших людей, как удача отвернулась от царя, а вместе с ним и от России.
Время первого этапа войны на западе до вступления в нее литовской стороны совпало с последними годами деятельности в Москве Избранной рады. А именно с ней связаны и внутри и внешнеполитические успехи первых лет царствования Грозного. Но вот между царем и его верными соратниками начинает обнаруживаться едва заметное отчуждение, затем все больше проявляющееся недоверие, наконец, происходит окончательный разрыв. Не в поиске причин такой перемены отношений царя со вчерашними советниками наша задача. Отметим только, что главной чертой Грозного, то ли унаследованной, то ли привитой с детства, чертой, усиленно будоражившей его воспаленное воображение и неуравновешенный характер, всю жизнь оставалась болезненная ревность к своей власти, глубокая убежденность не только в ее божественном происхождении, но и в своем неземном предназначении для нее. Все это, помноженное на маниакальный страх возможной потери этой власти, и привело к невменяемости в поступках, поскольку Иван считал себя выше нравственных законов. И как сказал по этому поводу Костомаров, «с молоком кормилицы всосал он мысль о том, что он рожден существом высшим, что со временем он будет самодержавным государем, что могущественнее его нет никого на свете».
Понятно, что человек, наделенный, подобно Ивану, нервным темпераментом и при этом нравственно испорченный, не только с раннего детства привыкший к злу, но и находивший в злодеяниях удовольствие, постоянно осознавая свое превосходство над окружением, превосходство, которое гарантировано ему божественным промыслом, сделавшим его самодержцем, при болезненно ревностном отношении к своему неземному величию получил и особое направление политического образа мыслей, а уж последний оказал свое вредное влияние на образ действий. Относительно этого Ключевский скажет: «Он с любовью созерцал… величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих. Но в этих образах он, как в зеркале, старался разглядеть самого себя, свою собственную царственную фигуру, уловить в них отражение своего блеска или перенести на себя самого отблеск их света и величия. Понятно, что он залюбовался собой, что его собственная особа в подобном отражении представлялась ему озаренной блеском и величием, какого и не чуяли на себе его предки… Иван IV был первый из московских государей, который узрел и живо почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле, помазанника Божия. Это было для него политическим откровением, и с той поры его царственное я сделалось для него предметом набожного поклонения. Он сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти».
Формирование таких взглядов на самого себя не происходит вдруг, оно свершается постепенно с взрослением и под воздействием многих внешних факторов. Такими факторами для Грозного стали успехи первых лет его царствования, возвысившие его в своих собственных глазах. Возмужавший царь переоценил свои личные заслуги и, напротив, не проставил должной оценки заслугам своих сподвижников. Если к этому добавить, что Иван при малейшем жизненном затруднении необычайно легко склонялся в дурную сторону, то станет понятным, какие могли быть последствия и для окружающих, и для всего государства при той, глубоко усвоенной им, идее божественного происхождения своей персоны.
Выше мы уже приводили мысль историка Ключевского насчет того, что Грозный остался верен только простой, голой идее своей власти, не доведя ее до практической разработки, какой требует всякая идея для своего воплощения в реальную политическую программу и последующего внедрения в общественную жизнь. А без такой разработки теория власти неизбежно превращается в каприз самовластия, постепенно вырождаясь в инструмент беззакония и неограниченного произвола.
Говоря проще, впитав в себя идею абсолютного всевластия, понимая в своем сознании доставшееся ему в наследство государство как частное феодальное владение, фамильную вотчину, а его население как холопов, рабов, царь Иван, определив бесправное их отношение к своей особе и свое абсолютное право целиком распоряжаться как их судьбами, так и самим государством, не допустил до своего сознания одного важного момента. Это момент, который везде во все времена являлся нравственным мерилом способностей государственных деятелей. Царь не задумался о своей ответственности перед государством и его народом, о том, что он не собственник, не хозяин в своем поместье, в котором что хочет, то может и делать. А если и хозяин, то рачительный, а главное — мудрый управитель, отвечающий за судьбы миллионов подданных. Конечно, отвечающий не юридически, а нравственно.
Но именно нравственно испорченный с детства, рано усвоивший идею абсолютной и божественной власти, не догадывавшийся о существовании такого понятия, как цена человеческой жизни, а потому воспринимавший окружающих не как равноценные себе человеческие существа, Иван до поры до времени обладал рассудком, еще не помутившимся до болезненного состояния. Но очаги болезни разрастались, и болезнь прогрессировала. Первым толчком стал тяжелый физический недуг, чуть не лишивший молодого царя жизни и расколовший команду его соратников, когда некоторые из них отказались присягать годовалому сыну Грозного. Едва оправившегося от недуга царя ждали новые удары судьбы. Сначала последовала трагическая гибель сына-наследника Дмитрия, того самого, из-за присяги которому и разгорелся сыр-бор во время болезни. Наконец, внезапная смерть горячо любимой супруги, царицы Анастасии. Из всех этих жизненных передряг Иван вышел другим человеком. Именно тогда, судя по заметкам современников, в нем и произошла разительная перемена. В первую очередь это выразилось в том, что он, понимавший высоту своего положения как недосягаемую для своего окружения, повел решительную атаку на вчерашних советников, сподвижников своих дел.
Историк Иловайский эту перемену в царе охарактеризовал так:
«Таким образом в душе Иоанна постепенно накоплялась горечь против своих советников и руководителей, и только их великое нравственное превосходство пока сдерживало его стремление к ничем не обузданному самовластию. Тринадцать лет согласия — это большой срок для столь испорченной, деспотичной натуры, какова была Иоаннова. Но вот он подвинулся к тридцатилетнему возрасту, т. е. к периоду возмужалости, а вместе с тем к периоду полного развития своих страстей, дотоле подавляемых внутри себя, и потому вырвавшихся наружу с особою силою, когда не стало подле него смягчающего и умиротворяющего влияния его любимой супруги».
Разрыв отношений с бывшими соратниками не ограничился роспуском Избранной рады. Правда, эпоха массовых казней тогда еще не наступила, но уже были видны все признаки ее приближения. А пока в отношении своих недавних сподвижников Иван ограничился тем, что наложил на каждого из них опалу и отправил по далеким ссылкам. Но такое снисходительное отношение царя к своей бывшей команде продлится недолго. Скоро он всех их вместе с родственниками и близкими отправит на плаху или переморит по тюрьмам.
Вот истории судеб только некоторых из них.
В 1560 году царь наложил опалу на одного из руководителей Избранной рады протопопа Сильвестра и удалил того из столицы в один из дальних монастырей. Тогда же другой приближенный к Ивану человек, Алексей Адашев, до этого занимавший самые высокие посты в дипломатическом ведомстве, вдруг был отправлен воеводой в Ливонию. Туда же Грозный послал его брата Даниила, который ранее прославился подвигами в военных акциях против Крыма.
Вскоре Алексей Адашев был назначен воеводой в недавно завоеванный русскими Феллин, и это назначение обошлось бывшему дипломату утратой последнего расположения царя.
Тогдашнее окружение Грозного можно грубо разделить на два идейно противостоящих лагеря: партию войны и партию ее противников. Вообще говоря, последних нельзя в полной мере считать противниками войны, ибо они ратовали за наступление на Крым. Но под партией войны однозначно понимается лагерь сторонников завоевания Ливонии. Адашев до конца был против Ливонской войны, считая ее развязывание большой ошибкой. А на посту феллинского воеводы он запомнился миролюбивым, дружеским и даже каким-то приветливым отношением к населению оккупированного края. И как следствие такого отношения, некоторые ливонские города сдавались русским воеводам без боя. Но русскому царю была не по нраву такая расположенность одного из его воевод к завоеванному народу, хотя благодаря именно такой расположенности положение русских в завоеванном крае упрочнялось. Кроме того, у Адашева, в связи с его успехами, появилось много завистников и недоброжелателей как среди высших чинов московского войска в самой Ливонии, так и при дворе Ивана IV. В результате царю поступил донос, где Алексей Адашев, который к тому времени был переведен воеводствовать в Дерпт, выставлялся изменником.
В сентябре 1560 года Грозный устроил судилище над Сильвестром и Адашевым, для чего собрал Боярскую думу и церковный Совет. Но сами подсудимые вызваны не были, судилище проходило в их отсутствие. Нет надобности говорить о том, что вся процедура не имела под собой даже каких-нибудь основ юридической законности. Предложение выступившего было в защиту обвиняемых митрополита Макария вызвать подсудимых в Москву было отвергнуто. Суд приговорил Сильвестра к заточению в еще более дальний монастырь — Соловецкий, что на острове в Белом море, а Адашева — к заключению в тюрьму, где тот в том же году неожиданно умер. Большинство наших отечественных историков склонно считать, что бывший дипломат, он же феллинский и дерптский воевода, по указке царя был отравлен.
Гонение на бывших приближенных продолжалось на протяжении всей войны. Результат такой позиции царя долго себя ждать не заставил: после заступничества за Орден польско-литовской стороны и взятия Ливонии великим литовским князем под свою опеку Москва начала сдавать свои позиции в Прибалтике, и процесс этот стал необратимым. Но история вошла бы в противоречие с нашими, ранее прозвучавшими утверждениями о том, что Грозный неизменно имел успех на первых порах всех своих предприятий, если бы удача отвернулась от русского оружия сразу после вступления Литвы в войну. Ведь к тому времени Ливония как государственное образование перестала существовать. Теперь начиналась война за ее территориальное наследство. Следовательно, новую войну между Москвой и Литвой надо рассматривать, как еще одно предприятие Грозного. А раз так, то, согласно нашим утверждениям, началу этого предприятия должен сопутствовать успех. Так оно и оказалось. Первая же серьезная кампания новой войны принесла победу, перед которой поблек даже казанский триумф русского царя.
Первое столкновение с Литвой в новой войне отмечено концом 1560 года. В Москве еще продолжались переговоры, когда Литва предприняла покушение на захваченные Россией земли разгромленного Ордена. Тогда передовые литовские отряды подошли к Вендену, но тут были опрокинуты войсками Курбского, обращены в бегство, а затем и выброшены за пределы Ливонии. Так состоялась первая встреча традиционных соперников в новой войне.
Военные действия возобновились летом 1561 года наступлением литовцев на русские завоевания в Ливонии последних лет. Войска гетмана Радзивилла осадили крепость Тарваст и в сентябре, после пятинедельной осады, взяли ее. Московская сторона ответила тем, что воеводы Глинский и Серебряный разгромили крупные силы гетмана под Перновом, после чего противник вынужден был оставить Тарваст, который тут же вновь заняли русские.
Годы 1561–1562 характерны разрастанием военных действий. Сначала они велись на территории Ливонии, но постепенно их театр стал перемещаться на земли Литвы. Впрочем, эти действия поначалу оставались довольно пассивными и слабыми. Стороны довольствовались мелкими стычками, но к концу 1562 года московское правительство разработало план крупного наступления. Противнику предполагалось нанести серьезный удар. Для этого в январе 1563 года из района Великих Лук в сторону литовской границы выступило огромное войско (по некоторым данным 130 тысяч человек). Целью похода был давно попавший под власть Литвы древний русский город Полоцк на Западной Двине. Полоцк был богатым торговым центром и важным стратегическим пунктом, где сходились многие транспортные артерии, как сухопутные, так и речные. Кроме того, отвоевание Полоцка отвечало общей политике Москвы, направленной на возвращение в свое лоно всех русских земель, а потому полоцкому походу придавалось большое политическое значение. Но прежде чем перейти непосредственно к полоцкой операции и к ее итогам, нужно отметить еще одну особенность тех лет.
Конец деятельности Избранной рады, отстранение Грозным всех своих соратников и резкое изменение внутриполитического курса в первую очередь выразилось в открытом гонении на бояр. Успехи прежних лет, прежде всего успехи военные, в умах обывателей прочно ассоциировались с самыми именитыми московскими фамилиями, что особенно раздражало царя. И это обстоятельство, вызванное болезненно-ревностным отношением к власти и славе, постепенно приведет к тому, что в условиях новой войны на западе на руководство армии, сплошь состоящее из представителей титулованной знати, царь обрушит самый страшный удар, что станет еще одной причиной тяжелого поражения.
Здесь надо отметить, что еще задолго до Грозного, а именно где-то со времен успехов объединительной политики его деда, Ивана III, иными словами, со времен окончательного утверждения в московском государстве самодержавия, обнаруживается общая едва ли не для всех главных действующих лиц нашей военной истории черта. Теперь судьбы подавляющего большинства из них становятся сложными, драматичными, а порой и трагичными.
Дело в том, что после окончательного становления московского государства с прочными единодержавными началами произошло коренное изменение в составе верхнего эшелона руководства его вооруженных сил. До этого в нем можно было видеть только носителей высшей или удельной власти, а это все были самостоятельные, ни от кого не зависящие правители. В эпоху становления самодержавия представители великокняжеского дома постепенно исчезают с военно-иерархической лестницы, в том числе и с ее верхних ступеней. Их места занимают выходцы из служилого сословия. Особенность сложившейся к моменту становления единого «централизованного российского государства ситуации в том, что отношения между верховной властью и высшим генералитетом теперь и во все последующие времена будут складываться очень непросто. За несколько последующих столетий эти отношения по своей форме претерпят существенные изменения и, в конце концов, от дикого и необузданного со стороны власти произвола придут к вполне приемлемым и цивилизованным, но по своему содержанию останутся сложными и натянутыми. Власть никогда не простит ни в чем не повинному высшему командному составу вооруженных сил утрату возможности самой добывать военную славу, сделавшуюся целиком прерогативой и достоянием подчиненного служилого сословия. Хорошо известно, насколько в России популярны всегда были у народа главные герои его военной истории, а, следовательно, должно быть понятным и то, насколько эта популярность теперь будет раздражать лишенную возможности стяжать собственную воинскую славу верховную власть, всегда к тому же ревностно относившуюся к славе чужой.
Ситуация постоянно усугублялась еще и личными качествами, свойственными лучшим представителям военной верхушки российского общества. Испокон века военные люди отличались открытостью, прямотой, простодушием и независимостью как в суждениях, так и в поступках. И уж совершенно излишне напоминать о том, что дерзкому духу военной профессии всегда были абсолютно чужды лесть и угодничество, а тем более раболепие и низкопоклонство. А это властью в России во все времена воспринималось как открытый вызов и ставило наделенных такими свойствами людей чуть ли не вне закона, потому и судьбы большинства военцых деятелей нашего прошлого были более чем незавидными.
Теперь, после того как мы указали на некоторые свойства личности Ивана Грозного, не будет большой надобности говорить о том, что в его эпоху неприязненные отношения царя к высшему военному руководству государства достигли своего пика. И раньше основной формой проявления преданности престолу самодержавие считало рабское низкопоклонство, в окружении же Грозного такая форма преданности становится нормой и необходимым условием выживания. Заметим, не достаточным условием, а только необходимым. Но чуждая воинскому духу наука раболепия с трудом усваивалась представителями военной профессии, а потому московское самодержавие ни на минуту не переставало ощущать в военно-служилом сословии для себя опасность.
Драматизм ситуации заключался в том, что чем больше теперь деятельность русских полководцев благоприятствовала усилению Московского государства, чем больше она способствовала упрочнению основ русского самодержавия, тем больше она формировала систему неограниченного произвола, носящего в себе опасность для них самих. Иными словами, военные деятели Руси того времени, укрепляя своими победами Московскую державу, тем самым готовили себе гибель. Ибо сама сущность самодержавия, помноженная на личные качества самодержца, зачастую ставившего свою власть выше всяких нравственных законов, оборачивалась для лучших представителей военно-служилого сословия тяжелыми испытаниями. Деспотические наклонности московских государей испытали на себе все без исключения военные деятели периода правления деда Грозного, его отца и его самого. Но все же во времена правления Ивана III и его сына Василия полные драматизма судьбы лучших русских полководцев на фоне последующих поколений могут смотреться вполне благополучно. А вот судьбы военных деятелей, равно как и других лучших людей России следующего правления — царствования Ивана Грозного, полны трагизма.
