Регистраторша ЗАГСА. Из дневника киевлянки

Шарандаченко Александра Филипповна

1943

 

 

23 января

Вернулась на свой участок! Две недели выдавала хлебные карточки в комнате инспекторов. Чтобы дать людям передохнуть, почти не появляюсь на участке. Для связи с населением выбрала двух помощниц: пожилую женщину и ученицу Михаила. Через них сообщаю, что необходимо сделать. Сегодня передала приказ административного отдела: ожидается оттепель, и нужно посыпать возле каждого двора песком или шлаком.

Утром на совещании новый старший инспектор, «пан» Могилевский, набросился на инспекторов за то, что они, мол, мало штрафуют. По его словам, в прошлую среду в Подольской управе честили «Куреневское Представительство» за жалкое количество штрафов в январе и за то, что в женский концлагерь за Сырцом с Куреневки не направлена ни одна «преступница». Разве так работают?

Совещание закончилось суровым предупреждением: немедленно каждому обойти свой участок и штрафовать, штрафовать. Нерадивые инспектора будут уволены.

 

27 января

Мама говорит:

— Если не сможешь придраться к кому-нибудь, оштрафуешь меня. Не суши себе голову, а то заболят чемеры (чемеры на ее языке виски).

И в самом деле: для начала выход есть. А написать о штрафе можно всякое. Разве мало домов на участке?

Мама пошла «искать базар». Базара вообще нет, его разгоняют, под тем предлогом, что установлены «нормальные цены» (на несуществующие товары) и нельзя допускать спекуляции. Люди вынуждены собираться на задворках, под воротами, под заборами.

Схватила кусок хлеба из проса, который в душу не вобьешь, и ушла на участок. На дворе солнышко. Вчера опять выпал снег и лежит, поблескивая на солнце.

Тихо на улице, даже жутко становится от этой тишины. Попались навстречу несколько бледных, понурых фигур. У каждого свое несчастье, и у всех — одно общее торе. Вон за тополем начинается мой участок. Вышла на Старо-Забарскую улицу, длинную и ровную. С двух сторон на снегу серые и желтые дорожки. Татьяна с подружкой, видимо, поработали неплохо. Обойдется без штрафов. Захожу в один двор, самый близкий. Иду по нетронутому снегу дорожкой, протоптанной прохожими. «Некому, должно быть, ни посыпать, ни лопату взять в руки», — подумала я. Вошла в хату. На полу трое голых детишек, четвертый — в кровати. По комнате снует худая, бледная женщина.

— Вот и все мои помощники, — показывает мне на детей. — Двух старших — сына и дочь — забрали в Германию в прошлом году.

Дети вскочили с пола и забрались на кровать, под одеяло. То ли застыдились, то ли испугались. Я не успела сказать женщине о причине своего прихода, как она извиняющимся тоном промолвила:

— Сейчас придет свекровь и посыплет. Зола уже приготовлена. А то я, верьте слову, ведро не подниму.

Говорила она медленно, с отдышкой, задыхаясь от приступа астмы. Попросила меня сесть и сама присела. Оглядываю ободранную, неприбранную комнату. Сразу же замечаю, что свой уютный вид она потеряла не так уж давно. Видимо, женщина по глазам прочла мои мысли.

— Проедаем последние вещи. На этом свете нас держит свекровь.

Рассказывает мне о гибели мужа в плену, о себе, матери-героине, о несчастье, которое постигло ее меньшенького, — он не может ходить. Мальчик сидит в кроватке и грустно смотрит на меня большими глазами с длинными ресницами.

Мать подошла к нему:

— Вот, смотрите!

Она взялась рукой за ножку ребенка, слегка нажала ее, и пальцы погрузились, как в вату, в дряблую, вялую кожу.

— Дмитрик как ножом режет сердце. Хоть бы помер он. Сам бы не мучился и меня бы не мучил!

Сижу и слушаю рассказ матери о болезни сына («А разве сейчас до лечения? Да и на какие средства лечить в платных поликлиниках?»). Женщина сокрушается о старших двух — дочери и сыне, вывезенных в райх. Нет от них почему-то писем.

Сижу и смотрю на бледные личики голых детей, на равнодушное личико Дмитрика, отупевшую от горя мать, еще молодую, миловидную. Вот ведь лихая година!..

Пошла на вторую улицу — Ново-Забарскую. Утомилась и крепко проголодалась. Картофелина, сваренная «в мундире», даже без соли, была бы теперь вкуснее шоколада. Ишь чего захотелось! А протоколы, а штрафы? Стучу в калитку двора. По хлебным карточкам знаю, что двор фольксдейче. Около ворот никаких признаков посыпки. Вот где штраф сам просится в руки! Навстречу мне, улыбаясь, идет хозяйка дома. Розовощекая, в пуховом платке.

— Добрый день! А про посыпку я и забыла. Муж уехал на лошади, а я завертелась с коровами, поросятами… Сколько там с меня?

В комнату не приглашает. Но я охотно оформляю протокол на ступеньках крыльца.

Эту улицу знаю хорошо и уверенно — иду дальше. Один протокол уже есть. Будет чем пыль пустить в глаза. А до вечера еще далеко.

Мое появление заметили. Пока я разговаривала на улице с группой женщин, «дозорные» пошли по дворам. Легко можно догадаться, что говорят, о чем предупреждают они.

— Инспектор на участке, проверяет, посыпаны ли дорожки возле ворот.

— Регистраторша загса зачем-то ходит по улице.

— У вас дорожка скользкая, сейчас же посыпьте, а то на штраф нарветесь!

И вот начинается спешная подготовка к моему приходу.

Вдоль улицы, возле многих дворов пыль столбом стоит. Пошли в дело зола, песок, угольный шлак.

Увидела меня проживающая на этой улице Валя Иващенко и подошла. Она вызвалась мне помочь и побежала на другой конец улицы.

Я обошла еще несколько дворов, стараясь нигде не задерживаться, и вновь попала во двор фольксдейче. Захожу на кухню. Тепло, уютно. На плите что-то жарится, на столе тарелка со сливочным маслом, глубокая миска с румяными, аппетитными пирожками; пахнет топленым молоком.

Увидев меня, хозяйка всплеснула руками:

— Это вы насчет посыпки? Да вот вожусь возле печки с варевом и жаревом. Дня не заметишь, как убежит, глаза некогда поднять.

Сесть не пригласила.

Я пристроилась где-то на кончике стола и писала протокол стоя. На мое «до свидания» ответа не последовало.

Два штрафа есть. Ну и хорошо!

Возле одного двора сама посыпала дорожку. Его хозяйка — больная, одинокая старушка. Плачет по сыну.

— И воды некому принести. Если бы не соседка…

А та подалась куда-то в лес по дрова. Я принесла старушке воды, благо колонка тут же, рядом со двором. Выслушала бабушку, успокоила.

— Кто вы, голубушка?

— Учительница.

 

11 февраля

Убаюкиваю песней Маринку, которая дремлет в кроватке. Пускай привидится ей во сне лето, пчелы и цветы в саду. А за окном — стужа, там на цыпочках ходит морозная белая ночь.

Мелодия детской песни убаюкивает и меня, сама начинаю дремать. Но вот ребенок уснул. Теперь почитаю. Вдруг стук в двери.

— Кто там? — Срываюсь и бегу открывать. Алеша! Но что за вид… Ерошит волосы на голове и молча садится на диван, разочарованно и обиженно вздыхая. А затем взволнованно говорит:

— Полюбил… такую нежную. Признался, сделал предложение…

— Вере? — радостно восклицаю, забыв, что могу разбудить дочку, а затем шепотом спрашиваю: — А она, она любит тебя? Согласилась стать твоей женой?

— Согласилась… Целовала. Такая ласковая была. И так подло обманывала. Ведь она замужем, у нее ребенок! — с мукой выкрикнул последние слова несчастный жених, готовый заплакать с отчаяния. — Посмотри ее паспорт!

Механически беру из рук Алеши паспорт, раскрываю его и убеждаюсь в том, что Алеша говорит правду. Собственно, стараюсь припомнить, как было дело, потому что вижу свои же печати и подпись. Вспомнив, едва сдерживаю смех и рассказываю жениху историю фиктивных записей. Обрадованный, повеселевший, он только и смог промолвить:

— Так вот оно что!..

— Да, именно так, — говорю в тон ему. — Ты мог и сам догадаться, как девушкам удается остаться на Украине, избежать немецкой каторги.

Алеша бросается меня обнимать. Я пытаюсь утихомирить его: «Тише, Маринку разбудишь!» Но вскоре Алеша задумался, помрачнел:

— Что же теперь делать с этой проклятой печатью в паспорте? Как мы пойдем с Верой в Подольский загс?

— А вот об этом давай подумаем.

Сидим, друг на друга глядим. Алеша сокрушается:

— Плохо, что на Куреневке нет загса, ты бы там была, так и горя мало. Ребенок не помешает. Но печать о браке, как ее сотрешь?

— Стой! — говорю я, вспомнив вдруг одну важную деталь. — Дай-ка сюда паспорт.

Да, я не ошиблась: на счастье, печать и штамп о браке поставлены не на последнем листочке, а в середине. Этот листок (он двойной) можно легко и незаметно вынуть. Алеша молча смотрит на меня, а я на него.

— Ну и ну! — кричит он и бережно прячет Верин паспорт в боковой карман пиджака.

Во сне что-то начала лепетать Маринка. Молчим, пока ребенок вновь не погрузится в сон. Который же теперь час? Алеша смотрит на ручные часы: начало десятого. Шепчет?

— Еще не поздно. Махну-ка сейчас к Вере. А то сбежал, как гоголевский Подколесин. Что подумает обо мне Мария Трохимовна!

— Если Вера обнаружила исчезновение своего паспорта, то в семье догадаются, куда ты побежал, — успокаиваю я.

Когда жених ушел, взяла книжку в руки, но почему-то не читалось. Не случилось ли чего с Андреем?

 

14 февраля

Аресты не прекращаются. Семью Коробко со Старо-Забарской забрали на глазах всей улицы. Отца с сыном схватили на работе, а потерявшую сознание мать и трех детишек гестаповцы швырнули в кузов автомашины вместе с домашним скарбом. Забрали все дочиста. В опустевшем домике, как рассказывали мне потом, остались только разбитые иконы: за ними был найден радиоприемник — причина гибели всей семьи. Гестаповцы хотели было сжечь дом, но сбежались люди и как-то уговорили их не делать этого, ведь сгорела бы вся улица, дома здесь стоят густо. Немцы ограничились тем, что разбили домовый фонарь, чтобы уничтожить фамилию на нем — «Коробко»…

Две недели тому назад Борис опять — теперь, должно быть, надолго — свернул радио, спрятав и на этот раз концы в воду. Большое, конечно, счастье, что удалось вовремя запрятать концы в воду, но без радио стало совсем грустно и тоскливо. Мы ничего не знаем о Сталинграде, под которым, как сообщало радио, в январе шли ожесточенные сражения, кровопролитные бои.

 

15 февраля

Вновь состоялось совещание инспекторов, наставления все те же — проверка формы № 1, но ко всем старым наставлениям после совещания прибавилось еще одно задание: каждый инспектор должен на своем участке собрать сколько сможет одеял, простынь и мешков для матрацев. Все это пойдет в госпитали, туда все прибывают и прибывают раненые гитлеровцы.

 

18 февраля

Слухом полнится земля. Наконец-то начали поговаривать о том, что на Волге наши одержали крупнейшую победу, что там были окружены и уничтожены сотни тысяч фашистов. А вслед за этой победой у врага отбиты Харьков, Краснодар, Ворошиловград и еще несколько городов. Значит, наша армия успешно ведет начатое наступление. Радость такая, что и не описать. На базаре валютная паника — убедительное подтверждение событий на фронте, о которых толкует весь город. Хлеб, который получаем мы сейчас, даже не из проса, а из его шелухи, вечером при свете плошки он блестит, как жемчуг, а корка на нем — сплошной изумруд. Вот только ни вкуса, ни питательности.

Все отметили отрадное явление: по базару бродят «штрафные» итальянцы, ободранные, голодные, жалкие. Немцы оставили этих вояк на произвол судьбы, потому что те не хотят воевать, «разложились». Люди потихонечку суют им съестное из своих скудных запасов.

Во дворе тает снег, журчат бойкие водяные струйки. Погода такая, словно на дворе уже конец марта.

До обеда принимаю людей по разным делам, а потом отправляюсь на участок. Домой стараюсь возвратиться до сумерек. Вечером сейчас небезопасно, немецкие патрули, чуть что им померещится, стреляют без разбора. Злые они, и это легко понять.

Возле каждого моста, мимо которых я хожу, — по два полицейских в немецкой форме. Сегодня слышала, как кто-то из них потихоньку пел «Катюшу». Дико, странно звучали на этот раз такие памятные слова:

Пусть он землю бережет родную, А любовь Катюша сбережет…

Катюша-то любовь сбережет, а вот как ты, предатель и трус, бережешь свою землю?

Сейчас ушли от меня Алеша с Верой. Приходили звать на свадьбу: расписались. Вера, кланяясь с порога, начала:

— Просит сама мать, потому что отец на фронте, просим мы с Алешей: приходите в это воскресенье к нам на свадьбу.

Смеется, а затем нагибает голову жениха:

— Говори и ты!

Алеша просит на свой лад:

— Дорогой регистратор, приходи на нашу свадьбу. Жена моя уже во второй раз выходит замуж.

Молодежь редко когда унывает! В комнатах у меня стоит радостный шум: сошлись все домочадцы, увидевшие гостей. Уходя, Алеша сказал:

— Когда нас освободят, я на войну пойду женатым…

 

19 февраля

Сегодня мама рассказала мне об аресте сына тети Прони Георгия (за ним укрепилось имя «Жора») и о том, как спаслась ее невестка Вера с младенцем. Жору забрали с работы, жена об этом не знала. За ней явился полицейский. Мама увидела, как он зашел во двор, а потом в дом тети Прони (дома наши стоят рядом, отделенные низкой проволочной оградой), и стала наблюдать. Что нужно этому кату? Тут же догадалась: это за Верой. Минута, три, пять! Полицейский выходит невеселый. Оглянулся, увидел маму и обратился к ней:

— Не знаете, куда пошла Балашевская?

Тут мама, недолго думая, выпалила:

— С утра еще подалась на село.

Разочарованно свистнув, полицейский ушел, Как только он исчез из виду, из дома выбежала Вера с ребенком. Заметила маму. Та ей:

— Беги, прячься скорее, не дай бог, он вернется.

Перепуганная Вера собиралась с лихорадочной поспешностью. На страже стояла мама. Закрыв дверь на ключ, Вера с ребенком и узелком в руках выбежала со двора, попросив присмотреть за квартирой. На ходу успела сказать, что сюда наведается ее мать.

Но почему же полицейский, как говорится на Украине, «съел дулю»? Оказалось, Вера обманула его. Она успокаивала расплакавшегося ребенка, когда этот «страж порядка» вошел в дом.

— Вы Балашевская?

Поднявшись с пола, Вера ответила:

— Нет, это моя соседка.

— А где она?

— Ушла в село.

— Когда возвратится, пусть никуда не уходит. Так и скажите. Она нужна.

— Хорошо…

Сегодня очень тревожный вечер. Дом, где жила семья Балашевских, окружили полицейские. Они ищут Веру. Пусть ищут — не найдут.

 

20 февраля

Я зашла в зал в то время, когда говорил Форостовский. Обменялись взглядами с инспекторами, сидевшими поближе к двери. В глазах Петра Митрофановича увидела насмешливый огонек, и верно: что-то теперь нам скажет глава города, когда шило в мешке уже никак не утаишь? На коленях у меня лежало несколько книжек, сверху довоенное издание: «Сказки для детей дошкольного возраста» — подарок Маринке, конечно. С этой немудрящей книжки ближайшие мои соседи очей не сводили. А оратор со сцены говорил о том, что «нашим друзьям» много навредила итальянская армия, которая разложилась, стала небоеспособной. А тут еще эти беженцы, числом до тридцати тысяч. Они распускают вредные слухи, сеют смуту. Председатель внушал: надо, дескать, работать со всем, пылом души, брать пример с немецких воинов, жертвующих собой. Ведь участь «наша» (то есть Форостовского и прочих предателей) зависит от судьбы «освободителей». А потому хватайте «шептунов» и передавайте их гестапо. Церемониться нечего, гуманность ни к чему. Карать, наказывать всех непокорных, смутьянов! И вот еще что: обязательно приступить к организации противовоздушной обороны, ведь пока ничего еще не сделано.

Утолив жажду стаканом воды, оратор продолжал наставлять нас. Он напомнил, что в обязанности инспекторов входит и «поощрение хозяйственной деятельности населения». Необходимо, как выразился Форостовский, стимулировать развитие животноводства и птицеводства. Ведь это стыд и срам: на весь город семь индюков, несколько десятков кур и какое-то жалкое количество свиней. Плохо идет отел коров, а о кроликах вовсе забыли, тогда как для нашего пропитания «друзья» рекомендуют разводить именно кроликов (все остальное — для райха). «Главное, — высказал „голова“ свое подлое резюме, — сохранить спокойствие и нормальную жизнь города. С Советами немцы уже кончают. Временное отступление их вооруженных сил с целью сокращения линии фронта не должно пугать здравомыслящих».

Потом выступил начальник полиции, некий Сагайдачный. Этот говорил с польским акцентом. Мне тошно было слушать проходимца, и я потихонечку начала читать купленную для Маринки книжку. В нее исподтишка заглядывали соседи и жадно ловили заголовки: «О Чапаеве», «Два медведя», «У Ильича», «Письмо Ворошилову». Человек, сидевший справа от меня, которого я, помнится, где-то встречала, потихоньку спросил:

— Купили? Где?

— В книжном, возле оперы.

— Надо будет зайти туда. Мальчик бегает по улице, в школе не учится.

Вскоре совещание закончилось. Что же, пан Форостовский, спокойствие будет сохранено. Скорее бы только ваши друзья окончательно «сократили линию фронта» и оставили Киев вместе с вами!

 

23 февраля

Праздничное настроение не оставляло весь день. Дата ведь какая: День Красной Армии. Той самой армии, которую газета «Новое украинское слово» уже не раз уничтожала, разбивала наголову, стараясь убить в наших сердцах веру в то, что грянет все же гроза над захватчиками, испепелит их.

…Бреду сегодня на работу по талым водам, запрудившим улицы, и вижу: во дворе дома № 69 по Копыловской улице необычное оживление. Надо сказать, стоявший там на подпорках очень старый двухэтажный дом недавно снесен по распоряжению управы, и теперь на участке одиноко стоит огромная уборная. Вокруг нее суетятся немецкие солдаты. Их много — человек, пожалуй, сто. Вероятно, они из той воинской части, которая разместилась в соседнем доме.

Что же делают немцы? Я остановилась на мосточке нашей куреневской речки, не имеющей названия, и стала наблюдать. Ага, это утренняя муштра. Вот по команде выстроились, шагают, падают, затем бегут. Большинство солдат — пожилые, лысые, а двое — верить ли глазам? — горбатые. Быстро же иссякают резервы безумного «фюрера».

Рядом со мной остановился какой-то мужчина:

— Что это они делают?

— А вы что, не видите? Готовятся к решительному и окончательному удару и наступлению. Спасают Европу.

Человек от души засмеялся и, видимо, хотел что-то сказать в том же духе. Но в это время к нам направился полицейский в немецкой форме. Мы перевели глаза на русло речки и замолчали. А полицейский облокотился на перильце мосточка и сказал нам:

— Собираться на улицах группами запрещено, особенно в тех местах, где обучается немецкая армия.

Чтобы не фыркнуть со смеху, я быстро ушла. Незнакомец двинулся в противоположную сторону, по-дружески бросив мне: «До свидания».

Я не вытерпела и оглянулась. Полицейский в горделивой позе стоял на мосточке, а шеренги немцев брали атакой уборную — воображаемый опорный пункт.

Расписавшись о явке на работу, я встретила Петра Митрофановича. Спускаясь со мной со второго этажа, он тихонько произнес:

— Сегодня срочная встреча там же. Достал кое-что интересное…

Когда я была занята приемом контрольных списков на мартовские хлебные карточки, молодая женщина с моего участка вполголоса сказала:

— Наши уже в Золотоноше…

— Где вы об этом слышали?

— Да на базаре.

В День Красной Армии народ был щедр на радостные новости. И хотелось, так хотелось верить им.

…Весь день сегодня светило солнце. А сейчас, ночью, по небу шарят прожекторы.

 

8 марта

…Давно, так давно это было: торопясь в день 8 марта в школу, я знала, что после уроков меня ждет обязательный подарок от тебя, Михайлик. Но что же ты мне подарил в последний раз? Вспомнила: красивое, дорогое однотомное издание переписки А. С. Пушкина и большой шоколадный торт. Школьники преподнесли мне чайный сервиз — знак уважения к классному руководителю. Я скрыла от них свое недовольство таким подарком, мне куда больше была бы по душе обычная книжка с наивной и искренней детской надписью.

Утром меня разбудили три женщины с нашего участка. Сонная, испуганно смотрю на них: какое-нибудь несчастье? А они смеются:

— Пришли поздравить с нашим праздником! Сейчас ведь женщина женщину поздравляет. Мужчины-то на фронте.

Но кто же меня поздравляет? Лица знакомые, а фамилии не помню.

— Мы сейчас уйдем, рано еще. Вы спите. Забежали к вам по дороге, идем на Подол.

И быстро ушли, поговорив о чем-то на кухне с мамой. Заснуть я уже не могла. Со всех сторон обступили мысли. Мама, увидев, что не сплю, говорит:

— Они принесли несколько кочанов капусты и корзину свеклы. Говорят: «Это вам. Посидите несколько дней дома, не ищите базара».

Сегодня у меня свободный день — какая-то капля радости. Начальники разъехались с утра, а в десятом часу исчезли и инспектора (проверить, где бывает инспектор, что он делает, — трудно).

Улица залита солнцем, в воздухе пахнет весной, а перед глазами, как живой, стоит твой образ: ночью приснился. И знаешь, при каких обстоятельствах? В Пуще, возле санатория имени Горького, в ельнике, на большом пне сижу я и пою тебе, а ты лежишь на траве возле меня и пытливо смотришь, как бы прощаясь… Проснулась из-за того, что сильно билось сердце.

Домой я сегодня не торопилась. Выискивала подмерзшие лужи и, словно ребенок, ступала по ним, прислушиваясь к хрусту льда. А в мыслях неотступно все тот же сон.

Мама готовит обед, а я, взяв твои последние несколько писем ко мне, забралась с ними на диван, чтобы лечь у окна, где солнышко пригревает, и, сомкнув глаза, вспоминать прошлое, такое близкое и в то же время далекое.

Я прикорнула на диване и спокойно спала несколько часов. Какая чудодейственная сила: солнце, надежда и письмо к тебе, письмо без адреса!

Разбудила меня Ольга Григорьевна. Зашла поздравить с праздником, поговорить. Рассматривали с ней школьные фотографии, вслух думали над тем, где ты сейчас, где весь наш коллектив, с горечью вспоминали ободранную и облупленную нашу школу, которую немцы превратили в концентрационный лагерь для пленных. «Чтобы не журылись», мама позвала нас на обед и накормила борщом с косточками (брала по 150 рублей килограмм!), таким, какого мы «и в девках не ели!», голубцами с пшеном.

Когда проводила Ольгу Григорьевну до трамвайной остановки и вернулась, дома ждала меня Матрена Ивановна Федоренко. Где ее муж — не знает. С тех пор как мы потеряли связь с вольной, не захваченной немцами землей, она ничего о нем не слышала. Матрена Ивановна живет с дочкой на Подоле, работает в столовой. Она огорошила меня известием: гестапо забрало директора нашей школы Григория Кириаковича Гречко, его жену Нину Георгиевну. Хотели арестовать и Инну, их дочь, но, к счастью, не застали дома. А потом она бежала в село.

Горько плакали мы с Матреной. То были слезы и боли и досады: зачем Гречко вновь появились в Киеве, в квартире, которая стала западней! До сих пор ведь скрывались где-то в селе, и мы были уверены, что они спасены. Рассказывают, что гестаповцы вели мужа и жену Гречко по мостовой с закрученными назад руками среди бела дня, на виду у всех.

 

17 марта

В обложенном тучами небе гудят и гудят осточертевшие самолеты-наблюдатели. Они не покидают сейчас небо ни днем, ни ночью.

Второй уж день на улицах не видать серых мундиров: выступили на фронт. Сегодня утром сообщение газеты отравило всем настроение: немцы забрали обратно Харьков. Есть и другие новости, передаваемые из уст в уста. В Ивановке партизаны взорвали мосты, под Полтавой немцам приходится туго, они вводят в бой резервные части. С киевской конфетной фабрики неожиданно вывезли в Германию молодежь, но многим удалось бежать.

Сегодня было созвано срочное совещание инспекторов: получена телефонограмма из Подольской управы о подготовке к мобилизации на «спецработы». Это, можно сказать, добрый знак: вокруг города будут рыть окопы для обороны, будем надеяться, Харьков немцы отбили ненадолго.

Инспекторам приказано проверить всех безработных обоего пола в соответствии с биржевыми карточками, помочь отделу труда. Нам разъяснили: в случае новой мобилизации в Германию окопы, то бишь спецработы, освобождают от явки на комиссию. Тем, кто устал увиливать и прятаться, это на руку. Я слышала такие толки:

— Окопы их все равно не спасут. Выкурят их наши. Будем рыть землю так, чтобы только время тянуть.

 

24 марта

Два дня работаю на другом участке — в левой части района, за мостом, по Вышгородской улице. Бывший здешний инспектор Смоловик живет на моем участке. Он и предложил поменяться. Это удобно нам обоим: ему не нужно далеко ходить, а мне неплохо поменять место работы.

