Я часто думал о том, каким он будет, последний вечер? И мне представлялось: вот, мы часами не отрываемся друг от друга, или мрачно молчим, уткнувшись в свои копошащиеся мысли (ну нет, я точно знал, что так не будет!), или без умолку и бестолку обсуждаем …

А оказалось, что можно просто спрятаться. Сделать вид, что никакой он не последний. А это легко, если на кухне много народу, если купить заранее бутылку вина и много пива, и напиться, и хохотать не переставая.

Хохочет Яна. Я же сижу рядом и смотрю на нее, и улыбаюсь, уже неспособный понимать сдавленную смехом словацкую скороговорку; но ничего, для меня достаточно смотреть на то, как она, смеясь, запрокидывает голову назад (и волосы соскальзывают с плеч за спину), откинувшись на стуле, взбрыкнувшем передними ножками и упершимся спинкою в подоконник; покрасневшее в изнеможении смеха лицо, пальцы стиснуты, глаза полуприкрыты.

“Miŝa niĉ ne rozume!”, с хмельным восторгом глядя на меня, говорит Даша.

“Už ne”, соглашаюсь я, и выхожу покурить на балкон, и смотрю на панораму многоэтажек Петржалки, затянутых густым туманом. После холодной рождественской пестроты Вены они кажутся неожиданно домашними и уютными. Мягкие светлячки редких фонарей и окон, дрожащие в туманной мгле.

Когда я возвращаюсь, все уже расходятся по комнатам, где взрываются последние усталые смешки, потом мерное застенное бормотание, и тишина. Я иду в душевую, потому что Яна говорит по телефону со Штефаном, по-немецки, но я уже знаю эту интонацию, и мне не хочется ее слышать. Хотя бы сейчас.

Кто-то недовольно пробует дверь.

* * *

Я обнимаю рукою за плечи это волшебное, теплое, комочек радости и уюта, другая рука на спине – древним загородительным жестом, от холода пещеры и злого саблезубого тигра. Лица не видно, оно спрятано, щекою к плечу, глаза в сторону, задумчивая Яна.

Неужели все это просто звериная тяга к продолжению рода, инстинкты, гормоны и прочая ерунда? эта кожею, а не головой ощутимая радость, шелковое тепло на груди и нежность касания прижавшегося тела, от которого все придуманное исчезает, оставив пустоту – парящее безмыслие, счастливое…

Я не знаю, что это, но чувствую, и моя кожа (рука, грудь, живот и бедро) знают больше головы. Поэтому я не верю в биологию, где все подозрительно просто.

Я закрываю глаза, и превращаюсь в прикосновение, в тепло и запах. В голове тишина. Темно-малиновая мгла под закрытыми веками начинает шевелиться и стекает вниз. И в голове больше нет меня. Это, непонятное, которое зовется почему-то «я», сейчас оно где-то в груди и в мерцающей и теплой полосе, там, где мы касаемся друг друга.

Она шевелится, я открываю глаза, и возвращаюсь в них, вместе с врывающимся в зрачки желтым дерганым светом горящих свечей. Картинка: повернутая ко мне голова, в обрамлении висящих наискосок дредов, серьезное лицо, глаза, в них вопрос, мягкий желтый свет свечи на одной щеке (и в волосах), на другой – сгущающаяся к уху темнота. Потом – быстрый серьезный кивок, не опуская глаз, и пожатие пальцев на моем плече.

“Ne možem poverovať, žе teraz si skutočne odideŝ, a ne uvidim sa tak dlho” [1]не могу поверить, что ты сейчас на самом деле уезжаешь, и мы так долго не увидимся.

«Я тоже. Я ведь уже столько раз уезжал и возвращался. Но я уеду, надолго, завтра»

Мы лежим молча. В коридоре кто-то копошится, звук открывающейся двери, звук обрушивающейся воды. Я говорю, переходя на английский, чтобы понятно было все, до последнего слова:

«Но теперь это уже зависит не только от меня. Сама знаешь, вся эта ерунда, новый паспорт, визы… Не меньше двух месяцев. Я не могу себе этого представить»

«Я тоже», тихо, глядя в глаза. И резко отворачивается, прячась в подушку. Я осторожно поднимаю ее голову, проверить – да. И стираю слезы, рукой и потом губами, и шепчу все то, что обычно шепчут.

* * *

И сейчас, через неделю, пытаясь об этом писать, я понимаю что тут никуда не деться от таких испорченных неправильным применением слов, как – «мне трудно дышать от нежности».

* * *

Я лежу сверху, опершись локтями, смотря в ее лицо, спокойное уже и улыбающееся, только покрасневшее немножко.

«Прости, я хотел тебе все-таки сказать… Может, лучше было бы этого не делать сейчас, но потом будет труднее, это не для мэйла или телефона…»

«Скажи»

«Помнишь, как это было – когда я понял, что это для меня важно, я просто взял и помчался из Питера за тобой. Мне было на все наплевать, потому что я почувствовал что-то настоящее. Нет, путешествовать–то я летом все равно собирался, конечно. Но так я заехал бы просто в Италию, сгонял во Францию друзей повидать, а к октябрю уже и дома был бы…»

«И рюкзак с паспортом целы бы остались», улыбается она.

«Ага. Но теперь от меня ничего не зависит. Я буду сидеть в Москве, ждать паспорта, и все эти ебаные границы между нами … Теперь ты должна что-то сделать, если хочешь увидеть меня»

«Я приеду к тебе в Москву. Обязательно».

Мы опять лежим и молчим и вслушиваемся в музыку – диск Старостина с болгарским хором, привезенный в подарок из Москвы.

«А что он поет?»