И вот начиная именно с полоцкого похода можно вести отсчет открытого гонения царем высших иерархов московского войска. Прежде всего, это обстоятельство проявилось в том, что во главе наступающей на Полоцк армии встал сам царь Иван, отведя воеводам роль «на подхвате». Этим царь не столько подчеркивал общегосударственную значимость предприятия, сколько свою собственную роль в его осуществлении. Более десяти лет, со времен знаменитой казанской кампании, Иван Грозный не вставал на челе своих войск, да и тогда роль царя носила чисто символический характер, и это понимали и царь, и все его тогдашние приближенные. Теперь, отказавшись от прежнего окружения и стремясь каждым своим шагом подчеркнуть свою самостоятельность, резко изменив внутриполитический курс, придав ему явно выраженную антибоярскую направленность, царь был вынужден не просто участвовать в крупной военйой операции, но и руководить ею. Ему это теперь было необходимо для демонстрации собственной способности в управлении военной машиной государства и своей независимости от все более приобретающих в московском обществе авторитет и завоевывающих славу военачальников. Не последнюю роль в решении царя возглавить войска сыграло его ревностное отношение к успехам своих воевод, которых к тому времени царь Иван огульно всех начал зачислять в оппозицию. Под московскими знаменами в полоцкой операции стояли лучшие воеводы, прославившие русское оружие под Казанью и в Ливонии, но все они теперь в присутствии царя играли второстепенные роли. Так, например, командующий всеми русскими войсками в Прибалтике князь Андрей Курбский находился сейчас всего-навсего на посту воеводы Сторожевого полка. Далеко от главного командования в царской армии под Полоцком оказался и Петр Шуйский.
В конце января 1563 года русская армия подошла к Полоцку, а 31 числа началась его осада. Главную роль в овладении крепостью сыграла тяжелая артиллерия. Осадные орудия ни на один день не прерывали обстрел, причем для этой цели использовали зажигательные снаряды и каленые ядра. В результате, через неделю после начала осады стена была частью снесена, частью выжжена. 7 февраля московские ратники овладели посадом, еще через неделю комендант крепости сдал кремль, после чего он и местный епископ, взятые в плен, были отосланы в Москву. Всех бывших в литовском гарнизоне наемников русский царь, щедро одарив, отпустил на родину. После взятия Полоцка московские воеводы углубились в литовскую территорию и едва не дошли до Вильно.
Завоевание Полоцка знаменовало собой пик успехов Московского воинства в Ливонской войне. Уведомляя главу русской церкви, митрополита Макария, об этой своей победе, царь писал ему в Москву: «Исполнилось пророчество русского угодника, чудотворца Петра-митрополита о городе Москве, что взыдут руки его на плещи врагов его: Бог несказанную свою милость излиял на нас, недостойных, вотчину нашу, город Полоцк, нам в руки дал».
Победа над Полоцком отдавала триумфом, воскресившим в памяти времена покорения Казани и Астрахани. Ссылаясь на летописи того времени, историк С.М. Соловьев так описывает триумфальное возвращение царя в Москву:
«Царь возвратился в Москву так же торжественно, как из-под Казани: в Иосифовом монастыре встретил его старший сын, царевич Иван; на последнем ночлеге к Москве, в селе Крылатском, встретили его младший сын, царевич Федор, брат Юрий, ростовский архиепископ Никандр с другими епископами, архимандритами, игуменами. Митрополит со всем духовенством московским встретил у церкви Бориса и Глеба на Арбате; Иоанн бил им челом, что милостию пречистой богородицы, молитвами великих чудотворцев и их молитвами Господь Бог милосердие свое свыше послал, вотчину его, город Полоцк, в руки дал. Духовенство государю многолетствовало на его вотчине, благодарение великое и похвалы воздавало, что своим великим подвигом церкви святые от иконоборцев-люторей очистил и остальных христиан в православие собрал».
А историк Виппер относительно полоцкого завоевания оставил такое суждение:
«Грозный имел право гордиться своей победой. В механизме военной монархии все колеса, рычаги и приводы действовали точно и отчетливо, оправдывали намерения организаторов; под стать военным средствам складывалось и управление вновь покоренного края».
Сам царь очень высоко ценил завоевание Полоцка и гордился этой своей победой. В нем не было и тени сомнения в том, что город с окружающей его областью попал в его державу навсегда, а потому он принял самые радикальные меры для его укрепления и бережения. Воеводой в Полоцке Иван Васильевич оставил князя Петра Шуйского. Достоянием потомков стал подробный наказ царя новому полоцкому воеводе:
«Укреплять город наспех, не мешкая, чтоб было бесстрашно; где будет нужно, рвы старые вычистить и новые покопать, чтобы были рвы глубокие и крутые; и в остроге, которое место выгорело, велеть заделать накрепко, стены в три или четыре. Литовских людей в город, приезжих и тутошних детей боярских, землян и черных людей ни под каким видом не пускать, а в какой-нибудь торжественный, в великий праздник, попросятся в Софийский собор литовские люди, бурмистры и земские люди, то пустить их в город понемногу, учинивши в это время береженье большое, прибавя во все места голов; и ни под каким бы видом без боярского ведома и без приставов ни один человек, ни шляхтич, ни посадский, в город не входил, в городе должны жить одни попы у церквей со своими семьями, а лишние люди у попов не жили бы. В городе сделать светлицу, и ночевать в ней каждую ночь воеводам со своими полками поочередно; с фонарем ходить по городу беспрестанно. Управу давать литовским людям, расспрося про здешние всякие обиходы, как у них обычаи ведутся, по их обычаям и судить; судебню сделать за городом в остроге; выбрать голов добрых из дворян, кому можно верить, и приказать им судить в судебне всякие дела безволокитно и к присяге их привести, чтоб судили прямо, посулов ли поминков не брали, а записывать у них земским дьякам, выбрав из земских людей; на суде быть с ними бурмистрам. Кто из детей боярских, шляхты и посадских людей останется жить на посаде, у тех бы не было никакого ратного оружия. Если в ком-нибудь из них воеводы приметят шатость, таких людей, не вдруг, затеявши какое-нибудь дело, ссылать во Псков, в Новгород, в Луки Великие, а оттуда в Москву».
Король Сигизмунд-Август тяжело переживал потерю Полоцка. Новая война для него начинала складываться неудачно. Поставив целью войны изгнание русских из Ливонии, он вдруг начал с того, что, не освободив и пяди земли своего подопечного, понес потерю своего кровного достояния. Буквально сразу за потерей Полоцка литовская сторона обратилась с предложением переговоров о мире. Москва дала согласие, и война снова приостановилась, что явилось очередной ошибкой Грозного, не устававшего удивлять своей поразительной способностью прерывать военные действия в пору наивысших успехов, когда инициатива целиком находилась в его руках. Понимая, что после потери Полоцка ему не приходится рассчитывать на сколько-нибудь достойный мир, король, как мог, тянул время, регулярно присылая в Москву гонцов с просьбами переноса срока начала переговоров, а тем временем продолжал сноситься с крымским ханом, подбивая того к походу на Москву. Кстати, в ту зиму, когда Грозный овладел Полоцком, хан клятвенно обещал королю напасть на московские пределы и не выполнил клятвы, чем может быть частично объяснена русская удача под Полоцком. Сигизмунд верил ханским клятвам, а потому считал свои рубежи в безопасности, по крайней мере, в тот год. Теперь король с упреком выговаривал хану, зачем крымский властитель не исполнил обещания, ставя ему в вину свое поражение под Полоцком и требуя от того нашествия на Москву как долга.
В это же самое время Литва начинает усиленно подбивать к войне на своей стороне Швецию. В Москве об этом стало известно благодаря случайно перехваченным в Ливонии письмам Сигизмунда-Августа к властям Ревеля, адресованным туда для последующей передачи шведскому королю. По этому поводу Грозный когда, наконец-таки, в Москву прибыли послы из Вильно и начались очередные переговоры, велел сказать послам:
«Это ли брата нашего правда, что ссылается с шведским на нас; а что он не бережет своей чести, пишется шведскому братом ровным, то это его дело, хотя бы и водовозу своего назвался братом — в том его воля. А то брата нашего правда ли? К нам пишет, что Лифляндская земля — его вотчина, а к шведскому пишет, что он вступился за убогих людей, за повоеванную и опустошенную землю; значит, это уже не его земля! Нас называет беззаконником, а какие в его земле безбожные беззакония совершаются, о том не думает. Брат наш к шведскому, пригоже ли такое укорительное слово, пишет, что москвичи — христианские враги, что с ними нельзя постоянного мира, дружбы и союза иметь…».
С таких претензий русской стороны начались очередные переговоры о мире. Понятно, что при полном обоюдном недоверии трудно было найти какое-нибудь соглашение, вдобавок Москва выставила требования, не просто неприемлемые противной стороной, а даже абсурдные. Ведавшие переговорами бояре к традиционным претензиям на Киев вдруг потребовали Галиции, Волыни и Подолии, не принадлежавших Литве. Эти земли были собственностью польской короны, объединительный союз которой с Литвой ограничивался только династической унией, и внутри союза владения каждого из государств были четко обозначены. Литовские послы так и отвечали московским дипломатам, что они, дескать, не могут вести разговоров о чужой земле, о том-де надо говорить с польскими людьми. В конце концов, московская сторона оставила требования не только подольской и галицко-волынской земли, но и Киева, принадлежавшего Литве, и ограничилась Полоцкой областью и своими завоеваниями в Ливонии. Литовцы соглашались только на сам Полоцк, как находящийся в руках русских воевод, но всю окружавшую его область, то есть владения бывшего полоцкого княжества требовали вернуть себе. И, конечно же, Литва ничего не соглашалась уступать из ливонских владений, ссылаясь на то, что Орден добровольно подался под протекторат великого литовского князя, а потому настаивала на том, чтобы русские очистили захваченные в Прибалтике земли от своих войск. Наконец, русский царь согласился уступить некоторые свои приобретения в Ливонии и предложил свой вариант границы между московскими и королевскими владениями, предлагая на этих условиях заключить мир на 10–15 лет. Послы, видя уступчивость царя, поняли его последние предложения как проявления слабости и отказались, требуя полной очистки Ливонии.
Услышав очередной раз от бояр о настойчивости литовской стороны, теряя терпение, царь сам вышел к послам и обратился к ним с речью, текст которой со слов записывающих ее дьяков передал нам в своей обработке историк С.М. Соловьев:
«Я, государь христианский, презрел свою царскую честь, с вами, брата своего слугами, изустно говорю; что надобно было боярам нашим с вами говорить, то я сам с вами говорю: если у вас есть от брата нашего указ о любви и добром согласии как между нами доброе дело постановить, то вы нам скажите…. Вы говорите, что мы припоминали и те города, которые в Польше, но мы припоминали не новое дело: Киев был прародителя нашего, великого князя Владимира, а те все города были к Киеву; от великого князя Владимира прародителя наши великие государи, великие князья русские, теми городами и землями владели, а зашли эти земли и города за предков государя вашего невзгодами прародителей наших, как приходил Батый на Русскую землю, и мы припоминаем брату нашему не о чужом, припоминаем о своей искони вечной вотчине. Мы у брата своего чести никакой не убавляем; а брат наш описывает наше царское имя не сполна, отнимает, что нам Бог дал; изобрели мы свое, а не чужое; наше имя пишут полным наименованием все государи, которые и повыше будут вашего государя; и если он имя наше сполна описывать не хочет, то его воля, сам он про то зйает. А прародители наши ведут свое происхождение от Августа-кесаря, так и мы от своих прародителей на своих государствах государи, и что нам Бог дал, то кто у нас возьмет? Мы свое имя в грамотах описываем, как нам Бог дал; а если брат наш не пишет нас в своих грамотах полным наименованием, то нам его описывание не нужно».
Через весь этот шедевр Иванова красноречия сквозит сама природа русского царя. Заметим, он вышел к послам, подвигнутый к тому их явным затягиванием переговоров, но уже после первых слов обращения можно было подумать, что он забыл, зачем он здесь. Снова звучит Киев, претензии на который в последнее время были оставлены, и снова слышим нелепое обоснование русским царем своих прав на него. Ну и, конечно, довольно скоро, буквально через несколько фраз, забыв уже про все территориальные претензии, в том числе и про Киев, Иван начинает полемизировать по поводу своего царского титула, что одно только способно привести любые переговоры в безвыходный тупик. Можно полагать, что Сигизмунд специально умалял титул русского царя, преследуя цель выиграть время. Он не поступился бы честью, даже если и назвал бы Ивана полным царским именем, но тогда послам оставалось бы больше времени на деловые переговоры, что было не в интересах литовской стороны. Ну и уже совершенно поражает своей несуразностью придуманная при Ивановом дворе легенда о происхождении его пращура Рюрика от Римских императоров.
Главным источником московско-литовских противоречий оставалась Ливония, а потому, как не называй друг друга воюющие монархи, а нежелание каждой из сторон отказаться от своих прав на земли разгромленного Ордена ставило проблему в разряд, не разрешаемый дипломатическими методами. Рассудить стороны могло только оружие. Литовская миссия в Москве и на этот раз закончилась ничем, впрочем, кое-каких позитивных результатов король все-таки добился. Как мы уже говорили, русская сторона поддалась на уловку, очевидно, рассчитывая на то, что потеря Полоцка сделает противника сговорчивей, и остановила наступательные действия в момент, когда полностью владела инициативой. Противник не стал сговорчивей, но время, нужное ему для сбора и перегруппировки сил, он все-таки выиграл. Конечно, не только благодаря этому обстоятельству, но и ему тоже, победа над Полоцком, победа славная и блестящая, явившая собой наибольшую удачу царя Ивана IV, стала для русского орудия в той войне и последней.
Завоевание Полоцка подводило черту под победными вехами эпохи и завершало собой светлый период царствования Грозного. Последовавшие затем события открывали полосу неудач, не изменивших русскому царю до конца дней и ставших для России началом одной из самых мрачных страниц за всю ее историю. А началось все с военного поражения воеводы Шуйского, первого и последнего в его военной биографии, поражения, ставшего для него роковым.
В январе 1564 года, после срыва переговоров, русское командование предприняло попытку нового наступления. Из района Смоленска в сторону Орши шло крупное русское войско под командованием князя Серебряного. Простоявшему ровно год в Полоцке Шуйскому царь повелел идти со всеми имевшимися у него силами к Орше на соединение с Серебряным для последующего наступления вглубь Литвы.
В конце января прославленный воевода выступил в свой последний поход. Войска шли в лесистой местности, не предприняв элементарных мер предосторожности. Остается только недоумевать, как опытнейший воевода мог допустить такую оплошность. Непонятно, что произошло со знаменитым полководцем, изучившим за многие годы службы повадки любого врага. Русские воины шли беспорядочными толпами, безо всякого, даже походного построения, не говоря уже о боевом, без доспехов и оружия, погрузив их на сани. Не велась разведка, воевода даже не выслал вперед дозоры. Такое беспечное состояние войска на марше непростительно даже куда менее опытному военачальнику, и осталось загадкой, что притупило чувство возможной опасности и сознание реальной обстановки князя Шуйского.
Расплата настигла русское войско и его командующего 26 января у местечка Чашники на речке Ула, что на полпути от Полоцка до Орши. Здесь следовавшая из Вильно литовская армия внезапно атаковала абсолютно не готовые к встрече с противником боевые порядки Шуйского. Воеводы Троцкий и Радзивилл имели точные сведения о состоянии московского войска и сполна воспользовались представившейся возможностью разгромить его. С первых минут нападения в нестройных рядах атакованных поднялась невообразимая паника. Большинство безоружных воинов бросилось в лес, искали спасения в бегстве, но главный воевода смело вступил в битву и, как рядовой ратник, мужественно отбивался от наседавших врагов, пока изрубленный не упал на землю. По одной из версий израненному полководцу удалось выбраться с места затихшего сражения и пробраться в ближайшую литовскую деревушку, где он был убит крестьянами, но большинство исследователей утверждает, что Петр Шуйский погиб непосредственно в схватке, в бою. Как бы там ни было, но полководец собственной жизнью рассчитался за свою оплошность. Так погиб покоритель Казани, Нейгауза, Дерпта, Мариенбурга, Феллина, Полоцка.