Пошли с ним к начальнику административного отдела «представительства». Что-то он скажет? Внешне Николай Порфирьевич, до войны учитель математики харьковской средней школы, никак не подходит для своей нынешней должности. Ни трепета, ни страха он ни у кого из своих подчиненных не вызывает, даже тогда, когда сердится. Чья-то сильная рука руководит им. Она держала начальника в прошлом году, держит и сейчас в «представительстве». Работать с ним легко: каждый действует на свой страх и риск, как ему подсказывает совесть. Когда Порфирьевич говорит нам: «Надо сделать, это от нас требуют» — это нужно понимать так: «Ну что я поделаю? Как тут возражать?»

Он всегда беспомощно и мило улыбается, лицом напоминает пресловутую кисейную барышню с ее губками бантиком и курносым носиком, за огромными круглыми очками — светло-карие, широко раскрытые глаза. Для полноты описания физиономии Порфирьевича, надо упомянуть о лысине, старательно замаскированной последними прядями каштановых волос.

Сейчас ни для кого не секрет, что у Николая Порфирьевича роман с Тамарой. Живет она рядом с учреждением, в небольшом домике, и это очень удобно для Порфирьевича. Все знают, что если в данный момент его нет в «представительстве», так он у Тамары.

Нам со Смоловиком посчастливилось позавчера: застали Порфирьевича в кабинете, но он явно спешил. Посмотрел на нас с милой улыбкой:

— Что вы хотите?

Просьбу изложила я. Не дослушав до конца (О, манящие чары прекрасной «дамы сердца»!), Порфирьевич сказал:

— Это легко сделать. Принимайте участки, приказ будет!

И побежал. А мы пошли знакомиться со списками домов своих новых участков.

 

30 марта

И плачу, и смеюсь, не могу усидеть на месте. Так и побежала бы на радостях куда-нибудь. Да что там побежала, полетела бы. Ох и измучилась же за эти несколько месяцев, не получая вестей от Андрея. Мне мерещилось самое худшее, тоска сжимала сердце.

И вот сегодня под вечер, когда я была на огороде, позвала меня мама. Во дворе стояла незнакомая женщина моих лет.

— Вы и есть Оксана? — спрашивает.

— Да.

Смотрит на меня внимательно, испытующе.

— Может быть, вам паспорт показать?

— Нет, не надо. Я к вам по поручению Андрея. Правда, должна была зайти раньше, но не смогла.

Меня терзают догадки: что скажет нежданная гостья? А она села по моему приглашению и спокойно осмотрела комнату, дольше всего задержав взгляд на книжном шкафе.

— Я тоже учительница, — говорит. — С Андреем знакома давно, а вас знаю по его рассказам.

Что сейчас она скажет? Какую весть принесла мне? Почему она вся в черном — платок, пальто? У меня темнеет в глазах. Сажусь на стул рядом, стараясь унять дрожь в коленках. Не свожу взгляда с ее лица, но вижу на нем одни лишь глаза — серые, выразительные.

Наконец гостья заговорила:

— Четыре месяца тому назад Федор с братом и группой товарищей перебазировались под Житомир, поближе к партизанским соединениям.

— А сейчас, сейчас что о них слышно? — вырвалось у меня.

— Все живы, здоровы. Андрей передает вам привет. Написать он не успел, в Киев мне пришлось выехать неожиданно. А может быть, и нельзя ему писать. Так что вы уж поверьте на слово, — спокойно говорит женщина.

Когда я спросила, где ее муж, она ответила: на фронте, с первых дней войны. Он тоже учитель. В Киев связная (назовем ее так) наведалась к детям, которые живут с бабушкой.

— Я привезла им кое-что из продуктов. Через некоторое время вернусь на Волынь. За мною из Житомира прибудет машина, на которой шофером работает мой младший брат.

Можно было догадаться, что брат этот неспроста работает у немцев. Так оно, вероятно, и было.

Я передала Андрею привет. Рассказала о нашей досаде по поводу того, что до сил пор не смогли установить связь с подпольем.

 

1 апреля

На огороде, на вскопанной грядке, возится мама. Вижу ее в окне. Вот хлопотунья! Поднимается до зари, ложится позднее всех. И всегда веселая, еще и других ободрит. Я никогда не видела ее растерянной, унылой. Куда там! Сердится она тоже своеобразно и очень недолго. Что же касается радушия, вежливости — этому у нее надо поучиться.

Сегодня мама — именинница и потому поднялась еще раньше, чем обычно. Да и ждала ее грядка, — свежевскопанная земля сохнуть не должна.

Я поздравила маму, она засмеялась:

— На год меньше стала.

Мы знаем, что маме перевалило за шестьдесят, а более точных сведений и не добиваемся. Она для нас одинакова: подвижная, худенькая, быстрая в работе. Когда-то черные, как вороново крыло, волосы ее начали белеть, но настоящей седины еще нет. Наряд ее прост — юбка и кофточка (платья не любит: долго надевать, застрянет на голове — маши тогда руками в поисках рукавов!). На голове — платочек, завязанный рожками книзу. За обязательным передником — неизменный «капшук» — мешочек для денег, с пояском, сшитый наподобие кармана. Ее взаимоотношения с «капшуком» чаще всего враждебные: всегда, проклятый, пуст, ну никак денег не удержит! Бывало, швырнет его на пол, а затем поспешно ищет и волнуется: вдруг да пропал?

Выручают мальчишки: по первому же зову бабушки они бросаются на поиски. Достаточно ей начать фразу: «Куда же это я подевала…» — как слышится: «Ка-ап-сук?»

И поиски начинаются.

Когда мальчиков нет дома, за ними посылают. Это в тех случаях, когда мама, рассердившись, далеко забросит мешочек. Обычно он мирно покоится под передником, всегда в одном и том же месте.

…А я помню маму совсем молодой, в поплиновом голубом платье, с короной тяжелых кос на голове. Лицо у нее красивое еще и сейчас: прямой нос, серые глаза, высокий лоб, всегда свежий цвет лица. Наденет новую юбку с кофтой, новый передник, свежий платочек, посмотрит в зеркало и пошутит:

— Сзади как девушка…

Как-то я, причесывая косы перед зеркалом, сказала что-то едкое о себе. Мама мне тогда так сердечно посоветовала, что я даже рассмеялась.

— Поменьше смотри в зеркало. Оно всегда тоску нагоняет…

Отец наш умер молодым от тифа. Потеряв его, мы, дети, стали незаметно обращаться к матери, единственной нашей опоре, на «вы». О другом отце, то есть отчиме, не было и речи. Двум вдовцам, которые рискнули посвататься к ней, мама зло отказала, еще и обиделась за такую наглую смелость. Маме тогда было тридцать восемь, с отцом обвенчалась она в двадцать семь лет.

Милая моя старушка бога не жалует, в церковь она перестала ходить очень давно, на это у нее не было ни времени, ни желания. Никогда я не вижу ее без дела: в руках у нее если не иголка, то молоток и гвозди.

Мама любит все делать хорошо, аккуратно. Если она что-либо задумает, то своего добьется и успокоится лишь тогда, когда все будет готово. Мне кажется, никто и ничто ее не остановит. Если что сделано не так, она исподволь подправит, а если поправить нельзя, пойдет на то, чтобы неудачную работу совсем уничтожить.

Однажды я стала тайным свидетелем того, как она, уложив в сумку жареные пирожки-«лапти», отнесла их на речку и… утопила. Из-за скверных дрожжей пирожки, обычно такие вкусные, не удались, были они сыроваты и вдобавок чем-то припахивали. И вот их постигла кара. На мое очень осторожное замечание: «Надо было отдать их соседке для свиньи» — мама ответила:

— Ну что ты! Свинья бы надо мной посмеялась.

Читать и немного писать научила маму я. В школе она не была ни одного дня, царское правительство не заботилось о просвещении простых людей; не только сестры, но и братья матери остались неграмотными. На всю Куреневку и Приорку было тогда единственное церковноприходское четырехклассное училище, зато церквей насчитывалось шесть.

Натруженные руки мамы неуклюже держали перо или карандаш, буквы и цифры у нее получались похожими на ребусы: когда ей трудно было написать что-нибудь словами, она дорисовывала, и записки ее о том, где еда или что именно приготовила она на обед, смешили меня до слез.

Ее записи о домашних расходах, когда я в них заглянула, вызвали смех. Истратив, например, тридцать семь рублей, она делала пометку об этом двумя числами, и получалось 307. А если было заплачено триста семьдесят рублей, то запись выглядела как 30070. Мама упрямо продолжала ставить нули там, где они вовсе не нужны. Мои объяснения ничего не изменили. Вздохнет, бывало, и с сожалением скажет:

— Если бы меня в свое время учили, я была бы профессоршей…

Читает мама охотно только сказки и детские рассказы, потому что они «тоненькие и с картинками». На большее не хватает ни времени, ни терпения, так как читает она очень медленно, по складам. Все ее внимание ежедневно поглощает самая большая, нескончаемая книга — жизнь, в которой она давно уже нашла себе определенное место: служить другим.

Хворать мама не любит. Уложить ее в кровать невозможно. Всякие «панские» хворобы, как она их называет, всегда переносит на ногах.

Как-то перед войной она начала кашлять. Я едва уговорила ее пойти в поликлинику, к врачу. Записала, привела. Усадила возле дверей кабинета терапевта и говорю:

— Посидите, пока вас вызовут, а я пойду узнать, когда принимает зубной врач.

Возвращаюсь — мамы нет. Ищу — нет. У врача она не была. Прихожу домой — она стряпает и очень рада, что ей удалось сбежать. А кашель отвяжется.

Что тут сделаешь? Только нервы взвинтишь, но не убедишь.

Обычно я говорю ей: «He переутомляйте себя, делайте все спокойнее, успеете!» Но всегда слышу:

— Побегу…

— Надо податься на базар.

— Хочу сбегать на огород…

Мама уже хлопочет в доме. Она спрашивает:

— Ты еще пишешь?

О ней, о маме, я писала бы еще много, но пора уже собираться на участок. Мама говорит мне:

— Не задерживайся на участке, потому что кое-кто навестит нас.

На званый обед должны прийти сегодня ее сестры, мои тети — Поля и Маня. Маме, как старшей сестре, они наносят визит ежегодно. Это прочная традиция.

 

11 апреля

Совещания инспекторов теперь проводят не ежедневно, а по мере надобности: должность старшего инспектора упразднена, а инспектора знают свои обязанности, научились работать — так, по крайней мере, считает начальство. Нам приказано в экстренных случаях обращаться к начальнику административного отдела «представительства». Николай Порфирьевич нам не досаждает наставлениями, но недавно провел совещание, рассказал на нем, как нужно составить списки от № 1 до № 4.

В список № 1 велено включить, предварительно проверив на месте, тех, кто «должен ехать в Великую Германию, но до сих пор уклонялся» (это особенно заботит Форостовского, ему даже не спится!). В список № 2 войдут все способные работать здесь, на месте, — в совхозе № 52, на полях орошения. Нас обязали проверить всех больных, инвалидов, женщин с детьми. В список № 3 включить «особ, для которых работа не является источником существования». Таких надо, конечно, предварительно выявить. Наконец, список № 4 охватит «женщин и девушек легкого поведения», а проще говоря, проституток. Их возьмут на учет, чтобы сделать «государственными» и направлять в дома терпимости — так, кажется, назывались они раньше. В Киеве уже есть два больших таких «дома» и несколько притонов поменьше. Это-одна из убедительных примет «европейской культуры», принесенной на Украину оккупантами.

Целую неделю рылись с Ольгой Григорьевной (она мне иногда помогает) в регистрационных карточках и убеждались, что безработных нет. В список № 1 некого включить, в список № 3 надо записывать всех киевлян, включая самого Форостовского. Кто, в самом деле, живет сейчас трудом? Честные люди выращивают овощи на огородиках да меняют вещи на продукты.

Над списком № 4 и не думали: на участке № 7 у меня таких женщин нет. А тех немногих девчат, которые во время рытья окопов заигрывали с немцами, скалили зубы, я хорошенько отчитала и матерям рассказала об их поведении. Полученного «иммунитета» им, видимо, хватит до конца войны. Список № 2 был составлен по «формальным признакам», после проверки он намного сократится.

Когда пошла по участку, сами же люди подсказывали и себе и мне, что делать, как поступать. Женщины быстро договорились между собою и из двух зол выбрали меньшее: отработать по направлению инспектора на огородах две-три недели гораздо лучше, чем попасть через отдел труда в кабалу на целое лето.

После статьи Форостовского «Священный долг украинца» (скрипит и скрипит, подлец, толкует об одном и там же) вновь начались облавы. Судя по речи Геббельса (я читала ее в нашей газетенке), правители Германии возмущены тем, что «в то время, когда ради освобождения Европы проливается благородная немецкая кровь, украинские волы гуляют по улицам». Вот ведь наглость!

Людей ловят и увозят, в чем поймают, пополняя таким образом список № 1. Но облавы дают мало пользы: люди научились их избегать, ловко удирают.

Устаю. Очень устаю. Участок, работа на огороде, побелка дома к майскому празднику, который в этом году мы отметим украдкой.

 

6 мая

Объявлен приказ о «тотальной» военной мобилизации в Германию молодежи 1922–1925 годов рождения. Солоно, должно быть, немцам, бьют их на фронте. А потому отброшены пышные формулировки о «добровольном» отъезде, о «радостном желании освобожденных работать на благо Германской империи». Нестерпима фальшь этих фраз. У кого же из наших могло бы появиться «горячее стремление» заменить возле станков тех немцев, которые пойдут на фронт, чтобы убивать их отцов, братьев, мужей, сестер…

Лживые фразы забыты, мобилизация названа своим собственным именем. Охватывает она всю молодежь поголовно. Броню получат лишь немногие. Все остальные, бездетные, здоровые, должны быть немедленно отправлены в Германию через центральную биржу труда. Инспекторов обязали составить списки тех, кто не имеет брони и подлежит мобилизации.

Хожу сейчас и проверяю — много ли таких? Как помочь хотя бы некоторым из них получить спасительный четырехугольный клочок бумаги с немецким текстом и большой печатью в центре — проклятущим орлом, который клюет нам сердце вот уже два года. Есть у меня два верных способа: первый — можно отметить в домовой книге, что такой-то (или такая-то) выбыл, уехал в село. А то еще можно взять броню по выданной мною метрике.

С нашего участка могут быть мобилизованы девять душ: юноша и восемь девушек.

Четверо из них дезертируют, а четверым помогу, выдам метрики.

И вот в списки некого заносить, кроме парня, но он сбежал, я знаю это. Однако же положение осложнилось. Вскоре предприятия прислали списки юношей и девушек, не получивших брони, в отдел труда. Что же, отдать их на съедение райху? Нет, так не будет.

Я составила списки тех, кто имеет броню, а остальных предупредила: «Будьте настороже». В лапы полиции они могут попасть в том случае, если я заявлю в отдел труда об «уклоняющихся». Но такая опасность им, разумеется, не угрожает.

Мобилизованным, можно сказать, повезло. Их отъезд отложили, так как партизанами разрушены мосты на железной дороге. Еще какое-то время можно изворачиваться.

Где теперь наши войска? Это интересует всех.

 

12 мая

Были такие радостно-тревожные дни, такие прекрасные часы мы пережили, что вначале они казались нам сном. Но нет, все это, к счастью, происходило наяву.

В субботу, восьмого мая, ночью почти на полчаса к нам в огромную эту тюрьму словно ворвалось солнце: прилетели советские самолеты.

Помню, пришла с участка усталая, душевно опустошенная. После ужина, чтобы успокоиться, прийти в себя, читала около раскрытых дверей, пока не стемнело. А когда наступила ночь, прилетели наши самолеты. Я сорвалась с постели и постучала в стену маме. Когда выбежала во двор, вся родня была уже в сборе. Сестра крикнула мне:

— Смотри на небо!

Где-то ухало, взрывались бомбы, а у нас сжимало грудь от волнующей радости. Вот оно, справедливое возмездие! Еще, еще, так их, так!

«Вот он, вот он, наш ястребок! Ой, хоть бы не сбили!» — такие возгласы доносились с соседних дворов. Дети, забыв про ночь, безудержно прыгали и выкрикивали громче всех, а взрослые их не одерживали, не унимали.

В нескольких местах города небо озарилось пламенем пожаров. Рокот в небе затихал, самолеты поднялись очень высоко, за облака, и исчезли. Наступила тишина, тяжелая, гнетущая. Во дворах ведутся вполголоса разговоры:

— Почему так скоро исчезли?

— А может, еще возвратятся?

— Пошли, пошли спать, сегодня больше не прилетят, — гонят матери детей.

Но и взрослые возбуждены не меньше детей. Вот и я никак не засну. В каждом звуке мне чудится отдаленный рокот наших самолетов, которые вот-вот опять нагрянут на город.

Чтобы успокоиться, принялась читать. Засыпая, слышала через открытую форточку какой-то далекий, приглушенный шум за городом, тревожные крики поездов со стороны вокзала.

Во сне казалось, что это идут наши танки.

Воскресенье было заполнено воспоминаниями о событиях минувшей ночи. Все сошлись на одном: «Мало еще дали немцам жару».

А в понедельник… В понедельник в десять часов вечера началось что-то страшное и в то же время величественное.

С участка я вернулась рано, до сумерек. Перед сном обдумывала, как помочь Зое, которая боится идти за броней на центральную арбайтзамт. Скрываться ей на Сырце у родственницы больше уже невозможно, соседи заметили, что она там отсиживается. К тому же ближайший сосед — следователь в концентрационном лагере. Этот концлагерь — кошмар для бедняжки, и к тете она уже не ходит, отсиживается дома, в погребе. Мать чернеет от горя: девушка измотана страхом, может с ума сойти или наложить на себя руки.

Сегодня забежала к ним, проведала. После субботнего воздушного налета Зоя повеселела. Отъезд мобилизованных отложен, но надолго ли? Через некоторое время вновь придется, заслышав чужие шаги, прятаться в погреб. А когда появятся полицейские собаки, спасет ли он?

Пообещала семье найти более надежный выход. По дороге решила: пойду на биржу, кое о чем узнаю и тогда направлю мать Зои с метрикой. Если спросят, почему попала в списки женщина с ребенком, можно что-нибудь придумать. Например, родила на днях, болела после родов и потому не шла на биржу.

«Болела»… А если вдруг потребуют справку от врача? Нет, так нельзя. Проще: инспектор узнал, что нет броня, и прислал. Только так! Для порядка, мол.

Лежу в кровати и думаю все о том же. В раскрытую форточку врывается пение соловья. В комнате аромат цветов — сирени и нарциссов. Но к чему цветы и соловей, если приходится переживать такие муки, страдать на своей же земле, завидовать… мертвым?

Вспомнилось, как мать Зои проводила меня до ворот и с какой мольбой и надеждой в голосе сказала:

— Хоть бы сегодня снова был налет!

Только вспомнила эти слова, как неожиданно — бах, ба-ах! — в небе, с неба, по небу! Задрожали стекла, комната озарилась трепетным светом. В чем была выбежала во двор. А там, в небе, как и в субботнюю ночь, — советские боевые самолеты. Слышны возгласы:

— Ой, ой, ой!

— Гляди, гляди!

— Ой, ой, ой!

Звезды погасли, расцвели ракеты. В небе гудели моторы самолетов.

Жадное любопытство, радость, желание воочию убедиться в том, что прилетели наши, гнали людей из укрытий. Видимо, не у одной меня воображение рисовало заманчивую картину. Вот сейчас наши самолеты разбомбят фашистов. Уцелевшие гады убегут, отступят, и два года оккупации исчезнут, как ужасное сновидение.

Ракеты горели в небе счастливыми надеждами, горели долго, одни гасли, другие зажигались. Летели разноцветные гадюки — разрывные пули; покачиваясь, снижались осветительные ракеты. Зенитки били и били, но цели поразить, к счастью, не могли. Экипажи наших бомбардировщиков действовали спокойно и уверенно, улетать не спешили. Это радовало всех. Соседи перекликались:

— Слышишь, уже сыплют, сыплют бомбы!

— Вот еще, слышишь?

Зенитки разогнали всех по домам. Небо рвалось на куски. Звенели окна, сверкало в глазах. Полнеба покрылось багрянцем зарева. Во всех концах города вспыхнули пожары.

А самолеты гудели все сильнее, с гневом, с ярой ненавистью к врагу, с непреодолимым желанием гнать его со своей земли.

— Не выходите из домов!

— Чего высунулись?

— Ой!

Кто-то забрался на стол, поближе к окну, кто-то высунулся в дверь, которую вырывало из рук. Люди ловили относительно тихую минуту, чтобы перебежать к соседям. Так было у нас, так было в окружающих дворах… Полчаса. Час. Еще час.

Дети уснули. Зенитки бьют сильнее и чаще, но опять-таки напрасно. В ответ им бомбы, бомбы…

Признаюсь, бывали мгновения, когда от страха останавливалось сердце. Ведь самолеты проносились и гудели, казалось, над нашими домами, а по ним бешено били зенитки. Тогда мы, как малые ребята, жались к матери. Однажды в такую именно минуту откуда-то подвернулся под ноги кот, он возился тут еще с вечера, ловил увертливого мышонка. Тут тряхнуло, бахнуло над головой, и кот упустил мышь. Мы все попадали, а потом хохотали до слез…

Во дворе светло, в свете ракет — цветущие вишни, яблони, груши, куст белой сирени. Но прекраснее всего в ту ночь были наши самолеты-нежно-серебристые, проворные, бесстрашные…

Усталость валила с ног, но я не ложилась спать. Не спали и соседи. Бомбили уже дальше, где-то за городом. Лай зениток стих. Зарево видно было до утра.

Начинало светать. В наступившей тишине послышалось кваканье лягушек. Завел было песню соловей, но вдруг оборвал ее, — должно быть, охрип с перепугу и улетел отдыхать.

Утром в «представительстве» все толкуют о событиях минувшей ночи, похваляются друг перед дружкой:

— Вас, должно быть, только краем захватило. А вот у нас…

Разговоры о воздушном налете продолжались весь день. Почти никто не работал, перебегали из угла в угол. Посетителей не было. Но есть и такие, которые не радуются: со страху заболела начальница отдела труда — женщина с каменным сердцем.

 

14 мая

Тихая и очень лунная ночь. Значит, налета не жди. Хочется писать.

Зоя уже не отсиживается в погребе. По моему совету ее мать спокойно пошла на биржу с паспортом дочери и метрикой, проштампованной и подписанной еще до сдачи мной дел загса. Домой она вернулась с броней.

Чтобы не волноваться за Женю Закревскую (пока вернется — чего только не передумаешь), решила сходить к ней. Эта не только укрывается от «прекрасной Германии», но и наотрез отказалась работать на оккупантов. Не трудилась еще ни одного дня, все увиливала. Регистрационная карточка их дома с номером «А» таинственно исчезла еще год тому назад.

Когда я спросила, есть ли у Жени броня, ее пожилые родители попросили меня:

— Пожалуйста, придумайте что-нибудь, потому что этого листочка у дочери нет, а ехать она, понятное дело, не хочет.

— Скрываюсь и буду скрываться. Повешусь, но не поеду, — сказала девушка.

Вчера я взяла Женин паспорт, выписанную метрику, свой паспорт, аусвайс на двух языках, удостоверяющий, что я инспектор, и утром отправилась на центральную биржу. Злость меня одолевала: сколько еще мучиться людям? По дороге, успокоившись, думала о том, чего я должна обязательно добиться сегодня. Вот в этот паспорт нужно положить листок, который даст девушке право дышать воздухом родной земли и не быть рабыней, не работать на военных заводах врага.

По коридорам носились немки-переводчицы, вытягивая шеи, как гуси за кукурузой, что-то гоготали со спесивым видом. Представляюсь.

— Броню? Опоздала на регистрацию?

— Была в селе, а сейчас вернулась. Нужно прописаться.

— За мной, — бросает переводчица, посмотрев документы. Входим вдвоем к тому, в чьих руках сейчас жизнь и судьба всех киевских девушек и юношей.

За столом сидит лощеный, самодовольный представитель «арийской расы». Я внимательно посмотрела на этого представителя «фюры». Если бы он умел читать мысли, то спохватился бы. В тот момент я думала: «А все-таки ты будешь обманут».

Беру в руки листочек и направляюсь к двери. Он останавливает меня:

— Покажите ваши документы.

Внимательно рассмотрел их и заметил:

— Хорошо, что приучаете народ к дисциплине. Теперь это особенно важно в связи с воздушными налетами.

Вечером, когда я появилась на пороге дома Закревских, меня встретили взоры, в которых были и тревога и надежда. И я выпалила сразу же, не здороваясь:

— Все в порядке!

Ко мне бросились с сердечной радостью. Уже за одно это можно перенести любые кары, муки, а не то что выдержать пристальный взгляд какого-то палача!

 

22 мая

Явку мобилизованных на вокзал 20 мая отменили по «техническим причинам» (наши где-то разбомбили железную дорогу) и перенесли на третье июня. Редакция «Нового украинского слова» ежедневно пестрит пожеланиями счастливой дороги отъезжающим. Она не жалеет красок для того, чтобы нарисовать «прекрасную жизнь» молодежи, которой «выпала исключительная честь отбывать службу труда в прекрасной Германии».

На душе у меня легче: броня по метрикам имеется у четырех. Двух девушек послала на земляные работы, паренек сбежал. Две девушки скрываются в тайниках, убежищах. Я держу с ними связь.

Мама сейчас вот, за ужином, рассказала мне:

— Сегодня немцы и какие-то казаки с ними ехали и ехали. На лошадях и на верблюдах. Ужас! И откуда они пригнали этих верблюдов? Люди повисли на заборах и глядели но все глаза. Поехали за Пущу, на Ивановку.