Я вслушиваюсь и повторяю, когда мне удается расслышать:

«А в лугах, а в лугах травка замирала ой травка замирала

а у меня же, а у меня же добра молодца ай женка захворала

а ты хворай, а ты хворай же ж жонка побольнее

ой хворай побольнее

ты умирай, ты умирай же ж жонка поскорее

ой умирай поскорее

я ж пойду же ж, я зрублю же ж сосну боровую

ой сосну боровую

отпилю же ж, расколю я тою сосенку

ой я на шесть досточек

сколочу же ж, сколочу я своей женушке

ой тесовый гробочек…»

«Янка, если ты приедешь в Москву, для меня это будет значить, что это серьезно. Понятно там, лето, путешествия, крыша набекрень, но меня не интересуют сейчас hippy love stories . Мне нужно другое»

«Мне тоже, Мишка. Ну что я могу сделать, если сердце мое расколото на две части! Вначале это был вообще для меня не вопрос. Если ты любишь кого-то, это важно и серьезно, но всегда можно встретить других людей, достаточно привлекательных, чтобы провести какое-то время вместе, и особой беды тут нет, при нормальном к этому отношении. Но теперь, после этого нашего лета, ты для меня не менее важен, чем Штефан. Я долго думала, что мне делать, особенно после Италии, потому что стало понятно, что я могу сделать лишь наполовину счастливыми двух мужчин, которых люблю, либо счастливым только одного, и несчастным другого, а значит и сама могу быть счастливой только наполовину, oh, shit , и тогда я решила, что просто хочу всей любви, которая достается мне в этой жизни!»

Говоря это, она стискивает меня бедрами, мы касаемся животами, и я не отрываясь смотрю в ее взволнованное и такое теперь серьезное лицо. Мы лежим молча и смотрим друг другу в глаза.

Внезапно она хватает меня за плечи:

«To nie hra pre mna, lubim ta, Miška, skutoĉne!», и, чтобы уж наверняка: “It is not the game for me, I really do love you! ”

Я уже в ней, и начинаю ее любить. Я почти не замечаю, как это началось, потому что сейчас средоточие мое не в паху, а в глазах, и даже вне их, в округлом лице передо мной, покрасневшем, с зажмуренными глазами, с гримасой схожей с гримасою боли, и я сжимаю ладонями ее виски, кажется, сильно, и начинаю бормотать что-то, по-русски, по-словацки, по-звериному.

Мы любим друг друга долго, и мир вокруг пропадает по кусочкам.

Потом тело мое странно цепенеет, беззвучный крик с той стороны изогнутой подковы в которую срослись наши тела, и я закрываю глаза, не в силах справиться с роящимися в дрожащей темноте огоньками. Ну вот и я.

… зеленое, коричневое и водное. Заболоченный берег озера, серое или вечернее небо, изогнутые толстые корни, переплетшиеся у кромки воды, с изборожденной корой, между ними коричневая поблескивающая вода болота, острые кустики травы, мох, иногда ветер и волна, покачивающая тонкие иголки торчащей озерной осоки. Где-то близко растут деревья.

* * *

«Хочешь, разотру тебе спину?»

«Да», говорю я с трудом, и переворачиваюсь на живот, подложив руку под подбородок.

Ее крепкие пальцы мнут мою кожу, потом иногда оглаживают ее нежно, или просто застывают на плече. Я лежу с закрытыми глазами, и пытаюсь вернуться к озеру, и действительно попадаю опять в коричнево-зеленое, но оно смывается волной беспамятного блаженства. После, мне кажется, очень нескоро, я чувствую, как она пробирается ко мне под одеяло. Доверчивое тепло сбоку. Твердые жгутики дредов у щеки.

* * *

В шесть утра я вдруг просыпаюсь от беспокойства, и выхожу на балкон покурить. Огней осталось совсем мало, все так же туманно и зыбко. Я смотрю на часы и понимаю, что уезжать мне через четыре часа.

* * *

Следующий раз меня будит взорвавшийся звонок будильника, до выхода остается минут сорок, как раз умыться, позавтракать и немного прийти в себя. Я поворачиваюсь к Яне, пытаясь поцелуем смягчить резкость пробуждения. Она отвечает, сонно сперва, а потом мы понимаем, что можно обойтись и без завтрака.

Все это время за плечом ее я вижу стоящие на подоконнике часы, так нелепо: белый круг со стрелками расползается злым намеком на остальной мир; и из-за этого, может, я ошалеваю и пытаюсь за эти сорок минут вбить себя в нее навсегда, злыми, отчаянными толчками, и мир снова проваливается в забытье, но… через тридцать пять минут мы встаем, и еще через десять выходим из дома.

Залитая неярким светом зимнего утра Петржалка, многоэтажки с просторными дворами, машины, такие короткие и смешные по сравнению с венскими, утренние люди. Мы спешим, взявшись за руки, болтаем о чем-то и смеемся. Яна: черные штаны, серый пуловер, черно-белый палестинский платок на шее, светло-рыжие волосы.

Автобусная остановка, разноцветные киоски. Автобус, забитый людьми, некоторые из которых неприязненно оглядываются на странную парочку, говорящую попеременно по-русски и словацки, и целующуюся через каждые несколько слов.

«Янка, я смотрел в интернете расписание, от Братиславы до Москвы 33 часа поездом. И три остановки метро. И пять минут ходьбы»

«33 hodiny? Vtedy urĉite musim prisť! Letom sme stopovali s Daŝou do Pitera celych 3 dna» [2]33 часа? Тогда я точно должна приехать! Летом мы с Дашей ехали стопом до Питера целых три дня.

«Приезжай, Янка, слепим снежную бабу вооон такую!»

“Snežnu babu? Vy ste uplne feministicky narod!” [3]Снежную бабу? Ну так вы совершенно феминистский народ!
, смеется она.

«А как это будет у вас?»