Узнав о разгроме армии Шуйского, следовавший на соединение с ней воевода Серебряный остановился и повернул вспять. Наступательная кампания была сорвана. Оршинское поражение и гибель командующего предопределили поворот в войне.
И все же судьба князя Петра Шуйского не столь трагична, как судьбы многих, если не всех, видных военачальников, героев Казанской и Ливонской войн. К тому времени гонение на бояр достигло стадии перехода от безобидных форм, каковыми были опалы и ссылки, к более радикальным. Начиналась эпоха массового террора. Существует даже предположение, будто Шуйский, видя надвигающуюся грозу Ивановых безумств и понимая неотвратимую перспективу мучений в пыточном каземате и бесславной гибели в опричном застенке, предпочел честную и достойную воина гибель в бою, а потому специально не хотел призвать к боевой готовности вверенное ему войско. Думается, что эта версия далека от объективности. Не хочется верить в то, что такой человек, как Петр Шуйский был способен преднамеренно уготовить своей армии поражение и даже уничтожение только для того, чтобы, погибнув самому, избежать печальной участи жертвы царского террора. Скорее всего, провидение через необъяснимую беспечность воеводы спасло его от участи других славных деятелей Иванова царствования. История не любит сослагательного наклонения, но все же с огромной долей вероятности можно утверждать, что в недалеком будущем прославленный полководец не избежал бы непосредственного контакта с палачом на плахе, как не избежали его все другие герои эпохи Грозного. Петр Шуйский закончил свою жизнь среди грома битвы, под аккомпанемент стука сабель и треска копий, и он стал одним из очень немногих больших государевых воевод, кто удостоился от судьбы чести умереть столь славной смертью. Россия уже стояла на пороге новых, еще неслыханных потрясений. Грозного царя уже захватывал экстаз кровавых безумств, через год грянет опричная гроза и зальет кровью лучших людей русскую землю.
Всего этого, к счастью своему, уже не увидит князь Петр Шуйский, как не увидит теперь Россия побед в продолжавшейся после его смерти еще 20 лет войне. Ценой огромных жертв, напрягая последние силы, Россия будет теперь пытаться удержать завоеванный Ливонский край, а позже, когда все завоеванное будет потеряно и война перенесется на русскую землю, той же ценой она будет отстаивать свое исконное достояние. Причин такого поворота событий можно отметить несколько, и некоторые их них, связанные с просчетами царя, мы уже называли. Теперь следует указать еще одну причину, полностью обозначившуюся только сейчас, где-то к середине 60-х годов — это внутренняя политика обезумевшего русского царя, если вообще эта кровавая оргия могла называться политикой. Конечно, это не единственная причина последующих военных неудач, но одна из них. Именно благодаря ей краеугольным камнем станет кадровая чехарда в руководстве армии. На воеводстве русскими полками замелькают лица, подолгу не задерживаясь на своих постах. Недолгое командование и мученический венец, принятый на плахе или виселице, станут уделом многих русских воевод, с завистью взиравших на достойную воина смерть Петра Шуйского. Опытные воеводы быстро сойдут с исторической сцены, русская армия буквально через несколько лет после полоцкой победы останется обезглавленной.
Вот только несколько примеров участи больших государевых воевод времен Иванова царствования.
Раньше других испытал на себе все ужасы кремлевских застенков первый герой казанского взятия, воевода князь Михаил Иванович Воротынский. Он был арестован еще в конце 1562 года по нелепому обвинению в измене, столь любимому царем, находившему отклик в его помутившемся сознании, а потому и распространенному тогда в московском обществе. Доблестный полководец был лишен имений, состояния и после мучительных пыток заточен в монастырскую тюрьму на Белом Озере. Через четыре года заключения царь освободил Воротынского из тюрьмы, вернул ему часть состояния и назначил главным воеводой на Окский оборонительный рубеж для противостояния крымским нашествиям. Видимо, время окончательной расправы над прославленным воеводой еще не настало. Но оно придет. Царь Иван любил и умел менять гнев на милость и, особенно, наоборот. В своих безумных выходках он не знал предела, но типичным для его садистского коварства было не решать с приговоренным одним ударом. Иван любил растянуть для себя удовольствие на несколько заходов, причем после каждой очередной опалы следовало возвращение и возвышение опального, зачастую сопровождавшееся царскими ласками, дабы последний, уже предрешенный удар воспринимался больнее.
Вместе с Михаилом жертвой царского произвола в 1562 году стал и его брат Александр Воротынский, также обвиненный в измене, лишенный состояния и заточенный в тюрьму. Через год царь простил Александра, но вынудил того принять иноческий чин и затвориться в монастыре. Такая же судьба постигла одного из самых выдающихся членов Избранной рады, князя Дмитрия Курлятева. За мнимую измену он был арестован, брошен в тюрьму вместе с женой, сыном и двумя дочерьми. От смерти все смогли спастись только приняв монашеский постриг.
В 1562 году был казнен воевода Даниил Адашев, брат Алексея.
Жертвой внутренней политики Ивана стал и другой герой знаменитой казанской эпопеи, один из самых видных русских полководцев середины XVI века, князь Александр Борисович Горбатый, которого князь Андрей Курбский называл «великим гетманом царской армии». Трагическая судьба князя А.Б. Горбатого связана с появлением в Московском государстве опричнины.
Известно, что создание в 1565 году опричнины явилось вершиной Ивановых безумств, самым чудовищным его изобретением. На века это слово стало нарицательным обозначением крайнего беззакония, необузданного произвола и массового истребления ни в чем не повинных людей. Для существования опричнины, этого государства в государстве, требовалось обязательное выполнение одного условия — наличия оппозиции царской власти, условия, без которого опричнина как таковая теряла смысл. И если оппозиции не было, то ее надо было придумать, а придумать ее воспаленному уму Грозного было нетрудно. В оппозицию царь зачислил всю целиком оставшуюся вне опричнины большую часть государства — земщину. Оказались в земской оппозиции и все воеводы русского царя вместе с армией, которая, напрягая последние силы, вступила тогда в самую тяжелую стадию затянувшейся войны на западе. Заметим, что появление этого страшного и позорного репрессивного аппарата относится к разгару войны, когда удача начала отворачиваться от русского оружия и как никогда требовалась прочность и устойчивость тыла. Вместо этого в тылу одна, причем самая ничтожная, часть общества принялась терзать другую. И как сказал историк В.О. Ключевский, «опричнина при первом взгляде на нее, особенно при таком поведении царя, представляется учреждением, лишенным всякого политического смысла». И тут же знаменитый историк вынужден поправиться, говоря далее, что все-таки «у опричнины был свой смысл, хотя и довольно печальный». И далее, поясняя свое положение о печальном смысле опричнины, Ключевский говорит, что «она была в значительной мере плодом чересчур пугливого воображения царя… Тогда вопрос о государственном порядке превратился для него в вопрос о личной безопасности, и он, как не в меру испугавшийся человек, закрыв глаза, начал бить направо и налево, не разбирая друзей и врагов… Усвоив себе чрезвычайно исключительную и нетерпеливую, чисто отвлеченную идею верховной власти, он решил, что не может править государством, как правили его отец и дед,…, но, как иначе он должен править, этого он и сам не мог уяснить себе. Превратив политический вопрос о порядке в ожесточенную борьбу с лицами в бесцельную и неразборчивую резню, он своей опричниной внес в общество страшную смуту…».
Вспышки необузданного деспотизма отмечались за царем Иваном и ранее, но с учреждением опричнины кровавый террор принял массовый характер и был возведен чуть ли не в ранг внутренней государственной политики. Рождение опричнины ознаменовалось массовыми кровопролитиями, и одной из первых жертв разгула опричного террора стал прославленный московский воевода, герой казанской эпопеи князь А.Б. Горбатый.
Вершившее так называемое правосудие опричное окружение царя не утруждало себя заботой придавать хоть какую-нибудь тень правдоподобия в выдвигаемых обвинениях, не пыталось добыть хоть сколько-нибудь достоверные улики и создать хотя бы иллюзию возлагаемой на свои жертвы вины. Чаще других главным обвинителем, стряпавшим свои вердикты, не смущаясь их нелепостью и несуразностью, выступал сам царь.
Сразу после учреждения опричнины, будучи в Александровой слободе, царь принял депутацию Боярской думы, которой объявил, что они уже давно изменили ему, стремятся уничтожить его и сделать законным государем выходца из рода князей Горбатых. Присутствовавшие прекрасно поняли намек царя. Из всех Горбатых в живых оставался только доблестный казанский герой, князь Александр Борисович. Позже такие же обвинения в изобилии станут сыпаться и на другие фамилии, но первым царь выбрал самого популярного в народе героя и самого влиятельного среди московской знати. Прямой и непреклонный характер князя только удачно дополнял его «вину»: по сути дела, его характер в совокупности со славой и популярностью и был главной виной князя. Участь Александра Горбатого была решена. Он был казнен вместе со своим пятнадцатилетним сыном.
Но, безусловно, самым громким, а потому наиболее запомнившимся Ивановым безумием стало обвинение им в заговоре двоюродного брата, князя Владимира Андреевича Старицкого вместе с матерью. Только заступничество за них высших иерархов русской церкви спасло князей Старицких от неминуемой расправы.
Тогдашнее внутреннее состояние Московского государства можно охарактеризовать словами историка Г.В. Вернадского:
«Все эти казни и репрессии привели в замешательство высших представителей русской армии и администрации, которые вместе составляли правящий институт — двор. Никто не считал себя в безопасности. Мораль была подорвана, некоторые думали о побеге в Западную Русь, т. е. в Великое княжество Литовское
Литовские князья хорошо знали об этой ситуации. По их совету Сигизмунд Август начал посылать секретные послания тем московским боярам и чиновникам, которые явно намеревались бежать от царя Ивана IV. Он пригласил их перейти на литовскую сторону и обещал высокое положение и владения в Литве».
Здесь, цитируя известного ученого, мы вплотную подошли к еще одному явлению нашей истории.
Перечень жертв беззаконий русского царя можно было бы продолжать долго. Подавляющее большинство русских воевод, составлявших гордость русской армии, наводивших ужас на неприятеля, а потому высоко чтимых в его лагере, героев бесчисленных походов и битв погибло на плахе, в тюремном застенке или пыточном каземате. Но не меньше трагизма и в судьбах бежавших от безысходности за рубеж, подобно, пожалуй, самому выдающемуся полководцу эпохи Андрею Курбскому.
Открывшаяся полоса военных неудач на западном фронте не обошла стороной и этого героя. Еще до Оршинского разгрома русской рати Шуйского в небольшом бою под Невелем поражение потерпел и Андрей Курбский. Оно существенно не повлияло на стратегическую обстановку и вообще имело характер досадного эпизода, но хуже было то, что, как и другие неудачи тех лет, эта совпала с резкой переменой во внутренней политике Грозного. Первый этап «прекраснейшего по началу» царствования завершился. Наступала самая зловещая страница российской истории. Еще не вошла полностью в свои права эпоха опричнины, но ее идея уже бродила в воспаленном мозгу русского царя. Москва еще не цепенела, но уже содрогалась под впечатлением казней, которые впоследствии на фоне опричного террора не будут называться массовыми. Уже отправились в отставку и вскоре погибнут в застенках члены Избранной рады, которой Россия обязана «прекраснейшим началом» царствования Грозного. Занималась заря мрачного времени, а с ней приближалась кульминация драмы одного из самых передовых людей московского общества.
Еще вскоре после взятия Полоцка царь назначил Курбского воеводой в Дерпт. Здесь в стычках местного значения князь Андрей провел год. Приближалась развязка. Вечером 30 апреля 1564 года воевода объезжал позиции вокруг крепости. Возвращаясь, он сумел незаметно для других оставить за городскими стенами оседланного коня. Ночью под видом проверки караулов князь поднялся на городскую стену. Чтобы не вызывать подозрения у стражи, он не воспользовался воротами, спустился со стены по веревке, нашел своего коня и ускакал в сторону литовского лагеря. Утром 1 мая князь явился в ставку литовского командующего близ города Вольмара и назвал себя. Произведенный эффект не подлежит описанию. Изумлению литовцев предела не было.
Это событие воспринялось тогда всеми слоями российского общества как нечто невероятное и произвело огромное впечатление на московского обывателя. Но позже оно уже не выглядело таким необычным и не казалось таким уж из ряда вон выходящим. При детальном анализе той эпохи и при тщательном знакомстве с личностью Курбского становится понятной главная причина случившегося. Дело в том, что князь Андрей мало походил на своих современников.
Что же случилось с прославленным полководцем? Чем вызван был его поступок?
На эти вопросы пытаются дать ответы многие поколения отечественных историков, но убедительной версии до сих пор нет, хотя, как кажется, особой загадки история тут не задает. В основном в объяснениях причины измены князя доминирует инстинкт самосохранения, побудивший его искать спасения от готовящейся опалы с неминуемой расправой. Этот довод имеет под собой веские основания. По-настоящему эпоха кровавых безумств Ивана IV еще не наступила, но недюжинному уму князя Курбского нетрудно было разглядеть ее приближение. Воевода умел просчитывать на несколько шагов вперед. Его незаурядный, отличающий князя от окружающих интеллект позволял ему это. Уже отправлено в отставку прогрессивное правительство Ивана, возглавляемое Адашевым, к которому был близок и Курбский. Не довольствуясь этим, царь устроил над членами бывшего адашевского кружка позорное судилище, отправившее их в заключение, в котором все они скоро погибли. Тогда же Москва увидела первые массовые казни, позже несколько заслоненные в сознании москвичей еще более жестоким и бессмысленным разгулом опричнины. Мучительную смерть приняли лучшие люди начала царствования Грозного, а главный герой казанской эпопеи князь М.И. Воротынский после жестоких пыток отправился с семьей в первое свое тюремное заточение.
Курбский видел, как тучи сгущаются над ним самим. После победы над Полоцком, где князь был одним из первых героев, он мог рассчитывать на собственный триумф и награды. Но царь не выразил ему даже благодарности. Вместо этого он отправил князя воеводой в Дерпт. До этого дерптское воеводство стало местом ссылки опального Адашева, кончившееся арестом и заключением последнего. Охлаждение царя к князю было налицо. Ждать чего-то было бессмысленно, и последствия подтвердили обоснованность тревоги князя. В ближайшие вслед за тем годы арестам, мучительным пыткам и казням будут подвергнуты все без исключения побратимы Курбского по Казанской и Ливонской войнам.
Но только ли поиски личного спасения подвигнули князя на его поступок?
Другие историки объясняют случившееся тем, что князь прибег к историческому праву свободной перемены места службы, перейдя от одного господина к другому. Но это право, действительно имевшее место в удельные времена, к рассматриваемой эпохе стало архаизмом, а Потому не может быть объяснением случившегося. Главная причина лежит глубже, она кроется в личности князя, а личность эта настолько неординарна, насколько неординарен был на первый взгляд его поступок.
И, пожалуй, самое объективное объяснение случившемуся с Курбским дает замечательный русский историк Н.И. Костомаров:
«Если в личности Курбского можно указать на что-нибудь черное, то никак не на бегство его в Литву, а скорее на участие в войне против своего бывшего отечества; но это происходило именно оттого, что… московские люди, даже лучшие, были слуги, а не граждане. Курбский был преступен только как гражданин; как слуга он был совершенно прав, исполняя волю господина, которому добровольно обязался служить и который его, изгнанника, принял и облагодетельствовал… Руководясь русским патриотизмом, конечно, можно клеймить Курбского, убежавшего из Москвы в Литву и потом, в качестве литовского служилого человека, ходившего войною на московские пределы, но в то же время не находить дурных качеств за теми, которые из Литвы переходили в Москву и по приказанию московских государей ходили войною на своих прежних соотечественников: эти последние нам служили, следовательно, хорошо делали! Рассуждая беспристрастно, окажется, что ни тех, ни других не следует обвинять, да и вообще, чтобы вменять человеку измену в тяжкое преступление, надо прежде требовать, чтобы он был гражданин (курсив мой — А. Ш.), чтобы, вследствие политических и общественных условий, в нем было развито и чувство и сознание долга гражданина: без этого он или слуга, или раб. Если он слуга, то что дурного, когда слуга оставляет господина, который не умеет его привязать к себе, и переходит на службу к другому? Если же он раб, то преступления раба против господина могут быть судимы только перед судом того общества, которое допускает рабство, но не перед судом истории».