Из этой информации ясно если не все, то кое-что. О пленных казаках с Дона, которых немцы хотят направить на фронт, я слышала на участке. Судя по всему, у наших происходит что-то значительное. Желанные перемены к лучшему уже есть, во как медленно текут события!

Форостовский срочно созвал утром инспекторов и управдомов по поводу «тотальной мобилизации». Вид у него был такой неприглядный, что я едва сдерживала смех. Он бегал по сцене, кричал как оглашенный, бил кулаками по столу, угрожал репрессиями и тут же слезно просил «честно и преданно помогать» «друзьям» и «освободителям», жаловался на свое незавидное положение. Как оказалось, 20 мая никто из мобилизованных не явился на вокзал. Да, да. Ни один человек! Словно сговорились. Хорошо еще, что отъезд перенесли на третье июня.

Форостовский потребовал безупречно обеспечить явку всех отъезжающих.

Видимо, немцам хорошенько припекло, если их холуй завертелся, как на горячей сковороде. Его, видимо, мучает страх перед будущим.

…Газету «Новое украинское слово» беру в руки с отвращением, но все же читаю, вернее, вычитываю между строк. Редакция этого «Слова» пролила крокодиловы слезы над несколькими жертвами налета. Пакостные писаки продолжают убеждать своих «друзей», в том, что Киев отдаст райху все молодое, сильное. Как же, надейтесь! Так называемую «художественную прозу», появляющуюся на страницах газетки, можно уподобить быстродействующему рвотному.

Но правды не скроешь, она вылезает из статеек, как шило из мешка.

 

30 мая

Наши не прилетают. Люди потихоньку говорят: «Значит, заняты где-нибудь в другом месте. Вот освободятся — и снова появятся». Ночи лунные, и это плохо.

Несколько дней не была на участке: то выдавала хлебные карточки, то, расписавшись в «представительстве» о явке на работу, уходила с утра на огород. Там чудесно! За высокой ботвой тебя и не видно. Снимешь платье, обвяжешь им голову, чтобы не пекло, и принимай солнечные ванны, забыв обо всем, успокоившись. Утомишься — вытянешься на меже среди кукурузы, в укромном и затененном месте, неподалеку от старого явора.

Уходя на огород, я всегда беру с собой книжку. Когда прополешь несколько грядок, очистишь их от сорняков, можно себе позволить малость помечтать, дать волю воображению. Чаще всего мы трудимся на огороде группой, «колхозом», но я предпочитаю отойти в сторону, чтобы меня не отвлекали, не мешали разговорами. Мама обычно говорит: «Становись с противоположного конца грядки, там можешь тянуть „козу“ и думать о чем хочешь!» Надо пояснить: позу человека, занятого прополкой, почему-то называют «козой». По маминому толкованию, тот, кто полет, «гонит» грядку славно козу на пастбище. Может быть, и так.

Мучает меня мысль о третьем июня, которое неумолимо надвигается. На Петропавловскую площадь, к трамвайной остановке, с моего участка никто не придет. Нескольким я достала броню, кое-кто «выписался», а остальные скрываются.

Тут же на грядке мне вспомнился способ спасения от неволи Веры. Однажды, когда мы были в комнате втроем — я, Вера и ее мать, Вера мне сказала:

— А ну, отвернитесь и не глядите, как я буду исчезать. А затем поищите. Хорошо? Давайте проделаем такую репетицию. Если найдете маня, придется придумать другой тайник!

Закрываю глаза на несколько минут и потом убеждаюсь в том, что Вера действительно исчезла. Мать-то знает куда, молчит и хитро, но с тревогой глядит на меня: может ли посторонний глаз заметить? Но ничего я не заметила и искренне удивлялась, куда исчезла Вера. Словно сквозь землю провалилась! Мария Григорьевна была вне себя от радости, узнав, что я не верю, будто Вера где-то здесь, в комнате. Тогда и Вера отозвалась из стенки каким-то лесным «ау». До чего же тяжело и обидно: молодой девушке, недавней студентке педагогического вуза, приходится на своей же земле проваливаться если не сквозь землю, то в стенку. И когда все это кончится!

Как отец Веры сумел соорудить в стене тайник — не моту разглашать. Это его секрет. Но сделал он это мастерски, с блеском. По вполне понятной ассоциации вспоминаю, как Володя Кулиш подделал штамп о выбытии, проставляемый полицией в домовой книге, когда в эту мобилизацию запретили выезжать.

Хорошие люди на этом участке: стойкие, уверенные в непоколебимости своего государства, советского строя. А потому и бесстрашные. Понимают сложившуюся обстановку и умеют молчать, когда нужно. Поэтому и верю им, как самой себе. Верю, неоднократно убедившись в том, что меня не подведут, не выдадут.

Вот и теперь сумела помочь нескольким жителям, приходившим ко мне на дом со своими горестями. Снова пригодились брачные метрики. На всякий случай заготовлена справка о смерти. Может быть, кому-нибудь придется на время «умереть», якобы переселиться на кладбище.

Хорошо было в эти дни на огороде. Усердно занималась прополкой. Завтра пойду на участок. С людьми лучше.

 

3 июня

Вчера вечером все инспектора должны были побывать на участках и оповестить мобилизованных о явке на сборный пункт. Нас обязали внушить им, чтобы они взяли с собой не только одежду, продукты, но и букеты цветов в знак своей радости и готовности служить врагу. Так хотят захватчики. Они, видите ли, считают, что победа требует жертв и со стороны народов, которых они душат, но на протяжении нескольких лет никак не могут задушить.

Побывав для проформы в нескольких домах, набегавшись за день и утомившись, я брела домой уже под звездами, которые ярко горели в небе. В этот вечер мне нужно было зайти еще к двум несчастным, о которых накануне отдел труда сообщил как о снятых с работы и лишенных брони. И в одной и в другой семье бросились ко мне с вопросом: «Что делать?» Действительно, как поступить, чтобы замести следы? О явке на пункт не было и речи.

От людских проклятий захватчикам, откровенной ненависти к ним, которая разжигала и мою вражду, от людских слез, страданий чуть ли не жгло в груди, гудело в ушах. Домой не шла, а ползла. В глазах неотступно стоял образ матери Жени с заплаканным, страшным от горя лицом, умоляющими глазами. «Посоветуйте, спасите», — шептала женщина. А на диване Женя штопала чулок, чтобы как-то отвлечься от безотрадных дум. На кровати разбросаны платья, на полу пустой раскрытый чемодан…

«Мужа ее недавно арестовало гестапо, ребенок умер. Она больна, а ее забирают, — говорила мать. — И до каких же пор будут эти каты сосать соки из народа, до каких же пор будут они мучить нас?.. А ведь это единственная дочка, других детей у меня нет…»

Чемодан был потом задвинут под кровать. Женя вышла из состояния оцепенения. Понимаю, что ей будет труднее, чем другим: от гестапо укрыться нелегко. Посоветовала немедленно скрыться, уехать в село. Больше страдали, гораздо меньше осталось мучиться.

Дома все, переживая за меня, не опали. Чувствовали, что третье июня даром не пройдет ни мне, ни всем остальным. Не захотела ужинать: пропал аппетит. Пила и пила воду. Горело все внутри.

Все уснули, а я сидела за столом около окна со смутной надеждой: а что, если сегодня прилетят наши самолеты? А может?.. Оттого что глаза долго всматривались в ночное небо и вся душа, все естество тянулись ввысь, вдруг увидела справа, над старой грушей в саду… вспыхнувшую ракету. Стало страшно. Мерещится? Галлюцинация? Закричала бы, но сдержала возглас, боясь испугать спящего ребенка. А это что? Какая-то темная фигура сидит рядом со мной и голосом Жениной матери говорит: «Единственную дочурку…» Слышится горький плач… Срываюсь, сцепив зубы, чтобы не закричать, и изо всех сил стучу кулаком в стенку. Мама, пускай придет мама! Что-то со мной случилось…

Но со всей реальностью начали бешено бить зенитки. Ага, значит, глаза мои хорошо видят и нервная система на этот раз не подвела.

Ба-ах! Ба-ах! — рвалось в небе. Прямо на глазах оно украсилось огромными сияющими цветами наших ракет.

Ко мне вбежали радостно взволнованные мама и сестра. Наталка со слезами на глазах закричала:

— Эшелон не поедет, все спасены, спасены!

Мама, спокойно гремя горшками и тарелками, принялась готовить мне ужин.

— Поешь, пока еще не так страшно, ты же голодная…

Я накинулась на борщ, только теперь почувствовав, что действительно очень хочу есть.

В небе, судя по всему, началась подготовка к длительной бомбардировке. Во всех направлениях вспыхивали и горели ракеты, горели спокойно и ровно, как звезды, освещая каждую былинку на земле. Блестели после дневного дождя листья на деревьях, трава, ботва в огородах.

Как только появились в небе ракеты, к нам прибежали родственники — тетя Лиза, крестная мать погибшей Кати Загорной и бабушка Паша — Мишина и Борина мать. Недалеко от их домов находится какой-то немецкий склад. Вот они и порешили отсидеться у нас, считая, что так будет безопаснее. Когда началась страшная бомбардировка и вокруг загремело, заухало, заревело, все сбились на моей половине. На улицу никто уже не выходил. Дети, проснувшись от взрывов необычайной силы где-то вблизи нас, на железной дороге, не хотели больше спать. Они уснули у меня на диване только через два часа, устав от наблюдений и задав перед сном вопрос: долго ли еще будет «красивый огонь» в небе?

Была одна такая страшная минута, когда в глазах всех взрослых застыл ужас ожидания: вот-вот все кончится, минута — и перестанешь существовать. Кто первый погибнет? Или все вместе? Разнесет дом, убьет и нас и детей? Воображение рисовало трупы, изуродованные вещи, обломки и обрывки, брошенные на деревья страшной силой взрыва. Но так длилось одно лишь мгновение, сознание решительно отбросило кошмарное видение. Что будет, то и будет, а то, что происходит, — самое необходимое теперь. Зенитки неистовствовали. От выстрелов двери вырывало наружу, и их заперли на ключ. Непрерывно звенели стекла в окнах, мы привыкли и к этому и уже не вздрагивали. Шепотом делились своими впечатлениями, мыслями:

— Это бомбят железную дорогу!

— Так им, еще, еще!

— Вот радуются твои девушки, — не унималась сестра.

Шел час за часом, один страшнее другого. Но вот перед рассветом бомбардировка, так же как и в прошлый раз, начала утихать, удаляясь куда-то за город.

Этот налет был еще мощнее, еще сильнее и точнее. Чувствовалось это по самому, так сказать, ритму бомбардировки с самого начала воздушного налета.

После того как зенитки, словно захлебнувшись, умолкли, мы, намаявшись, крепко уснули. Гости отправились домой, когда бомбардировка начала стихать.

Разбудило утром солнышко. Душу согревало приятное чувство: свершилось желанное. Тревога куда-то отступила, и если не рассеялась совсем, то все же отпустила сердце.

В дверях «представительства» наткнулась на начальницу отдела труда. Ее каменное лицо было бледно, глаза с синими до черноты кругами, — видимо, от бессонной, тревожной ночи.

— А вы почему не на сборном пункте? Ваши отъезжающие уже там?

— А разве сегодня можно будет отправить эшелон? — удивленно спросила я и, должно быть, не сумела скрыть свою радость.

— Как вы смеете так разговаривать? Вот так дисциплина и организованность во время террористических налетов! И это говорит инспектор?

На щеках высокомерной дамы от раздражения появились небольшие розовые пятна.

— А где ваши цветы? — вдруг обратила она внимание на мои пустые руки.

Не знаю, чем бы закончился этот разговор, но мы столкнулись в неудобном месте, и кто-то, проходя в дверь, попросил нас посторониться. Я, ничего не ответив, быстро ушла, упрекая себя за легкомыслие. Нужно было сразу же пойти на площадь. Никто с нашего участка туда не придет, но я-то явиться обязана.

Когда пришла на площадь возле базара — сборный пункт, то остановилась, еле сдерживая довольную улыбку. В павильоне трамвайной остановки сидели на скамейке восемь инспекторов, председатель «представительства», начальник административного отдела, «фрейлина» Шовкуна Параша с несколькими букетами белой калины. Оглянувшись, заметила, что вслед за мной торжественно вышагивает с букетом начальница отдела труда с таким же каменным лицом. На площади стояли два пустых трамвая, специально присланные для доставки мобилизованных на вокзал.

— А где ваши люди? — официально и подчеркнуто сухо спрашивает меня Николай Порфирьевич.

Вот она, та минута, которая мерещилась мне во сне и наяву, а тревога сжимает сердце: это так не пройдет. Возле прицепного вагона второго трамвая увидела двух девушек и парня с измученными лицами. Это с участка Шовкуна, за ними наблюдает полицейский. Мать девушки лишилась чувств. Полицейский куда-то повел ее, предварительно усадив мобилизованных в вагон.

Начальство ждало, должен был прийти трамвай из Пущи.

— А по-моему, — сказал председатель «представительства», — мобилизованные могли, просто говоря, проспать после тревожной ночи и только сейчас начнут собираться.

Был уже десятый час. Затем наступил одиннадцатый, а людей все не было. Наконец-таки прибыл из Пущи трамвай, но привез он всего лишь двух «тотальных» и одного полицейского.

Сомлевшая было мать очнулась и вернулась к дочери. Потом еще раз потеряла сознание, а придя в себя, незаметно скрылась вместе с девушкой. Вслед за ними куда-то исчез и парень. Был человек — и вдруг нет его! Вагоновожатым было приказано двинуться в путь, пока не убежали те двое, из Пущи. Я заметила на другой стороне улицы мать Жени еще с какой-то женщиной. Они, вероятно, вышли в разведку. Убедившись, что на сборном пункте пусто, обе исчезли с довольным видом.

Чтобы не гонять пустые вагоны, вагоновожатые объявили: «Садитесь, граждане, кому нужно на Подол. Спокойно садитесь!» Пассажиры тут же заполнили оба трамвая.

Двух мобилизованных проводили девять инспекторов, председатель, начальник административного отдела, начальница отдела труда, начальник транспорта да базарный черный пес. Проводить уезжающих до вокзала взялся Петр Митрофанович. Значит, убегут.

Трамваи поехали, инспектора вернулись в «представительство». Совещание проводил раздраженный председатель. Он гневался, яростно восклицал:

— Не обеспечить дисциплинированность на участке! Ссылаться на какую-то бомбардировку! Забыть свой долг, свою прямую обязанность!

Гнев председателя «представительства» успокаивал: может, этим и кончится? Большинство инспекторов знало, в чем в действительности их святой долг.

 

7 июня

С должности «инспектора частного сектора» сняты три человека. В их числе и я.

Сегодня утром вызвал к себе пан Туркало, председатель «представительства», и ткнул мне под нос приказ Подольской управы. Он был краток: пани такая-то снята с работы инспектора, как не обеспечившая работу на участке № 7 и не пользовавшаяся авторитетом у населения. От себя пан председатель добавил:

— Собственно говоря, какой из учительницы может быть инспектор? Вы и так задержались на этой работе из-за близорукости начальника административного отдела.

Стою покорная и молчаливая, радуясь в душе тому, что все окончилось именно так. Могло ведь быть и по-другому.

Минуты две пан Туркало внимательно и почему-то грустно рассматривал меня. Подняла глаза и я на него, впервые заметив, что цветом лица и волос он очень похож на цыгана. Под темными большими глазами у него черно-синие полосы, должно быть, от бессонных ночей. Высокая фигура его какая-то надломленная, чувствуется, нет у человека уверенности в себе, что-то его тревожит и мучает. Вспомнилось, что держится он высокомерно с подчиненными, не здоровается. Все избегают встречи с ним. О Туркало никто ничего не знает, кроме того, что он прибыл откуда-то с Западной Украины.

Затянувшееся молчание нарушила я:

— Мне можно идти?

— Идите, — услышала суровый ответ. Председатель опять уткнулся в какие-то бумаги.

Что же, надо для начала разыскать Николая Порфирьевича. Расспрошу, можно ли зацепиться за какую-нибудь другую должность. В здании «представительства» его не нашла, встретила возле ворот, возвращался от своей Тамары в распрекрасном настроении. Я еще не успела поздороваться, ни о чем не успела спросить, как он, остановившись и любезно улыбаясь, сказал:

— Вас утром искала пани Музыченко. У нее заболел ребенок, и она хочет оставить службу. Я сказал, что вы согласитесь ее заменить, так как работа эта по вашему характеру — ходить и ходить. Договоритесь с ней и пожалуйте ко мне. Примете дела.

Я быстренько вернулась в помещение и начала искать эту пани, которую знала в лицо. Оказалось, что она действительно искала меня, но уже ушла. Схожу к ней домой вечером.

Сейчас мама мне говорит:

— Это и хорошо, что тебя сняли. Спокойнее спать будешь. А людям сможешь помогать, когда понадобится.

 

12 июня

Уже несколько дней, как я исполнитель. Непосредственный мой начальник — Николай Порфирьевич. Обязанности исполнителя несложны: вручать повестки о штрафе или получать его на месте. Если оштрафованный не уплатит сразу деньги, тогда придется еще раз шагать к нему с квитанцией из кассы, чтобы закрыть «дело №…». Штрафуют сейчас за неявку на работу, несвоевременную прописку и выписку из домовых книг, неподметенную улицу, за несвоевременную регистрацию новорожденного и даже за то, что в саду на деревьях — гусеницы. Штрафуют через административный отдел инспектора, городской отдел прописки и выписки, Подольское бюро метрик. Сумма штрафов — от 25 до 200 рублей (за «злостную» неявку на работу).

Обычно за каждым штрафом приходится ходить не один раз, пока застанешь «виновного» дома. О закрытии «дела №…» сообщаю самому начальнику административного отдела «представительства» и только раз в месяц.

Давая мне книгу для записи «дел», Николай Порфирьевич сказал: «Работы у вас немного, а потому будете помогать, когда понадобится, кое-кому из инспекторов». И, как всегда мило улыбаясь, сложил губы «бантиком».

Я рада новой должности, так как она дает мне возможность без опасений бывать на всех участках, да и времени свободного много. Расписываюсь утром о приходе на работу и ухожу из «представительства» куда хочу и хоть на весь день. Рада тому, что не порвана связь с моим участком, где не все еще концы запрятаны в воду и нужно помочь людям избавиться от неприятностей. Знакомые и незнакомые сочувствуют мне: «И это вам столько ходить!»

В последние дни я фактически была занята совсем не тем делом, которое поручено исполнителю. Петр Митрофанович вручил мне для распространения свежее сообщение Советского Информбюро. У него на участке работает радио.

Много ходила, очень утомилась, но на душе легко, хорошо.

 

19 июня

Сижу на Сырце в лесу, где буря повалила деревья. На высокой и толстой вербе уселась верхом. Сижу и удивляюсь: верба, словно мыслящее существо, спасается от беды, хочет выжить. Вывернутая бурей под корень, она все же зацепилась за землю и тянет из нее живительные соки. Еще и побеги пустила в нескольких местах.

Пение птиц, солнце, родное небо, чистое и синее, тишина, мошкара, далекие приглушенные голоса — все это обычно для лета, все закономерно, не раз пережито и вызывает столько воспоминаний. Вот солнечные пятна и тени деревьев вызывают в памяти такие недавние, но уже далекие события. Пуща… Школа… Михайло…

Сидела я на такой же вербе. И был такой же точно вечер. Только голоса вокруг звенели радостью, слышались песни. А эти, глухие и печальные, доносятся из ближнего концлагеря, словно из могилы. И жду я теперь не Михаила, который почему-то запоздал тогда на свидание, а Петра Митрофановича, с которым условились до леса идти разными дорогами, а около речки встретиться. Про вербу он мне ничего не сказал, но она привлекла мое внимание, и я, должно быть, свернула немного в сторону. Слезать с нее не хочется: болят в коленях ноги, а сидеть так удобно. Петр Митрофанович все равно увидит меня: этой тропинки ему никак не миновать.

Дело неотложное: нужно помочь девушке с его участка. Отбросив воспоминания, которые напрасно разнежили, обдумываю план действий на основании того, что знаю. Остальное уточним.

Но где же это Петр Митрофанович? Неужели разминулись и придется отложить дело на завтра? А ведь нас ждет не дождется семья, которую нужно выручить из беды. Злюсь на себя: и понесло же меня на вербу!

Но вот тропинкой с горы шагает долговязый человек в знакомом френче, перехваченном широким кожаным ремнем. Он рассержен:

— Как вы шли? Ищу вас уже на третьей тропинке!

— Не ворчите, а радуйтесь, что нашли, — весело говорю ему. — Идемте скорее, а то уже темнеет!

Через несколько минут мы были у Фроси. Там нас давно дожидались. Младшую сестру Фроси узнала тут же. Мотя в прошлом году регистрировала у меня ребенка, мальчика. Да вот ковыляет и он сам на не окрепших еще ножонках.

Отец Фроси — инвалид, у него искалечены обе ноги. Когда хозяин подошел ко мне, я увидела, что не ноги его носят, а он их волочит с мучительным усилием. Старик вынужден, однако, работать в Сырецком хозяйстве (до войны это был государственный совхоз).

— Здравствуйте, здравствуйте, — протягивает он мне руки. А мать, просто и чистенько одетая женщина, внешне типичная колхозница, сразу же:

— Сидит, слепнет наша Фрося в кладовке, под замком, прячется от полиции. Выручайте как-нибудь. Охотятся за ней, как за зверем каким.

Через несколько минут прибежала Фрося, полненькая блондинка, похожая лицом на мать. За полчаса семья ближе познакомилась со мной, и отец откровенно оказал:

— Тут все свои, всем жить хочется. Не бойтесь…

Мать налила всем по большой кружке молока, дала по куску хлеба в руки. Поужинали вместе. С нами и Ленька, копию метрики которого нужно мне написать, обозначив матерью малыша тетку, а отцом — ее жениха Любышкина, лейтенанта, от которого Фрося получала письма с фронта до той поры, когда Киев захватили оккупанты.

Договорившись о времени новой встречи с родными Фроси, я и Петр Митрофанович поспешили домой. В тихом безлюдном месте (дома здесь стоят очень далеко друг от друга) он вдруг предложил:

— Мы можем с вами зайти еще в один дом.

— Нас застигнет в дороге ночь, — протестую я, чувствуя, что это дело можно отложить. — А куда?

— К Ковалю. Старик просил, чтобы я когда-нибудь зашел с вами хоть на полчаса.

Вспомнила экстренную регистрацию брака в загсе, острый язык старика и его шутки по адресу оккупантов, гордость сыновьями, сражавшимися на фронте. Ну что же, зайдем к Ковалю. Он очень обрадовался нашему приходу. Я еще с порога услышала:

— А, пани Штраф, заходите, заходите. Долго же я вас не видел! Рад, что живы и здоровы, пускай бы вам всегда легко икалось.

В комнате оказался еще один гость — Хатнюк, с моего участка, давнишний знакомый. Жена Коваля, Анна Васильевна, готовила салат из свежих огурцов. Она приветливо улыбнулась и с укорам спросила:

— Почему не заходите к нам?

— Просто некогда, — говорю, — да и далековато.

Анна Васильевна начала расспрашивать о здоровье моей матери, о Маринке. Петр Митрофанович бывает у них часто (это же его участок), и разговор обо мне здесь, очевидно, велся не раз.

Довелось «присесть» к салату. Старик за ужином удачно копировал наглых, самоуверенных немцев (видит их ежедневно, приезжают за данью в хозяйство). Он неплохо владеет мимикой и всех насмешил. Жена уже не сдерживала его, как тогда, в загсе.

За беседой не почувствовали, как бежит время. Мы заторопились, и нас не удерживали, зная, что за позднее хождение по улицам могут быть неприятности.

Ковали пригласили навещать их без стеснения и подарили свежих огурцов. «Вы имеете дело, пани, с завхозом огромного хозяйства, который не обижает ни себя, ни своих людей, двумя пальцами кладет немцам, а двумя руками прячет», — не унимался старый насмешник.

 

22 июня

Проснулась оттого, что вдруг тревожно забилось сердце: во сне послышалась приглушенная чужая речь под дверью и топот мужских сапог у порога, там где каменный настил. В сонный мозг стукнул молоточек: гестапо! Сжала грудь руками, села на кровать, прислушалась: тихо.

Снова прислушалась — ничего подозрительного. Ночной ветер пронесся за открытой форточкой, пошелестел ветвями яблони и сливы и тоже притих. От сердца отлегло. Значит, приснилось. Успокоенная, хочу вновь заснуть, но сон упрямо бежит прочь. Слушаю тишину и внутренне содрогаюсь. «Лампочки фюры» превращают комнату в какую-то пещеру. Порой становится по-настоящему страшно.

…Михайло, родной, что ты сейчас делаешь? Так хочется поделиться с тобой мыслями, переживаниями. Когда-то ты не придавал значения моим артистическим наклонностям. А сейчас они мне пригодились. Рассказать тебе о вчерашней инсценировке? Действующие лица: я — автор и режиссер, девушка Фрося, ее сестра Мотя, мальчик Леня, немец «доктор Шмидт», переводчица.

Место действия — центральная киевская арбайтзамт — биржа труда. Утро, восемь часов.

Длинные коридоры на втором этаже Киевского художественного института. На стене, что напротив парадной лестницы, — огромный фотомонтаж на брехливую тему: «Прекрасная жизнь украинских рабочих в Германии». Посетители отводят глаза и от него, и от каждой двери с немецкими и украинскими надписями, обозначающими названия отделов. Вот комната № 33 — «нур фюр дейче» — «только для немцев», мимо которой посетители норовят пройти как можно скорее. Около комнаты № 34 толпятся женщины. Это попавшие в облаву на улице или на базаре. Знаю, у этих полонянок спасительные метрики, иначе их бы не привели сюда. А остальные задержанные женщины и девушки отправлены в райх или другие места и будут гнуть спину на проклятущих немцев.