“Snehovik, snowman”

«А, ну так это и у нас».

Ну и так далее. Милые детскости, в которые я радостно погружался всякий раз, разговаривая с ней. Десятки лет в моей голове копились серьезные, ужасно важные, умные и полезные вещи… Такие ненужные по сравнению с простыми словами чистой радости.

На электронном табло автобуса высвечивается “Hlavna stanica”. Вокзал. Народ вытряхивается из автобуса.

В кассе десятиминутная очередь (пара обязательных поцелуев).

Билет до Черны над Тисой (украинская граница), 8 часов пути, 12 евро.

До поезда 15 минут.

Мы вспоминаем, что не успели с утра даже выпить чего-нибудь горячего, и идем в киоск на привокзальной площади. Два пластмассовых стаканчика с липтоновскими пакетиками и два сэндвича с сыром.

«А еще будем играть в снежки!»

“Ĉo že?” [5]А что это?

Я леплю из пустоты снежок и зашвыриваю его в сторону автобусной остановки.

“Hej, to je popiĉe! … Ako sa maŝ, macik?” [6]эй, это офигенно! Ты как, медведик?

«Спокойно. Сам удивляюсь. Все так обычно, будто я опять через пару недель вернусь. Я знаю, потом будет грустно».

«Aj mne tiež. Budem veĉerom tancovať na reggae-party u Lacka, a plakať» [7]И мне так же. Вечером буду танцевать на reggae-party у Лацко - и плакать.

Я кладу руку на ее талию, с удивлением, как это так: вот сейчас я могу это сделать, так просто, почувствовать под мягкой тканью теплоту тела, а через несколько минут – это будет невозможно. километры? границы? паспорта? что это?

“Ale do Moskvy len 33 hodiny, a eŝte tri zastavki metra!” [8]Но до Москвы всего 33 часа, и еще три остановки на метро!
, улыбается она.

«И пять минут пешком…», и я смотрю на часы. Остается как раз пять минут. «Мне пора, Янка»

И мы спешим обратно в здание вокзала, проходим зал, выходим на платформу, бежим вдоль поезда чтобы найти второй класс, и я вталкиваю рюкзак вверх по ступенькам, в тамбур, а сам остаюсь у дверей, держась одной рукой за поручни, другой прижимая ее к себе.

Мне все так же спокойно, только как-то странно. Ясно, что сейчас что-то произойдет. Пока непонятное. И даже хочется, чтобы поезд быстрей поехал, попробовать непонятное на вкус. А еще я даже немного горд собой – во, классно, никаких трагедий.

“Tam, v knihe pro Daŝeňku, ukryla som pohĺadnicu pre teba”, шепчет она, отрывая губы от моих.

Поручень у меня под рукой вдруг дергается, и я делаю паническое движение к вагону, отрываясь от нее – “Ĉo, moj?” – «Думал, поезд поехал» – но это просто случайно скользнула по шарнирам открытая дверь, и я ныряю опять в протянутые руки.

Свисток. Теперь действительно пора. Я пячусь назад, вверх по ступеням, и смотрю вниз. Запрокинутое кверху лицо, и вдруг мне чудится (или нет?) какая-то испуганная просьба в ее глазах.

“Musime zatvoriť dvere” [10]Надо закрыть двери.

Мы беремся за двери, с разных сторон, и закрываем, но вначале я наклоняюсь, и обнимаю ее, и целую.

“Lubim ta, Miŝka”

«Люблю тебя, Янка»

“Len 33 hodiny…” [11]Всего 33 часа.

Двери закрыты. Поезд почти сразу трогается, и округлое улыбающееся ее лицо уплывает за черную резиновую каемку округлого же окна (я по привычке подмечаю странное сродство форм). И пытаюсь заглянуть за оконный край, вжав голову виском в угол тамбура, но уже поздно. Братислава там, за окнами, начинает пятиться назад.

* * *

Братислава.

Обшарпанные фабричные стены. Пара автотрасс с яркими рекламными щитами. Поначалу несколько старых домов с бурыми черепичными крышами, потом уверенное нашествие многоэтажек, резко обрывающихся маленькими домиками с садиками, цветами и огородами.

Поезд забит. Люди стоят даже в проходах. Я в тамбуре. Страшно хочется курить. В глазах, как после фотовспышки или быстрого взгляда на солнце, висит размывающийся отпечаток – серое пятно пуловера, рыжие дреды, улыбка. Я достаю купленный в киоске сэндвич, откусываю от него и смотрю в окно.

В котором уже стылые осенние поля и торжественно свинцовое небо. Я стою, опершись локтем прижатой к виску руки о стекло, и пытаюсь не отстать взглядом от извивов взрезающей равнину узкой речки.

Вспомнив об открытке, я достаю из рюкзака взятую в дорогу книжку Чапека, «Дашенька, вся жизнь щенка», и нахожу ее среди страниц. Фото медведицы с медвежонком, на черном фоне. На обороте надпись, где «Мишка» и «Яна» старательно выведены кириллицей, остальное по-словацки, пара очень простых фраз.

Открытка, и несколько будущих застывших Ян на непроявленной фотопленке в этом рюкзаке, вот что я привезу в Москву, ага.

Я страшно зол на себя, за то, что опираюсь уже лбом в стекло, в отчаянии.

Приходит кондуктор и говорит, что мне надо пройти вперед, до Черны идут только передние вагоны.

* * *

Трнава.

В Трнаве часть народа выходит, и я выскакиваю с ними и успеваю перебежать по перрону на пару вагонов.

Мест по-прежнему нет, и я опять стою. В тамбур выходит женщина лет тридцати, в черном свитере и с серебряным распятием на груди, ставит на пол сумку, садится на нее и начинает вязать. Женщины здесь уже умеют вязать. Восток близко.