Смысл сказанного великим ученым-историком предельно ясен: слуга, а тем более раб, не может быть изменником; для того чтобы стать изменником, сначала нужно стать гражданином. В рассматриваемую эпоху в московском обществе граждан не было, да и само общество было начисто лишено гражданских начал. Даже те, кого принято называть «лучшими людьми», только с большой натяжкой могли называться слугами, а по сути дела и они были рабами. А потому ни мы, ни история не вправе судить князя Андрея Курбского, как и некоторых других его современников, бежавших от безысходности за рубеж. И вот тут Костомаров ближе других подходит к истинной причине, толкнувшей князя на его поступок, но и он не до конца раскрывает сути этой причины. Попробуем теперь мы довести мысль ученого до конца.
Выше мы отметили, что князь Курбский мало походил на своих современников, в том числе и на выходцев из одной с ним социальной среды. И сейчас, спустя четыре с половиной столетия, за внешней стороной тех событий просматривается внутренний мир князя Курбского, разительно отличающий его от побратимов по классу. Отличие это в том, что, оставаясь подобно всем без исключения русским людям рабом в своем государстве, он не был рабом в душе. В своем сознании князь оставался свободным человеком, и в этом была его трагедия. Именно в этом и заключается неординарность личности Курбского, а отсюда и неординарность его поступка. Попробуем разъяснить.
В толковании большинства деятелей отечественной исторической науки князь Курбский представляется идеологом крупной российской аристократии, выступающей против усиления самодержавной власти. Это, очевидно, так и есть. И Литва с ее порядками, а позже, после объединения ее с Польшей в одно государство, Речь Посполитая с ее шляхетскими правами и вольностями, с ограничивающим монаршую власть сеймом, была больше по душе русскому князю. Но все же неверным будет понимать Курбского как полного противника самодержавия и сторонника удельно-вечевых порядков. Высокая образованность князя вряд ли оставляла в его сознании место для альтернативы сильной централизованной власти, необходимой для крепости государства. Скорее всего, Курбский был противником лишь диких, унаследованных от Орды варварско-азиатских форм самодержавного деспотизма и бессмысленной тирании. Нет, князь не был западником. Он до конца оставался истинно русским человеком, но русским, более других сумевшим сохранить в себе устои и характер добатыевых времен и менее других за время ордынского влияния на формирование личности впитавшим в себя от его начал. А потому внутреннему содержанию Курбского, главными чертами которого оставались собственное достоинство и самоуважение, претило доходящее до идолопоклонства низменное раболепие перед властью и смирение перед ее произволом. Его личность не могла мириться с необузданным беззаконием. Именно этим князь Андрей и отличался от своего окружения.
Чтобы до конца понять значимость этого отличия, надо постараться проникнуться нравственной и духовной стороной жизни московского общества в рассматриваемую эпоху, когда подавляющее большинство представителей даже его аристократической верхушки оставалось неграмотным. Выдающийся русский историк С.М. Соловьев, обличая нравственную несостоятельность русского (Общества того времени, назвав главной ее причиной отсутствие просвещения, указал и на условия ее породившие: «… застой, коснение, узкость горизонта, малочисленность интересов, которые поднимают человека над мелочами повседневной жизни, очищают нравственную атмосферу… словом — недостаток просвещения…. Главное зло для подобного общества заключается в том, что человек входил в него нравственным недоноском. Для старинного русского человека не было того необходимого переходного времени между детскою и обществом, которое у нас теперь наполняется учением или тем, что превосходно выражает слово образование. В Древней Руси человек вступал в общество прямо из детской, развитие физическое несколько не соответствовало духовному».
Из последнего правила Андрей Курбский был исключением. В детстве, отрочестве и юности он изучал грамматику, риторику, философию, астрономию. В зрелые годы он стал незаурядным писателем-публицистом. Написанный им в 1573 году памфлет «История о великом князе Московском» являет собой ценнейший исторический материал о Казанской и Ливонской войнах, о деятельности Избранной рады и других современных ему событиях. Можно много полемизировать о субъективности и научно-исторической стороне повествуемого, но не вызывают сомнений высокие литературные достоинства произведения. Князь обладал богатейшей личной библиотекой, какой не было ни у кого в государстве, да и у самого государства. Он не расставался с ней даже во всех своих бесконечных походах, а когда ее пришлось оставить в Дерпте, он жалел потом о ней до конца жизни. И нам должно быть сегодня понятно, насколько возвышался этот человек над своими соотечественниками, и что, принадлежа к числу самых образованных людей своего времени, он не мог мириться с существующими порядками.
Хорошо известно, что образованность как ничто другое способствует уничтожению в человеке раба, а потому князь Курбский был чем-то вроде «белой вороны», он выделялся своей незаурядностью на общем фоне московского общества. И не секрет, что таким людям всегда не просто было жить в нашем отечестве, «горе от ума» не переставало преследовать их, что особенно становилось заметным в периоды обострения деспотизма и произвола власти. И тогда не желающим, а главное, неспособным в силу своих свойств мириться с существующим порядком вещей и не имеющим возможности противостоять ему оставалось одно средство протеста — эмиграция. И такими примерами, продолжавшимися вплоть до самого последнего времени, полна наша история.
Отъезд Курбского произвел эффект разорвавшейся бомбы, хотя пионером князь в этом деле не был. Такие примеры отмечались и до него, но только измена Курбского вызвала столь мощный резонанс, ибо все другие перебежчики не стояли так высоко на общественной лестнице, не были так близки к престолу и не пользовались таким доверием царя. Да, пожалуй, и измена Курбского не породила бы впоследствии такой полемики, если бы, бежав к врагу, князь затем не поднял бы против отечества оружие. Но даже и с учетом этого факта наши отечественные историки самых разных школ далеки от обвинения Курбского в предательстве. Их объяснения поступку воеводы звучат в целом нейтрально, либо оправдательно, и никто не осмеливается назвать князя открыто изменником. Тут дело, наверное, в том, что во времена Курбского обществом еще не было сполна выработано чувство национальной принадлежности и всех тех, связанных с ним, понятий верности своей земле и своему народу, то есть того, что впоследствии получит название патриотизма. Да и как можно обвинять Курбского в измене отечеству, если само отечество тогда было наводнено выходцами из той же Литвы, бежавшими в Россию и служившими ей с оружием в руках против своей бывшей родины. Наверное, именно поэтому князя Андрея Курбского так никто официально изменником и не назвал, за исключением разве что самого царя Ивана Васильевича, который, очевидно, забыл, что сам он в таком случае прямой потомок изменника. Ведь мать Грозного была дочерью крупного литовского магната, бежавшего в Москву в период очередной вспышки русско-литовского противостояния, послужившего потом много на пользу России в ущерб своему бывшему отечеству. Так что родной дед Грозного такой же изменник, и у внука было мало оснований упрекать в измене Курбского.
Случай с Курбским переключил на себя внимание царя, его окружения, да и всего московского общества, так что сама война как-то отодвинулась на второй план, стала не такой заметной; поступок знаменитого воеводы заслонил собой все другие обстоятельства последнего времени. Впрочем, после Оршинского погрома на театре войны ничего особенного долго не происходило. Московская сторона не решалась на новую наступательную операцию, литовская также довольствовалась лишь мелкими рейдами по районам, занятым русскими войсками.
Наиболее крупная стычка произошла у Озерища, где воевода Юрий Токмаков потерпел неудачу в битве против литовских отрядов под командованием Паца. Летом 1564 года Токмаков, имея у себя под ружьем 13 тысяч человек войска, выступил из Невеля и, дойдя до литовской крепости Озерище, осадил ее. На помощь осажденным из Витебска подошло литовское войско в составе 12 тысяч человек. Московский воевода недооценил сил противника и атаковал его одной конницей, оставив пехоту и артиллерию под стенами осажденной крепости. Первой же атакой русским удалось смять передовые порядки литовцев. Но те были тут же подкреплены подошедшими основными силами своего войска, так что повторная атака московской конницы была отбита, а, не имея поддержки своей пехотой, она не выдержала первого же контрудара противника и в беспорядке отступила. Потеряв в бою около пяти тысяч своих людей, Токмаков был вынужден, прекратить осаду Озерища. После этого наступательная инициатива русскими воеводами была окончательно утеряна.
События на западном театре дополнялись враждебными акциями крымцев на юге. Осенью 1564 года Девлет-Гирей, пользуясь тем, что война за Ливонию отвлекла к себе основную массу московских войск и степной участок границы остался неприкрытым, вторгся с шестидесятитысячным войском в рязанскую землю и основательно разграбил ее, не встретив никакого сопротивления.
Тогда же на западном фронте воевода Петр Щенятев отбил попытку гетмана Радзивилла приступить к Полоцку, а наступление противника на Северской Украине остановил воевода Василий Прозоровский под Черниговом, что несколько снизило напряженность на литовском фронте, но положение на южной границе продолжало оставаться тревожным. Ровно через год после нападения на рязанскую окраину ободренный его успехом хан снова подошел к южным русским рубежам, но на этот раз его здесь ждала неудача. Пользуясь стабилизацией положения в Прибалтике, московское командование успело перебросить сюда из Ливонии соединения войск воевод И.Д. Вельского и И.Ф. Мстиславского. Увидев перед собой крупные силы русских, Девлет-Гирей не решился на баталию и повернул обратно.
Вялые действия обеих сторон на западе привели к новым переговорам. Но интересно, что в них русский царь уже не столько заостряет свое внимание на территориальной проблеме, сколько печется о своем престиже, переживая о том, что тот мог пошатнуться от измены Курбского и от навязанного в последний год Грозным террора внутри своей страны. Так, посылая в начале 1565 года в Вильно своего гонца с опасной грамотой для литовских послов, царь Иван дает ему строгий наказ:
«Если спросят про Андрея Курбского, для чего он от государя побежал, то отвечать: государь было его пожаловал великим жалованьем, а он стал государю делать изменные дела; государь хотел было его понаказать, а он государю изменил, но это не диво; езжали из государства и не в Курбского версту, да и те изменники государству Московскому не сделали ничего; Божиим милосердием и государя нашего здоровьем Московское государство не без людей; Курбский государю нашему изменил, собакою потек, собакой и пропадет».
Заметим, этот наказ дан не послу, не какому-то еще чиновнику от дипломатии, а простому гонцу, задача которого состоит только в том, чтобы отвезти бумагу. Но насколько этим своим наказом царь выдает внутреннее состояние своей души. Он больше всего боится, что при дворе державы-соперницы правильно оценят его внутреннюю политику, благодаря которой от него начинают разбегаться лучшие люди. А когда вскоре в Москву приехал гонец от Сигизмунда, миссия которого также заключалась только в передаче бумаг и с которым, как с последним человеком при литовском дворе, никаких разговоров вести не полагалось, встречавшим его приставам, тем не менее, было наказано:
«Если спросит: что это теперь у государя вашего слывет опричнина, отвечать: у государя никакой опричнины нет, живет государь на своем царском дворе, и, которые дворяне служат ему правдою, те и при государе живут близко, а которые делали неправды, те живут от государя подальше, а что мужичье, не зная, зовет опричниной, то мужичьим речам верить нечего; волен государь, где хочет дворы и хоромы ставить, там и ставит; от кого государю отделяться?».
Здесь московский царь снова выдает себя с головой. Он наивно пытается удержать в секрете свое собственное изобретение, прекрасно понимая не только его непопулярность, но и нелепую чудовищность, роняющую изобретателя в глазах стороннего наблюдателя. Грозный всеми силами стремится к тому, чтобы творимый им в стране произвол не стал достоянием иностранцев. Когда же, наконец, весной 1566 года в Москву явилось очередное посольство из Литвы, ведавшие переговорами бояре получили от царя жесткие инструкции, как отвечать на вопросы послов о казненных или просто об опальных людях из известных московских фамилий. Так, например: «Если спросят послы о князе Михайле Воротынском, про его опалу, то отвечать: Бог один без греха, а государю холоп без вины не живет; князь Михайла государю погрубил, и государь на него опалу было положил; а теперь государь его пожаловал по-старому, вотчину его старую, город Одоев и Новосиль, совсем ему отдал, и больше старого».
Но тревоги царя были напрасными. Послы не поднимали вопросов ни об опричнине, ни о царских опальниках. Зато снова поднялся и встал в тупик вопрос о взаимных территориальных претензиях. И это несмотря на то, что король вдруг стал гораздо более уступчивым. На традиционные требования московской стороной Киева, Волыни и много чего еще он не только не ответил знакомыми требованиями Смоленска, Пскова и Новгорода, но и согласился оставить в руках русских Полоцк и все захваченные ранее города в Ливонии. Но Грозный рассчитывал на большее. Он требовал Риги, Вендена, Вольмара и других городов. С одной стороны понять русского царя можно. Он хотел ливонских городов и земель, которыми сейчас владела Литва, но владела благодаря победам над Ливонией московского воинства. Ведь за всю свою недолгую историю Ливония была таким же заклятым врагом Литвы, как и России. А когда разгром Ордена подвигнул его правительство податься под власть Литвы, то последняя, не потратив ни малейших усилий, получила то, за что Москва пролила реки крови своих людей. Но с другой стороны, нельзя было не опасаться и того, что соблазн получить больше может привести к печальным последствиям, что и вышло в действительности, а потому отказ от предложений короля стал очередной и может быть самой большой ошибкой Грозного. Вот это состояние раздвоенности, когда царь вдруг снова оказался перед проблемой выбора, историк Соловьев описал так:
«Согласие короля на уступку всех городов и земель, занятых московскими войсками, заставило Иоанна задуматься; ему, естественно, представлялся вопрос, следует ли продолжать тяжелую войну, успехи которой были очень сомнительны. Оршинское поражение, отъезд Курбского подавали мало надежды; перемирие с удержанием всех завоеваний — Юрьева, Полоцка, — такое перемирие было славно; притом король слаб здоровьем, бездетен: вся Литва без войны может соединиться с Москвою! Но с другой стороны, отказаться от морских берегов, отказаться, следовательно, от главной цели войны, позволить литовскому королю удержать за собою Ригу и другие важные города ливонские, взятые даром благодаря русскому же оружию, было тяжело, досадно для Иоанна».
В конце концов, упрямство, алчность и недальновидность одержали верх. Грозный не воспользовался возможностью с честью выйти из войны. Он, правда, разыграл очередную комедию, из которой выходило так, что решение о продолжении войны принималось не им одним. Для этого в июле 1566 года царь собрал в Москве представительный орган — Земскую думу, перед которой и поставил вопрос: мириться с королем на предлагаемых им условиях или продолжать воевать. Отдавая проблему на суд земли, Иван обратился к собранию с речью, из которой всякому было более чем понятно, чего хочет русский царь, а потому неудивительно, что представители всех слоев московского общества единодушно поддержали идею войны.
Против такого решения единственным оставался думный дьяк Иван Висковатый. Он, правда, в деликатной форме, не смея открыто перечить царю, советовал собранию отказаться от требований Риги и некоторых других ливонских городов. Но позиция Висковатого не получила одобрения и литовским послам было сообщено, что дальнейшие переговоры бесполезны.
Заручившись поддержкой большинства, царь в следующем году снарядил свое посольство в Литву с твердым наказом не заключать никаких перемирий, не только не получив всей Ливонии, но даже и в том случае, если король, согласясь на любые условия, откажется при этом выдать ему Курбского. Летом 1567 года король встретил московских послов в Гродно, но едва те увидели в окружении Сигизмунда князя Курбского, развернулись и покинули королевскую резиденцию. Встреча прервалась, не успев начаться. После этого обе стороны еще неоднократно сходились для переговоров, но всякий раз безрезультатно. Москва твердо стояла на требовании отдачи ей всех владений бывшего Ордена, занятых сейчас Литвой. Больше того, она не скрывала намерения обратить после этого оружие против датчан и шведов. Такие условия не устраивали короля, несмотря на его искреннее желание мира. Продолжение войны сделалось неизбежным, и в октябре Сигизмунд послал русскому царю разметную грамоту, в которой, между прочим, можно прочитать: «Я вижу, что ты хочешь кровопролития; говоря о мире, приводишь полки в движение. Надеюсь, что Господь благословит мое оружие в защите необходимой и справедливой». Верхом Иванова варварства стало то, что тогда же, по прочтении королевской грамоты, он велел бросить привезшего ее литовского посланника в тюрьму.