В коридорах чисто и прохладно. Иногда пройдет, рисуясь и стуча деревянными босоножками, какая-нибудь переводчица из «дейче» в платье или юбке выше колен. Не упомянула я еще об одной детали. В коридоре первого этажа, напротив лестницы, висит большой портрет «фюрера».

По ступеням лестницы на второй этаж поднимаемся: я, Фрося с Леней на руках. Четвертое действующее лицо — мать Лени (сестра Фроси — Мотя) с узелком провизии на дорогу и кое-какими вещами осталась на улице. Ждет там, волнуется. Ну, а дальше все как в настоящей пьесе.

Фрося. Хоть бы посчастливилось. Что будет, если провалимся?

Я. Все обойдется. Вы только не волнуйтесь, не теряйтесь, Фрося.

Фрося (проникновенно глядя мне в глаза). Сейчас повторю для уверенности. Значит, так: Ленька — мой сын, я была на селе, опоздала на регистрацию. Теперь пришла за броней. Ой, как она нужна. Без нее полиция заберет.

Леня (он заметил фотомонтаж и цветы под ним). Ма-ма! Ля-ля! Ца-ца! (Я и Фрося смеемся. Эта «цаца» способна обмануть только детей. Быстро поднимаемся на второй этаж и останавливаемся возле двери комнаты № 28.)

Я (сдерживая волнение). Проверьте документы, Фрося! Метрику случайно не забыли?

Фрося. В сумочке все. Еще у вас в комнате положила ее в паспорт… Ну…

Я. Идите. Я подожду вас здесь.

(Фрося берется за ручку двери страшной комнаты. Леня что-то лепечет ей. Минуты ожидания были невероятно долгими. Наконец появилась Фрося. Судя по всему — удача!)

Фрося. Ну и Ленька! Отличился малыш. Говорит мне: «Ма-ма, ма-ма», не дает ничего сказать. Рассмешил переводчицу, схватил бант, которым завязаны волосы какой-то немки. Умора с ним.

Я. Ну а броня?

Фрося. Послали в комнату номер восемьдесят девять, к какому-то пану Шмидту.

Пошли в комнату № 89. К этому пану у меня давнее дело насчет возвращения из Германии Нины Гелевер. Ее мать-калека находилась в больнице, когда Нину, единственную дочь несчастной, схватили на улице и увезли. Может быть, удастся вызволить ее из неволи. В прошлый раз меня направили к Шмидту, но он был в отпуске.

Короток был разговор Фроси с этим паном, лысым, с лицом мертвеца — бледным, безбровым, с когда-то голубыми, теперь выцветшими глазами, лишенными век. Посмотрев на него, Ленька скривился, вырвался из рук Фроси и засеменил ножками по комнате. Фрося поймала его, но он не шел на руки, а стоял, уткнув головку в подол ее платья.

Переводчица ошеломила Фросю:

— Нужно предъявить еще справку из того села, откуда выбыли.

Тут вмешалась я:

— Туда сейчас не пройдешь, там партизаны.

Переводчица доложила об этом пану Шмидту.

Фрося, догадавшись, повторила: «Партизаны» — и назвала какое-то село Иванковского района. Ей дали броню, направив на работу в фирму «Империал».

По делу Нины мне пришлось пойти в комнату № 11, где сразу же отказали: возвращение из Германии невозможно, об этом имеется специальный приказ «фюрера». Полчаса ушло у меня на оформление Фроси в «Империал».

Наконец мы двинулись к выходу, радуясь, что вырвались из арбайтзамта — век бы не знать этого слова. Обсуждаем с Фросей: самое главное сделано, броня получена. Осталось обменять направление, чтобы пойти не в «Империал», а в Сырецкое хозяйство, где Фрося и работала, но была уволена из-за отсутствия брони. Директор хозяйства пошлет запрос, и направление переменят. Ежедневно ходить пешком двенадцать километров на «Империал» невозможно.

И как же волновалась Мотя во время нашего отсутствия! Вот мы уже возле нее. Бледная, дрожащая, она кинулась навстречу: «Ну?» Вглядевшись в наши веселые лица, кинулась к ребенку.

Идем успокоенные, счастливые. Мотя напомнила сестре о ее женихе:

— Где-то сейчас твой Любышкин? Догадывается ли он, что заочно стал «отцом» и у него «вне брака» появился почти двухлетний «сын»?

Фрося краснеет.

— Он хороший и за это сердиться не будет. Если останется в живых, если вернется с фронта…

Тут она совсем застыдилась, а мы с Мотей, глядя на нее, посмеивались.

— Подарите ему эту метрику, пускай удивится, — говорю ей.

Фрося еще больше краснеет.

Мне вспомнилось: Шмидт, подписывая листок брони, через переводчицу спросил у Фроси:

— Где ваш муж?

Фрося не растерялась, спокойно ответила:

— Еще не вернулся с фронта.

У меня в ту минуту мурашки пошли по телу: сейчас что-то непременно случится. Переводчица заметит это «еще», и начнутся вопросы да расспросы. Ой, не запутаться бы всем нам! Но переводчица не поняла значения этого так опрометчиво сказанного Фросей словечка или же не придала ему значения. Я не напоминаю Фросе об этом. Все сошло гладко, и слава, как говорится, богу, незачем ее больше волновать!

Какое-то время идем молча, слушая несмолкающий лепет Леньки, который все успевает подметить — и птичку на дереве, и «коею» (коня), и кошечку у ворот, худую-худую, неказистую, а для него — сказочно красивую.

Вдруг Фрося начинает смеяться:

— Если бы вы только знали, что мне хотелось, ну просто безумно хотелось сделать, когда мы выходили оттуда…

Смотрим на нее с удивлением. Что еще такое?

— Подбежать к тому Шмидту и ткнуть ему под самый нос нашу украинскую дулю, приговаривая: «Вот тебе!»

— Ну, выдумала. Разве можно так рисковать? — поучает сестру Мотя.

Но, представив себе сценку, которую Фрося нам нарисовала, мы от души рассмеялись. И вместе с нами Ленька.

Выйдя на центральную улицу Лукьянова-имени Артема, мы остановились как вкопанные и словно онемели. Всю улицу запрудили люди. Вооруженные немцы гнали их по мостовой и трамвайной линии. С немецкой педантичностью пленники были разделены на три колонны. Отдельно шли мужчины, женщины с грудными младенцами и дети. Вид этих несчастных был ужасен, леденил кровь в жилах, лишал языка и повелевал молчать. Все же по тротуарам пронесся шепот, словно шелест ветра в камышах:

— Беженцы из Остра.

— Выгнали, в чем застигли.

— Гонят на вокзал.

— В Германию, в плен.

— То же самое и нас ждет.

Черные, голодные, измученные люди не шли, а брели, едва волоча ноги. Их подгоняли резиновыми палками, заставляя бежать. Сквозь пелену слез мы видели восьмилетних старичков с опухшими страшными ногами. Вместо лица — кожа да кости. Кто-то говорит:

— Ну и гадины. Так мучить детей…

На улице тишина. Ее нарушают лишь шарканье ног беженцев, обутых в какие-то ошметки, да окрики на чужом языке.

Когда беженцы скрылись из вида, мы не пошли, а почти побежали. Мотя с тоской промолвила:

— А нас что ждет?

Ответ всем понятный: последовательно и «организованно» «фюра» передушит всех. Если только успеет.

Спускаясь к Глубочице, увидели женщину в дорогом платье из шифона. Она горделиво шла навстречу по тротуару с надписью: «Hyp фюр дейче». Это была чванливая немка с большими претензиями. Она виляла бедрами, громко стучала по асфальту «европейского фасона» босоножками на деревянных подошвах. На голове этой мегеры было что-то накручено, наверчено, не поймешь что, а сверху, видимо для большего шика, болтались в беспорядке растрепанные волосы. Люди молча проходили мимо этого «чуда».

Немка шла рядом с офицером и вела на поводке крошечного желтовато-черного песика. Пропускали и песика, осторожно сторонясь. Он, видимо, был чистокровной породы.

Остановившись, посмотрели вслед этой чуме. Леня реагировал по-своему. Он начал бормотать: «Ка-ка, ка-ка…»

Дошли уже до Лукьяновского рынка, когда нам на глаза попались живые образцы нынешнего киевского транспорта-украинские «кули» или «рикши». В небольшую тележку, где лежали чемоданы, был впряжен мальчонка, совсем еще ребенок. Он тащил тележку, а сбоку шел здоровенный, мордастый немецкий военный и с довольным видом осматривал, как свою собственность, нашу улицу, здания. В тележку несколько больших размеров, так называемую двуколку, доверху нагруженную чемоданами, был запряжен старик. Он старался догнать нанявшего его немца, который спешил на вокзал, словно и не замечая того, что старик, тяжким трудом зарабатывающий на кусок просяного хлеба, уже умылся в эту жару третьим потом… А в одну из таких «двуколок» запряжен молодой, но страшно истощенный мужчина с повязкой на левой руке, на которой мы не успели прочесть какую-то длинную надпись. Он вез немецкого полковника, грудь которого обильно украшена крестами и медалями. Вытаращив глаза, надув старчески припухшее лицо и широко расставив ноги, офицер тяжело восседал на двух чемоданах. Этот, очевидно, из каких-то особых соображений сменил автомашину на человека — «рикшу».

Мы побывали на почти безлюдном рынке. Купили конфету Лене, раздобыла и я нашим детям по конфетке. Ленька с гостинцем так и заснул у меня на руках.

Не задерживаясь, направились дальше и вскоре оказались недалеко от Бабьего Яра, на дороге, которая ведет к Сырцу. Когда я свернула было, чтобы выйти на улицу, поближе к моему дому, Мотя и Фрося не пустили меня, потащили «на часок» к себе. Так, мол, родители им наказали.

Бабий Яр отгорожен от дороги колючей проволокой, к которой нельзя приблизиться. Это «запретная зона». Ужас что там сейчас делается. Людей убивают в Бабьем Яру не пулями, а электрическим током и приспособлениями «высокой немецкой техники». Следы насильственной смерти уничтожают огненные струи.

 

22 июля

Предупрежденный Борис поспешил исчезнуть из Киева. Два дня тому назад он выехал со своим товарищем в Полтаву, где тот устроит его шофером. Из Полтавы проберется через линию фронта. По его мнению, Полтава еще раньше, чем Киев, встретит Советскую Армию.

Только что была у меня Лара. Она рассказала, как гестаповцы нагрянули на квартиру одного киевлянина с участка Петра Митрофановича и как лютовали из-за того, что ничего не нашли. Две недели держали под арестом хозяина дома, но вынуждены были выпустить его. Сейчас, когда на фронтах у немцев дела плохи, гестапо шныряет повсюду, разыскивая подпольные радиоприемники.

И я и Борис — мы знали о радиоточке на участке Петра Митрофановича, которую не смогли обнаружить гестаповцы. Вместе с Мигрофановичем мы немало пережили по этому поводу. Но все обошлось благополучно.

Лара рассказала и о том, что в Киеве появились беженцы с другого берега Днепра. Сейчас, образно говоря, необходимо быть особо осторожным, чтобы не утонуть, очутившись почти у самого берега.

 

5 августа

Зной. Из-за участившихся налетов нашей авиации в небе гудят и гудят дозорные фашистские самолеты.

Каждое утро в четвертом часу идут на запад с отчаянным гулом их бомбардировщики. Ползут по небу тяжелыми пауками, ненавистные, проклятые. Долго ли еще будут осквернять наши небеса и нести смерть эти проклятые коршуны?

Киевская газетенка (иначе, пожалуй, ее не назовешь) начала радовать своими сообщениями. В Италии распущена фашистская партия, Муссолини «ушел в отставку по болезни», «враг» «захватил кое-какие территории», хотя и с «тяжелыми для него потерями». Ну, а в том, что «немецкий дух продолжает оставаться высоким», можно, конечно, усомниться. Вранье это!

Неделю тому назад к нам «прибился», как говорит мама, немец. Был теплый и тихий вечер. Сейчас вообще на редкость тихие вечера, а по улице хоть голышом беги: ни одной живой души. «Чума» вынуждает прятаться в щелях. И днем и ночью — все равно.

Так вот, прихожу, помню, с участка и вижу: на ступеньках крыльца квартиры Наталки собралась своя «капелла», а в центре ее сидит кто-то. То, что не наш он, я почувствовала как-то сразу, интуитивно. Подхожу: чужая воинская форма, чужой язык, пересыпанный, правда, русскими словами. И вот началось своеобразное приглашение к знакомству.

— Иди посмотри, что это за немец! — зовет мама.

— Конфеты дал! — говорят дети в один голос.

— Ксана, он такой чудной, вот послушайте! — это Маруся.

— Подойди поскорее к нам, не пожалеешь! — приглашает Наталка.

Я сначала пошла на свою половину, положила портфель. Потом не утерпела — вышла и присоединилась к компании.

Мама варит на камнях хороший «лайтагай» (кастрюлю, значит) свежего супа. Ну, кажется, чем не воспетая поэтами идиллия: вечернее небо, садок, тишина, прохлада («Сiм'я вечеря бiля хати, вечiрня зiронька встае…»), но нет, картину опять-таки портят фашистские самолеты… да вот еще этот чужак. Посмотрела на него: сухощавое загорелое молодое лицо, большие зелено-голубые глаза, правильный нос, ровные густые черные брови, — словом, красив, если бы не эта форма на нем. Ростом высокий — вижу длинные, вытянутые на ступенях ноги.

Тут, заметив мой взгляд, окружающие начали со всех сторон докладывать:

— Ноги у него обморожены. Показал нам.

— И руки обморожены.

— Под Сталинградом!

— А два его брата убиты!

— Отца тоже забрали на фронт! Старик он!

Я не успела еще постичь всего того, о чем узнали ранее мои домочадцы, но поняла одно: странный гость вызвал у всех сочувствие. Но чем? Это стало мне ясно потом.

Он обратился ко мне. Говорил быстро о себе, о родине, о своих настроениях. Я не могла сразу все понять и попросила его говорить медленнее. Тогда он начал чаще прибегать к малознакомым ему русскому и польскому языкам и обрадовался, когда увидел, что я понимаю его. Русские слова так перевирал, что вызывал смех детей. Ему помогали мимика и жесты.

Все мы с интересом слушали рассказ пришельца о том, что у него отморожены нога и руки под Сталинградом, что там погибла многотысячная немецкая армия во главе с фельдмаршалом. Сам он и еще несколько человек совершенно случайно остались в живых. Странными для нас и в то же время такими желанными были утверждения немца в военном мундире, что в победу Германии теперь трудно поверить, так как она — «вот» (рисует палочкой кружочек на земле), а Россия — «вот» (показывает безграничный простор). Германия теперь воюет одна. Назад нельзя — смерть, и впереди — смерть.

Разговаривая, гость (я уже мысленно называла его так) все вытягивал ноги и болезненно морщился.

— Жжет? А вы разуйтесь! — предложили ему.

— Можно? — обрадовался он.

— Да сбросьте с себя все это, — мама показала на штык, висевший на ремне, и форменный китель. — Снимите, снимите, пускай ноги отдыхают, чего там!

Он послушно разулся, сбросил китель и стал как бы ближе всем нам. Свои мысли и настроения он не скрывал, видя наше внимание и сочувствие. И говорил, говорил. Мы уже не расспрашивали, а только слушали.

Была, как мы поняли, и у них большая семья, а теперь лишь мать-старушка да младшая сестричка остались. Мать глаза выплакала по тем двум погибшим сыновьям, а тут еще мужа отняли, угнали в армию. О возможной гибели его, последнего сына, ей, конечно, страшно и подумать. Он, Вальтер, уверен, что и его конец близок, если вовремя не спасет плен. Есть один выход: сдаться русским, он так хочет жить, ему всего лишь 28 лет, а пятый год уже на войне.

— А моего сына тоже нет, слышишь? — перебила его мать, хотя мы удерживали ее взглядами. — Это все ваш фюра натворил!

…Надоела ему война. Не нужна ему чужая земля. Этого фюрер захотел и шлет людей на смерть. Гибнут они на чужой стороне, гибнут от бомбардировок на родине. С тревогой ждет писем из дому.

— А часто оттуда письма получаете?

— Часто. И посылки от мамы.

Он, Вальтер, и братья его никогда не хотели войны. Совсем не хотели. Об этом и отец его знает, и мать. Начал говорить о своей матери, и лицо сразу стало каким-то по-детски нежным.

Мама не спускала с него глаз и о чем-то напряженно думала. Искала ответа на какой-то свой вопрос. Да что там гадать, на тот самый вопрос, который мучает и мать Вальтера: что делать для того, чтобы твоих детей не калечила, не убивала война?

Суп закипел. Пригласили к ужину и этого, «что прибился». Пока мама наливала в тарелки суп, а затем крошила редиску (побрызгала еще и маслом!), немец сообщил, что сейчас он то проходит службу в охране пленных, то работает шофером. Его чуть было не взяли на фронт, чтобы послать на Белгородское направление, но врачи, к счастью, забраковали. «Вот ведь Украина… — начал потом путано толковать гость, — край богатый, всю нашу армию кормит, не то мы бы, наверно, оставили ее, вернулись домой, и фюрер не смог бы воевать…» Нет, в такое мы, конечно, не поверим, но все же любопытно: вот, значит, в каком направлении работает теперь мысль солдата немецкой армии.

Сели ужинать.

— Вот попробуйте наш хлеб, — мать показала на крошки, — резать его невозможно.

— Плохой хлеб, — сказал он и скривился.

Поужинали. Вальтер вылизал тарелку, а хлеб так и не отведал.

Посидел еще немного, а уходя, смущенно сказал:

— Я паненок не ищу, меня в семью тянет. Ничего, если я еще раз к вам приду? Позвольте.

— Что же, зайдите когда-нибудь, — говорим все вместе.

Тогда он, осмелев, обратился к маме:

— Матка, выстирай мне рубашку и носки! Я мыло принесу.

— Где же они у тебя? — мама ему. — Оставь, найдется кому выстирать, коль ты уж такой.

— Сейчас принесу, я успею, — сказал он и побежал, обрадованный.

Когда его высокая фигура исчезла за калиткой, мы молча переглянулись. Общее мнение: «Это не фашист» — по-своему высказала мама.

— Фюра еще не успел всем головы забить, жизнь их другому учит. Жаль, что поздно поумнел. Вы уж выстирайте ему, что принесет. Пусть! Он, видимо, настоящий антипушист. Хорошо, что фюра об этом не знает, а то досталось бы ему.

Мы рассмеялись по поводу словечка «антипушист».

— И где сейчас Гриць? Живой ли еще? — начала вслух думать мама, и всем нам стало грустно. Сидели в сумерках, расходиться не хотелось, и уже забыли о недавнем «госте», как вдруг он вновь появился. Принес свои «шмотки», мыло и буханку белого хлеба. Мы еще и не нашлись что сказать по этому поводу, как Юрик и Василек предстали перед мамой с ножом и показали пальчиками: «Режь, режь, дай по большому куску!» Дети сначала и не заметили белого пуделя, который прибежал с «антипушистом». Это был его собственный пес — Пуишк, выменянный на хлеб где-то под Сталинградом, когда он был еще щенком. С тех пор с ним неразлучен. Останется Вальтер в живых, заберет Пушка с собой домой. Так он сказал нам.

— Это ваш единственный трофей? — неосмотрительно сорвалось у Наталки, но он не уловил иронии. Ушел, сказав, что за бельем придет в воскресенье.

В воскресенье действительно пожаловал. Точно, как сказал. Забрал белье, принес маме буханку, еще кусок мыла и баночку краски Марусе для отделки каблуков босоножек, которые она мастерски делает из полотна. Рассказал нам новости: Муссолини бежал, правительство распалось. Италия вышла из войны, за нею выходят Норвегия, Голландия. «Ось» трещит…

— Отчаянный немец, — заметила мама, когда все мы сидели с Вальтером, теперь уже в комнате. — Скажи ему, чтобы он больше нигде об этом не говорил, а то до добра это не доведет!

Я ему передала это. Он ответил так:

— Матка, Вальтер знает, где и что говорить. Хочется говорить. Вальтер долго молчал, а теперь не может…

Вчера утром собралась было на участок. Наталки и Маруси уже ее было дома, дети играли в саду, а мама хлопотала около сарая. Окно в сад было открыто, и я услышала топот чьих-то ног и шелест кустов георгинов.

Когда вышла, то мельком увидела фигуру, которая исчезла за деревьями. А с горы мне навстречу катилась перепуганная детвора. Вспотевшие от бега и радостно возбужденные, мальчики, исцарапанные ежевикой, обожженные крапивой, одновременно выдохнули:

— Ой, Ксана, там дяди. Удирают.

— Где? Какие дяди?

— Наши там, на горе.

Не дожидаясь дальнейших расспросов, мальчики побежали по дорожке опять в вишенник, а передо мною как из-под земли возник… Вальтер. Вытаращила на него глаза: что за причина такого раннего появления? А он, схватив меня за руку, отвел за дом, в сад, и шепотом сказал:

— Тихо, там — офицер, — и показал на улицу.

Из сарая вышла мама.

— Чего ему в такой ранний час? Что он тебе сказал? — обратилась она ко мне.

«Антипушист», как бы ожидавший такого вопроса, пояснил:

— С фабрики сбежали пять русских пленных. На вашу улицу — трое. Я постою тут.

— Скажи ему, Ксана, пускай хотя бы делает вид, что тоже ищет, — промолвила мама и обратилась к Вальтеру: — Хочешь хороших помидоров? На солнце дозревали, на грядке.

Толкую Вальтеру, о чем идет речь, а он смеется: «Нельзя, офицер увидит». Мама ему:

— Передай офицеру, пускай теперь ловит ветер в поле.

Снова прибежали мальчики и докладывают:

— Никого уже нет.

Вальтер послал Василька на улицу проверить, стоит ли еще там или уже ушел его начальник. Хлопчики вдвоем побежали на улицу и вернулись с расширенными от волнения глазами:

— Стоит. С ним еще два немча…

Вальтер, подождав немного, кивнул нам головой на прощание и направился на улицу. Смотрю в щель ворот: четким шагом подходит он к офицеру, который стоит на перекрестке двух улиц, и по-военному что-то рапортует. Очевидно, говорит что-то вроде «ищи ветра в поле», только языком военного рапорта.

Вальтер пошел в соседний двор влево, куда указал офицер. Вскоре он вернулся, и немцы направились на улицу Фрунзе, центральную магистраль.

Мама, перебирая помидоры, вслух размышляет:

— Бели и Гриць, к несчастью, попал в плен, неужели не сбежит? И когда уже вся эта мука кончится?

Опять о чем-то думает, молчит. Когда я сказала ей, что иду на участок и вскоре вернусь, она наказала:

— Не задерживайся. Он придет сюда за помидорами и расскажет, удалось ли тем бедолагам сбежать. Сама я не все пойму.

Но ни в тот день, ни сегодня Вальтер не пришел. Может быть, наказан за «недостаточность инициативы» во время поисков беглецов? Мама уже не раз говорила:

— Антипушист почему-то не кажется на глаза.

…Вечереет, жара понемногу спадает. Пойду сейчас с книжкой в сад, так как на кухне у меня собралась «неспокойная компания» и это мешает читать. Юрик кричит потому, что Наталка его «стирает»; «выстиранный» Василек хнычет, требуя кошечку Ниточку и котят, которых бабушка куда-то запрятала, чтобы мальчики их не мучили; Маринка за что-то отчитывает куклу Иринку.

По небу начинают шарить прожекторы.

 

7 августа

Освобожден Орел!

После бесконечных сообщений о «тяжелых, кровавых потерях большевиков» газетка сегодня оповестила о том, что «великие непобедимые силы немецкой армии», дескать, «очистили город Орел без помех со стороны врага…». Значит, надо думать, немцы сдали уже и Белгород, и тоже «без помех». Если судить по лексикону редакции «Нового украинского слова», «враг» у немцев какой-то необычный, таинственный. То он «истекает кровью», то вдруг заставляет «непобедимые» немецкие войска, неизменно отличающиеся «высоким боевым духом», очищать города «без помех…». Порадовало и сообщение об оставлении Катании в Италии, и тоже «без помех со стороны врага».

На заметку о том, что, видимо, зашевелился второй фронт, обратил мое внимание один из посетителей. Он хитро подмигнул: «Читайте и между строк» — и отдал газету, которую уже просмотрел.

С газетой явилась домой, расписавшись перед этим о приходе на работу и повертевшись на виду у начальства. Ищу маму, а она спокойненько воюет с воробьями, которые озоруют на огороде. Пока она делала пугало, я ей все рассказала. Но сердце не успокоилось. Кажется, помчалась бы куда-нибудь и такое отчаянное натворила, что куда там!

Читать? Не читается. Пойти к Анастасии Михайловне? В «рабочее время»-неудобно, я же должна находиться сейчас на участке. Помогла маме подвязать помидоры. Жаль, что в саду и огороде нечего полоть. Когда руки заняты, голове легче.

За окном чудесное летнее утро. На глазах зреют яблоки и груши, доспевают помидоры, наливаются кочаны капусты. Над цветами семенной редиски вьется рой белых мотыльков. Уже близок конец лета. Лучшее тому свидетельство — пышные георгины, красные, темно-вишневые, желтые, синие, розовые, белые.

Мое внимание привлекает внезапный шум грузовиков на улице. Где дети? В садике их не видела. Вскакиваю и выбегаю на улицу. Нет, волноваться незачем: возле дома, под забором, притихли двое загоревших мальчишек в трусиках. Мне улыбаются два милых замурзанных личика.

— Что вы тут делаете? Кто вам разрешил выйти на улицу?