Я пытаюсь читать.

* * *

Пештаны . Еще несколько вагонов вперед. Другой тамбур.

Братиславские лица постепенно сменяются деревенскими, погрубей. Проходят трое крепких парней в кожанах, с бритыми затылками, оставляя за собой запах опасности.

За окном снова густеет туман, холмы становятся холмистей и речки быстрее. А я думаю все о том же.

И в Тренчине

* * *

Тренчин – Жилина – Попрад.

мне удается наконец сесть. С наслаждением разваливаюсь.

Поезд стоит долго, и я рассматриваю замок на скале, и маленькие улочки крошечного старого города, видные прямо из моего вагона. Все то же, что и в Австрии, только домашней, спокойней и родней. Не так ярко бьют по глазам витрины, медленней движутся люди, и старики тут уже разговаривают друг с другом.

Я пытаюсь представить себе, как это: жить в такой маленькой стране. Несколько часов на поезде из конца в конец, одна большая река, одна поскромней, уютные горы, богатые соседи на западе, нелюбимые на востоке, и озадаченный иностранец: «Словакия – это Словения?». Зато некому тебя ненавидеть…

И я вдруг почувствовал что я страшно устал тащить на себе все 10 тысяч километров русских пространств. Мне не надо так много! Каждый раз, пересекая границу, я чувствовал перепад давления, становящуюся более жесткой и грубой (и более настоящей ) ткань жизни, а также боль, жалость и сочувствие. Но никуда от этого давления мне не деться, ведь глубоководную рыбу на берегу разрывает от отсутствия привычной тяжести, и я помню как это было, те два года во Франции, когда, идя по улице, вдруг понимаешь что тебя здесь нет и быть не должно. Но сейчас я просто устал, сейчас мне хочется простой радости, и я готов позавидовать жителям маленькой страны, не ставшей пока еще слишком пластмассовой…

Под недоуменными взглядами соседей (поезд уже давно тронулся и едет по предгорьям Татр) я открываю купленную в Братиславе бутылку пива, и глотаю из горла. Какого черта, почему я, свободный от прочих тягостей, несвободен от радости?!? Почему ничто не помогает мне избавиться от любви, если любовь в моем случае, по тысяче понятных причин, несет такую тоску?

Но если я освобожусь от этой любви, то что останется тогда от меня? Несколько старых привычек, и старая маска, и несколько старых же и наверное бессмысленных занятий, и редкие моменты, когда, спрятавшись от города и замерев подле огня или текущей воды, я смогу ощутить такое же бездумное счастье, что с такой легкостью давала мне улыбчивая рыжая девочка, которая на пятнадцать лет младше меня, и на груз 10 тысяч километров легче и свободней.

Можно, конечно, вытравить из себя тоску, или забить ее до душевной вялости медитациями, но ведь это как прятаться всю жизнь от себя такой маааленькой таблеточкой транквилизатора на ночь. Я тоже хочу всей любви, что достается мне в жизни.

И сколько раз я уже убеждался, что, что бы ни происходило со мной, во всем находился потом какой-то смысл, пусть и непонятный тотчас же, и история этого затянувшегося лета имеет смысл тоже. Хотя бы, может, как очищение души. Которое не может быть простым и безболезненным. А вот полученный урок может быть рассказан очень простыми словами, гораздо проще всего написанного здесь. Простыми, как написанное Яной в ее медвежьей открытке:

«Velmi Ťa lubim. Ne zabudni na mňa, ja na Teba ne možem zabudnut`» [12]Очень тебя люблю. Не забывай меня, я тебя забыть не смогу.

Я оглушительно, сокрушительно, охуительно пьян, всего с одной бутылки пива.

За окном уже лесные Татры, и горные ущелья, полускрытые клубящимся туманом, и бурлящие пенистые речки, я пытаюсь на все это смотреть, но понимаю, что в моей голове уже нет места ни для чего, и растягиваюсь на сиденье, подложив под голову скомканную куртку.

* * *

Попрад – Кошице.

туман туман туман туман…

За Попрадом меня будит кондуктор, спросив билет.

За окном проплывает цыганская деревушка. Узнаваемая по вывешенным во дворах бараков бельевым веревкам, безнадежной грязи и обшарпанности разваливающихся домов, и смуглым детям, играющим среди мусора.

Когда-то давно я сидел с бутылкой пива в сквере у Киевского вокзала, и смотрел на цыганских детишек, играющих неподалеку, прячущихся друг от друга под уличными скамейками, выдувающих звуки из подобранных пивных бутылок и пытающихся кататься на поваленных мусорных урнах. То, чем для нас, домашних детей, были дом, комната, игрушки, ободранный угол обоев в коридоре, бабушкин сервант и деревянные просторы под кухонным столом – для них, уличных: скамейка, обитые зеленой пластмассой стены киоска, острия железной изгороди, картонные коробки и бесконечные ноги, шагающие мимо. Люди для них были ногами, а там, выше – что-то безразличное или злое.

Туннель и резко хлестнувший по глазам свет на выезде. Выскочивший пробкой из туннеля поезд.

Нелюдимые горы. Горный туман неспокоен, и клубится банным паром среди скалистых провалов, заползает в трещины темных речек далеко внизу. Одинокая корова с ежащимся дедом в шляпе и плаще. Редкие пустые летние домики со скошенной крышей, касающейся склона. Взбирающиеся пыхтя в гору эйфелевы опоры линии электропередач, ухают потом вниз в невидимое захребетье. Вечерний свет.

Глаза мои быстро устают от попыток уцепиться за проносящееся, взгляд, обмякнув, застывает на стекле, и кажется только, что там, снаружи, вздымаются и обрушиваются вниз каменные волны, мелькают какие-то угрожающе машущие гигантскими руками тени, но в эту угрозу я не верю, огражденный окном, и скоростью.