После случая с Андреем Курбским польский король в борьбе с Иваном Грозным кроме пушек и посольских грамот стал широко использовать еще одно средство — подстрекательство к побегу на свою сторону русских воевод. В 1567 году такое предложение от короля получили четверо выдающихся русских военачальников: Вельский, Мстиславский, Воротынский и Федоров. Все четверо, боясь подвоха, сразу заявили о случившемся царю и заверили того в своей преданности. Но история помнит и примеры, когда получатели подобных приглашений, будучи уверенными в том, что это не происки Ивановых агентов, скрывали такие факты от царя, оставляя за собой возможность побега, а нередко и прибегали к последнему. Но вернемся к переписке короля с самим Грозным.
В цитируемом нами последнем письме Сигизмунда король не зря выговаривал Ивану о движении русских войск. В ту осень московские воеводы действительно следовали с крупными силами из районов Смоленска и Вязьмы в сторону литовской границы, так что могло показаться, будто затевается серьезная военная акция. Но ничего серьезного не произошло. Остановившись на московско-литовском рубеже, заложив там несколько новых острогов и поставив в них гарнизоны, войска повернули назад. В следующем году такую же невыразительную демонстрацию сил провела литовская сторона. Собрав до 60 тысяч войска, король дошел до границ со Смоленской областью, где повоевал несколько приграничных сел. В начале 1568 года гетман Ходкевич осадил крепость Улу, но, не добившись успеха, через три недели снял осаду, после чего военная активность Литвы снова сошла на нет. Мира не было, но и война по-настоящему не желала разгораться. Результатом такого осторожного приграничного прощупывания друг друга стала новая попытка короля возобновить переговоры. В самом конце 1568 года в Москву снова прибыл гонец от литовского короля с просьбой опасной грамоты для послов. Интересно, что на этот раз, обращаясь через гонца к Ивану Васильевичу, Сигизмунд впервые назвал его царем. Опасная грамота была выдана, но вместо послов в Москву в начале 1569 года вдруг пришла весть, что литовцы неожиданным нападением захватили русский город Изборск и пленили тамошнего воеводу. Царь повелел немедленно отбить у врага город, что и было исполнено, но сама такая враждебная акция чуть не сорвала готовившиеся переговоры.
В то же время неожиданно обострилась обстановка на юге, но на этот раз дело не ограничилось участием в нем только крымской стороны. В восточные интересы Москвы вмешалась Турция. Как выяснилось позже, все предыдущие годы, начиная с астраханского завоевания, Османская империя, не признавшая присоединения Астрахани к России, готовилась к ответной акции против Москвы. Стратегическое положение Астрахани для турок было важнее, чем Казани. Через Астрахань и далее через Каспий лежал водный путь во враждебную для Турции Персию.
Весной 1569 года турецкий экспедиционный корпус в составе 15 тысяч человек начал свой поход от турецкой крепости Азов, что в самых низовьях Дона вверх по реке. Пехота с артиллерией двигались на судах, конница шла берегом. За турками выступили их вечные союзники — крымские татары. В пути следования к последним примкнули орды ногайцев и черкесов.
Подойдя к месту, где Дон ближе всего сходится с Волгой, командование союзной турецко-татарской армии предприняло отчаянную попытку прокопать между обеими реками канал и провести по нему свою флотилию с войсками и вооружением. Попытка оказалась тщетной, что и предопределило неуспех всего предприятия. Перетащить волоком до волжского берега суда и тяжелые орудия было не под силу, после чего в лагере союзных войск приняли решение отправить суда с тяжелой артиллерией обратно к Азову. Турецко-татарская армия вышла к Астрахани, имея лишь несколько легких полевых орудий, а потому обстрел крепости не дал противнику положительного эффекта. В результате после двух недель бесполезного топтания под стенами Астрахани противник снял осаду и отступил.
Тем временем готовы были возобновиться очередные переговоры с Литвой.
Литовские послы прибыли в Москву в следующем 1570 году, но к этому времени произошло воистину эпохальное событие, имевшее важное значение не только для той эпохи, но и на будущее.
Наши отечественные историки особенно подчеркивают, что правление Сигизмунда-Августа отмечено тремя знаменательными событиями. Во-первых, войной с Москвой и, как следствие, разделом Ливонского Ордена в пользу Литвы, во-вторых, наступлением реформации и успехами протестантства и, наконец, в-третьих, Люблинской унией, окончательно завершившей объединение Польши и Литвы в одно общее государственное образование. Но если первые два остались событиями текущего дня, то последнее во многом предопределило судьбу нескольких последующих поколений, как самих поляков и литовцев, так и их соседей. Во всю мощь влияние этого события сказалось на дальнейшей истории Московского государства.
Мы видели, что где-то с середины 60-х годов война на западе, запомнившаяся по грому сражений первых ее лет, вдруг стихла и далее потекла вяло, скучно и как бы нехотя. После блестящей победы над Полоцком в 1563 году и поражения Шуйского под Оршей в 1564 у обеих сторон спал воинственный пыл и опустились руки. И если не знакомиться с общей историей как России, так и Литвы и не знать того, что тогда творилось вдали от театра военных действий, ограничивая свой интерес сугубо батальными событиями, то действительно может создаться впечатление полного уныния, вдруг охватившего обоих противников. Причем впечатление это не изменится, если еще принять во внимание и дипломатические потуги обеих сторон, отличавшиеся, как мы видели, все той же пассивностью и больше напоминавшие проволочку времени. Но впечатление это обманчиво. И в этом легко будет убедиться, если посмотреть на как никогда в те годы оживленную внутриполитическую жизнь, буквально бушевавшую тогда по обе стороны московско-литовской границы. И, наверное, именно потому и притихли военные страсти, ибо каждой из сторон оказалось не под силу, окунувшись в стихию внутренних забот, продолжать активные боевые действия. Оттого-то каждая и стремилась тянуть время в бесконечных посольских переговорах. Но насколько различными были цели устремлений каждой из сторон в своей внутренней политике, а еще более различались между собой способы их достижения!
Формально цели были вроде бы одинаковы. И там и там правители держав-соперниц стремились к усилению государственности. Но безумная политика Грозного привела к результату, обратному поставленной цели.
Мы не случайно, как это может показаться, вдруг перешли от внешней политики Грозного, от Ливонской войны к несколько иной стороне деятельности Ивана IV. Но, называя причины смены победной эпохи на полосу неудач, приводя те или иные доводы, обусловившие такую смену, нельзя обойти стороной внутреннюю политику русского царя, которая не могла не сказаться на внешних успехах. Кровавый, бессмысленный террор внутри страны неуклонно вел Россию к тяжелому поражению на фронте. Это, конечно, не единственная причина военных неудач, но одна из них, ведь именно начало этих неудач совпало с резкой переменой во внутренней политике Грозного.
Вторая половина 60-х годов стала пиком безумств русского царя, именно этот период времени предопределил расстройство государственного механизма, разруху, получившую в нашей истории название «великого разорения», тяжелое поражение в войне и заложил основы самого страшного явления нашей истории, известного как Смута. Результаты деятельности литовского правителя диаметрально противоположны. Достаточно сказать, что через четверть века после окончания Ливонской войны, то есть во время Смуты, когда Московское государство встанет на грань исчезновения с политической карты, объединенное Польско-Литовское государство чуть не поглотит его. И такой дисбаланс сил сложится именно благодаря основам, заложенным каждым монархом под свое государство во второй половине 60-х годов XVI века.
Внутригосударственная деятельность царя Ивана в эти годы нашему соотечественнику известна. Но мало кто у нас знает, что эти же годы для польско-литовского короля стали временем самых напряженных усилий и острой внутриполитической борьбы за окончательное объединение Литвы с Польшей. Причем борьбы, несмотря на весь ее накал и противоборство, как отдельных лиц, так и целых партий и группировок, бескровной, без привлечения к арсеналу средств таких свойственных нашему отечеству атрибутов, как плаха и виселица.
Внутреннее состояние Польско-Литовского королевства в последние годы жизни последнего Ягеллона в плане взглядов на политическое единение можно передать словами историка Иловайского:
«По мере того как бездетный Сигизмунд-Август приближался к старости и ясно становилось, что вместе с ним должна угаснуть литовско-польская династия Ягеллонов, все более и более выдвигался тревожный вопрос о дальнейшей судьбе единения Польши с Литвой. Начиная с Казимира IV, Литва и Польша фактически уже более ста лет имели одного государя, за исключением короткого промежутка (при Яне Альбрехте и Александре). В особенности, два такие продолжительные царствования, как Казимира IV и Сигизмунда I, много содействовали тесному сближению обеих половин соединенного государства или, вернее, подчинению литовско-русских земель польскому влиянию. Сигизмунд I еще при жизни своей короновал своего сына и великим князем Литвы, и королем Польши, чтобы обеспечить ему наследование в обеих странах и вместе упрочить их политическое единство. Это единство, доказав на деле свою пользу в случаях борьбы с сильными соседями, составляло теперь насущную и взаимную потребность обеих стран. Но отношения их к вопросу о самой форме единства были различны. Меж тем как литовские чины довольствовались одним внешним союзом или чисто личной унией, т. е. совмещением обеих корон на одной голове, и старались удержать свою самостоятельность во внутренних делах, поляки, наоборот, стремились к полному слиянию обеих стран в одно государственное тело с общими правами и учреждениями. В сущности, они стремились к господству в обширных и благодатных литовско-русских землях. Отсюда в царствование последнего Ягеллона происходит любопытная и деятельная борьба, исход которой, впрочем, не трудно было предвидеть, если с одной стороны взять в расчет замечательное единодушие поляков в этом деле, а с другой — отсутствие единодушия между чинами собственно литовскими и западно-русскими и недостаток политического центра, около которого они могли бы сосредоточиться. Сама Ягеллоновская династия ополячилась и еще ранее склоняла решение вопроса в польскую сторону; а теперь в лице своего последнего представителя явно стала на ту же сторону, чем дала ей решительный перевес. Наконец, ничем не огражденное географическое положение Литовско-Русского государства, между Польшей и надвигавшейся с востока Москвой, заставляло его возможно скорее и теснее примкнуть к первой, чтобы опереться на нее в борьбе со второй».
Все, что связано с подготовкой исторического Люблинского сейма, призванного объединить Польшу с Литвой в одно целое, есть тема отдельного обширного исследования, выходящего за рамки нашей работы. Скажем только, что в этом направлении состарившийся Сигизмунд проявил удивительную напористость, истратив весь остаток жизненных сил, и старания его не пропали даром. Этим объясняется все: и спад военной активности, и проволочка переговоров с Москвой, и неопределенность отношений со Швецией, когда Литва безучастно смотрела на захват шведами северной части Ливонии. Наконец, в декабре 1568 года в Люблине собрался сейм, которому было суждено поставить точку в затянувшемся процессе. Но если мы сказали, что только подготовка к нему может послужить отдельным сюжетом для исторического повествования, то в еще большей степени это относится к проведению самого сейма. Коротко о нем рассказать нельзя, а повествовать подробно значило бы создавать отдельный фундаментальный труд. А потому отметим лишь, что его работа длилась более восьми месяцев, накал страстей нередко выплескивался наружу, сейм неоднократно прерывался, часть делегаций покидала его, отчего кворум терялся, и работа останавливалась, затем делегации снова возвращались, и работа возобновлялась. Ну и, конечно, нельзя не отметить выдающуюся роль короля Сигизмунда-Августа, последнего из Ягеллонов, довершившего дело польско-литовской унии, заботами и стараниями которого стало возможным реальное сотворение новой, довольно мощной державы — Речи Посполитой, сыгравшей заметную роль в истории Восточной Европы.
С создания объединенного польско-литовского государства в отношениях с западным соседом можно вести новый отсчет времени. Наметившийся к середине 60-х годов дисбаланс сил теперь еще более становился не в пользу Москвы. Равновесие нарушилось, и чаша весов в застарелом противостоянии все более начинала склоняться в сторону противника.
Послушаем на этот счет мнение историка Р.Ю. Виппера:
«В шестидесятых годах Иван IV был наверху могущества. Он владел выходом к морю и восточной половиной Ливонии, обеспечив себе торговую и военную дорогу по Западной Двине. Высоко стоит его военно-организационная слава и популярность. Но за этим подъемом московской военной монархии следует жестокий удар. Сигизмунд у II удается поднять против Грозного старого врага Москвы, крымского хана. В 1571 г. степной вихрь налетел на Великороссию, угрожая вместе с пожаром Москвы испепелить всю державу».
И далее известный ученый указывает на причины былых успехов Московской державы, равно как и на причины того, почему на рубеже 60-х — 70-х годов эти успехи сошли на нет, и им на смену пришли поражения:
«Крупные успехи, одержанные Иваном IV в 60-х годах в Ливонии, развитие сношений с Западом, начало русской внешней торговли — все это было достигнуто в значительной мере благодаря выгодному международному положению Москвы. Между двумя скандинавскими державами, имевшими притязания на Балтику, Данией и Швецией происходила в 1563–1570 гг. ожесточенная борьба, которая отвлекала их силы и внимание от Ливонии. В то же время удавалось оберегать Москву от фланговых ударов со стороны беспокойного южного соседа, крымцев. Внешняя политика польско-литовского государства была парализована предстоящим концом династии Ягеллонов, скреплявшей три столь различные страны и народности, как Польша, Литва и западная Русь.
К концу 60-х годов это выгодное для Москвы положение прекратилось. В Швеции свержение Эрика XIV (1568) и вступление его брата Юхана III, женатого на Ягеллонке, сестре Сигизмунда II, наметило союз скандинавского государства с Польшей. Вместе с тем окончилась семилетняя война, сковывавшая Швецию. С Юхана III начинается ряд предприимчивых королей, которые сумели использовать воинственный пыл шведского дворянства и поднять незначительное государство на степень первоклассной европейской державы. Так на севере вырастает неожиданно противник, запирающий Москве морские выходы, противник странный, который не мог взять сам промышленной и торговой выгоды, ибо не имел индустрии и не занимался транзитом, но который с успехом исполнял роль тормоза в отношении Москвы, задерживая столь опасный в глазах Польши и Германии культурный рост многочисленного и способного народа русского.
Другой ряд неудач для Москвы наметился благодаря искусной политике последнего Ягеллона. Сигизмунду II удалось победить предубеждения литовского и западно-русского шляхетства против унии с Польшей, и решение люблинского сейма 1569 г. предотвратило опасность отторжения Литвы. Затем Сигизмунд сумел расстроить в Крыму московское влияние и направить хана на поход к Москве 1571 г., который оказался полной неожиданностью для Ивана IV и закончился жестоким разорением замосковского края
Эти удары судьбы отразились на внутренних делах Московского государства в виде тяжелого кризиса 1570–1571 гг. Для нас в нем много неясного…».
Трудно согласиться с тем, что в разразившемся с начала 70-х годов в Московском государстве тяжелом кризисе что-то неясно. Как раз в нем нам все должно быть ясно, но причина непонимания его известным историком в том, что, отмечая начало полосы неудач, указывая на условия ее породившие, ученый строго ограничивает свое объяснение этих явлений только внешними факторами и не замечает внутренних. Невыгодно сложившуюся расстановку сил на международной арене он объясняет исключительно случайными обстоятельствами, не упоминая о просчетах московской дипломатии и о непродуманных действиях правительства русского царя. И, конечно же, говоря о начале мрачных страниц Иванова царствования, историк старается обойти стороной безумную внутреннюю политику тех лет, вылившуюся в бессмысленный кровавый террор против своего народа. А если ученый где и касается этой политики, поскольку совсем про нее в силу ее размаха забыть нельзя, то пытается рассказать о ней по возможности оправдательно, со ссылками все на тех же пресловутых изменников. Здесь Виппер путает причину со следствием, тогда как на самом деле не резко изменившаяся внешнеполитическая обстановка привела к глубокому внутриполитическому кризису, о чем толкует ученый, а как раз наоборот, внутриполитический кризис привел к обострению внешнеполитической обстановки. А вот кризис внутри страны стал результатом деятельности Грозного безо всяких внешних воздействий.