— Ой, Кса-а-на! Тут столько масин застряло!

Действительно, три машины съехались на узкой мостовой, и теперь шоферы соображают, как им разминуться. Одна машина нагружена какими-то мешками, вторая — деревянной тарой, ящиками, а третья пустая.

На мешках сидит пожилой светловолосый человек. «Идите сюда», — кивает он малышам.

Дети вопросительно посмотрели на меня: можно? После моего утвердительного кивка подбежали. Дядько засунул руку в мешок.

Сахар?

Мальчики сперва подставили ладошки, а потом сорвали с головы тюбетейки. Когда тюбетейки наполнились, дети, поблагодарив дядю, метнулись к бабушке, крича: «Кисель, кисель будет!» Я засмеялась и тоже поблагодарила щедрого незнакомца. Хотела было вернуться домой, но он окликнул меня:

— Идите-ка сюда!

Подхожу ближе. Где я видела этого человека? А он, улыбаясь, говорит:

— Подставляйте полу кофточки!

Довелось и мне взять нежданный подарок. Смеемся оба. По глазам его вижу, что знает не только об Орле, но еще что-то.

Тут машины разъехались, и он помахал мне с мешков рукой. Машина с сахаром направилась на консервный завод, который, как и все остальное, работает «нур фюр дейче». Возле мамы сейчас приплясывают Юрик и Василек: она отламывает от лепешки кусочки и посыпает их сахаром. Из сада бежит с куклой Маринка, услышавшая магическое слово «сладко».

Но вот поднятый детьми шум стих, на кухне нет ни их, ни мамы. Остатки сахара спрятаны. Все в саду. Смотрю на помидоры, которые лежат на подоконнике и прямо на глазах дозревают, краснеют.

На улице звучит песня. Это идут ученики ремесленной школы при так называемом штадткомиссариате. Наши бывшие пятиклассники. На каждом — черная форма. А в сторонке шествует наставник — немец. Он велит хлопчикам петь, и те поют… «Партизанскую». На всю улицу звенит, переливается:

По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед, Чтобы с боя взять Приморье — Белой армии оплот…

Немец, вытирая вспотевшую лысину, довольно отбивал ритм шага. Как же: есть старание, есть послушание. Словом, «педагогу» нравится. Слова песни как бы очищали воздух улицы, останавливали людей, вызывали улыбки на лицах. Такие славные, отчаянные мальчишки, поют то, что знают с детства, что запало в душу, когда они, пожалуй, — и в школу еще не ходили.

А что они сейчас поют? Мотив до боли в сердце знакомый, а слов не разберу. Снова иду на улицу. Там уже полно зрителей: Юрик, Василек, Марина, дети и взрослые с других дворов. Ремесленники медленно шли по мостовой, а их наставник, мокрый от жары, сняв ремень с толстого живота и расстегнув воинский китель, брел по тротуару рядом с колонной. По спине поползли мурашки, когда я расслышала слова:

Не смеют крылья черные Над родиной летать, Поля ее просторные Не смеет враг топтать!..

Смотрю на этих не покорившихся врагу юных киевлян, и слезы застилают глаза. А по улице катится:

Гнилой фашистской нечисти Загоним пулю в лоб, Отребью человечества Сколотим крепкий гроб!

Фашист идет медленно, довольный, так как ритм этой песни требует именно спокойного, медленного шага. Он свысока поглядывает на людей, вышедших посмотреть, как покорны эти дети, как организованно идут они да еще и поют по его приказу. Колонна ремесленной школы исчезла за углом, а люди все еще стояли. Издали доносилось:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна…

На улицу из сада спешила мама:

— Я думала, уже наше радио запело!

На участке, встречаясь и разговаривая с людьми, читаю в глазах немой вопрос: «Где теперь уже наши?»

 

10 августа

Только что мама принесла с базара плохие вести. Шепнула, что арестован мой учитель, Александр Корнеевич Дудченко. Забрали его под городом, где рыл он окопы. Дознавшись, что старший Митин коммунист, гестапо уничтожило эту чудесную семью и их близких родственников. А за связь с кем-то из патриотов, нашедших свою смерть в Бабьем Яру, истреблена вся семья Кулеша.

Тревога сжимает мое сердце. Вижу, волнуется и мать, но старается не подать виду. Хлопочет на кухне, шумит с мальчиками.

Сегодня никуда не пойду. Мама говорит: «Сиди дома. Придут — скажу, что ты на участке. А там видно будет, что делать дальше…»

Сижу за столом и смотрю в открытое окно. На грядке появились котята, толстые, пушистые, смешные. Они пытаются взобраться на кочан капусты. Это для них — неприступная крепость: карабкаются на него и падают, снова лезут и скатываются оттуда мячиком. Кошка Ниточка куда-то ушла, видимо в надежде отдохнуть от них; от мальчиков котят оберегает Маринка. Она под окном у меня что-то внушает своей кукле и «варит еду» волку и поросятам.

За окном послышался чужой мужской голос, и тут же в кухню метнулась фигура в немецкой военной форме. Тетрадь моя молниеносно полетела за кушетку. Чувствую, стала я белее кофты, что на мне. И вот удивительно: тут же мной овладело тупое равнодушие. Арест так арест. Лишь бы поскорее и без особых издевательств. Тревожно прислушиваюсь. Немец что-то говорит на кухне маме, она отвечает. Не успела вслушаться — дверь открылась, и на пороге…

— Вальтер, где же это вы пропадали?.. Внимательно смотрю на него. Вид усталый, сонный. Подавая руку, отвечает:

— В Полтаве, с машиной.

Садится напротив меня, на кушетку, и говорит, говорит. Знакомцу нашему, видимо, живется несладко. Об этом можно судить по его почерневшему на ветру и солнце, измученному лицу. Стараюсь уловить, понять новости. Это нелегко: говорит он быстро-быстро, волнуясь и на том же странном языке — смеси русского, немецкого, польского.

— Вальтер, а Белгород?..

— Русские взяли. Харьков русские взяли, бомбят Полтаву. Многим немцам капут…

— Харьков взяли или только бомбят?

— Харьков взяли русские, Полтаву бомбили всю минувшую ночь. Русские взорвали мост, много раненых немцев.

Только теперь я верю собственным ушам. А ведь любопытно, если вдуматься. Сидят два человека: один из них говорит о беде, о своих горестях и тем приносит другому 'большую радость. И обоим — легче. Вальтер — в этом теперь можно не сомневаться — выстрадал убеждение в том, что авантюра безумного «фюрера» закончится крахом, и не скрывает своего нежелания воевать. А я? Что же, мне приходится таить радость, вызванную услышанным. Но вряд ли ее спрячешь.

И сидят двое в молчании, без слов понимая друг друга. Им так понятна большая, неоспоримая правда: люди могут жить мирно, дружно, без кровопролитий. Вальтер, видимо, думает о том, сможет ли он живым вернуться домой и что будет с Германией после стольких преступлений немецкого фашизма. А мне… Ну, мои мысли простые и ясные: скоро придут наши.

Так длилось несколько минут. Встрепенувшись, Вальтер сказал:

— Сегодня еду на машине в Дарницу.

На пороге, возбужденная от желания рассказать мне какую-то новость (вижу это по ее глазам), появилась Наталка.

— А, Вальтер? За бельем? Где это вы были, почему не приходили?

Вальтер поднялся с кушетки, вознамерившись вновь рассказать о причине своего исчезновения. Но тут к нему обратилась мама, пришедшая из сада с корзиной яблок и груш. Принесла она и помидоры, такие красные, ароматные.

— Аншпушист, на тебе за то, что убежали те хлопцы!

Вальтер тут же пошел на кухню. Слышим: «Супу не хочешь?»

Сестра, упав на кушетку, разомлевшая и уставшая от жары, шепчет мне:

— Арестовали Веника и Шовкуна! Таких преданных… Все потихоньку радуются.

Оказывается, может быть и при оккупантах кара, вызывающая не сочувствие, а одобрение. Подлюг жалеть незачем!

— Этих выпустят. Мало, видимо, похватали они людей для Германии, заставят теперь выслуживаться. Ведь немцам припекло еще сильнее, — отвечаю я, а затем потихоньку рассказываю сестре об услышанных от Вальтера новостях. Удивленная, она поднялась с кушетки и схватилась за сердце.

— Ой, повтори мне все это.

Рассказываю ей еще раз и велю молчать, но знаю: все равно скажет кому нужно. Это — моя правая рука на участке.

«Антипушист» сидел в это время на кухне за столом и уминал мамино угощение, доставая фрукты прямо из корзины. На замечание сестры: «Положите ему на тарелку» — мама безапелляционно ответила: «Пускай ест сколько душа пожелает».

Я перевела этот диалог Вальтеру. Он улыбнулся. Спустя несколько минут заторопился. Поблагодарил маму за угощение и оказал:.

— Я к вам еще зайду.

Поев и отдохнув, Наталка подалась на участок (последнее время она работает в финансовом отделе «представительства»). Маму всполошили известия, принесенные Наталкой. А вдруг, мол, и меня арестуют за что-либо? Наша хлопотунья грозно велит: «Уйди в сад, в тайник». Тайник этот, в высокой картофельной ботве, среди густых кустов, по маминому убеждению, «никакой эстап не увидит». Чтобы успокоить ее, ухожу с книгой подальше от «эстапа».

 

17 августа

Маринка готовит на ночь постель и, подражая разговорам взрослых, удивляется:

— И что это за жизнь? Не успеешь застелить кровать, как нужно снова разбирать…

Тоненькая, с худыми плечиками, в коротеньком платьице, открывающем стройные ножки, девочка заметно подросла за этот год. С наброшенным на голову и на плечи тюлевым кроватным покрывалом, она прыгает возле своей высокой кровати, напоминая кузнечика, сложившего свои крыльца.

— Ложись, моя философка, спать, — говорю ей и помогаю раздеться.

Сегодня все наши домашние улеглись рано. Накануне спали тревожно, ночь была беспокойная. А дни тянутся и тянутся. Им, кажется, конца не будет. Скорей бы уж миновали они, безрадостные, кошмарные.

Сегодня, возвращаясь с участка, встретила свою бывшую ученицу, которая окончила десятый класс накануне фашистского нашествия. Оля — молодая мать, у нее на руках спал младенец — трехмесячный сынок, закутанный в голубое фланелевое одеяльце. Я сразу и не узнала Олю, которая в школе была молчаливой, застенчивой. Передо мною стояла молодая женщина, которой довелось много пережить.

Оля рассказывает. Любуюсь нежным цветом ее скорбного лица. Хочу видеть перед собою прежнюю Олю, но жизнь успела уже измучить ее.

Ольга оставила мужа. Не таким оказался он, как думалось. Выдержать его неизменную склонность к рюмке не смогла. Она говорит о неприглядной личной жизни, не стыдясь своей бывшей учительницы, которая понимает ее с полуслова. Что побудило ее так неосмотрительно сойтись с человеком, не проверив его, не узнав глубже, всесторонне? Обстоятельства, беспомощность, беззащитность. Угроза быть схваченной и увезенной в Германию.

Ольга живет не в Пуще, а на Сырце, но в Пущу наведывается, бывает у матери. Собственно говоря, бывала, так как сейчас там рискованно появляться: три дня тому назад прошли повальные аресты. Ее сестра, Зоя, спаслась бегством, теперь и над Ольгой нависла угроза: учившихся в одном с ней классе Еву, Галю, Миколу два месяца тому назад гестапо взяло за «связь с партизанами», а Виктор Козловский!..

Ольга рассказывает об этом трагическом событии. Виктор и его товарищи решили погибнуть, но не сдаться врагу и стреляли друг в друга. Микола Бойко бежал с женой. В последнюю минуту он убил ее и себя. Подобрали их гестаповцы мертвыми и не отдали, гады, даже трупы родственникам.

Ольга излила свою душу, поделилась горестями. На ее руках по-прежнему спокойно спит младенец, и ветер играет тюлевой оборочкой розового чепчика на маленькой головке.

— А что с ним будет, когда меня охватят? — бросает она взгляд на сына.

Смотрю на личико младенца, на этот нежно-розовый бутончик, и как-то страшно думать про все тяжкое, искажающее жизнь человека, и без того короткую.

— Крепко держитесь и верьте, Олюшка. Уже немного осталось страдать, — успокаиваю молодую мать. Мы не отводим глаз от личика спящего младенца. Вот он во сне так забавно чмокает губами. Мы не удержались от улыбки и обе повеселели.

Вечерело, становилось прохладно, и, попрощавшись, разошлись, сопрев одна другую надеждами, бывшая учительница и ее ученица. Встретимся ли мы еще? Но, можно верить, доживем мы до такого времени, когда этот младенец будет жить и крепнуть под солнцем свободной родины. Он, к счастью, и не узнает дней лихолетья.

А мой «кузнечик» уже сладко спит, раскрасневшись во сне. Веселого тебе пробуждения!

 

25 августа

Со всех сторон Киева строятся оборонительные сооружения, и потому усилилась мобилизация на земляные работы. В Германию уже не вывозят: жмут, значит, наши отовсюду. Молодежь 1926–1927 годов рождения гребут подчистую на «спецработы», то есть рыть окопы, а в совхоз № 52 направляют бабусь и дедов да девятилетних детей. Вот уже несколько дней с утра верчусь в «представительстве», стараюсь поменьше попадаться на глаза Николаю Порфирьевичу (он сейчас замещает Туркало, который якобы в отпуске) и даю людям советы, как им нужно действовать, чтобы уклониться от трудовой повинности. Женщины ловят меня на ходу, идут в условленные места и рвут в клочки повестки.

Саботаж стал массовым и открытым явлением. Бороться с ним отдел труда бессилен. Полицией народ не запугаешь, на всех полицейских не хватит. Штрафы не страшат: отдал деньги — и можешь неделю-другую ждать очередной повестки. Эти штрафы «провинившиеся» несут мне в «представительство» и просят вникнуть в их положение. Лицо заведующей отделом труда почернело от нерадостных дум и беспокойства. Слухи ходят самые невероятные: наши уже чуть ли не на Крещатике.

Сегодня пришла домой перекусить, дорвалась до вареной картошки и помидоров с луком. Поев, хотела было снова отправиться в «представительство», когда в дверях кухни появимся Вальтер.

Он поздоровался, а затем как-то смущенно сказал:

— Матка, Вальтер ищет компас. У вас не оставил?

Мама ему:

— А ты детям не давал? Мальчикам нашим? Вот я сейчас позову их.

Я напомнила матери, что детей в последний приход Вальтера не было, они гуляли в саду и не видели его. Вальтер согласился со мной:

— Видимо, потерял, когда ремонтировал машину. Выпишу другой.

Мама внимательно посмотрела на него, а потом с подкупающей непосредственностью спросила:

— Отчего ты сегодня такой, точно поросенка в воду опустил?

Я пояснила, что означает это образное выражение. Ответ был таков: утомился, несколько ночей перегонял из Полтавы какие-то машины.

Мама ему:

— Вальтер, картошку и помидоры есть будешь?

— Буду. Вальтер любит картошку и помидор, — обрадовался солдат и сел к столу.

Когда он поел, я предложила:

— Если хотите, можете отдохнуть на кушетке. Я сейчас уйду, тут никого не будет.

Он посмотрел через открытую дверь на кушетку и утвердительно кивнул головой. Затем подошел к кушетке, утомленно сел, облокотившись спиной о стенку, завешенную ковром из разноцветных лоскутов, потянулся и вдруг решительно выпалил:

— Русские прут. Немцы сдают Полтаву.

Я опустилась на стул и молчу, не дышу. Очевидно, мой взгляд был настолько выразительным, что Вальтер решил быть откровенным до конца и рассказать все, что ему известно. Оглянувшись, он вполголоса промолвил:

— Киев скоро будет у русских. — И для вящей убедительности добавил: — Вальтер говорит правду.

Овладев собою, говорю ему:

— Вальтер — хороший человек.

Он протянул мне руку, улыбнулся и тоном очень уставшего, измученного человека попросил:

— Я засну на часок-другой, пускай матка разбудит, — и показал на часах, когда именно будить его.

— Спите спокойно, все будет в порядке.

С благодарностью посмотрел на меня, порывисто сбросил кожаный ремень со штыком, равнодушно бросил его под стол и лег, с наслаждением вытянув больные ноги. Потом, спохватившись, снял пилотку, минуту помял ее в руках, не зная, куда положить, и, продолжая прежний откровенный разговор, оказал о себе, как и обычно, в третьем лице:

— Вальтер любит правду. Вальтер не любит фашизм.

Тут он решительно, как бы не желая пускаться в подробности, закрыл лицо пилоткой.

Я вышла, тихо прикрыв за собою дверь. Маме, хлопотавшей на кухне возле плиты, сказала, что Вальтера нужно разбудить через два часа, как он просил.

Она шепотом спросила:

— Что он сказал о Полтаве?

— Скоро будет у наших… Молчите.

— Буду молчать. Пускай поспит. Ему же надо домой пробираться.

Под вечер, вернувшись с огорода, что на лугу, мама сообщила нам:

— Вальтер уже не придет. Все немцы покинули обувную фабрику.

 

29 августа

Сегодня уже и не веришь в то, что пережили мы вчера. Черное, смертоносное несчастье крутилось над нашим домом. Крутилось, но не свалилось, как говорит мама.

По маминому «графику» сегодня мы должны убирать картошку на Шполянке. Решили повременить: руки не слушаются и сейчас еще дрожат от одной мысли, что могло бы произойти. Подождем, успокоимся, пускай развеется память о вчерашнем.

Любопытно: когда мы переживали опасное событие, то все действовали дружно, спокойно, уверенные друг в друге.

Страх, это противное чувство, крепко сжимающее сердце, куда-то отступил и вот теперь мстит, издевается.

С чего все началось? Да со встречи на улице. Вчера утром иду не спеша домой. Мысленно смакую картошку и помидоры и соображаю, как лучше спланировать день, чтобы выгадать немного времени для себя. Вдруг передо мною появилась, точно выросла из-под земли, Наталка. Ей явно не по себе. Требует:

— Иди скорее домой!

Молча, не расспрашивая, спешу за ней. Догадываюсь, что кто-то ожидает меня.

Через несколько минут, когда мы были уже возле калитки, сестра шепнула:

— Прибежала через вишенник Фрося. Арестовали Мотю.

На минуту, помню, у меня перехватило дыхание, потемнело в глазах. Белый свет померк.

В моей комнате ко мне бросилась Фрося.

— Когда ее взяли? — тут же спросила я.

— Да вот только что полицейский увел в полицию, не сказав, за что и для чего. Мотя успела схватить на руки Леню. Мать с отцом слегли от такой беды, не знаю, что с ними сейчас, а я оставила работу и вот прибежала к вам.

Когда Фросю, раскрасневшуюся от волнения и от бега, немного успокоили, она продолжала:

— Я прибежала вас предупредить, договориться, что дальше говорить и делать. Если Мотю взяли не из-за мужа, а ошибочно, вместо меня…

— Тогда, проверив и убедившись, что у Моти имеется броня, выпустят и вас. Это, видимо, чей-то донос в гестапо, что вы не поехали по «тотальной», — рассуждаю я, взяв себя в руки. — Идите к зданию полиции и попробуйте узнать, что с ней. Вы сестра, вам можно.

— Я пойду за ней и буду наблюдать, что произойдет, — сказала сестра, и всем нам стало легче. Хотелось верить, что полицейский ошибся. В самом деле, кто же мог специально доискиваться, как взята была браня для Фроси? Но в то же время душу точил червяк беспокойства. Могли же обратить внимание на то, что я довольно часто навещаю дом Фроси, заподозрить неладное. Вот и проверили, как взята была броня для девушки там, на бирже. Понесла же меня нелегкая тогда с биржи к ним!

Сердиться на себя было однако же поздно. Фрося, должно быть, догадалась о моих мыслях и, уходя, оказала:

— Не волнуйтесь, я знаю, что оказать, если дело обернется худо. Копия моей метрики спрятана, отвечу за все сама, вас не выдам!

Когда Фрося направилась в полицию (через вишенник и кирпичный завод), а вслед за ней ушла Наталка, мы с мамой бросились прятать все то, что нужно было скрыть. Обычно спокойная и решительная, мама в этот день нервничала, суетилась и то и дело повторяла: «Придут за тобой, скажу — на участке. Ты никуда не пойдешь». Ее решимость отстоять дочь была понятна. Возражать было невозможно. Наталка появилась на пороге кухни, и мы услышали:

— Взяли уже Фросю. Полицейский действительно ошибся. Приехал следователь из города. Мотя побежала за документами Фроси — паспортом и броней. Ну, я пойду.

Ничего компрометирующего в комнате не осталось. Делать уже нечего, только жди — и это самое тягостное. Мама сидит и думает вслух:

— Неужели и тебя потащат? Нет, нет, никуда не пойдешь. И не думай! Пойду за тебя я.

Тянутся минуты, горше полыни они. Почему не идет Наталка? Мама суровым взглядом не отпускает меня даже в сад. Возражать не приходилось!

Наконец снова появилась Наталка:

— Сейчас здесь будет Фрося. Следователь отпустил обеих.

Мама метнулась в садок за мальчиками, о которых мы совсем было забыли. Детей в саду не нашли, и сестра пошла на улицу разыскивать их.

Тем же вишенником через кирпичный завод в сад мчится раскрасневшаяся от счастливого волнения Фрося. Я побежала ей навстречу. Нырнули вдвоем под вишни, и Фрося, отдышавшись, промолвила:

— Ну и переживания, Ксаночка! Затем спокойно все рассказала:

— Следователь меня спрашивает: «Где работаете? Имеете броню или скрываетесь от полиции?» Я сердито ему ответила: «Не скрываюсь! Была на работе. А броня у меня давно имеется. Получила ее на повторной комиссии». Он не расспрашивал больше ни о чем. Посмотрел внимательно на броню, сверил с паспортом. «Вы свободны!» — говорит. Ой, Ксаночка, что я тогда почувствовала! Ты знаешь, мы скоро будем на воле. Правда, правда…

По словам Фроси, вот уже две недели над Сырцом клубятся густые тучи дыма из Бабьего Яра: гестапо сжигает трупы всех убитых за эти два года. Чем-то обливают их и жгут — днем и ночью. На Сырце нечем дышать. Тошнит от запаха горелого человеческого мяса и костей. Запах этот проникает всюду. В концентрационном лагере арестованных держат не больше суток. Убивают и тут же сжигают. Овраги очищают, заметая следы преступлений.

Подошла к нам Наталка и привела мальчиков. Как оказалось, они незаметно последовали за ней, когда она вторично ходила к полиции, а на базаре зазевались и отстали.

Фрося поспешила домой.

— Пойду, я же с работы сбежала. Мотя сейчас дома, она успокоила наших стариков.

Прощаясь, твердо мне сказала:

— А вас я бы все равно не выдала. Ни в коем случае!

 

3 сентября

Убираем картошку на Шполянке. День теплый, солнечный. Радуют свежий воздух, осеннее небо, вереницы журавлей, которые, курлыча, потянулись в осенний перелет. Хочется поверить во что-то сказочное, несбыточное, например в то, что ты усядешься на журавлиные крылья и окажешься там, у своих, и хотя бы минуту подышишь родным воздухом, или же так: небо покрылось нашими самолетами, высадился огромный десант советских войск, над городом реют красные знамена…

Мечты, мечты, только вы и приносите радость! Пролетит над головой свистящая гадина, наткнутся невольно глаза на Бабий Яр, который хорошо виден с высот Шполянки, — мираж мгновенно исчезает.

А оттуда, из оврагов смерти (с нашего огорода они как на ладони), непрерывно поднимаются высокие столбы дыма, густого, черного, жирного. Повеет ветерок в нашу сторону, и становится нестерпимо тяжело от запаха горелого человеческого мяса. Хочется бежать с огорода, выть от ненависти, гнева и обиды.

Выкопанную картошку носили домой по очереди, и это спасало от угара, от головной боли. Спешили управиться поскорее и сделали невозможное: убрали урожай за один день — невестка, сестра и я.

 

9 сентября

Вторую неделю совсем не хожу на участок. Расписавшись, сразу же убегаю на огород. Те, кому я нужна, находят меня вечером дома. За неявку на рытье окопов штрафуют только два усердных инспектора — выпущенные гестапо Шовкун и Кордыш. А за неявку на работу в совхоз № 52 или на поля орошения трудно даже штрафовать, потому что трудятся только те, к кому легче всего придраться.

Люблю бывать на огороде. Свежий воздух, высокое синее небо, белые нити шелковистой паутины на сухой лебеде, прощальные лучи солнца — это те капли радости, которые никому не отнять. Они бодрят душу, измученную ожиданием и живущую одними лишь надеждами. Над головой проносятся в черной горячке, как выражается мама, длиннохвостые гады, и это тоже радует: видно, припекло им, наши крепко на них жмут.

Куда же теперь продвинулись наши войска? Как хочется это знать. Страницы глупой и лживой газетенки, конечно, не дают на это ответа. Они по-прежнему заполнены разным вздором. Уже не колонка с колонкой, а строчка со строчкой вступают в противоречие. И все одно и то же: дифирамбы «освободителям», «страдания украинцев под гнетом Советов», «угроза всему миру со стороны евреев и большевиков», «непобедимость немецкой армии и духа немецкого народа», «террористические налеты на райх советской, английской и американской авиации». С унылой педантичностью продажные писаки твердят об одном и том же. А разве не шедевром глупости является раздел «любопытных мелочей»? (И кому только они теперь любопытны?) Там встретишь заметки насчет обезьян, которые якобы могут петь и имеют своего дирижера, о благородных поступках некоторых семейств пауков, о самом крупном яйце, которое снесла прежде никому не ведомая птица, о том, как зимуют суслики и барсуки, как размножаются страусы и почему они с испугу прячут голову в песок.