К тому же, заключенные в рамку вагонного окна, лишенные прелого осеннего запаха и вздергивающей плечи туманной промозглости, все эти картинки не более настоящие, чем передачка по телевизору.

* * *

Кошице – Черна над Тисой.

Следующий раз я просыпаюсь в Кошице, купе мое опустело, за окном серо-белый тоскливый неон, освещающий крытую станцию, на перроне рюкзачная парочка, толстый усатый дежурный по станции с флажком и свистком на шее, какая-то безумная старуха с тележкой, и киоск.

После – размытая скоростью темнота за окном, редкие огни, где-то справа – венгерская граница, мы едем все время вдоль нее, и впереди – Украина. В опустевшем вагоне гулко звучат колеса.

И я уже хочу скорей-скорей туда, вперед, скомкать ждущие меня два дня с неизбежными разборками на границах и мутной тягучестью поездов, и очнуться стоящим на пороге своей квартиры, где, как всегда после долгого отсутствия, все кажется таким диким и непривычным, и незаметные ранее предметы вдруг становятся видны, сразу все. Сесть в привычное кресло под лампой, достать свою чашку и привыкать, что я дома и никуда уже мне не надо. Конец пути. Покой.

Чтобы через две недели почувствовать, что больше я во всем этом уюте не могу.

* * *

тем-но-та пус-то-та колеса

* * *

Черна над Тисой.

Черным-чернешенько, и Тиса там впереди, а за Тисою – Украина.

Я захожу в большой тускло освещенный зал станции. На стенах оставшиеся еще с социалистических времен картинки с достижениями, в центре – кадка с нелепо громадной пальмой. В конце зала вход в забитую громкими мужчинами пивнушку. Еще тут есть скамьи с тетками, пара киосков, банкомат, три кофейных автомата, закрытая парикмахерская и закрытый же магазинчик, увенчанный рекламой Кодака.

Осмотрев все это, я выхожу покурить, последнюю оставшуюся братиславскую «Петру». Перед входом топчутся невысокие опасной наружности типы, густой мадьярский и цыганский говор, по-словацки тут не говорит вообще никто. Конус призрачно дрожащего тумана под единственным фонарем, освещающим вывеску «Pizza» над закрытым киоском.

Я прислоняю рюкзак к стене и облокачиваюсь на него, присев на корточки, курю и смотрю. Проходит пара цыганских девчонок лет пятнадцати, заходят на станцию, обводят внимательными глазами зал, и уходят куда-то громко тараторя. Подъезжает нахально дорогая машина, из нее вылезает коренастый мужчина в спортивном, и, не переставая говорить по мобильнику, идет к банкомату, бросив подозрительный взгляд на меня. Откуда-то, похоже, из пивнухи, появляется группка украинских парней, которые стоят, матерясь, покуривая и заплевывая ступеньки, пока не подходит человек в форме, и не говорит им на словацко-украинской смеси, что надо срочно пойти и что-то там разгрузить.

Тоскливо и странно здесь. Конец мира.

Из записной книжки.

Здесь кончается один мир и начинается другой. В том мире, так далеко позади, что трудно и представить: зеленые хребты Аппенин, мягкие горные волны французских Севенн, где и сейчас, наверное, пахнет южной ночью, горит огонь в типи у Гарика и в высоком доме на горной террасе посмеивается за стаканом вина Жан-Пьер; коричневые застывшие поля, белые коровы и изогнутые ветви тополей, склонившиеся над каменистыми речками Оверни; сады Вены и маленький домик на Ягдшлоссгассе, где на втором этаже по лестнице налево комната с большой деревянной кроватью, подле которой стоит подаренное мною фото с картиной Гарика, сидят двое плюшевых мишек, и, когда Яна приводит тех, кого любит, зажигаются свечи; и, в часе езды от Вены, другая комната, окрашенная в светло-желтое, в тихой и милой Братиславе, в квартире, где нормально улыбаться друг другу и смеяться, собравшись вечером за столом.

Другой мир, по которому несется сейчас мой поезд, начинается таким же темным и грязным местом, которое называется Чоп. Где-то там, так далеко впереди, что трудно и представить, город из прошлого Питер, повернутый лицом к небу, и Москва, откуда я родом, нетронутые леса, сосны и озера. В мире этом есть большие заснеженные пространства, где очень тихо и хорошо зверям. Люди здесь очень часто злые и жадные, много пьют, и от этого обычно становятся еще злей, и редко улыбаются, но некоторые из них способны на очень неразумные и красивые поступки, и бескорыстно безумны. Из-за этих людей, а также из-за безграничных заснеженных пространств, где очень тихо и хорошо зверям, я считаю этот мир своим.

Записано в поезде Львов-Москва, 30 ноября 2002 года, спьяну.

Я возвращаюсь в зал, подхожу к кассе спросить, сколько стоит билет до Украины, и кассирша презрительно цедит с мадьярским акцентом: «Шэстдэсят»

Ждать мне тут два часа.

На скамейках сбились в кучку украинские тетки со здоровенными полосатыми баулами, говорящие друг с другом шепотом и испуганно посматривающие по сторонам, на враждебный чужой мир. Я смотрю на них, на все то некрасивое, что особенно бросается в глаза после нескольких месяцев отвычки, потом мне становится стыдно своей заносчивости, и я тащу свой рюкзак к ним и сажусь рядом. Они с недоумением косятся на меня. Чтобы все стало ясно, я спрашиваю по-русски:

«Извините, а вы поезд на Чоп ждете?» (как будто есть еще какой поезд вечером из Черны).

Они подтверждают, по-украински.