Выше мы подчеркивали, что затишье на фронте обе воюющие стороны старались максимально использовать для решения своих внутренних проблем, и рассказали об успехе на этом поприще западного соседа, успехе, выразившемся в объединении двух соседних держав. Чем же на внутриполитические успехи своего противника ответил русский царь? В чем состояла забота Грозного об укреплении своей державы и каковы ее результаты?
Мы не станем передавать все детали внутренней политики Ивана IV. Наша задача постараться дать беспристрастную картину Ливонской войны как одного из событий царствования Грозного, пусть даже события самого продолжительного по времени из всех остальных. Но именно поэтому мы не можем пройти мимо тех аспектов деятельности царя, что оказали прямое и непосредственное влияние на ход войны и ее результаты. Таких аспектов можно было бы привести много, но мы остановимся только на одном «подвиге» русского царя. Это злодейство стало верхом всех его чудовищных преступлений, пиком его безумств, раздвинувшим все до того возможно мыслимые границы самого что ни на есть жесточайшего и бессмысленного террора. И недаром все апологеты Ивана Грозного не упоминают об этом факте, как будто его никогда и не было. Это и понятно, ибо все другие чудовищные и бессмысленные злодейства царя, которые хоть и нельзя оправдать, то, по меньшей мере, пустив в оборот словесную казуистику и вооружившись взглядами, в основе которых лежит предвзятость подхода, можно как-то, на уровне детского лепета, объяснить или на что-то списать. Но это чудовищное преступление Грозного не могут объяснить даже самые изощренные и поднаторевшие в полемическом смысле оправдатели Ивановых безумств. Больше того, никто из них не может найти зарубежного аналога этому преступлению русского царя. И чудовищность этого преступления нисколько не умалится от того, если мы примем на веру самое минимальное число его жертв из всех сообщаемых нам об этом источниками, со всеми поправками историков позднейших времен и их ссылками на недостоверность летописей и склонность к завышению количественных оценок.
Читатель уже давно догадался, что речь идет о тверском, новгородском и псковском погромах в зиму 1569–70 года.
Представим себе картину. Заканчивается 1569 год, год исторической Люблинской унии, окончательно соединившей Польшу и Литву в одно государственное тело и тем самым во многом предопределившей неуспех России в Ливонском противостоянии. Двенадцатый год продолжается война на западе, где уже давно спала наступательная активность русской стороны, а теперь, после соединения Польши с Литвой и готовности встать на их сторону Швеции, что вскоре и случится, Москва начнет неуклонно уступать все свои прежние завоевания в Прибалтике. Как никогда тревожно на южном степном рубеже. Не проходит и года без того, чтобы хан не прощупывал на прочность русскую границу, а потому напряженность здесь не спадает. Война на западе поглощает все ресурсы, не оставляя таковых для прикрытия южного рубежа. Через полтора года это закончится практически беспрепятственным походом Девлет-Гирея в центральные районы государства, сожжением Москвы и неисчислимыми жертвами мирного населения. Но это будет еще только через полтора года, а сейчас, в первых числах декабря 1569 года, русская земля становится свидетелем большого похода своего воинства, в очередной раз возглавляемого царем. Крупные контингенты войск выступают из Москвы и из ее предместий, главным образом из Александровой слободы, где тогда, в годы опричнины, располагалась резиденция русского царя, и двигаются на северо-запад. По всему видно, что затевается крупная военная кампания; особую торжественность и значимость походу придает тот факт, что во главе войск вновь встал государь, а направление их движения подсказывает, что новая военная акция готовится на западном фронте. Но русские люди ошибаются в своих предположениях. Затеянное царем на этот раз не укладывается в умах ни современников тех событий, ни привыкшего здраво размышлять сегодняшнего человека.
Для рассказа о происходившем далее предоставим слово H. М. Карамзину. Историк, ссылаясь на летописи, повествует нам, как царь «миновал Москву и пришел в Клин, первый город бывшего Тверского великого княжения. Думая, вероятно, что все жители сей области, покоренной его дедом, суть тайные враги самодержавия, Иоанн велел смертоносному легиону своему начать войну, убийства, грабежи там, где никто не мыслил о неприятеле, никто не знал вины за собою; где мирные подданные встречали государя как отца и защитника. Дома, улицы наполнились трупами; не щадили ни жен, ни младенцев. От Клина до Городни и далее истребители шли с обнаженными мечами, обагряя их кровью бедных жителей до самой Твери… Иоанн не хотел въехать в Тверь и пять дней жил в одном из ближайших монастырей, между тем как сонмы неистовых воинов грабили сей город, начав с духовенства и не оставив ни одного дома целого, брали легкое, драгоценное; жгли, чего не могли взять с собою; людей мучили, убивали, вешали в забаву; одним словом, напомнили несчастным тверитянам ужасы 1327 года, когда жестокая месть хана Узбека совершалась над их предками. Многие литовские пленники, заключенные в тамошних темницах, были изрублены или утоплены в прорубях Волги: Иоанн смотрел на сие душегубство! — Оставив наконец дымящуюся кровью Тверь, он также свирепствовал в Медном, в Торжке, где в одной башне сидели крымские, в другой ливонские пленники, окованные цепями: их умертвили… Вышний Волочек и все места до Ильменя были опустошены огнем и мечом. Всякого, кто встречался на дороге, убивали, для того, что поход Иоаннов долженствовал быть тайною для России!»
В первых числах января 1570 года славное победоносное российское воинство, возглавляемое царем Иваном, развивая блестящую наступательную операцию, достигло Новгорода Великого. Для рассказа о том, что произошло здесь, передадим слово другому отечественному ученому, историку С.М. Соловьеву.
«2 января 1570 года явился в Новгород передовой отряд царской дружины, которому велено было устроить крепкие заставы вокруг всего города, чтоб ни один человек не убежал; бояре и дети боярские из того же передового полка бросились на подгородные монастыри, запечатали монастырские казны; игуменов и монахов, числом более 5000, взяли в Новгород и поставили на правеж до государева приезда; другие дети боярские собрали ото всех новгородских церквей священников и дьяконов и отдали их на соблюдение приставам, по десяти человек каждому приставу; их держали в железных оковах и каждый день с утра до вечера били на правеже, правили по 20 рублей; подцерковные и домовные палаты у всех приходских церквей и кладовые именитых людей были перепечатаны; гостей, приказных и торговых людей перехватали и отдали приставам, дома, имущество их были опечатаны, жен и детей держали под стражею. 6 числа приехал сам царь с сыном Иваном, со всем двором и 1500 стрельцами, стал на торговой стороне, на Городище. На другой день вышло первое повеление: игуменов и монахов, которые стояли на правеже, бить палками до смерти и трупы развозить по монастырям для погребения. На третий день, в воскресенье, Иоанн отправился в кремль к св. Софии к обедне; на Волховском мосту встретил его, по обычаю, владыка Пимен и хотел осенить крестом; но царь ко кресту не подошел и сказал архиепископу: «Ты, злочестивый, держишь в руке не крест животворящий, а оружие и этим оружием хочешь уязвить наше сердце: с своими единомышленниками, здешними горожанами, хочешь нашу отчину, этот великий богоспасаемый Новгород, предать иноплеменникам, литовскому королю Сигизмунду-Августу; с этих пор ты не пастырь и не учитель, но волк, хищник, губитель, изменник, нашей царственной багрянице и венцу досадитель». Проговоривши это, царь велел Пимену идти с крестом в Софийский собор и служить обедню, у которой был сам со всеми своими, после обедни пошел к архиепископу в Столовую палату обедать, сел за стол, начал есть и вдруг дал знак своим князьям и боярам, по обычаю, страшным криком; по этому знаку начали грабить казну архиепископа и весь его двор, бояр и слуг его перехватали, самого владыку, ограбив, отдали под стражу, давали ему на корм ежедневно по две деньги. Дворецкий Лев Салтыков и духовник протопоп Евстафий с боярами пошли в Софийский собор, забрали там ризницу и все церковные вещи, то же было сделано по всем церквам и монастырям. Между тем Иоанн с сыном отправился из архиепископского дома к себе на Городище, где начался суд: к нему приводили новгородцев, содержавшихся под стражею, и пытали, жгли их какою-то «составною мудростию огненною», которую летописец называет поджаром; обвиненных привязывали к саням, волокли к Волховскому мосту и оттуда бросали в реку; жен и детей их бросали туда же с высокого моста, связавши им руки и ноги, младенцев, привязавши к матерям; чтоб никто не мог спастись, дети боярские и стрельцы ездили на маленьких лодках по Волхову с рогатинами, копьями, баграми, топорами и, кто всплывает наверх, того прихватывали баграми, кололи рогатинами и копьями й погружали в глубину; так делалось каждый день в продолжении пяти недель. По окончании суда и расправы Иоанн начал ездить около Новгорода по монастырям и там приказывал грабить кельи, служебные дома, жечь в житницах и на скирдах хлеб, бить скот; приехавши из монастырей, велел по всему Новгороду, по торговым рядам и улицам товары грабить, амбары, лавки рассекать и до основания рассыпать; потом начал ездить по посадам, велел грабить все дома, всех жителей, без исключения, дворы и хоромы ломать, окна и ворота высекать; в то же время вооруженные толпы отправлены были во все четыре стороны, в пятины, по станам и волостям, верст за 200 и за 250, с приказанием везде пустошить и грабить. Весь этот разгром продолжался шесть недель. Наконец 13 февраля утром государь велел выбрать из каждой улицы по лучшему человеку и поставить перед собой. Они стали перед ним с трепетом, изможденные, унылые, как мертвецы, но царь взглянул на них милостивым и кротким оком и сказал: «Жители Великого Новгорода, оставшиеся в живых! Молите Господа Бога, пречистую его матерь и всех святых о нашем благочестивом царском державстве, о детях моих благоверных, царевичах Иване и Федоре, о всем нашем христолюбивом воинстве, чтоб Господь Бог даровал нам победу и одоление на всех видимых и невидимых врагов, а судит Бог общему изменнику моему и вашему, владыке Пимену, его злым советникам и единомышленникам: вся эта кровь взыщется на них, изменниках…» В тот же день Иоанн выехал из Новгорода по дороге в Псков».
Здесь особенно хочется обратить внимание читателя на речь Ивана, обращенную к оставшимся в живых новгородцам. Сколько лицемерия и цинизма в словах царя!
Не следует думать, что для описания тех событий автор настоящего повествования специально подбирает цитаты из работ историков, наиболее негативно оценивающих личность царя Ивана. Отнюдь нет. В таком же ключе строится рассказ и у всех других отечественных ученых, а все, относящиеся более или менее позитивно к деятельности Грозного, просто предпочитают не упоминать об этом факте нашей истории. Что же касается, например, Костомарова, то у него эти события нарисованы в еще более мрачных тонах и звучат еще более трагично. Не составляют исключения и многие исследователи советской эпохи. Картину, подобную той, что мы представили выше, рисует самый известный историк последних десятилетий XX века и начала века нынешнего вплоть до наших дней Р.Г. Скрынников.
Единственно, в чем не согласуется картина новгородского погрома в изображении представителей исторической науки с той, что приводится летописными источниками, так это в количестве жертв.
Дело в том, что к количественным оценкам, взятым из древних источников, следует относиться крайне осторожно. Это равно касается литературных актов всех возможных типов, будь то летописи, воспоминания современников, другого рода письменные документы и т. п. Давно известно, и на это делают акцент буквально все деятели исторической науки, что всем таким источникам свойственно завышать количественные оценки, относящиеся к тем или иным событиям прошлого. Поэтому на страницах своих научных трудов известные наши историки, приводя выдержки из летописей или других древних актов, содержащие количественные данные, неизменно подвергают их сомнениям или даже прямо говорят об их ошибочности, давая при этом свои цифры, основанные на научном исследовании и логическом рассуждении. Так вот, рассказывая о новгородском погроме Грозного 1570 года, разные источники, от летописей до сохранившихся письменных воспоминаний современников, утверждают, что число жертв того страшного события простиралось от 20 до 60 тысяч, но наши отечественные историки не просто ставят эти числа под большое сомнение, но и просто отвергают их. Данные действительно несуразные, поскольку во всем Новгороде тогда проживало около 25–30 тысяч, и тот же Скрынников, говоря о числе жертв Новгородского погрома, приводит число погибших от рук палачей в три тысячи человек. Несуразен и тот факт, что палачи разъезжали по Волхову в лодках и копьями и баграми топили тех, кому удавалось всплыть. Это в январе-то месяце на севере русской земли. Вероятно, что убиение свершалось в полыньях и в прорубях, где счет жертв мог идти на десятки, самое большее на сотни человек в день, отсюда число в три тысячи погибших при новгородском погроме, о чем утверждает Скрынников, наиболее достоверно. А поскольку население города тогда не превышало 30 тысяч, выходит, что убит был каждый десятый, не говоря уже о том, что убит был совершенно безвинно, и этому страшному злодеянию мы не найдем аналога в мировой истории.
Описание новгородского погрома русскими летописцами и историками можно дополнить известиями одного из иностранных участников тех событий, служилого немецкого человека при дворе Ивана Грозного Генриха фон Штадена. Вот что он сообщает в своих дневниках:
«Я был с великим князем в новгородской кампании с одним конем и двумя слугами. Я возвратился в мое имение с сорока девятью конями, из которых двадцать два были запряжены в сани с добром. Все это я отправил в свой дом в Москве».
Заметим, царев слуга из числа иностранных наемников хвалится тем, что он разжился, разбогател на новгородском погроме.
Итак, из Новгорода Иван повел свое христолюбивое воинство на Псков. Здесь не столько для того, чтобы разнообразить речь новым слогом, сколько для того, чтобы не дать читателю повода заподозрить автора в предвзятости к рассматриваемому предмету, предоставим слово еще одному деятелю нашей отечественной исторической науки Д.И. Иловайскому. Предупредим читателя, что его описание разгрома Твери и Новгорода в общих чертах совпадает с теми, что мы приводили, цитируя Карамзина и Соловьева соответственно.
«Пскову Иван Васильевич готовил участь Новгорода. Но судьба пощадила его, хотя и не вполне. Спасение его летописи объясняют разными причинами. Уже великий звон, раздавшийся посреди ночи и призывавший к заутрене, умилил Иоанна, остановившегося в загородном Николаевском монастыре на Любятове. На следующий день он вступил в город. Тут по совету своего наместника и воеводы князя Юрия Токмакова псковичи при въезде Ивана Васильевича встретили его каждый перед своим домом с накрытыми столами и хлебом-солью, стоя на коленях со всеми своими семьями. Эти знаки преданности и покорности тронули даже Иоанна. Может быть, тиран был уже пресыщен страшными новгородским избиениями и на этот раз оказался доступнее другим чувствам сравнительно с жаждою крови. Встреченный духовенством с печорским игуменом Корнилием во главе, он отслушал молебен в Троицком соборе и поклонился гробу Всеволода Гавриила; причем с любопытством осмотрел его тяжелый меч. А затем выехал -из города и расположился в предместье. Во время короткого пребывания своего здесь он ограничился немногими казнями псковичей и грабежом их имущества; так он отобрал себе из монастырей казну, наиболее дорогую утварь… Опричникам своим он позволил грабить самых зажиточных граждан, только священников и монахов запретил трогать. Предание прибавляет, что псковский блаженный человек Никола…, когда царь посетил его келью, будто бы стал угощать его куском сырого мяса; причем укорял его в кровожадности и предсказывая ему самое большое бедствие, если он посягнет на город Псков. Тиран сначала не обратил большого внимания на его слова; но когда он велел снять большой колокол с Троицкого собора, тотчас пал его лучший конь, согласно с предсказанием блаженного; тогда царь ужаснулся и вскоре уехал из Пскова».