Этот раздел оповещает о том, сколько умерло людей во всем свете от… ударов и укусов домашних животных и даже пчел; советует, как обойтись без хлеба и картошки или как заменить их картофельной шелухой; как обойтись без мыла и избежать повальных болезней; наконец, объясняет, почему вреден жир и как его заменить грибами, которые вот-вот попрут из земли…

Ох и отвратительно же все это: газетенка, управа, «освободители»!

А Веника и Шовкуна давно выпустили. Их преданность оккупантам была быстро проверена, и гестапо, говорят, подтвердило ее. Словом, им не хватает, пожалуй, лишь каиновой печати на лбу. Но Киев и так не забудет предателей.

 

15 сентября

Несколько дней подряд убираем овощи, а сегодня выкапываем картошку на лугу. Картошки много и прекрасная, урожай богатейший.

У Наталии работа сейчас, как и у меня, бесконтрольная в смысле времени, у Маруси в мастерских делать уже нечего: немцы вывозят оборудование. Началась эвакуация, то есть грабеж того, что еще можно взять.

На огороде трудимся втроем. Он большой. Коллективный земельный участок тянется вдоль товарной железнодорожной станции, за мост. И перед нашими глазами уже не клубы дыма из Бабьего Яра, а бесчисленные вагоны с деталями и частями машин и с разбитым воинским снаряжением. Вчера тянулся длиннющий, казалось бесконечный, эшелон из платформ, на которых везли изувеченные, разбитые немецкие самолеты, «селедки», как их зовут горожане. Всем своим жалким видом они опровергали миф о «непобедимости немецкой авиации».

Трудно подобрать слова, чтобы рассказать о радости, которая останавливает сердце и захватывает дух, когда смотришь на такие эшелоны. Мы не выдерживали и, оставляя огород, подходили поближе и смотрели, смотрели. Живых еще летучих гадов, которые свистели, проносясь над головой, уже не слышали и не видели. Вдоль железнодорожной насыпи стояло в немом радостном молчании много людей, которых, как и нас, привлекло это зрелище.

А были и эшелоны, которые вызывали иронический смех. Эти везли нечто похожее на плюшкинские кучи хлама: куски и обломки неведомо чего, какие-то осколки и тряпье. Прополз эшелон с сайками. Это «добро» доставили на Украину из райха и теперь забирают обратно.

А вот длиннющий эшелон с лыжами. Мы и наши соседи по участку рассмеялись и подумали вслух: «Значит, зимовать не собираются!» И как тут не пустить вдогонку едкие словечки:

— Мажут пятки.

— Недаром подорожало сало: две тысячи пятьсот рублей кило!

Ползут и ползут эшелоны, словно усталые чудовища. Фыркают паровозы, они окутывают густым дымом небесный простор над собою, швыряют клубы дыма ветру на потеху. В их топках горят дрова. Уголь Донбасса так и не достался оккупантам.

Хорошо на лугу! Радуют эти эшелоны, ласкает лицо ветер, теплый и нежный. Милы сердцу привычные для взора стебли и початки кукурузы, так вкусно пахнущие осенью. А на грядках лежит, красуется крупная желтая и красноватая картошка.

В работе да еще с разговором время летит невероятно быстро. А поговорить есть о чем. Так оказать, обобщаем и сопоставляем последние новости. Началось настоящее отступление «непобедимых вооруженных». Этого фашистам уже не скрыть!

Втроем за день накопали телегу картошки. Вечером за ней торжественно приехали на подводе мама и дядя Яков.

Так мы поработаем еще дня два-три, останется собрать овощи только возле дома. Собственно говоря, там мы лишь кое-чем поможем матери, она почти все уже сделала.

 

19 сентября

Вчера под вечер гестаповцы везли к Бабьему Яру в двух автомашинах арестованных. Когда остановились возле полиции (нужно было кого-то и там еще захватить), я увидела Шуру Туренко… Он успел крикнуть: «Прощайте!»

В бессильной ярости палачи, уже не таясь, уничтожают людей и по-прежнему делают вид, что дела у них идут блестяще.

Сегодня, по сообщению газетенки, «вторая годовщина освобождения города Киева от Советов». А всем нам хочется верить, что занимается заря долгожданного освобождения Киева от оккупантов.

Два дня тому назад в «представительстве» раздавали бесплатные билеты в театр и кинотеатр, но их почти никто не брал. Из-за отсутствия зрителей спектакль был отменен. Вот что рассказывает Нина Перевязке, работающая в садоводстве. Она из любопытства провела полдня у здания кинотеатра, который прежде носил имя «Жовтень». Администрация тщетно зазывала прохожих, — на улицах теперь происходят события более интересные, чем на экране. Беспрерывной чередой тянутся обозы, тылы немецкой армии, а за ними идут и фронтовые части со всем своим вооружением.

Форостовский написал воззвание к киевлянам. Распинаясь перед «освободителями», он проклинает советских людей, которые, видите ли, не подставили покорно шеи, чтобы на них надели ярмо, а борются за свое государство и гонят оккупантов со своей земли.

Если бы этот предатель знал, чего достиг своим «воззванием» и как реагировали на него киевляне, его задушила бы злость. Нетрудно прочесть между строк, что «председателя» обуревает животный страх перед неминуемым возмездием. Не удастся, нет, не удастся ему как-то оправдаться, сославшись на то, что он, дескать, ведал сугубо мирными делами, вроде очистки садов от гусениц, а за остальное отвечают фашисты. Нет, ответишь и ты, катюга!

Насквозь прокопченный зловещим дымом Бабьего Яра, Форостовский в конце «воззвания», на которое никакая порядочная душа не может откликнуться, осмелился пространно толковать о «зверствах большевиков». Он благодарит оккупантов за «день радости» — 19 сентября. Близится время гибели вражеских прихвостней, и они в ужасе жмутся к сапогу хозяина.

Дома сегодня не усидишь и детей не удержишь. Чтобы как-то успокоиться, начала было прибирать в комнате, но вскоре вновь ушла из дому. Улицы запружены немцами; много их и на нашей улице — тихой, узкой, обсаженной березами и каштанами.

Лошади уже не такие крепкие, упитанные, как два года тому назад. А солдаты просто жалкие: худые, измученные, черные, с апатичным выражением лиц.

Некоторые обозы сделали привал неподалеку от центральной улицы. А по центральной движутся те, кто, должно быть, уже отдохнул в пути. Движутся быстро, торопливо. За каждой телегой идут привязанные коровы. Визжат свиньи, в клетках гогочут гуси и кудахчут куры — на возах все, что забрали в селах солдаты и офицеры этой грабьармии. Каждый обоз кончается стадом коров или же начинается гуртом овец.

Два года высасывали соки, два года грабили Украину, как колонию. А теперь еще и на дорогу нахватали, и в руки, и в зубы!

Минутами не верится, что это действительно отступление осточертевшей саранчи. Но нет, картина ясная: обозы идут и идут.

От наших ворот центральная улица видна хорошо. Вот солдаты варят еду, вот спят на траве, под заборами. Вот сидит их целая компания и, сняв рубашки, истребляет вшей. Как, неужели паразиты смеют нападать на господ «арийской расы»? Видит ли это пан Форостовский?

Однако весь внешний вид этих людей говорил о том, что многие из них отнюдь не склонны в такое время думать о «расе». Солдаты разговаривали между собой мало, да и то тихо, почти шепотом. Лежали и сидели молча, ни смеха, ни шуток. Что же, надо думать, оболваненные фашистской пропагандой немцы, вопреки приказу «фюрера», начали размышлять и делать свои выводы. Угроза смерти поторапливает их.

Но где наши хлопчики? Бегают, им и горя мало. Василек побежал между телегами. Юрик тычет что-то лошади. Ловлю их и запрещаю баловаться.

— Вот этот ваш беленький-отчаянный! — вдруг слышу позади себя. — Любит лошадей, под кобылу чуть не полез. Заберите его!

Оглядываюсь и вижу русского в немецкой форме. Отнес ведро с водой и подошел ко мне.

— Ваш муж, должно быть, не вернулся еще с войны?

— Нет еще, до фронта-то далеко. — Я пристально смотрю ему в глаза. — А вы почему тут оказались?

— Я знал, что вы это спросите. Почувствовал, когда вы так посмотрели.

— А вы ждали нежного взгляда?

Он горько усмехнулся:

— Я в третий раз вынужден надевать эту форму и жду первой возможности побега.

— Возможности случаются.

— Не всегда. Я вот не дождался еще удобного часа.

Незнакомец рассказывает о себе, о фронтовой жизни у своих и у этих. В немецкой армии он вынужденно служит до нового побега. До нового? Чувствую, мой случайный собеседник что-то недоговаривает, и по глазам вижу — расспрашивать нельзя.

К нему подошел «камерад», и они заговорили по-немецки. Когда тот ушел, блеснув зубами, слишком белыми на грязном, почерневшем лице, наша беседа возобновилась.

— После фронтовиков пойдут эсэсовские дивизии. Избегайте этих собак, они всегда пьяные, запрячьте, что есть лучшее из одежды.

— Что же это? «Переброска сил», отступление, «сокращение линии фронта», «эластичная война»?

Он засмеялся:

— Обычное отступление.

— А как будет с Киевом? Население угонят? Город разрушат?

— Может быть. Но, по-моему, не успеют. Наши очень жмут, и немцы едва успевают сокращать фронты.

— Хоть бы они поскорее сократились!

— Имейте терпение. Теперь война уже скоро окончится.

— Откуда вы сами? — спросила я.

— Брянский.

Тут к «брянскому» подошли несколько немцев, очевидно заинтересовавшихся нашей беседой, и стали, усмехаясь, говорить мне такое, что я, вновь оттащив мальчиков от лошадей, поспешила уйти. На улицу выглянула часа через два, надо было принести воду. Возле водоразборной колонки встретила «брянского». Была уверена, что обоз тот давно ушел, и удивленно остановилась. Остановился и он.

— А я вас подстерегал…

— Зачем?

— У меня к вам есть просьба…

— Дать помидоров, груш?

— Можно немножко. Не откажусь. Но не это.

— А что?

— Нашу беседу тогда прервали, я не ушел сказать… А ведь ради этого, собственно, я вас тогда и остановил. Поищите и незаметно вынесите все, что у вас найдется из мужской одежды. Пускай старую, рваную, лишь бы кое-как держалась.

— Хорошо, — говорю, — найдется. И не такая уж плохая.

Я отобрала кое-что из мужской одежды и, как условились, положила сверток во дворе возле калитки. Вскоре он исчез.

Вечереет, а обозы идут и идут и, должно быть, будут двигаться всю ночь.

* * *

Люди собираются на улицах кучками. Разговоры все об одном и том же: скоро ли прогонят немцев, близок ли фронт?

Слухи-самые разнообразные, порой противоречивые. О чем же толкуют киевляне? Фронт уже в каких-нибудь тридцати — сорока километрах от города, He больше. Из Киева всех нас до единого через три дня выгонят, так как придут специальные карательные отряды СС. Нет, нет, в Киеве разрушат «военные объекты», а людей не будут трогать, так как наши предъявили ультиматум: до 25 сентября очистить город и не трогать население.

Пока достоверно лишь одно: немцы отступают. И всех волнует: как именно они уйдут из Киева, будут ли свирепствовать?

Вечером пошла с Маринкой к портнихе на Билецкую улицу. Пускай Анна Митрофановна сошьет ей теплое платьице на зиму. Что бы там ни случилось, а ребенку нужна одежда. Осень уже у калитки. Возвращаемся домой поздними сумерками. Тащу на спине Маринку. Она довольна, больше не хнычет, не жалуется на то, что заболели «ножки-ноженята». Сидеть ей на спине удобно, и она ласково щекочет мне шею.

Поднявшись на гору, останавливаюсь в изумлении. Маринка широко раскрыла свои глазенки.

— Ой, мама, ой, сколько пожаров! Вон, вот и вот! — показывает девочка в разные стороны. — Ой, что же это будет?

Справа — огромное зарево над Бабьим Яром, который находится недалеко от Билецкой. С горы хорошо виден костер из человеческих трупов, и я чувствую, как по спине ползут холодные мурашки ужаса. Сейчас, вечером, костер пылает особенно ярко, языки пламени тянутся кверху из-под облитых чем-то тел. Слева и прямо перед нами горят села за Днепром, где-то по направлению к Козельцу.

На улицах — ни души. Гнетущую тишину нарушают лишь идущие неподалеку и непрерывно тарахтящие обозы.

Шепчу Маринке, чтобы молчала, крепко держалась, потому что сейчас пойду быстро. Уже поздно, а пребывание на улицах по приказу коменданта города разрешено лишь до семи часов.

Чувствую, дочурка моя начинает дрожать. Она испугана и все оглядывается на огромный костер Сырца, самый близкий и словно надвигающийся на нас, угрожающий нам.

— Мама, убежим от него, — шепчет Маринка. И я бегу с горы. Мы скатываемся к железной дороге, ныряем в темноту глухой улочки внизу, которая упирается в нашу. Потом иду уже спокойнее, страх остался где-то позади.

Что это за «пожар», я ребенку не объясняю. Придет время, когда она прочтет эти торопливые записи.

 

20 сентября

Никто еще не оповестил о том, что ликвидируется Подольская районная управа, а с нею и Куреневское «представительство». Но фактически это так. Куда-то незаметно исчезли и председатель «представительства», и начальники нескольких отделов, и все служащие — фольксдейче.

Руководит сейчас «представительством», смущенно улыбаясь и отдавая малозначащие распоряжения, Николай Порфирьевич. Сегодня утром отделы получили от него негласный приказ: «Незаметно сжечь лишние бумаги». Мне он поручил «чем-либо заняться». В пустом кабинете председателя лежит на столе стопка воззваний Форостовского, доставленных из Подольской управы для раздачи населению через инспекторов. Николай Порфирьевич, получив их, положил на стол и оставил «без дальнейшего движения».

Рву воззвания на части и набиваю портфель: обещала принести домой бумагу на растопку печи. Заметив портрет «фюры» в административном отделе, едва сдерживаю желание порвать и его на мелкие кусочки. Но участи своей портрет не избежал, к концу «рабочего дня» он исчез. Видимо, кто-то с ним расправился.

Сидим в карточном бюро: я, Зина, Нюся, Наталка, Татьяна Афанасьевна, которая ведала последнее время этим бюро. Происходит обмен новостями.

— Пан Туркало исчез — это вам раз, Шовкун обежал с фургоном, захватив все ценное добро, — это вам два, — сообщает Зина.

Нюся рассказывает:

— Тем фольксдейчам, которые еще не выехали, уже некуда бежать. Некоторые из них на вокзале, кое-кто, отчаявшись, возвратился домой.

— Но почему не слыхать канонады? — вырывается у кого-то вопрос, и хор голосов отвечает:

— Еще рано, еще услышим!

В дверях появляется Николай Порфирьевич. На его губах все та же покорная, растерянная улыбка.

— О чем вы там шепчетесь? Еще успеете нашептаться. Кончайте с бумагами, и будем делить дрова.

Спустя час убегаю домой. Какая уж теперь работа, и ведь в управу, поскорее бы ей провалиться, гнала угроза. Теперь она потеряла свою силу.

Идем убирать овощи.

 

22 сентября

Сечет осенний дождь, злой ветер швыряет мокрыми листьями в лицо. А обозы тянутся и тянутся. В плащах, съежившись от холода, с грязными потеками на лицах, хмурые и сонные, проезжают фронтовики.

Тащу по асфальту тележку с дровами. Я и Наталка при разделе получили двадцать четыре полена. Наталка осталась раздавать патоку (вырвала накануне из зубов Подольской управы), Маруся ушла куда-то добывать патоку для своей мастерской.

Я промокла под дождем до нитки, но на душе спокойно. Хозяйственные хлопоты отвлекают мысли от действительности, которая, правда, внушает надежды, но пока еще тяжела. Скорее домой! Там мама топит плиту и печет яблочные блины. Я и Наталка получили по два килограмма муки, по два килограмма пшена и немного растительного масла. Такого роскошного пайка нам ни разу не выдавали в так называемой управе. Припоминаю, как с Наталкой «вырывали» этот паек. Подольское «панство» готово было заграбастать все себе и косилось на куреневских представителей, оказавшихся такими проворными.

Теперь можно праздновать отступление оккупантов. Если бы не тревожные думы о том, что нас, быть может, угонят из Киева, можно было бы завести патефон.

Дождь хлещет в лицо. Ну и пускай хлещет. Есть где обсушиться. Какая досада — пришлось остановиться. Перейти на другую сторону улицы мешает обоз. А какое множество каштанов сбил с деревьев ветер! Выскочили они из своих кожушков, блестящие, словно покрытые лаком, и устлали асфальт. Останавливаюсь и собираю каштаны для детей.

Обоз замыкает черная в белых пятнах корова, привязанная налыгачом за рога к задку подводы. Голодная, со впалыми боками, скотина еле переступает ногами.

Но вот наконец-то я дома.

Пришла и Маруся. Она радостно сообщила:

— Наша армия освободила Козелец, Переяслав. Вот в газете пишут об оставлении Полтавы!

Беру в руки газету. Верно, есть такое сообщение. «Для планомерного сокращения фронта» и «после уничтожения военных сооружений оставлен город Полтава». На этот раз почему-то не добавили обычного выражения: «Без помех со стороны врага…»

Пришла соседка, и опять начались разговоры о том, «про что говорят». Наши на правом берегу Днепра. Немцами оставлены Канев и Триполье.

— Это вполне возможно. Ведь мы в трамвае видели беженцев из Дарницы и Слободки, — вспоминаем с сестрой свою вчерашнюю поездку на Подол к знакомым.

Ночь сегодня страшная. Киев со всех сторон в сплошных пожарищах. Горят Дарница, Слободка, полыхают Труханов остров, села на левом берегу Днепра. Сидим на ступеньках лестницы, подавленные, онемевшие. Весь небесный свод над головой в двух огромных заревах, разделенных пока что полосой обычного вечернего неба. Но вот она исчезает: две половины зарева соединились и погасли, смыли звезды.

— Поскорее отступили бы, гады, не мучили людей напрасно. И без того осточертели всем за два года, — как бы про себя говорит мама.

Дети давно спят, да и нам незачем, видимо, бодрствовать до утренней зари. Так и есть, мама гонит:

— Ступайте, ступайте. Зачем всем мучиться? Я все равно не засну. Ложитесь хоть вы, дети, спать.

Молча уходим, а мама остается сторожить. Я заснула не сразу: через окно виднелось то же зарево. Но усталость, тревога и волнение сделали свое, и вскоре сон вдавил голову в подушку.

B ночь на 22 сентября заговорила канонада в разных концах города. Кто это? Свои или оккупанты, которые, огрызаясь, покидают наши земли?

 

23 сентября

Какой радостный и обнадеживающий день! Читали воззвание к нам наших, советских людей, подписанное известными деятелями культуры и депутатами Верховного Совета Украины.

«Мы около ворот Киева…»

«Помогите и ждите…»

«Никуда не трогайтесь…»

Это чудодейственное воззвание, сброшенное нашим самолетом над Сырцом, видели не все, но знают о нем даже дети.

В сегодняшней газетенке прочитала сообщение о боях в районе Чернигова и Канева. А вечером немецкое радио передало об оставлении Канева и Триполья.

 

25 сентября

Киев горит. Со всех концов города слышатся взрывы.

На Куреневку и Приорку ринулся почти весь город: по радио немцы объявили приказ о выселении жителей Крещатика, Подола, улицы Фрунзе и частично улиц Приорки. Появилась так называемая «запретная зона». Оставаться в этой зоне и пересекать ее запрещено. За нарушение запрета — расстрел на месте «по законам военного времени».

Куреневку запрудили беженцы. Мы вышли на улицу, смотрим. Сердце сжимает тяжелое предчувствие: значит, скоро выгонят всех и отсюда. Но куда?

На нашей улице сейчас, словно на Крещатике в довоенные годы, оживленное движение, толчея. Но люди… Нет, они не те, что прежде. Все с узлами, пожитками. Много больных, калек, и тут же играют, спят, плачут, просятся домой обездоленные дети.

Для выселения было дано два дня, но никто не уходил из дома до последней минуты, все еще рассчитывая на то, что мучители не успеют выполнить свой приказ. Но надежды эти, увы, не сбылись, и люди, схватив лучшую одежду и запас еды, двинулись к нам, на Куреневку и Приорку, за пределы «запретной зоны».

Движение на улице большое, но шум от него невелик. Монотонен, тосклив скрип «двуколок», наспех сколоченных тележек. В этих «двуколках» — маленькие дети и немощные старики да одежда, продукты.

Вот поверх мешка с картошкой, около кастрюли и ведра, сидит мальчик лет трех. Вижу, как морщится его личико, как на глаза набегают слезы. Его страшит все вокруг — необычное, непонятное. Мама с бабусей тащат тележку, мама так далеко от него. Но малыш не заплакал, потому что в тележке, которая катится рядом, спокойно сидит девочка и в руках у нее большой плюшевый мишка. Девочка и медвежонок привлекают внимание мальчика, и я ловлю довольный взгляд его матери, которая исподволь следит за поведением сына в такой тревожной обстановке. Раскрасневшаяся, возбужденная, она, напрягая последние силы, тащит «двуколку». Очевидно, торопится добраться к знакомым, чтобы там хоть немного отдохнуть, собраться с мыслями и решить, как дальше быть.

Какая-то женщина рассыпала содержимое своего узелка. Собирает фасоль и рыдает. Пожилой мужчина тащит большую «двуколку» с картошкой, вещами и недвижной, должно быть парализованной, женой или матерью — трудно решить. Вижу бледное лицо женщины, поседевшую голову. Беспомощно свисает сухая, тонкая рука…

Толпа бесконечным потоком растекается по улицам, устремляется вперед, туда, где живут родственники или знакомые. Люди просят приюта, и нужно иметь очень уж черствое сердце, чтобы отказать им.

Я пригласила в свой двор две семьи с детьми и пошла посмотреть, что делается у соседей. Когда возвратилась затем домой, то застала здесь всех родственников Маруси с Подола. Софья Дементьевна Лебединская пришла без вещей, чтобы предупредить нас о том, что некоторое время будет жить у нас вместе с сестрой и матерью. Нашими гостями оказались и два незнакомых старика с мальчиком. Их пригласила мама, увидев у нашей калитки.

Беженцы все прибывали и прибывали. Они настойчиво просились в дом. Кое-кто бушевал:

— У меня нет здесь знакомых. Куда же прикажете деваться?

— Но у нас и без того тесно.

— Буду жить во дворе. Понимаете — во дворе, только бы не на улице!

Минутный спор кончается примирением. Тесно, конечно, но всем хватает места. Дворы поглощали и поглощали прибывавших. В разгар суеты пронесся слух о том, что вскоре будут забирать мужчин. Те начали прятаться в укромных местах.

Я и Софья Дементьевна пошли навстречу ее родным, которые где-то ждали ее, так как сами не в силах были тащить «двуколку». Надо помочь им.

В толпе около трамвайного парка мое внимание привлекла девушка с узлом. Первое, что я заметила, — искалеченную ногу. Ах ты бедняжка! Горе везде, вокруг, но никак нельзя было пройти мимо существа, которое вот-вот убьют отчаяние и безнадежность. Девушка лежала на узле, рядом с ней находилась детская поломанная и пустая тележка.

— Давайте я помогу. Куда вам? — кинулась я к ней.

— Не знаю. Мне некуда идти. Иду, потому что все идут…

Вопросительно смотрю на Софью Дементьевну: что раньше делать? «Доставить» на наш двор девушку с ее узлом или возвратиться за ней после того, как отвезем вещи Софьи Дементьевны? Говорю незнакомке:

— Не впадайте в отчаяние. Я сейчас помогу этой женщине, а минут через двадцать, не больше, вернусь за вами, заберу вас к себе.

Девушка благодарно, но недоверчиво посмотрела на меня:

— А вы точно вернетесь?

— Вернусь. Сидите здесь, никуда не уходите, чтобы мне не нужно было вас искать.

Девушка опять сиротливо прижалась к забору, сев на свой узел. Ее вытянутая нога не сгибалась. То ли она искусственная, то ли сломанная.

— Эта женщина говорит правду! — ободрила несчастную Софья Дементьевна, глазами указывая на меня.

Лицо девушки просветлело. Доставив мать и сестру Софьи Дементьевны домой, я возвратилась за девушкой и застала ее на том же месте и в той же позе.

— А я думала, вы за мной не придете, — сказала обрадованная Маша (так зовут девушку) и начала собираться в путь, вытащив из-под узла палку-подобие костыля.

— И напрасно вы так думали, мы же советские люди, — с легким укором заметила ей Софья Дементьевна.

Но нельзя терять время на разговоры. Софья Дементьевна быстренько пошла на Подол, чтобы забрать, пока еще возможно, что-нибудь путное из оставшихся вещей. Их мать, Варвара Казимировна, спокойно хозяйничала у нас.

Не успела я маме сказать: «Вот, мама, еще гость!» — как к нам пришла учительница Козенко. До того, как окончательно опустела «запретная зона», дом наш, словно ставший резиновым, вместил сорок душ — не считая постоянных жильцов.

На половине Наталки имеется сбоку, справа комнатка, единственное окно которой выходит на улицу. Если дверь в эту комнатку заставить шкафом, она мгновенно исчезает от любопытных глаз. Разыскать тогда комнатушку можно лишь с помощью чертежного плана нашего дома. Но сейчас не до чертежей, и комнатка эта спасает людей. Осенью 1941 года, когда евреев истребляли в Бабьем Яру, в этом убежище жила Мария Марковна.

Сегодня там, за дверью, замаскированной шкафом, поселились мужчины. Их, конечно, ищут. Вот пришли два немецких патруля. Спрашивают по-своему:

— Где ваши мужчины?