На последние кроны я покупаю бутылку пива, кофе из автомата, потом стреляю сигарету, и жду. Уже через час наш поезд подают на перрон. Тетки, бестолково суетясь и пересчитывая баулы, загружаются в вагон, следом и я.

* * *

Черна над Тисой – Чоп.

Через двадцать минут подходит словацкий контроль. Заискивающие голоса в соседнем купе, которые заставляют меня сжать зубы от стыда и злости, и ироничные смешки пограничников. Я тоже немного нервничаю, потому что срок бумаги на возвращение, выданной в мюнхенском консульстве (со смешным текстом «Шараев Михаил Георгиевич возвращается в Российскую Федерацию», и рядом то же самое по-французски, с ошибками), заканчивается через четыре часа, а ехать мне до России не меньше суток. Лишний день (и ночь!) в Братиславе был важней любых пограничных неприятностей. Но все проходит гладко, пара вопросов, где да как, и – шлеп печатью по бумажке.

Поезд трогается и медленно едет к мосту над Тисой. Я смотрю в окно и пытаюсь заметить границу. Раньше это было всегда так: несколько рядов колючей проволоки, расчерченная на полоски граблями песочная полоса, прожектора, вышки, темные солдатские тени, и звенящий лай собак, иногда я удивлялся сколько же здесь может быть собак, каждый метр по собаке… Большая зона. Сейчас всего этого не видно, слишком темно. Проезжаем один, особо яркий прожектор и мне думается – вот оно! но нет, столбики все еще маленькие, и вон какая-то служебная табличка на латинице. Еще минут через десять поезд притормаживает у освещенного перекрестием прожекторов бетонного здания, у которого прохаживаются солдатские фигурки в бушлатах и ушанках. «Зона мiтного контролю». Украина.

Вот теперь действительно можно ожидать неприятностей. Просроченная бумажка явный повод для разборок с намеками на взятки и прочей отвратительной ерундой. Но приходят две очень вежливые, спокойные девушки, одна из них с крашеными в ярко-красное волосами, и говорят, «А, у вас справка! Зайдите, пожалуйста, к нам на вокзале». И проводят меня вне очереди через таможенный контроль, просят подождать, потом дают расписаться в какой-то книжке, вот и все.

* * *

Чоп.

Я выхожу в здание станции. От пограничной нервотрепки я забываю про все свои умствования про границы, миры и т.п., и просто спешу к кассе выяснить, на чем же мне отсюда уехать, и узнаю, что через пятнадцать минут отходит поезд до Львова.

И только потом уже, купив билет в общий вагон, я скидываю с плеч рюкзак и оглядываюсь по сторонам. Огромный пустой полутемный зал, человек десять народу, по стенам светятся пара кассовых окошечек, буфет и прилавок, где я покупаю в дорогу дешевые украинские сигареты. Все очень спокойно и сонно. И я улыбаюсь от облегчения, ну вот, одной идиотской границей меньше. И можно говорить по-русски.

На перроне стоит темно-зеленый львовский поезд, народу никого, только перед входом переминается с сигаретой в зубах молодой парнишка в шлепанцах. Приняв его за проводника, я протягиваю билет, он смотрит на номер вагона и говорит:

«Ага, тринадцатый, вам сюда»

* * *

Чоп – Львов.

Оставшиеся несколько минут я курю с ним, наслаждаясь неторопливостью его речи, потом залезаю в вагон, прохожу по темному проходу, никого нет, и занимаю верхнюю полку, вытащив спальник и сложив куртку удобным конвертом под голову.

Подходит опять тот же парнишка и начинает расспрашивать, откуда и куда. Я говорю: «Из Словакии», чувствуя неудобство сказать, откуда на самом деле. Никакие Франции и Италии тут немыслимы. Точно так же я буду врать поближе к Москве: «Да, в Карпаты ездил отдыхать…»

Поезд трогается.

«Ну и как там цены, в Словакии?»

Мы говорим о ценах, потом об армии, потому что выясняется что он только-только из армии, о работе, об украинских строителях в Москве, потому что там работает его брат, о том что менты заебали, суки, о ценах в Москве, и так далее. Мне неинтересно, но есть что-то привлекательное в его простодушной манере и любопытстве, да и вообще, после западной отстраненности приятно, что незнакомый человек так вот сразу начинает с тобой разговаривать. Но мне уже хочется пива, в одиночестве, чтобы действительно понять, где я.

По-своему он очень деликатен, извиняется что мешает, спрашивает, не хочу ли я спать, и обращается все время на «вы», забавно. Похоже, переехав эту границу, из детского блаженного лета я опять попал точнехонько в свои 36 лет. Заметив, что я уже посматриваю в сторону, он желает спокойной ночи и уходит.

Я открываю пиво и смотрю в окно, примечая увеличившиеся вдруг расстояния между выросшими домами, надписи кириллицей, и даже почему-то другой, желтоватый, оттенок электрического света. Но, в общем-то, там ничего особого не видно, темно.

Я выхожу покурить в тамбур, и когда возвращаюсь, на нижних полках сидят три девушки, с одинаково гладкими прическами, одинаково «по-модному» одетые во что-то блестящее, черное и розовое. И громко, задыхаясь от девчачьего восторга, трещат по-украински. Я понимаю, что посидеть спокойно уже не удастся, допиваю пиво и смиренно залезаю на свою полку. За окном маленькая станция в Карпатах.

В середине ночи меня будит гогот парней, подсевших к «дiвчатам», с полчаса я лежу без сна, и засыпаю опять.

Проснувшись утром, на подъезде ко Львову, в полной темноте. Я открываю глаза, в ужасе всматриваюсь в ничто, мозг отказывается работать, я умер? нет, я опять еду, почему-то мелькает – в Братиславу! нет, что-то не так… Я ощупываю полку под собой, и вспоминаю.