А вот взгляд на псковские события Р.Г. Скрынникова. Современный историк не разделяет точку зрения насчет снисходительного отношения Грозного к служителям культа. Он пишет:
«Царь не пощадил Пскова, но всю ярость обрушил на местное духовенство. Печерскому игумену, вышедшему навстречу царю с крестами и иконами, отрубили голову, Псковские церкви были ограблены до нитки. Опричники сняли с соборов и увезли в слободу колокола, забрали церковную утварь. Перед отъездом царь отдал город опричникам на разграбление. Но опричники не успели завершить начатое дело.
Во времена Грозного ходило немало легенд относительно внезапного прекращения псковского погрома. Участники опричного похода сообщали, будто на улицах Пскова Грозный встретил юродивого, и тот подал ему совет ехать прочь из города, чтобы избежать большого несчастья. Церковники снабдили легенду о царе и юродивом множеством вымышленных подробностей. Блаженный будто бы поучал царя «ужасными словесы еще престати от велия кровопролития и не дерзнути еще грабити святыя божия церкви». Не слушая юродивого, Иван велел снять колокол с Троицкого собора. В тот же час под царем пал конь. Пророчества Николы стали сбываться. Царь в ужасе бежал.
Полоумный псковский юродивый оказался одним из немногих людей, осмелившихся открыто перечить Грозному. Его слова, возможно, ускорили отъезд опричников: царь Иван был подвержен всем суевериям своего времени. Но пророчества Николы нисколько не помешали антицерковным мероприятиям опричнины. Царь покинул Псков лишь после того, как ограбил до нитки псковское духовенство… По приказу царя опричники устроили псковичам кровавую баню, перебив 220 мужчин с женами и детьми. Царя вполне удовлетворила эта резня, и только поэтому он пощадил прочих жителей Пскова. Из Пскова Грозный уехал в Старицу, а оттуда в Слободу. Карательный поход был окончен.
Кто же был повинен в ужасной трагедии? Об этом даже многие очевидцы и участники событий имели смутное представление».
На последний, поставленный известным современным ученым вопрос нельзя найти ответа, если искать его в области сколько-нибудь объективных, материальных начал. Но именно там его преимущественно и ищут, а потому и не находят.
Грозный царь вообще не предъявлял своим жертвам никаких обвинений, либо, прикрываясь, предъявлял такие, в которые ни он сам, и никто другой не верил. К последней категории относится и обвинение новгородцев в измене. Якобы кто-то донес царю, что Новгород хочет отойти от Москвы и податься в подданство Литвы. Что об этом составлена грамота от имени новгородцев и спрятана в Софийском соборе за иконами. Царь ухватился за этот донос, отправил людей в Новгород искать упомянутую грамоту, и та действительно сыскалась. Она якобы подтверждала, что заговорщики собирались лишить жизни царя Ивана, вместо него возвести на престол в Москве его двоюродного брата, удельного старицкого князя Владимира Андреевича, а Новгород и Псков отдать великому князю Литовскому. Этот донос и сама грамота, если только она была, слишком отвечали умонастроению и всем чаяниям царя Ивана, чтобы он в них не поверил. Может быть, для того, чтобы придать обвинению новгородцев в измене больше правдоподобия, царь не сразу закончил дело. Вот, например, что пишет об этом историк Иловайский:
«Погромом Новгорода дело о мнимой новгородской измене однако не кончилось. Начались усердные розыски о единомышленниках Пимена в самой Москве. Помощию жестоких пыток у разных сановных лиц, обвиненных в измене, вымучены были признания об их намерении отдать Новгород и Псков Литве, извести царя и посадить на престол князя Владимира Андреевича, — обвинения, сами говорящие за себя явною своею нелепостию. Тем не менее все обвиненные осуждены были на казнь, вместе с остатком опальных новгородцев».
Здесь бросается в глаза не просто нелепость и несуразность обвинения, а и неестественное сочетание разноречивых обвинений. Ведь если русские люди хотели избавиться от Грозного и возвести на трон другого, то зачем при этом отдавать литовцам Новгород и Псков? Или наоборот, если псковичи и новгородцы решили отойти со своей землей под власть Литвы, то зачем им убивать русского царя, и какая им в этом случае разница, кто будет сидеть на троне в Москве? Далее, можно себе представить измену и переход на сторону врага отдельных лиц, но как себе вообразить переход на сторону Литвы или какого-то еще государства целых городов вместе с окружающими их волостями?
Даже за сто лет до описываемых событий, то есть во времена удельной независимости новгородской республики, такое было маловероятным. Вспомним, как настаивала на передаче вольного города великому князю литовскому новгородская антимосковская партия во времена княжения Ивана III. Номинально Новгород тогда обладал государственным суверенитетом, управлялся народным вечем, и вече большинством голосов решило перейти под скипетр Литовской державы. С ее правителем об этом был даже заключен договор, который по существовавшим тогда нормам международного права обладал полной юридической силой. И, тем не менее, никакого объединения Новгородской республики с западным соседом тогда не произошло. И вовсе не в силу нерешительности польско-литовского Казимира. Безусловно, характер последнего сыграл свою роль и стал какой-то причиной того, что договор не имел реального воплощения, но не единственной причиной и далеко не главной. Главной причиной стало отсутствие механизма, способного не на бумаге, а на деле объединить два разных народа. Для Москвы задача стояла проще. Там такой механизм существовал, он заключался в духовном единстве этих народов, а потому был запущен в действие уже давно. Да, на последнем этапе объединения великому князю пришлось применить силу и пролить кровь. Но дело даже не в том, что количество пролитой тогда дедом крови не идет ни в какое сравнение с тем, какое спустя сто лет пролил внук. А дело в том, что кровь была пролита на войне, в боевых действиях. Оставив в стороне свои политические пристрастия и симпатии к каждой из сторон, мы не можем не признать того, что жертвами тогда стали люди, державшие в руках оружие. Репрессии, учиненные тогда великим князем над побежденными, коснулись не многих, и опять же, количественная оценка здесь не главная. Главное то, что всем репрессированным было предъявлено конкретное обвинение. Спустя сто лет мы видим другую картину, картину истязания безоружного и беззащитного, не знающего за собой никакой вины народа.
Потому-то, не имея даже малейшей возможности дать объяснение карательной экспедиции русского царя в зиму 1569–70 гг., деятели науки из стана приверженцев Грозного просто предпочитают о ней умалчивать. Но вот Р.Ю. Виппер, отношение которого к Грозному в целом нельзя назвать позитивным, тем не менее, допускает возможность измены. Так, пытаясь объяснить природу охватившего страну с начала 70-х годов кризиса, он осторожно, с некоторым сомнением, но все же говорит: «Открыли изменников, которые подготовляли передачу Новгорода и Пскова Литве; открыли других изменников, которые помогли крымцам незаметно подойти к Москве».
Интересно, какие изменники в состоянии передать два огромных по меркам того времени города с окружающими областями из одного государства в другое? Мы уже сказали, что такое не удавалось приверженцам литовской ориентации, а их были не единицы, а судя по некоторым показателям, большинство в вольном городе даже в удельные времена. Но сторонники такой концепции, оправдывая Грозного за его новгородскую экзекуцию и убеждая нас в какой-то пресловутой измене, выразившейся в попытке передать Новгород и Псков врагу, рассказывают об этом так, как будто речь идет не об обширных территориальных владениях, а о предмете, который можно унести в кармане, пусть даже предмете очень дорогом и похищенном из царской казны.
И, наконец, если Новгород и Псков действительно поразила измена, то чем можно объяснить погром Твери?
Ясно, что это либо плод больного воображения русского царя, либо, что еще вероятнее, им самим сочиненная фантазия измены, дабы был повод для кровавой оргии. Зачем? За что?
Эти вопросы могут показаться выходящими из предмета нашего рассмотрения, но это не совсем так. Устроенная внутри своей страны Грозным кровавая бойня не могла не повлиять на ход войны и ее результаты, и это утверждение не нуждается в доказательствах. Но, говоря о следствиях учиненной царем резни, не можем совсем не остановиться и на своем видении причин случившегося, ибо все условия, приведшие в той войне к тяжелому поражению, оказались туго завязанными в один узел. И своей политике, частью которой стал карательный новгородский поход, русский царь не изменил до конца жизни. А потому объединение Литвы с Польшей, создавшее мощное государство, и становление на его сторону Швеции явились не единственной причиной того, почему бороться с таким союзом Москве стало не под силу.
Так что же все-таки побудило Грозного к не имеющей аналогов в мировой истории выходке?
Причина таких устремлений царя хорошо согласуется все с той же его болезненной идеей самодержавной власти, и не только с ревностным ее охранением, но и местью за покушение на нее. Пусть даже эта месть запоздалая и направлена на ни в чем не повинных потомков тех, кто действительно когда-то на эту власть покушался. Напомним читателю о том, что история становления Московского государства — это история острой вражды, долгое время определявшей основное содержание отношений между удельными русскими правителями. Но даже на общем кровавом фоне этих отношений своим непримиримым соперничеством выделялась борьба между Москвой и Тверью. Эта тяжелая, зачастую кровавая борьба за первенство, за великое княжение, к которому равно стремились и Москва и Тверь, за старшинство в Рюриковом роде между двумя его ветвями достигла пика еще в первой половине XIV века, хотя полное подчинение удельного Тверского княжества Москве произошло лишь при деде Грозного, великом московском князе Иване III. Иван Грозный знал историю своего государства и своей династии и как прямой потомок московского великокняжеского дома мог носить в себе неприязнь к потомкам соперников своей фамилии. Зная характер царя, его неуравновешенный темперамент и склонность к дурным поступкам, не просто нравственно низким, но и противным здравой логике, можно допустить, что, будучи в состоянии очередного помутнения рассудка, царь мог, как бы нелепо это сейчас ни звучало, взыскать с Твери и со всего бывшего княжества за ее враждебность в отношении предков Грозного. Принимая во внимание внутреннюю сущность царя Ивана IV, анализируя другие его выходки, такая, казалось бы, на первый взгляд несуразность не покажется невероятною.
То же касается и Новгорода. Нет, Новгород никогда не пытался, подобно Твери, к великому княжению и стать выше Москвы; его вражда с Москвою была вызвана иными побуждениями. Богатый торговый город всегда стремился оставаться самостоятельным государственным образованием, независимым от Москвы или еще от кого бы то ни было. По этой причине вражда Новгорода с Москвой имеет более долгую историю, чем московско-тверское противостояние. Достаточно сказать, что тяга новгородцев к самобытности и полной независимости, их борьба против посягательства на эту независимость владимиро-суздальских князей (предков московских) уходит корнями еще в добатыеву эпоху. Но от этого неприязнь царя Ивана к Новгороду не становилась меньше. Его не могло не раздражать то, что этому городу в совсем еще недавние времена добавляли эпитет «вольный», что там никогда, даже в более древние времена, не было крепкой княжеской власти, и новгородцы всегда могли с необычайной легкостью указать князю дорогу из города. Это прямому-то предку Ивана Васильевича! Город в своих устоях и обычаях не имел монархических начал, и это в особенности терзало больную душу русского царя, считавшего и сами монархические начала, и свое положение в них священными понятиями. Как и Тверское княжество, Новгород попал в подчинение Московского государства при Иване III. Попал в результате ряда тяжелых, полномасштабных и кровопролитных войн.
Ну и опять же, зная русского царя Ивана IV, вполне можно допустить, будто тот посчитал, что все исторические грехи Вольному городу еще не отпущены, и при очередном приступе жажды крови и мучительств сочинил этот карательный поход под видом искоренения измены, а на деле с целью наказания потомков за проступки предков. Повторимся, что все это при всей кажущейся несуразности не противоречит образу мыслей и поступков Грозного.
Так или иначе, древний богатый и цветущий город, чудом уцелевший во время Батыева нашествия, спустя 330 лет после тех событий был в лучших ордынских традициях разграблен и разорен своим царем. Иван IV исправил ошибку Батыя, вернее сказать, довел до конца его дело, устранив недоделки. Тогда в горниле азиатского погрома погибло много русских городов и было уничтожено практически все их население. Новгород остался одним из очень немногих и самым крупным из спасшихся благодаря необъяснимому провидению. Сохранив свой людской потенциал, он стал щитом для Руси от очередной, еще более страшной агрессии, дав истоки новой жизни и новой государственности для русской земли. В середине XVI столетия он был вторым после Москвы по величине и богатству городом государства, намного опережая третий и все остальные. Москва поднялась из небытия и выросла за счет того, что была столицей и в нее стекались основные жизненные силы и материальные ресурсы государства. Новгород процветал и динамично развивался благодаря сохранившемуся в нем с древности и не утраченному при Батыевом погроме Руси жизненному потенциалу. Этот факт негласного соперничества Новгорода с Москвой не мог не тревожить беснующуюся душу русского царя, напоминая ему о былом противостоянии этих городов, равно как мог подтолкнуть Грозного к мысли привести Новгород к уровню, к какому приводил все русские города хан Батый. По свидетельствам современников новгородского разгрома и первых последующих после того события поколений, Новгород опустел, утратил былое значение фактически второй столицы, обеднел, обезлюдел и больше так никогда и не поднялся. Превратившись из крупного административного, религиозного, культурного, экономически развитого центра в третьестепенный город, он таким и остался на все последующие времена.
О негативном влиянии случившегося потрясения на ход войны, когда события на фронте целиком зависят от стабильности тыла, говорить излишне. Трагедия всегда таковой и останется, но данная конкретная трагедия, кроме всего прочего, характерна еще и тем, что она случилась ни где-нибудь, а в прифронтовой полосе, в области, являвшейся базой для ведения военных действий. Новгородская и псковская земли служили плацдармом для наступлений как на Литву, так и на Ливонию. Здесь дислоцировались войска, готовившиеся к очередной кампании, сюда они возвращались после ее проведения на зимние квартиры и проводили время в ожидании следующей вспышки военных действий и в подготовке к очередной военной акции. В Новгороде и Пскове расположили свои ставки главные русские воеводы, командующие войсками в Ливонской войне. Здесь же при них хранилась войсковая казна. В других городах новгородско-псковского края организовали свои ставки полковые воеводы всех рангов, и обосновалась прочая войсковая администрация. Тут же находились склады с оружием и боеприпасами, сюда на протяжении всей войны нескончаемым потоком из центральных районов страны двигались обозы с продовольствием для войск. Даже во время затишья на фронте жизнь здесь не изменяла военному характеру. Отсюда рассылались отряды для рейдов по вражеской территории с целью разведки и для подрыва продовольственной базы противника, производилась смена гарнизонов в захваченных ливонских крепостях и обеспечивалась поддержка линий коммуникации между ними. В усиленном режиме все эти годы работал новгородский пушечный двор, второй по производительности после московского, а во время войны ставший первым. Край жил по законам военного времени, а что касается конкретно Пскова, пограничного города, который от территории противника отделялся только рекой Великой, то он во все время войны находился по сути дела чуть ли не на осадном положении.
И ничего нет странного в том, что если и раньше военное счастье уже начало отворачиваться от русского оружия, то теперь, после знаменитого опричного похода на Новгород, неудачи, поражения, всякого рода потрясения стали сыпаться на Московскую державу как из рога изобилия.
И вот начиная с тех самых времен российского обывателя хотят убедить в том, что этот край благодаря каким-то изменникам, чьих имен, за исключением имени главы новгородской епархии, архиепископа Пимена, так и не назвали, чуть было не отошел к Литве.
Нет большей нелепости, чем такое объяснение причин царской расправы над своей страной и над своим народом.
Не менее нелепо звучит объяснение успеха похода на Москву крымского хана в 1571 году как результат происков тех же изменников. Вспомним, как у Виппера: «… открыли других изменников, которые помогли крымцам незаметно подойти к Москве».
Интересно все-таки, что это за изменники такие, которым удалось провести через многосотверстное пространство более чем стотысячное ханское войско и причем сделать это совершенно незаметно, так что в Кремле об этом узнали, только когда хан вышел к предместьям столицы? Да это не изменники, а какие-то кудесники!
Эта акция случилась на совсем другом театре и была совершена противником, не состоящем в коалиции западных врагов Москвы, но она настолько дополняет собой события войны в Прибалтике, что рассматривать ее вне связи с последней просто невозможно. О крымском нашествии 1571 года, как о неотъемлемой странице Ливонской войны, мы расскажем чуть позже. Сейчас же лишь отметим, что успех того нашествия и полная беспомощность и недееспособность московской оборонительной линии целиком объясняются безумной внутренней политикой русского царя.