Их обступили пожилые женщины (остальные шмыгнули в сарай), выставив вперед Юрика, Василька, еще двух Юриков, Федика и трех Петриков.

— Вот наши мужчины.

Патрули уходят, а детвора зорко следит за всем, что происходит на улице, не появятся ли опять патрули или эсэсовцы, которых ребята умеют узнавать. Когда это нужно, даем мужчинам сигнал, чтобы молчали, не разговаривали в комнате.

Вечером во дворе на сложенных из камней очагах выстроились кастрюли. Люди достали свои скудные запасы и варят пищу.

У всех сейчас одно желание, одно намерение: во что бы то ни стало удержаться в родном гнезде или вблизи него и дождаться своей армии, которая идет освобождать Киев.

 

30 сентября

Прошло несколько дней. Все привыкли друг к другу, сроднились в несчастье. Тревог в эти дни было больше, чем когда бы то ни было, а надежд…

Где же наши? Почему днем такая тишина? Лишь изредка пролетит низко над головой самолет с паучьими лапами. По центральной улице вновь движутся обозы, а за ними воинские части с танками, орудиями в чехлах.

Может быть, оккупанты отступят без боя? Нет, этого ждать не приходится.

Ночи радуют. Пожары погасли (бегаем смотреть на Шполянку, с этой горы хорошо видны окрестности). Явственно слышна отдаленная канонада, гул земли и неба. Над нашим домом, свистя, пролетают снаряды. Стекла звенят, но пока еще целы. Где-то на Шполянке немцы поставили орудия.

Люди по-прежнему живут надеждами на скорое освобождение, выдают желаемое за действительность. Во дворах и на улицах можно услышать:

— Наши уже в Дарнице.

— Наши в Вышгороде.

Обычно день проходит у нас сейчас так: утром, проснувшись, многолюдное население небольшого дома сразу же требует есть. Главные хозяйки (их у нас восемь) начинают готовить одни и те же блюда из картошки, пшена, тыквы и капусты. Хлеба давно не видим, налегаем на картошку.

После завтрака выискиваем, чем бы заняться. Лущим початки кукурузы, чистим свеклу, колем дрова. Кое-кто накладывает заплаты на обветшавшую одежду, стирает, купает детей. Регина Дементьевна, сестра Софьи Дементьевны, захватила с собой швейную машину. Она перелицовывает зимнее пальто Наталки. Некоторые из беженцев, чтобы не сидеть без дела, идут на луг или на так называемое стрельбище, чтобы порыться в земле, где остались клубни картофеля, кое-кто потихонечку растаскивает забор макаронной фабрики, поваленный немецкими лошадьми. Надо же раздобыть растопку. Туда-сюда — и день миновал.

Мужчин (их у нас четверо) прячем во время облав. Это тоже работа. Как только выйдут из своего убежища что-то сделать, в чем-то помочь во дворе, — внимательно следим, нет ли опасности. А если появится патруль, обманем его, убедим, что в доме только женщины да малыши, и выведем за калитку.

Приближается вечер. День заканчивается так же, как начался: «Кушать!»

 

3 октября

На редкость прекрасный день золотой осени. А во дворе по-прежнему дымят «кухни».

Солнце, много солнца сегодня! В его лучах блестят нежной позолотой деревья.

Бои идут где-то уже не так далеко от Киева, со стороны Вышгорода. Сердце чует и ухо ловит раскаты фронтового грома, но беда еще караулит нас. Вот торопливо идет к нам соседка. В руках у нее газета.

— Ксана, прочитайте вы! Что-то я не поняла. Опять выселение? Должно быть, и нас выгонят.

Домохозяйки, услышав такое, покинули «кухню». Пришли и те, кто находился в комнатах и на чердаке. Беседуем за домом, в саду, чтобы не привлечь внимания патруля.

Да. Вот в рамке:

«Дополнительное распоряжение боевого коменданта»:

«Украинцы!

Для защиты города Киева до вторника 5/Х в 18 часов должны быть освобождены: поселок Шевченко, Приорка — на восток к железнодорожной линии, Демиевка, Голосеево, Мышеловка, включая обращенную к Днепру сторону Васильковской улицы и Васильковского шоссе. Для немедленного размещения населения предоставляются все не занятые вооруженными силами помещения и здания вне черты запретной зоны. Кто после указанного срока будет обнаружен в запретной зоне… подлежит расстрелу на месте…»

Потом слышны реплики:

— Сейчас придут к нам с Приорки.

— После этого выгонят уже всех.

 

9 октября

День удивительно похож на предыдущие, которые погасли, не принося ожидаемой радости. Ежедневно по утрам патрули ищут мужчин, днем офицеры охотятся за молодыми женщинами (без ребенка хоть и не выходи на улицу). По главной магистрали тянутся подводы с награбленным. И чего только там нет! Кровати, диваны, перины, ковры, подушки… все, что оставили в своих квартирах киевляне, изгнанные из «запретных зон». Расстреляв для острастки нескольких человек, вопреки приказу вернувшихся домой, оккупанты увозят все представляющее какую-то ценность, а то, что нельзя захватить с собой, портят. В бочки с солеными огурцами и помидорами льют керосин, старую одежду рвут.

Одна из беженок, нашедших у нас приют, — зовут ее Людмила Дмитриевна — в последние дни пыталась пробраться домой, на Подол. Вчера ей это удалось.

Но зря она рисковала жизнью — спасти хотя бы часть имущества не удалось. Квартира оказалась ограбленной. Опустели и ямы во дворе, где кое-что было закопано. На одной из дверей висела черная дохлая собака. Людмила Дмитриевна, возможно, и не узнала бы свою квартиру, если бы не родилась в ней и не прожила там свыше сорока лет.

Возвращаясь вчера с Маринкой из Замковища, я заметила, что исчезла одна колея железной дороги. Ее сняли со всеми болтами и гайками. Вторая линия пока уцелела, — видимо, еще нужна для того, чтобы вывозить награбленное.

Второй день настороженная тишина. Может быть, готовятся сдать Киев «незаметно для врага», как сдали Тамань? Если это так, мы бы скрыли то, что труднее всего скрывать, — радость, сделали бы вид, что не замечаем ухода врага. Но почему же они так спокойно ходят по нашим улицам, грабят население? Носятся упорные слухи о том, что немецкая армия на Украине отрезана и попала «в мешок», что нет уже дороги на Белую Церковь и выгнать киевлян оккупантам просто некуда. Куда же тогда они везут награбленное?

По утрам патрули снова ищут мужчин — нужны рабочие руки для того, чтобы возводить в Пуще проволочные заграждения и противотанковые рвы. Целый день торчат на улицах немецкие солдаты, остановившиеся на отдых.

Вчера, возвращаясь с участка (с людьми поддерживаю связь до сих пор), разыскала среди беженцев Варвару Ивановну, Анастасию Михайловну и еще нескольких своих коллег. Все они притаились в большом старом здании, расположенном в Бондарском переулке. Дом этот, как огромный старый гриб, прячется среди деревьев в густом саду. Он как-то незаметно распластался, притих за старым, посеревшим от времени сараем. Там нашли приют свыше семидесяти человек. Имущество всех обитателей «старого гриба», которые сошлись сюда с разных улиц Куреневки и даже из центра города, разграблено, но люди не теряют бодрости духа. О том, как закапывали вещи, с которыми надоело носиться и которых вдруг оказалось слишком много, чаще всего говорят с юмором. Бог с ним, с этим имуществом. Главное ведь то, что свои где-то близко и мучиться теперь недолго. Жильцы «гриба» раздобыли экземпляры воззвания, сброшенного нашим самолетом, и, познакомившись с его содержанием, передали куда-то дальше. Варвара Ивановна рассказала мне, о чем пишут и к чему призывают наши.

С Анастасией Михайловной я не успела поговорить: она носилась по зданию. Кого-то надо было накормить, больным оказать помощь. Хороша она была сегодня, эта старенькая, подвижная учительница. Ее возвышало, приподнимало над буднями сознание того, что она нужна другим. Сегодня она мне показалась лет на двадцать моложе. Когда, на ходу поздоровавшись со мной, пробежала мимо, я не заметила на ее лице ни одной морщинки. А ведь помню их еще с первого класса.

В этом доме я встретила и тех, кого не ожидала видеть живыми, и очень обрадовалась. После обычного изложения новостей Варвара Ивановна спросила меня:

— А ты знаешь, что произошло с пани начальницей отдела труда?

— А что могло произойти? Она, кажется, выехала вместе с фольксдейче…

— Никуда она не уезжала, а осталась со стариком отцом в «запретной зоне», в своей квартире.

И Варвара Ивановна рассказала о том, как эта «женщина с каменным лицом» надеялась, что за верную службу немцы не будут ее трогать. А что получилось на деле? Оккупанты ограбили квартиру, отца избили, а ее изнасиловали. Должно быть, отставная прислужница немцев вступила в спор, сказала что-то резкое, так как говорят, что избили потом и ее. Сейчас она тяжело больна.

 

12 октября

Сегодня еще с ночи глухим отголоском далеких боев снова заговорила со всех сторон земля. Проснувшись, слушали, сдерживая биение сердца.

А утром…

Только-только матери выстроили на камешках в один ряд кастрюли, только-только запылали огоньки под ними, как, низко, спокойно плывя в небе, появились двенадцать наших самолетов. Они, казалось, летели прямо над нашим двором. Дети первые заметили их и подняли крик:

— Сюда, сюда, наши, наши!

Из комнаты выбежали и мужчины, забыв об осторожности. Все подняли руки к небу и кричали каждый что-то свое — такое волнующее, что захватывало дух, вызывало слезы радости. Низко-низко проплыли над нами самолеты в морозном уже воздухе, блеснув красными звездами на крыльях и надолго оставив в ушах рокот моторов.

— С боевой операции, бомбили где-то за Киевом военные объекты, — глядя вслед самолетам, промолвил Сергей Тимофеевич, а люди, стоявшие во дворе, все еще не отрывали глаз от неба, хотя самолеты быстро исчезли.

Потам появилось еще несколько бомбардировщиков, и дети начали радостно считать их. Кому-то показалось, будто летчик, выглянув из кабины последнего самолета, помахал всем рукой.

Калитка скрипит непрерывно (мама обещала сегодня смазать ее — «разжилась» где-то керосином). То приходят к нам гости, соседи, чтобы выказать свои чувства. Зреет надежда на близкое освобождение, и когда выскажешь ее громогласно, словно укрепишься в мысли: скоро все будет по-иному, так, как прежде.

Я просмотрела газету. Она сегодня, должно быть, вышла в последний раз. О чем говорится на ее столбцах? Немцы сдали «незаметно для врага» все «кубанское предмостное укрепление». В речи на съезде гаулейтеров и руководящих деятелей райха «фюрер» с запалом толковал о своей «непоколебимой воле достичь победы», о «крепком духе немецкого народа» и «широко начатом строительстве поселков из деревянных домиков», которые якобы будут незаметны для бомбардировщиков, досаждающих Германии своими частыми налетами.

«Мы никогда не ослабнем!» — вопит Гитлер. «К своим границам большевиков не подпустим!» — кричит он.

Статья «Дух Германии не сломить!» приятна именно тем, что вызывает противоположные мысли. Никакие заклинания и громкие фразы фашистов не спасут.

Статья «Противники немецких танков» доказывает, что советские танки, наша советская авиация — опасные противники (ага!), «Немецкая оборона (времена наступления кончились!) все время следила за развитием оружия у противника», и она, дескать, «непоколебима» (увидим, увидим!).

Пообедав, пошла с Маринкой на Замковище, а затем на Мало-Мостицкую улицу. Там в каждом доме немцы. Людей выгнали в сараи, а сами свозят с Подола, из «очищенной от населения» зоны, разные ценные вещи-мебель, ковры, музыкальные инструменты, оставленную в спешке одежду.

Хотя улицы, где я была, и не входят в «запретную зону», однако на отдых они вторглись именно туда, в расчете на то, что местные жители будут их обслуживать. С офицерами пожаловали так называемые «шлюхдейче». К каждой из них немцы приставляют кого-либо из наших в качестве прислуги. Этих проституток наши люто ненавидят: так низко пали, продались проклятым оккупантам. Катерине Мовчанюк офицер приказал освободить комнату для себя и такой «персоны», Женя Закревская убежала к родственникам на Сырец. Ей стало невмоготу: в доме поселились два офицера с «шлюхдейче».

Зашла к Надежде Степановне Ткач. Она в отчаянии.

— Выгнали, проклятые, в сарай. Мужу и мне пришлось спать вместе с коровой и поросенком. Ночью покоя нет, и весь день морочат голову! — горько жалуется она. Но не успевает договорить. К ней подходит офицер с двумя горшками. В одном из них — молоко с сахаром, в другом — яйца; эти горшки он держал за ручки одной рукой, а в другой — тарелка с желтоватым порошком. Говорит Надежде Степановне, что нужно сделать пудинг. Та сердится:

— Надоели вы мне, идите к своей хозяйке!

А мне:

— Эта красавица снова захотела сладкого!

Офицер тычет ей в руку горшки. Надежда Степановна берет их и ворчит:

— Да уж поставлю в печь, взбеситься бы вам в новолунье!

Все же нам удалось поговорить обо всем, что нас волновало. По словам Надежды Степановны, жители их улицы будут скрываться где только возможно, а из Киева не уйдут.

— Из всего видать, что у нас пудинги печь немцы теперь не будут, — резюмировала Ткач. Она напоила Маринку молоком, дала домой тыкву, молока, кусок печенки.

Побывала я и у Матрены Федоровны. Та накормила нас молоком с творогом, нарезала настоящего хлеба, полученного мужем после эвакуации консервного завода, где он работал.

— Никогда не давали пайков, а перед смертью расщедрились, — сказала, смеясь, Матрена Федоровна. Она передала привет от Жени, которая сегодня прибегала домой и интересовалась, жива ли я, цела ли.

Маринка, съев кусочек хлеба, шепнула мне:

— Мама, если я еще один возьму, не будет заметно?

Мы с Матреной Федоровной грустно усмехнулись, и она завернула в бумажку по кусочку хлеба для Маринки и мальчиков. На прощание промолвила:

— Когда все это кончится, приходите. Не забывайте нас. Мы будем скрываться на Сырце, далеко не уйдем.

На Мало-Мостицкой наслушалась и насмотрелась. Там беда за бедой.

В овраге нашли изнасилованную и убитую шестнадцатилетнюю девушку. Мать рассказывает, что пришли два патруля и забрали дочку «работать на кухне». Три дня девушка не возвращалась домой, а на четвертый мать разыскала ее на дне оврага, голую, изувеченную, закутанную в простыню.

Шуру М. эсэсовцы изнасиловали в ее же квартире. Мать попросили выйти (разве не образец «европейской вежливости»?) и заперли дверь на крючок. Несчастная мать позвала людей на помощь, но было уже поздно. Шура ходит как помешанная и рвется наложить на себя руки; соседи следят за ней.

Все, кого я видела сегодня, с кем беседовала, в один голос говорят:

— Далеко не уйдем, разве мало оврагов, мало мест, где можно укрыться? Схоронимся то ли на кладбище, то ли в погребе.

Когда вечером возвратилась домой, услышала взволнованный рассказ своих о том, что по нашей улице прошли три каких-то ферта в черной форме с нашивками на рукавах. Они заглядывали во дворы и объявляли об эвакуации. Люди выходили из дворов и угрюмо молчали. Потом проехал автомобиль. Сидевшие в машине сперва терзали людям уши каким-то лающим джазом, а потом разбросали листовки.

— Вот на, почитай, что подбросили нам под музыку, — говорит мне мама. — Мы уже прочитали.

Беру листовку в руки. Что там еще придумали бегущие «завоеватели»? Воззвание написано категорическим тоном, без какого бы то ни было обращения:

«Свыше 100 тысяч человек еще не на работе. В моем последнем воззвании я высказал принцип: кто не работает, тот не ест. Многие из вас еще не поняли этого.

Вам, которые не работают, я предлагаю теперь новый и единственный шанс: вы можете заявить о своем желании вместе с вашей семьей выехать на работы в безопасные места западных областей. Отъезд — по железной дороге, до вокзала — трамваем. Вы будете иметь все преимущества и выгоды, какими пользуются там ваши земляки.

Покажите, что вы хотите поставить свою рабочую силу на службу нашей победе. Заявить о своем согласии можете на главном вокзале. Там — точные сведения. Кто не заявит о своем согласии, тот докажет этим, что он наш враг, и не может претендовать на пропитание, помещение и одежду. Всех, кто будет саботировать, я прикажу карать со всей строгостью.

Работающие здесь получают специальные повязки и этим мерам не подлежат. Все остальные вместе с семьями и багажом должны явиться на главный вокзал…»

Дальше шел график явки на вокзал жителей районов города: 12, 14, 19, 24, 29 октября (куреневцы — 12 и 19 октября).

Далее таким же неуклюжим языком было изложено требование:

«Кур, корт, гусей, свиней, лошадей, собак и кошек сдать по адресу (назван дом на улице возле вокзала). Всем будут выданы квитанции.

Люди с высшим образованием будут вывезены отдельно, а сейчас обязаны явиться для предварительной регистрации на Брест-Литовское шоссе, № 39. Тот, кто не явится до 15 октября, не может рассчитывать на какое-то особое к себе отношение. Фольксдейче надлежит явиться во вторник…»

В конце приказа стояла подпись: «Комендант Брандт».

 

14 октября

Накануне ночь была могильно тихой. Почти никто не спал. По дворам сновали и шепотом переговаривались беженцы. Утром шли толки все о том же.

— Ну что делать?

— Никуда не трогаться — и все!

— Кто же пойдет на тот вокзал?

— Будем кочевать с узлами с улицы на улицу; с улицы во двор, со двора на улицу.

— В последнюю минуту можно будет спрятаться и в «запретной зоне». Риск — благородное дело.

— Сегодня ночью уйдем на кладбище. Там найдем подходящий склеп.

— А мы в овраге спрячемся.

— На пятьсот тысяч населения не хватит жандармов!

На улице люди собираются группами. Возмущение прорвалось наружу, и его не остановить.

— Но где же наши?

— Говорят, видели уже разведчиков в Пуще, на четырнадцатой линии.

— Ах, это «говорят»!

— Неужели успеют, гады, выгнать нас из города? Наши соседи советуются, успокаивают друг друга, порой чья-нибудь острая шутка вызывает дружный смех. А потом опять слышится:

— Что делать? Уходить или еще подождать?

Постепенно созревает твердое решение: собрать узлы и на них сидеть до последней минуты. Наши вот-вот должны нагрянуть!

Чтобы успокоиться, хожу со двора на улицу, с улицы во двор. Мама спокойно хлопочет, готовя «постники» — постные супы, заправленные овощами, всякой другой зеленью. Они — аппетитные, вкусные, особенно на голодный желудок.

Беженцы держат между собой совет, что взять из вещей в дорогу и что спрятать, чтобы легче было скитаться по городу. Только бы выдержать, дождаться своих, думает каждый.

А что, если наших задержат немцы, а что, если у самых ворот Киева завяжутся бои? Но думы об этом не пугали: желание избавиться наконец от оккупантов было таким жгучим, что все страхи никли перед ним. Вот только не отразили бы наступление наших. Но нет, никак не похоже на это. Из города вывозят все дочиста, думают «организованно» угнать население куда-то в западные области, сами поспешно отступают, — где уж тут до подготовки к обороне Киева как военного объекта!

Видимо, наши жмут — и крепко. Позавтракав, ухожу на свой бывший участок. На улицах оживилось движение, увеличилось число прохожих — почти все свободны от принудительных работ. Не вижу ни одного, кто спешил бы по приказу коменданта на вокзал: трамваи ходят пустые. Даже те, кому нужно побывать по делу на Подоле, не садятся в трамвай, а движутся «пешим порядком».

Иду по Вышгородской улице. И встречные и те, кто идет позади меня, говорят о том, что волнует всех: о приказе Брандта. Доносятся отрывки разговоров:

— Опять хитрости; заманить в западню мужчин, ограбить и вывезти женщин…

— Помогать им! Ишь чего захотели…

— Не напугает этот комендант.

— Может, он еще захочет, чтобы ему привели на аркане блох?

Когда я свернула с центральной улицы на боковую, в глаза сразу же бросились признаки запустения. Издевательством над притаившейся улицей показались мне звуки танго, доносившиеся из автомобиля. Он был светло-серого цвета, с радиопередвижкой. Привинченный к его крыше громкоговоритель исторгал кощунственную музыку. Автомобиль этот я сразу же узнала, вспомнив вчерашний рассказ о нем домашних. Проиграв несколько раз танго, он поехал на другую улицу, и вскоре оттуда донеслась мелодия одного из вальсов Штрауса. Брандт выманивал людей, звал их на вокзал. Тщетно, конечно. И на вальс улица ответила молчанием.

Разбросав воззвания с известным уже приказом, автомобиль двинулся со своей музыкой на другую улицу, а я пошла на Большую Мостицкую. Жители всех улиц моего бывшего участка, всей Приорки не собирались уходить. Все ждали…

Под вечер, когда я возвратилась домой, услышала тревожное:

— А для нас опять играл патефон.

Никому не спалось. Пошли на гору, что за вишенником, в конце сада. Оттуда смотрели на ракеты, пылавшие где-то далеко, в районе Вышгорода и Пущи, на огромные зарева в том же районе и на разноцветные нити трассирующих пуль.

Отчетливо слышна была сильная непрерывная канонада, где-то кружили в небе наши самолеты, «хлопотали» около военных сооружений врага.

Бомбардировка продолжалась всю ночь. Хотелось, чтобы ночи этой не было конца.

Утром узнали, что наши бомбили поселок Шевченко, Вышгород, Гостомель. Потери у немцев огромные.

 

16 октября

Вчера первыми погнали жителей Приорки (по «графику» они должны были явиться на вокзал 29 октября). Перед рассветом на улицах появились жандармы с собаками. На сборы дали полчаса, и люди, готовые ко всему, молча укладывались, отправляясь в неведомое, но немцы многих недосчитались. Кто остался кочевать около родного дома, кто пошел в заранее намеченное безопасное место или же скрывался в лесах, оврагах, на кладбищах. Некоторые обитатели этой недавно еще «свободной зоны» прибежали к нам, на Куреневку. Кричат испуганные дети, бегут взрослые с немым вопросом в глазах: где та спасительная щелочка, в которой можно скрыться в последний лихой час? Опять тележки, узелочки, малыши, беспомощные старики. Козы и коровы на веревках. С жалостью смотрю на человека, который запрягся в подводу, нагруженную детьми и разным домашним скарбом. Далеко ли он потащит все это? Позади, отчаянно напрягая силы, толкает подводу его жена. Семья «поехала». Вряд ли держит она путь к вокзалу.

Стою, взбудораженная, в толпе и жадно ловлю ее дыхание.

— Вы куда?

— Пока что сюда.

— А потом?

— В свою квартиру, в «запретзону».

— Всех не перестреляют.

— Не вывезут всех, врут.

— Даже собраться не дали.

— И меня выгнали в чем стояла.

— Раскатывала тесто, так и осталось на столе.

— А нам не дали и позавтракать.

— В лесу уже расстреляли нескольких человек.

— Всех все равно не переловят.

Иду в дом. Наши еле живы. Ни на что не поднимаются руки, всех преследует назойливая мысль: не могут, не должны нас выгнать, до вечера что-то должно случиться. Нам после повторной игры на патефоне дали срок до восьми часов утра 16 октября.

Надо бы спрятать кое-какие вещи, но для чего? Все равно найдут и заберут. Подол обобрали до нитки. И нашлось же у гадов время для этого!

Но недолго бездействовали люди. В садах и огородах зашевелились: закапывают имущество и хозяева и беженцы. Теперь уже все на одном положении — изгнанников. Закапываем для собственного успокоения, чтобы не терзаться душой, не глядеть на вещи, каждая из которых добыта твоим трудом. Их, как обнаружилось сейчас, довольно много. Возьмешь в руки, и сердце щемит. Казалось, никогда не была рабыней вещей, а жалко их, неужели пропадут? Кладешь в яму, как в могилу.

Утешает одно: все так делают. Сейчас только и слышно:

— Ой, дайте и мне лопату!

— Копайте яму вот здесь.

— Да глубже! Ну кто так закапывает?

Во всех соседних садах люди трамбовали и маскировали ямы. И смешно, и плакать хочется. Я выкопала глубокую ямку справа от садовой скамейки, под грушей. В нее положила небольшой чемоданчик с десятью тетрадями своего дневника, завернутыми в кусок клеенки. После долгих колебаний забросала яму землей. Где еще теперь спрячешь дневник? На чердаках будут шарить — найдут. Носить его, не расставаться с тайным верным другом, который не раз успокаивал душу, — рискованно. Все же не утерпела и взяла с собою начатую тетрадь № 11. Может, удастся взять перо в руки. Утрамбовала ямку. Позвала маму и допросила найти следы. Она не смогла их обнаружить. Значит, маскировка удачная.

Все комнаты оголены. Настроение как после пожара. Бледные, изнервничавшиеся, измученные бессонницей, слоняются обитатели нашего дома. А ведь лишь два дня тому назад все были уверены, что самого худшего — изгнанья — все же удастся избежать.

Окончательно успокоилась тогда, когда вещи исчезли с глаз: их закопали, отнесли на чердаки, в сараи, а кое-какие выкинули. На полу лежали узлы, заготовленные для похода. Будем спать на этих узлах и возле них, постелей в комнатах уже нет.

Под вечер полил дождик. Обыкновенный осенний дождик, который не забыл обрызгать для начала землю, схоронившую наше имущество.