По странному наитию, я прижимаю подбородок к груди и отворачиваю ворот свитера. Майка моя еще слабо пахнет благовонными палочками. И Янкой.

* * *

Львов.

Шесть утра. Немыслимое запредельное время. Я вылезаю из поезда на львовском вокзале, брр, температура +3 после братиславских +12, и я мерзну в своей французской курточке.

На вокзале та же сонная немота бледно-желтого электрического света. В окошке обменника спит девушка, уронив голову на сложенные руки. С сожалением бужу ее:

«Доброе утро!»

И протягиваю свои последние 30 евро. Она смотрит на меня мрачным измученным взглядом, и отсчитывает положенные гривны. Как раз хватит на билет до Москвы, и еще немного на перронные бабушкины пирожки.

По странному совпадению, московский поезд? как в Чопе, отходит ровно через пятнадцать минут.

Я забираюсь в похрапывающий и стонущий вагон, влезаю на свою полку, дожидаюсь проводницу, показываю билет, и мгновенно засыпаю опять.

* * *

Львов – Киев.

Просыпаюсь я часов в двенадцать. Вагон забит.

В моем отсеке едут старушка с усатым сыном, схожие выражением терпеливого ожидания и неуютной скованностью движений, и такой же окостенелый дед. Иногда они обмениваются размеренными ватными фразами, но в основном молчат. Самые удачные попутчики, потому что мне хочется спокойно посидеть и кое-что записать. В следующем отсеке обсуждающие политику пенсионеры, дальше четыре неподвижно застывшие под одеялами женские фигуры, ближняя – старуха в пуховом платке, засунутом под шерстяную кофту и торчащем наружу на животе (выясняется, когда она, охая, ковыляет к титану за кипятком). Дальше компания краснощеких украинских строителей, едущих в Москву на заработки, с непременной курицей в фольге, уже постепенно напивающихся. Ряд ног в побелевших на подошвах носках. Покачивающийся ад.

Я сажусь за боковой столик, беру у проводницы стакан чая и пишу, в потрепанном уже месяцами путешествий блокноте.

Устав, залезаю на полку, пытаясь читать Чапека, но чешский, хоть и похож на словацкий, дается мне с трудом, сосредоточиться не удается, и я засыпаю, до качнувшего толчка остановки.

Житомир. На выходе из вагона я попадаю в гущу женщин с сумками, напористо предлагающих картошку, пироги, булочки, беляши, вареники, кефир, водку, пиво, воблу, сигареты, шоколадные конфеты, колбасу, ядовито-розовые игрушки, торты… С трудом выскользнув из толпы, я закуриваю сигарету, но замерзаю на трясучем холоде, не успев докурить. Строители берут водки.

Ко мне подходит старушка с варениками и вполголоса говорит:

«Мужчина, хочете вареников? По гривне отдам!»

Благодарный за ее сдержанность, я покупаю вареники, кефир и поднимаюсь в вагон.

Минут через сорок после Житомира двое строителей покачиваясь выходят куда-то, наверное, в вагон-ресторан, потом один из них возвращается, хватаясь за поручни и злобно бормоча что-то, и залезает на полку. Вскорости появляются двое ментов, волоча его спутника за скомканный в кулаке шиворот свитера, попутно спрашивают проводницу: «Ваш?», потом: «Где второй?». Тот вскакивает, и стоит, покачиваясь и сонно моргая. Мент толкает его в грудь назад, и (немного непоследовательно) орет:

«Спать, сука!»

Въехав в Киев, поезд изгибается длинной гусеницей, и мимо окна плывет разлив Днепра, окаймленного лесистыми холмами, среди которых белеют стройные колокольни Лавры.

* * *

Киев-Москва.

В Киеве я покупаю бутылку пива, выпиваю ее за своим столиком, немного пишу, а потом вспоминаю, что забыл купить сигарет.

По вагону идет грузная женщина, толкая тележку с водой, печеньем и пивом. Потом она почему-то застревает в середине вагона, загородив тележкой проход. Я подхожу, и вижу, что она уже пьет вытащенную из нижнего потайного яруса тележки водку, в компании лысоватых мужчин лет сорока.

«Извините, а у вас нет сигарет?»

«Нет», говорит одна, а один из мужичков говорит, с трудом выбираясь из-под завесы хмеля:

«Э… постой-постой… я тебе дам… я с тобой покурить хочу!»

«Ну, пойдем»

Пока он выбирается, цепляясь за ноги соседей, я выхожу в тамбур и жду. Он достает фильтровую «Приму», протягивает мне, и говорит:

«Ты мужик нормальный, я тебя сразу увидел. Это… покурить с тобой!»

Я вспоминаю, что уже встречал его в тамбуре, он спросил меня о чем-то, я улыбнулся в ответ, и это, наверное, показалось ему необычным.

«Я вот выпимший!», рубя воздух ладонью (ну, классика!). Потом, задумавшись «Но это не самое главное!»

«А что самое главное?», спрашиваю я.

«А то, что… постой! Я вот нормальный мужик, ты тоже, а пацаны эти… хуй ли… пацаны вон набухались, пошли, ебальники друг другу поразбивали, сука, один об угол ебанулся, ребро себе сломал… Но и это не самое главное! … Ты скажи мне, а вот я?»

«У тебя ебальник вроде в порядке»

«Я, слышь, я вот выпимший, а никого не трогаю! Я спать лягу, просплюсь, и нормально все. Логика есть? … Ты мне скажи, логика тут есть?»

Задумавшись о своем, я не сразу понимаю, что это вопрос.

«Логика… Злости, значит, в них много, которая по пьяни вылезает. Потому и рожи друг другу квасят. А у тебя злости меньше. Ну, и постарше ты, тоже».