Но вернемся на западный театр военных событий.
Чем же там было отмечено противостояние Москвы с врагом в самые первые годы образования Речи Посполитой?
Сразу после завершения исторического Люблинского сейма, в Москву от Сигизмунда прибыли большие послы Николай Тавлош и Ян Кротошевский. После долгих переговоров, сводившихся к скучным территориальным спорам, наконец, было-таки заключено трехлетнее перемирие с условием, что за каждой из сторон на этот срок остается то, чем она на тот момент владеет. После этого для подтверждения таких условий в Литву было снаряжено московское посольство. Из данного ему наказа следовало, что Грозный не столько заботился о перемирии, сколько о впечатлении, произведенном на западе его новгородской резней. Так одна из инструкций послам гласила:
«Если станут говорить: государь ваш в Новгороде, Пскове и Москве много людей казнил, отвечать: разве вам это известно? Если скажут, что известно, то говорить: если вам это известно, то нам нечего вам и рассказывать: о котором лихом деле вы с государскими изменниками лазучеством ссылались, Бог ту измену государю нашему объявил, потому над изменниками так и сталось: нелепо было это и затевать… Если спросят: зачем государь ваш казнил… дьяков, детей боярских и подьячих многих, отвечать: о чем государский изменник Курбский и вы, паны радные, с этими государскими изменниками ссылались, о том Бог нашему государю объявил; потому они и казнены, и кровь их взыщется на тех, которые такие дела лукавством делали, а Новгороду и Пскову за Литвою быть непригоже».
Думается, что нет надобности лишний раз комментировать душевное состояние русского царя, способного в период просветления оценить свои преступления, когда он всеми этими жалкими псевдодипломатическими уловками пытается оправдать содеянное им в глазах соседа. Но при этом он нисколько не убавляет свойственного ему высокомерия, ибо дальше следует наставление, как вести себя послам в случае смерти Сигизмунда, которой ждали тогда со дня на день:
«Если король умер и на его место посадят государя из другого государства, то с ним перемирия не подтверждать, а требовать, чтоб он отправил послов в Москву. А если на королевстве сядет кто-нибудь из панов радных, то послам на двор не ездить; а если силою заставят ехать и велят быть в посольстве, то послам, вошедши в избу, сесть, а поклона и посольства не править, сказать: это наш брат; к такому мы не присланы; государю нашему с холопами, с нашим братом, не приходится через нас, великих послов, ссылаться».
Но беспокойства на этот счет Грозного были напрасными, престарелый король продолжал жить и здравствовать, и достигнутые в Москве условия перемирия были подтверждены и здесь, в Вильно. Может показаться, что русский царь поспешил, упустив в очередной раз возможность получить большее. Ведь его послы доносили тогда из Литвы о большой тревоге короля за свои владения вплоть до столицы. Вот строки одного из посольских донесений: «Из Вильны все дела король вывез; не прочит себе вперед Вильны, говорит: куда пошел Полоцк, туда и Вильне ехать за ним; Вильна местом и приступом Полоцка не крепче, а московские люди, к чему приступятся, от того не отступятся…».
Но сейчас Москве было не до Вильно, и Грозный с готовностью ухватился за перемирие с Литвой, потому как истекало заключенное еще в 1563 году семилетнее перемирие со Швецией, а на возобновление или продление его перспектив не было. Россия стояла перед фактом открытия военных действий против шведов.
К тому времени у русского царя относительно Ливонии созрел оригинальный план действий. Понимая трудности как овладения ею, так и дальнейшего ее удержания, причем не столько по причине своей экономической, военной или еще какой слабости, сколько ввиду отличия тамошнего народонаселения от московского люда в языке, культуре, вероисповедании и всего образа жизни, он решил сделать из Ливонии вассальное государство с сохранением атрибутов ее кажущейся самостоятельности. Для этого Грозный решил дат;ь Ливонии правителя, близкого ей корня, но который бы оставался марионеткой в руках Москвы. Тогда весь завоеванный ливонский край становился бы по отношению к Москве тем же, чем было Курляндское герцогство по отношению к Литве или к Польше. Сначала Иван обратился с предложением возглавить Ливонию ее бывшему магистру Фирстенбергу, который, как мы помним, уже давно пребывал в московском плену. Бывшему магистру надлежало от имени всех чинов ливонской земли присягнуть на верность московскому государю, признав за ним и его потомками верховную наследственную власть над Ливонией. С этим условием Фирстенберг мог хоть сейчас отправляться на родину и господствовать над нею. Но именитый московский пленник отказался от такой чести, сославшись на верность присяге, данной им некогда Священной Римской империи. Кстати, тотчас же, вслед за этим бывший магистр скончался, так что даже в случае его согласия на предложение русского царя вновь погосподствовать в бывших своих владениях он просто бы не успел.
Но Грозный не оставил своего намерения и по совету двух ливонских пленников Иогана Таубе и Елерта Крузе, с которыми русский царь неожиданно сдружился в последнее время, остановил свой выбор еще на одном бывшем магистре Ордена, Кетлере, который в свое время сменил Фирстенберга и который сейчас был герцогом Курляндским. Но и этот, как и его предшественник, тоже не прельстился на сомнительную перспективу московского вассалитета. Видимо, его больше устраивало зависимое положение от польско-литовского государя, где можно было себя чувствовать более свободным, а главное быть в безопасности от безудержного произвола, находясь при особе московского самодура. Но, потерпев неудачу с обоими бывшими магистрами, царь не успокоился и по совету тех же ливонцев обратился к еще одной кандидатуре — датскому принцу Магнусу, владевшему тогда островом Эзель, и этот дал согласие. В том же 1570 году принц прибыл в Москву, где русский царь торжественно провозгласил его королем Ливонии. Кроме того, Грозный оказал Магнусу особую честь, обручив его со своей двоюродной племянницей, дочерью старицкого князя Владимира Андреевича.
Датский принц принес московскому царю присягу на верность, причем условия присяги до этого состряпал сам Грозный. Конечно, главными из них были условия военного союза, предусматривавшие совместные действия датчан и русских в Ливонии, при этом датские войска принца содержались из кремлевской казны. В августе того же года Магнус вступил в Ливонию с 25-тысячным русским корпусом и отрядом своих войск, но поскольку только что заключенное перемирие с Сигизмундом не позволяло действовать против городов, занятых польскими и литовскими гарнизонами, то принц начал с Северной Эстонии, где уже около десяти лет хозяйничали шведы.
Здесь нам следует пояснить, что за ситуация сложилась к тому времени в русско-шведских отношениях.
Долгое время Ивану Васильевичу удавалось поддерживать дружеский контакт со шведским королем Эриком. Московский царь сумел даже заключить с ним мир в 1563 году, то есть тогда, когда тот захватил Ревель и некоторые другие земли в северной части Ливонии. И это несмотря на то, что Грозный объявил себя собственником всех владений бывшего Ордена. Но этот мир был не прочен, и на него Москва пошла только потому, что в войну за орденское наследство тогда вмешалась Литва, а Грозный даже при всей своей недальновидности понимал сомнительность перспектив войны против Литвы и Швеции одновременно. Но непрочность этого мира скажется чуть позже, а тогда, в начале 60-х годов, московская сторона оказалась в явном выигрыше. Особенно это стало заметно после того, как Сигизмунд-Август, так же как и Иван IV, объявивший все орденские владения собственностью своей короны, в ответ на занятие шведами Ревеля объявил королю Эрику войну. Но вот позитивно складывавшаяся для Москвы расстановка сил стала меняться. Началось с того, что брат Эрика, финляндский герцог Юхан, женившись тогда же на сестре Сигизмунда-Августа Екатерине, к которой ранее безуспешно сватался Грозный, в войне брата против польско-литовского короля принял сторону последнего. Надо сказать, что Юхан отличался неприкрытым антируссизмом и потому настойчиво советовал Эрику сначала помириться с Сигизмундом, уступить ему все занятые шведами в Ливонии города, а затем совместными силами обрушиться на царя московского. Видя, что король не внемлет его советам, Юхан стал помогать шурину в войне против Эрика, ссужая того деньгами и беря под залог некоторые места в Ливонии. Последнее явилось прямым предательством, поскольку герцогство Финляндское было составной частью шведской короны, а сам Юхан подданным шведского короля. В результате Эрик арестовал брата за государственную измену, заключил в замок и еще больше сблизился с русским царем, в помощи которого нуждался против Сигизмунда. Дружба с Грозным дошла до того, что шведский король обещал московскому царю Екатерину, жену заключенного брата Юхана. А за это Грозный отказывался в пользу Швеции от Ревеля и всей северной части Ливонии и обещал помогать в войне против Литвы. Правда, позже Иван Васильевич будет оправдывать этот несостоявшийся акт беззакония тем, что он был дезинформирован шведским королем, утверждавшим, что его брат Юхан мертв, следовательно, Екатерина — вдова. И вообще будто бы она ему была нужна не как жена и тем более не как наложница, а лишь как средство добиться от ее брата Сигизмунда-Августа более выгодных условий мира. Интересно, что приводя в свое оправдание этот последний довод, русский царь не замечает низости этого аргумента, как не замечает он гнусности своего желания завладеть сестрой польско-литовского короля с целью использования ее для решения межгосударственных проблем.
К чему бы все это привело неизвестно, но в сентябре 1568 года в Швеции вспыхнуло восстание против короля, закончившееся свержением Эрика и возведением на трон его брата Юхана, всегда враждебно настроенного к Москве, а потому с его воцарением отношение северного соседа к Москве резко переменилось. В несколько дней Швеция из друга превратилась во врага Москвы, и, напротив, прекратилась ее война против польско-литовского союза. Новый король терпеливо дождался окончания семилетнего срока перемирия, заключенного с Грозным его братом, но на продление его московской стороне рассчитывать не приходилось. В следующем за этим событием году, как мы знаем, состоялось окончательное объединение Литвы с Польшей в единый государственный организм — Речь Посполитую и заключение последней военного союза со Швецией против Москвы.
Недружелюбие нового шведского короля проявилось сразу же после его воцарения. Обстоятельства случайно сложились так, что во время восстания против Эрика и его свержения в Стокгольме пребывало посольство русского царя, и первым шагом нового шведского короля было взятие под стражу московских посланников, которых при этом до нитки ограбили. После этого русские дипломаты восемь месяцев провели под арестом и вернулись в Москву только в июле 1569 года. Король не скрывал своего недружелюбия, Грозный царь отвечал тем же. Когда в следующем году Юхан прислал в Москву просить опасной грамоты для своих послов, то грамоту дали, но по приезде в 1570 году шведских послов их первым делом ограбили, как некогда московских в Стокгольме, объявив:
«Юхан-король присылал к царю и великому князю бить челом, чтоб велел государь дать опасную грамоту на его послов и велел своим новгородским наместникам с ним мир и соседство учинить по прежним обычаям. По этой грамоте царь и великий князь к Юхану-королю писал и опасную грамоту ему послал. Но Юхан-король, не рассмотря той отписки и опасной государевой грамоты, прислал послов своих с бездельем не по опасной грамоте. Юхан пишет, чтоб заключить с ним мир на тех же условиях, как царское величество пожаловал было брата его, Эрика-короля, принял в докончание для сестры польского короля Екатерины. Если Юхан-король и теперь польского короля сестру, Екатерину-королевну, к царскому величеству пришлет, то государь и с ним заключит мир по тому приговору, как делалось с Эриком-королем: с вами о королевне Екатерине приказ есть ли?»
Если и прежними своими речами и наказами русский царь достаточно показывал свою сущность, то этой последней он просто превзошел самого себя. Заметим, что он согласен заключить мир с новым шведским королем на условиях, которые обговаривались с его предшественником, и среди прочих снова звучит условие присылки царю сестры польского короля. При этом Грозным игнорируется тот факт, что речь сейчас идет уже не просто о сестре Сигизмунда, а о жене самого Юхана, шведской королеве. И условие это выставляется не кому-то, а самому королю Юхану, мужу Екатерины, с которым московский самодур заводит торг на предмет его жены. Не удивительно, что на такие поползновения русского государя послы отвечали:
«Мы о Юхановой присылке не знаем, что он к царю писал; а приехали мы от своего государя не браниться, приехали мы с тем, чтоб государю нашему с царем мир и соседство сделать, и, что с нами государь наш наказал, то мы и говорим».
На том переговоры и завершились. С дипмиссией в Москве обошлись так же, как за два года до этого обошлись с московскими дипломатами в Стокгольме. Посольство отправили в заключение в Муром. Иван уже не хотел мира еще и потому, что к этому времени ему, как показалось, наконец, удалось решить проблему с ливонским вассалитетом. В Москву явился Магнус, готовый к ливонской кампании против шведов.
Итак, в августе 1570 года во главе русского войска, разбавленного небольшим числом своих датчан, Магнус вторгся в Северную Ливонию. Первой целью предприятия был находившийся в шведских руках Ревель. После того как ревельцы категорически отвергли предложение нового ливонского правителя открыть ворота и сдать город, датский принц решился на осаду. Она продолжалась тридцать недель и стала демонстрацией полной беспомощности как московского войска, так и его датского предводителя. Ревель оказался первоклассной крепостью, а осаждавшие были незнакомы даже с азами осадного искусства. Мы помним, с каким трудом давалось московскому оружию овладение немецкими крепостями в центральной Ливонии. Но Ревель оказался орешком покрепче других ливонских твердынь. Здесь московская артиллерия, перед которой в свое время не устояли Нарва, Нейгауз, Дерпт и Феллин, оказалась бессильной. Русские бомбардиры не смогли причинить сколько-нибудь существенного вреда городу, напротив, крепостная артиллерия за все время осады ни на минуту не оставляла в покое лагерь осаждавших. Кроме всего прочего, гарнизон осажденной крепости являл из себя на этот раз иного противника.
Вместо разложившегося, давно отжившего Ордена, который ничего не мог противопоставить московскому могуществу кроме энтузиазма, воинственного запала и рыцарского фанатизма переживших свой век нескольких отдельных комендоров, под стенами Ревеля русское воинство столкнулось с военной машиной набиравшей силу шведской монархии. Не последнюю роль в неуспехе московской стороны под Ревелем сыграло отсутствие у нее флота, отчего стала невозможной полная блокада города. За все время кампании шведские корабли беспрепятственно заходили на ревельский рейд, доставляя все необходимое для обороны и нормальной жизни города, начиная с продовольствия и заканчивая боеприпасами и живой воинской силой. Магнус знал об этом преимуществе противника, но, приступая к осаде, он рассчитывал на то, что его родная Дания не откажет ему в помощи и пришлет к Ревелю в поддержку его воинства свой флот. Но Дания осталась глуха к просьбам принца, и тогда, поняв бессмысленность дальнейшей осады, Магнус в марте 1571 года, сняв лагерь, отступил от города. Ревельская неудача стала досадной еще и потому, что приступая к кампании, русская сторона, непонятно почему, но надеялась на быстрый и легкий успех.
Удрученный неудачей, боясь царского гнева, несостоявшийся ливонский правитель удалился к себе на остров Эзель, но, как ни странно, Грозный не проявил неудовольствия от провала предприятия. Он спешил заверить Магнуса в своем прежнем расположении к нему, просил забыть про случившееся, сожалел о безвременной кончине своей родственницы, невесты датского принца и обещал помолвить того с другой своей племянницей, младшей сестрой умершей. Но главным в увещеваниях русского царя была надежда на продолжение затеянного. Грозный не отказался от мысли о создании в Ливонии вассального от Москвы государства. Он понимал, что это наиболее реальный путь овладения краем, а потому по-прежнему делал на Магнуса свою ставку.
А для нас Ревельская кампания памятна еще и тем, что с нее начинается новая страница в истории Ливонской войны. Под стенами Ревеля на тринадцатом году военных действий на западе Москва бросила вызов Швеции, пополнив тем самым ряд своих противников. И если уже и раньше, сразу после прихода к власти нового шведского короля, по причине его родства с польско-литовским королем отношения с северным соседом перестали быть дружескими, то теперь, после ревельской акции, Швеция делается союзником Речи Посполитой и открытым врагом Москвы.