«Ты нормальный мужик!», протягивая мне руку, торжественно. И, вдруг взглянув на меня, с ухмылкой:

«Видел эту, с тележкой? Мы ее драть будем! Мы с мужиками поспорили, что отдерем, отвечаю, будем ее драть!»

Я вспоминаю слоновьи ноги продавщицы в черных драных рейтузах, ее утиную походку, и мне становится по-настоящему муторно. Это оскорбление любви. Хватит.

«Ну, спасибо за сигарету. Пойду я».

Я дохожу до своего столика и откидываюсь на бледно-пятнистый пластик облицовки вагона. Сосущая тоска. Что же это такое?!?

Я знаю, что нет другого выхода, кроме как любить их. Не нужно подхалимства, словесной патоки и заискивания, потому что любая фальшь быстро станет очевидной, да и вообще не стоит так уж надрываться с этой самой любовью, но если в глубине души не останется хотя бы немного сочувствия и любви, тогда будет очень плохо. Ненависть и презрение пачкают душу, как бы легко и удобно это не было бы, презирать.

И еще мне стыдно. Я смотрю на лица соседей, на которых вся их усталая жизнь, и мне кажется, что это они должны ненавидеть меня, за неучастие в положенном на душу населения России страдании, за всю доставшуюся мне радость, за бродяжничество, за московское благополучие. Но они, в большинстве своем, этого не делают.

Я смотрю за окно. И там снег. Первый мой снег в этом году, присыпавший придорожный гравий, покрывший протяжные поля, с черными прогалинами до горизонта, смутно лесного; безразличная, свободная земля. В вагоне почему-то становится тихо, и слышен стук колес, такой вдруг зимний звук, гулкий в застывшем до весны воздухе.

Я улыбаюсь. Ведь всего два дня назад на меня смотрела рыжая девочка, с улыбкой, и глаза ее лучились любовью.

* * *

Я то засыпаю, то просыпаюсь опять, в ожидании границы, и того, когда наконец вся эта мутота закончится.

В вагоне все уже спят, свет погашен, остались лишь пара-тройка бледно мерцающих неоном потолочных светильников. Иногда мне кажется, что пора, и я вскакиваю, и иду в тамбур курить. Там уже слишком холодно, пол заметен от двери полоскою снега; я возвращаюсь и кутаюсь в спальник. И конечно же, как раз на границе сплю беспробудно.

Проводница обходит вагон и просит подготовить документы, мы ждем двадцать минут, но украинский контроль так и не появляется.

Русский пост через два часа, как раз чтобы успеть наконец глубоко заснуть, и быть разбуженным беспощадным резким светом, внезапно включенным на остановке.

Вначале к моей полке подходит девушка в пограничной форме, смотрит на посольскую бумажку и спрашивает, а где же паспорт. Потом просит подождать, и несет ее куда-то, и приводит высокого и круглощекого капитана. Он водит пальцем по строчкам, находит, и начинается торжественный обмен формальностями:

«А вы знаете, какое сегодня число?»

«1 декабря»

«А срок действия вашего разрешения заканчивается когда?»

«29 ноября».

«Так, собирайте вещи, будем разбираться»

Я вздыхаю. Видимо, без нытья не обойтись.

«Видите ли…»

Он отступает в купе проводницы, чтобы мы остались наедине и мне было легче «договориться».

«… и мне пришлось ехать автостопом, потому что у меня украли все деньги…» ну и все такое.

Он рассказывает про совершенные мной преступления, потом останавливается, внимательно смотрит в глаза и говорит:

«Тебя как звать-то?»

«Михаил», говорю я, думая, что это такой нелепый способ поймать меня на незнании паспортных данных.

«Ну ладно, Миша», говорит он и протягивает руку. «давай, иди. Тебя все равно отпустили бы, просто до утра подержали бы на посту. Зайду к тебе в гости в Москве, если пригласишь»

«Заходите», говорю я довольно нелепо. И добавляю: «Спасибо вам большое!»

Он улыбается (и его лицо сразу становится добродушным, вот как дома, наверное, стоит ему снять форму и повесить ее в шкаф на плечики) и говорит:

«Ну, я ж тоже человек, вижу, похоже у тебя действительно проблемы»

А потом, вспомнив про профессиональное: «Но все равно вы неправы! В следующий раз серьезнее относитесь к документам!»

Конечно же, я соглашаюсь, и каюсь, и обещаю очень серьезно относиться к документам.

Ну, вот и все. До Москвы осталось пять часов сна.

* * *

Москва.

На перроне меня резко прохватывает десятиградусный мороз. Я прохожу сквозь ряды зазывно бормочущих таксистов в кепках с опущенными ушами и подбитых овчиной кожанах, потом, оглушенный обрушившейся из киосков музыкой, выхожу на привокзальную площадь.

Прямо передо мной здоровенный рекламный щит, с портретом Че Гевары на красном фоне и надписью:

Свобода слова за 70 у.е.!

Я снимаю рюкзак, прислоняю его к ограждению подземного перехода, и начинаю хохотать.

* * *

Мне очень холодно, и я подношу сигарету к губам покрасневшими замерзшими руками.

Тут, стоя у подземного перехода, в двух шагах от станции метро, которое быстро-быстро довезет меня домой, я понимаю, что лето кончилось вот сейчас, что за мной захлопнулась большая железная дверь, что нет никакой Братиславы, нет Вены, нет Франции.

Нет больше Яны.

И я знаю, что все происходящее – обязательно к лучшему, ну, или к пользе хотя бы, но мне очень трудно делать вид (а, значит, рано или поздно, в это поверить), что в моей жизни не было сказки.

… Čo to je bolo, Janka? [13]Что это было, Янка?

* * *

Голубые вагоны.

«Осторожно, двери закрываются, следующая станция – Спортивная…»

Москва, декабрь 2002