Когда стемнело, к нам пришли ночевать человек двадцать жителей Приорки. Отдали им с детьми квартиру Наталки, а сами вместе с остальными беженцами разместились у меня и на чердаке. Прибывшие принесли известие о том, что поезда не ходят. На вокзале отбирают лучшие вещи, мужчин отделяют, женщин с детьми тоже угоняют. Куда именно — неизвестно.

Вновь возникла надежда: может быть, удастся нам отсидеться дома. Когда прекратился дождик, ходили на гору в надежде что-то увидеть.

Не спали. Какой уж там сон на голых кроватях и на полу, кое-как дотянули до утра, а утром и у нас на улицах появились жандармы и эсэсовцы с резиновыми дубинками и, заходя в каждый двор, стали всех выгонять.

Часть беженцев еще вчера, не дожидаясь критического момента, двинулась в «поход» (Маруся ушла со своими родственниками по их маршруту). Мы с Софьей Дементьевной соображали: ночевать ли где-нибудь на Куреневке или спрятаться на чердаке их квартиры? Словом, товарищество наше распадалось на глазах. Все расползались по щелям, как букашки, чтобы легче было укрыться, стать незаметными.

Мама начала было плакать по Марусе и Васильку. Я ее убедила, что Маруся сумеет спрятаться и непременно возвратится. Далеко она не пойдет.

Запомнила на всю жизнь последнюю минуту перед оставлением родного двора. На всех нас и на детях зимняя одежда, зимняя обувь на ногах. И Наталка и я с двумя тяжелыми узлами — опереди я сзади. Они прижимают нас к земле, но оставить их никак нельзя: это одежда, постельное белье и т. д. Мама в зимней кофте, сапогах и теплом платке, с массивным коромыслом на плече, к которому подвешены корзины с едой, самой необходимой кухонной утварью. Чайник и ведро не вместились туда, и она привязала их к корзинам. С узелком за плечами шли в валенках Юрик и Маринка. У Юрика на узелке прикреплено разрисованное ведерко, любимая игрушка, у Маринки сзади узелок, а спереди — привязанная к нему кукла Иринка, которую «оставить ну никак нельзя, так как погибнет». Поймали было и кошку Ниточку, но перед самым уходом она куда-то сбежала. Вот уже тронулась вся Куреневка, тронулась Приорка, покидая родимые места. Люди уходили, спасаясь от неволи, от ударов резиновых дубинок ненавистных «хозяев», власть которых не могла покорить их души и сломить человеческое достоинство.

По дворам и улицам бродили оставленные хозяевами козы, кролики, птица. Коров вели с собой, и скотина тоскливо ревела.

Слез уже не было. Им на смену пришла ненависть — самое сильное чувство, которое сушит слезы. Оно-то и поддерживало нас целых два года.

Присоединились к группе людей и с ней вместе влились в медленно плывущий общий поток.

— Куда же теперь?

— Куда бы ни было, лишь бы не на вокзал!

Идем по улице Фрунзе, на которой гремят пустые трамваи.

— Вы на Лукьяновку?

— Нет, там уже играл патефон, хотим на Соломенку пробраться.

Идти тяжело: плечи ноют, в солнечный осенний день жарко в зимней одежде. Но остановиться нельзя — отстанешь, а сядешь — не поднимешься, иссякнут силы.

Кое-кто плачет, но у большинства — решительные лица.

— Добрый день!

— Вы куда?

— Будем крутиться.

— И мы.

— Чтоб его в бублик скрутило!

Жарко. Ревут коровы, плачут дети. Малыши, как и Юрий с Маринкой, все с узелками. Сосет под ложечкой, так как ушли голодные, оставив нетронутым завтрак на столе: не до него было. Дойдя до трамвайного парка, остановились передохнуть. На рельсовом пути два пустых трамвая с прицепами. Они только что вышли из парка. Люди их обходят, трамваи идут к вокзалу. Один из вагоновожатых приблизился к беженцам и тихонько им говорит:

— Садитесь. На Подоле остановлю. Все, кто с Подола, возвращаются туда.

— Но ведь там «зона»! — отозвался кто-то с отчаянием в голосе.

— Да разграблено все, ну какая теперь «зона»! — ответил он с раздражением. — Уж сколько отвез туда людей!

Софья Дементьевна многозначительно переглянулась со мной, а мамы наши решительно сказали вагоновожатому:

— Вези на Подол.

Решение это возникло неожиданно, и настроение у нас сразу же улучшилось. Появился адрес, дом, куда мы идем, и на душе стало легче. Вскоре трамвай наполнился: люди поверили, что он остановится там, где они потребуют, не увезет предательски на вокзал. В самом деле, чего было бояться? Ведь водитель трамвая — наш человек.

Когда все наконец разместились, трамвай тронулся. Ехали по-барски, и не успели оглянуться, как приехали: трамвай остановился на Верхнем валу, как раз напротив квартиры Лебединских. В доме этой замечательной семьи мне раньше не доводилось бывать. Новый приют был для меня незнаком. Зашли с Константиновской улицы через калитку, которая затерялась между густо стоявшими высокими зданиями. Запомнились квадратный дворик меж стенами домов, типичный черный ход и узкая витая лестница, которая вела на второй этаж и дальше на чердак. Отметила про себя, что квартира эта не так уж и заметна, хотя сам дом стоит на перекрестке и виден издали. Понравилось, что окна трех комнат выходят не на центральную улицу, а на Верхний вал, который ведет к так называемому Житнему базару.

Потихоньку, сдерживая волнение, добрались мы до заповедной двери, она была открыта и висела на одной петле. Филенка выбита, сразу видно — здесь хозяйничали чужие. Софья Дементьевна горько прошептала:

— Прошу в дом.

Квартира была, если можно так выразиться, безупречно разграблена. Стояли принесенные откуда-то грабителями плохонькие кровати со старыми матрацами. Комнаты были загажены, на полу валялись банки из-под консервов. Все говорило о том, что совсем недавно здесь жили офицеры и, вероятно, устраивали оргии. Единственное, что успокаивало наши глаза, это высокие и густые комнатные цветы: они закрывали собою окна почти до потолка, заметно было, что кто-то их совсем недавно поливал.

Передохнув на узлах и сбросив с себя лишнюю одежду, мы принялись хлопотать. Добыли воды, дров, починили дверь, чтобы она запиралась. Часа через два в комнатах стало чисто и уютно, сварен был пшенник.

К вечеру мы сильно устали и притихли. Узлы лежат наготове, их не развязывали, хотя ночевать собираемся «дома». Ходим на цыпочках, говорим шепотом. Дети во всем нам подражают, напуганные необычной обстановкой и всем нашим поведением.

Судя но всему, нас еще не заметили, и ночь пройдет спокойно. Пока что эсэсовцам не до нас.

 

18 октября

Два дня тайно живем в «запретной зоне». Рискованно, но успокаивает сознание того, что мы не одни, есть жильцы и в других домах. Готовы ко всему, лишь бы не погнали неведомо куда. Два дня тенями снуем по комнатам. Роскошное большое трюмо, которое, к нашему удивлению, осталось целым, завесили простыней, чтобы оно не пугало, не показывало обескровленные тревогой, безнадежностью и бессонницей лица.

Стукнет или засмеется кто-нибудь из детей — и взрослые дружно набрасываются на него:

— Тише!

Ох уж это гнетущее слово! Прошлой ночью шел обоз на Куреневку. Било орудие где-то вблизи Днепра, от движения тяжелых грузовиков дрожали окна, а мы, вытянувшись на матрацах, постеленных на полу (добыли их в соседней пустой квартире), строили предположения.

Ночь не принесла перемен. Украдкой смотрим в окна. Второй этаж, за цветами нас не видно. Весь день немецкие подводы везут и везут с мельницы на вокзал мешки с мукой. Дети шепчутся, вспоминают хлеб. Когда мы его видели последний раз?

Вчера прокрался к нам Виктор, знакомый Лебединских. Этот сбежавший из плена парень добрался до Киева и вот уже второй год живет с какой-то молодухой, на правах примака, как говорили у нас в старину. Он тоже скрывается где-то здесь, неподалеку. Когда этот Виктор постучал к нам, мы все обмерли, но Софья Дементьевна, узнав его голос, впустила.

Виктор рассказал, что изгнание населения продолжается, немцы заканчивают грабить Киев. Как только наша армия войдет в Киев, Виктор вступит в нее. На прощание посоветовал нам никуда не выходить и ничем не обнаруживать свое присутствие.

Сейчас тихо. Но откуда-то издалека докатывается гул. Мы с Региной Дементьевной уже несколько раз поднимались на чердак и прислушивались.

Интересно: где сейчас наши соседи с Копыловской? Мама потихоньку плачет по родному крову. Меня спасают книги (уцелела часть библиотеки Софьи Дементьевны) и перо (вновь появилась возможность писать). А мама, лишившись хозяйства, не имея привычных хлопот, тает и чахнет на глазах.

О Куреневке первыми заводят беседы мамы. Молчат-молчат — и вдруг:

— А куда ты дела желтые туфли? — Это мама, обращаясь ко мне.

— Уцелела ли на чердаке наша швейная машина? — неведомо кого спрашивает Варвара Казимировна.

— А кожаное пальто можно было бы и не закапывать, а взять с собой, — вздыхает Регина Дементьевна.

— Чего уж там жалеть, остались бы в живых, что уж эти вещи! — успокаивает всех Софья Дементьевна.

Сегодня Маринка нашла и отдала бабушке кусочек высохшего стебля. Он сохранился, зацепившись за пустую, про запас захваченную корзинку. Как засияли у мамы глаза.

— Погляди, наша кукуруза!

Стебелек кукурузы обошел несколько рук, напомнил нам дом, садок, и наши старушки пустили слезу. Мы притихли, как мыши, и нетерпеливо ждем сумерек. Тогда не так тяжело, меньше страха. Утром во двор забрел немец. Постоял, посмотрел вокруг, свистнул и ушел, видимо не отважившись в одиночку ходить по квартирам. Наблюдали за ним из окна в коридорчике, прикрытием служила нам занавеска.

По улице проносится мотоцикл. Трамваев не слышно, они прогремели утром. Падает осенний дождик. Долгий, мелкий, въедливый, и мамы опять не выдерживают:

— Вот наказание. Сгниет все в ямах.

 

21 октября

Половина второго. Только половина второго! Как бесконечно долго тянется время. За окнами — прекрасный осенний день: солнечный, теплый, прозрачный. Но к чему эта чудесная осень, если приходится таиться, ходить на цыпочках, говорить шепотом и терпеливо дожидаться ночи, чтобы под ее покровом без страха дышать и думать.

Правда, второй уже день потихонечку выходим с детьми на прогулку на двадцать — тридцать минут. На малюсеньком дворике, затерявшемся между высокими стенами зданий, самое интересное место — у щелки закрытой калитки. Смотрим по очереди.

Жизнь на улице почти замерла, трамваев, которые шли пустыми на вокзал, уже нет. Формально эвакуация закончилась. Значит, теперь начнутся облавы, будут ловить тех, кто не остерегается, плохо спрятался. По улицам ходят лишь грузовики. Оккупанты везут на машинах все, что еще можно вывезти. Вот прошел грузовик с набитыми чем-то мешками.

Прохожих теперь увидишь редко, они то появятся, то неожиданно исчезают. Вольготнее чувствуют себя люди с повязками, они по приказу принимают участие в «эвакуации имущества» и имеют право ходить свободно. Женщин среди них нет.

Сегодня наблюдавший за улицей Юрик увидел кошку, и его сердечко не выдержало: «Киска, вот кисочка». А Маринке и вовсе посчастливилось, она увидела «настоящую» бабусю, которая шла по улице и «не боялась». «Бабуся» прошла мимо нашей калитки, и дети успели ее разглядеть. Маринка заметила тогда, что она «еще не стара, а молода».

Во время прогулок дети замирают в немом испуге, когда по улице проносятся, громко переговариваясь, мотоциклисты. Вчера несколько мотоциклистов неожиданно остановились возле нашей калитки. Хорошо, что в ту минуту у всех у нас отнялся язык и я успела с детьми шмыгнуть в тайничок, расположенный тут же, во дворе! Очевидно, один из мотоциклов испортился. Солдаты быстро починили его и уехали. Калитку они раскрыли настежь, и это понятно. Нервы захватчиков сдали — их успокаивает теперь, да и то ненадолго, все открытое взору, опустошенное, мертвое.

Напуганные мотоциклистами, дети вчера не рады были ни солнцу, ни травке, пробившейся под стенами домов второй раз уже за это лето.

Прогулки неизменно приносят нам треволнения, но нельзя же целый день держать детей в комнате, как в клетке. Целыми часами стоят они, бедняги, на стульчиках около замаскированных окон и наблюдают досконально изученную уже улицу. В доме напротив, на втором этаже, тоже есть обитатели — Маринка увидела там на рассвете легонький дымок.

Два дня меня преследует мысль: улучить удобную минуту, выскочить на улицу и расспросить вагоновожатого, что сейчас делается на Куреневке. Водитель трамвая, быть может, сам с Куреневки, а если он и не живет там, то ездит туда. Ведь появившиеся на улице грузовые трамваи идут через Куреневку и Подол.

Сегодня наша прогулка была удачной: дети заметили в щелку грузовой трамвай, остановившийся неподалеку. Вагоновожатый что-то ворожил на стрелках, и я, выскочив со двора, решительно подбежала к нему. Он удивленно посмотрел на меня, но догадался, что я не с неба слетела, и усмехнулся в усы.

— Что там на Куреневке? — спрашиваю, чувствуя, что лицо мое мокрое от слез.

— Почти на всех улицах разместились немцы.

— На Копыловской?

— Тоже.

— А люди?

— Живут тайком, так же как и тут. Была как-то облава, но скрываются еще многие.

— А можно хоть наведаться туда?

— Чего же? Только бы не попасть в облаву, а то можно. Почему же нельзя, — добавил он, а затем, вздохнув, ушел в вагон. А я, озираясь, побежала к калитке, за которой ждали меня дети.

Решили: завтра я с двумя бабушками проберусь на Куреневку. Надо взять дома овощей, разузнать, не вскрыты ли наши ямы-тайнички, увидеть кого-нибудь из соседей. Наши бабуси, убивающие тоску бесконечной домашней работой, нужной и ненужной, расхаживают решительные, серьезные, исполненные уверенности в том, что разведка наша пройдет благополучно. Наталка и Регина Дементьевна — снова на чердаке. Отдаленный гул и приглушенные взрывы стали слышны уже и в направлении Святошина-Голосеева.

 

25 октября

Утром 22 октября решительно вышла с двумя нашими старушками на улицу.

Остальные притаились и будут с нетерпением ждать нашего возвращения.

До чего же хорошо было вдыхать полной грудью свежий осенний воздух и ощущать в движении собственное тело! За мною, словно помолодевшие лет на десять, уверенно и спокойно шагали бабуси, внимательно рассматривая улицы, как будто видели их впервые. А улицы и впрямь трудно было узнать: грязными, загаженными стали они. Асфальтированные тротуары покорежены, разбиты, так как вояки грабьармии превратили их в проезжие дороги. На центральной улице в опустошенных домах зияли выбитые окна, под ними валялись на земле рваные подушки, блестело битое стекло. С окон свисало, висело на деревьях разное тряпье. Ветер гонял пух и перья по мостовой и асфальту. Шли безлюдной улицей Фрунзе. Навстречу попадались на подводах (мотоциклы проезжали редко) грабители — красные и сытые, пьяные и наглые, тупые в своем равнодушии ко всему или же, наоборот, беспокойные. Соскочит такой с подводы и отправляется рыскать по квартирам — авось, мол, что-нибудь попадется под руку. И вот несут, тащат вещи, ну никак не нужные солдату: ванну, детскую кроватку, трюмо.

Насчитали несколько сожженных домов. Дошли до пивного завода, который еще дышит: к нему подъезжают и от него отъезжают подводы. Разграбленный, опустевший завод покорно отдает последние остатки своей продукции «стратегического назначения». Пиво для немца, можно сказать, продукт первой необходимости.

Но вот навстречу начали попадаться люди! В одиночку, по двое, по трое. Рады нам, а мы им до слез.

— Куда вы?

— А вы?

— Идем домой, на Подол.

— А мы хотим проведать Куреневку.

— Жандармы не ловят?

— Проскочите.

Спрашивают нас, а мы их, что слышно, долго ли еще нам так блуждать но своей земле. У всех одно мнение: сейчас происходит что-то важное, чего мы не знаем и чего не видим.

Женщина, которая шла с дочерью, узнав маму, обняла ее и на радостях, что живы, сказала нам:

— Терпите до льда. Как только замерзнет Днепр, наши тут же придут сюда.

Я назвала встречный, более близкий срок, о котором мы думали не раз:

— А может быть, наши постараются освободить Киев до Октябрьской годовщины!

— Вот это был бы двойной праздник!

Незаметно дошли до своей Куреневки, нас никто не окликнул, не остановил, мы обходили подводы, нас объезжали. На Куреневке настроение увяло, увидели опустошенные улицы. В каждом дворе полно немцев, и они хозяйничают как хотят. Спокойно расхаживают по улицам, по дворам и садам их крепкие, сытые лошади. Пропали садочки!

Молча переходим улицу, направляясь к нашему двору. Забор со стороны улицы повален. Немцы и у нас. По саду бродят лошади. Дверь в дом раскрыта настежь.

— Ну и хозяева! — чуть ли не плачет мама.

Обошли дом — и в сад. Уверенной поступью вхожу в свою квартиру. Бабушки идут за мной. И я и они заметили, что квартира Наталки пустует.

Немцы смотрят с удивлением, но не возражают, не кричат, догадались, что явились хозяева. Молча смотрят на нас, а мы на них. Чувствую, что мое спокойное поведение привело их в какое-то смущение, и продолжаю расхаживать по комнате, щупаю землю в вазонах с растениями. Мои спутницы присели на стулья. Трое немцев, собиравшиеся завтракать, стоят. Говорю в пространство:

— Зачем понадобилось ломать вещи?

На моей кровати лежит офицер. Приставляю к стене свободный стул и лезу снимать свой небольшой портрет в рамке, про который при уходе забыла. Офицер смотрит то на него, то на меня, а затем, чтобы что-то сказать, изрекает:

— Вы постарели.

Отвечаю:

— Фотографировалась всего лишь два года тому назад.

Запрятала портрет в ящик шкафа, полила цветы. Бабуси, осмелев, пошли осмотреть сад и проверить, что еще уцелело в остальных квартирах. Слышу, как тот же офицер говорит товарищам:

— Пришли хозяева дома.

В моей большой комнате на столе приготовлен завтрак: масло, копченая колбаса, банка варенья, свежие, только что испеченные блины. Смотрю на все это, как на бутафорию. Двое садятся завтракать. А тот, с черными усиками, завел со мной беседу, начал расспрашивать, где мы сейчас и почему выехали.

— Выехали? — говорю и голосом подчеркиваю свое удивление. — Нас выгнали, чтобы вам было просторнее. — А потом добавляю по-украински, чтобы не понял: — Мы живем в городе тайно.

Взяв какую-то нужную вещь, выхожу из комнаты, пускай продолжают чавкать. Пока бабушки ходили по саду, зашла в квартиру Маруси. Коридор подметал молодой солдат, видимо денщик. Я сразу определила: не то чех, не то румын. Солдат был один, офицеры куда-то ушли. Потом из разговора узнала, что он действительно чех. Беседовал со мной на смешанном славянском языке, состоявшем из русских и чешских слов, и мы легко понимали друг друга. Сказал, что у него есть мама и сестра, но он давно уже не знает, что с ними. Спросил, не голодаем ли мы. Сказала, что пришли домой взять картошку и свеклу. Смущенно предложил две буханки хлеба, добавив:

— Офицер ими лошадей кормит…

Квартира Наталки свободна. Соседи, которые возвратились и жили, прячась от облав, соблазнили маму, и она в дороге приняла решение: вернуться домой!

Тут она чувствует себя лучше, уверенней.

— А выгонят — снова пойдем на Подол.

— А если далеко загонят? — возражаю я.

— Далеко уже не загонят. Нет, нет.

С тяжелой ношей — свеклой и картошкой — едва добрели назад. Мама сейчас же поделилась своими намерениями, которые конечно же пришлись по душе и Наталке и детям. Загорелись и они желанием вернуться на Куреневку.

Ну что же, пусть будет так. Лебединские сказали: «Если не получится, как задумано, — немедленно возвращайтесь. Будем ждать».

Снова та же картина: Маринка с узелком и куклой, бледная до прозрачности, с огромными черными глазами, в которых застыл страх, крошка Юрик в валенках и платочке, с узелками и теми же игрушечными ведерцами. Но у него в глазах веселые огоньки: как же, идем гулять, столько интересного будет вокруг! Но почему надо опять тихо ступать, почему нельзя говорить в полный голос?

Ох, как же трудно идти! Дети едва плетутся за нами.

И на этот раз никто нас не тронул. Уж от одного этого было радостно на душе. Как-нибудь пересидим дома, а наши вот-вот нагрянут!

Дошли было почти до трамвайного парка, когда нас остановила женщина в белом халате. Она, судя по всему, шла к больнице.

— Вы на Куреневку?

— Да, домой.

— Ой, немедленно спрячьтесь. Жандармы гонят оттуда людей. Вас ограбят и изобьют.

Мы, не успев поблагодарить, шмыгнули в дыру ограды, вдоль которой лежал наш путь. Испуганные дети расплакались. Оглянулись уже на стадионе «Спартак» и увидели, что по улице бредут десятки людей, окруженные конной жандармерией. Мы оказались не в укрытии, а на открытом пространстве, где нас легко было заметить. Бежим к домику, который первым попался нам на глаза, так как стоял тут же, на спортплощадке. И вот мы уже скрылись, но мама… мама отстала!

— Скорее, скорее! — кричу и выбегаю ей навстречу, махнув рукой сестре, чтобы сидела, не показывалась с детьми. Хватаю на свои плечи коромысло, но уже поздно: нас с мамой заметили.

Выстрелы… мимо!

Прямо на нас с пистолетом в руке мчится жандарм. Не растерявшись, заслонила собою маму. Быстро и гневно говорю жандарму по-немецки:

— Почему стреляете, не предупреждая, разве не видите, что мы не из колонны? Пробираемся на Лукьяновку, где ждет с машиной брат, который работает в СДЗК (что это такое — я не знаю, но слышала это название и решила козырнуть им). Он должен отвезти нас в Житомир, так как по железной дороге туда добираться трудно. Брат нас ждет, должно быть, уже волнуется.

Вру и хочу сама верить в то, что вру. Говорю волнуясь и как будто бы вполне убедительно. Вдруг он перебивает меня:

— Говорите по-украински, я не понимаю немецкий язык.

Вот гад так гад!

По-украински брехня получилась еще более складной и убедительной. Через этот стадион действительно лежал кратчайший путь на Лукьяновку, и многие им пользовались. Жандарм ушел, сказав:

— Мне показалось, что вы убежали из колонны. Раз вы не из колонны, можете идти, куда вам нужно!

Не помню, как втащила обмершую маму в пустой, как оказалось, домик, где до войны брали зимой коньки напрокат любители этого спорта.

Мы доплелись обратно к Лебединским. Куреневка потеряла для мамы и для всех нас свою привлекательность. Спешили, чтобы нас не застигла ночь. Детей хоть неси на спине. Плелись, напрягая все силы и думая лишь об одном: лечь и выспаться. Смеркалось, а мы все еще тащились к своему убежищу, которое казалось теперь просто прекрасным.

Боялись — а вдруг снова задержат? Во второй раз может не посчастливиться. Но нам повезло. Когда были недалеко уже от своей калитки, нас окликнул немецкий патруль. Ужас какой! Мы позабыли, что на улицы города с наступлением вечера выходят патрули.

Попытались было спрятаться в пустом магазине, но патруль пошел за нами. Пришлось снова врать. Нам велено было поскорее исчезнуть с улицы. Зайдя в первый попавшийся двор, переждали, пока «блюстители» порядка ушли на другую улицу, и скорее, скорее к заветной калитке.

Была полночь. Лебединских, разумеется, удивило наше позднее появление. Но и радовались они тому, что все обошлось сравнительно благополучно.

Проснулась сегодня очень рано, еще до рассвета, напуганная, в слезах. Мне привиделось во сне, будто я в своем саду, но не радует он, не веселит сердце. Утро без солнца, серая изморось, мокрые, опавшие с деревьев листья под ногами. Подхожу будто бы к скамейке под грушей, и ноги подкашиваются: ямка под деревом вскопана, возле нее раскрытый пустой чемоданчик. Тетради дневника исчезли. Села на мокрую скамейку и зарыдала, но крикнуть, позвать маму не могу — голоса нет. Тут, как обычно при всяком кошмаре, я, к счастью, и проснулась.

Мамы уже хлопотали. Они топят плиту, варят суп по ночам, чтобы не был заметен дым из трубы. Мамы возятся, а я пишу. Незаметно прошло несколько часов. Солнце заливает комнаты. Дети о чем-то шепчутся возле окон, наблюдают: не появится ли кто-нибудь на улице. Наталка и Регина Дементьевна вяжут, Софья Дементьевна, закрывшись у себя в комнате, читает.

Три дня и три ночи где-то далеко вокруг города кипело и гудело. Значит, наши наседали, немцы отбивались. А теперь опять наступила гнетущая тишина.

 

Вечером того же дня

В комнатах оживление: на полу стоят два малых мешка с зерном. Дети чуть ли не обнимают их и ждут не дождутся завтрашнего дня, когда бабуси напекут вкусных «ляпеников», «печенья». Зерно солодовое, сладкое. А появилось оно у нас вот как. Под вечер дети, как обычно, торчали около окон, и вдруг Маринка позвала Наталку. Девочка увидела, как проехал набитый доверху мешками грузовик, оставляя за собой на дороге чудесную золотую речушку зерна: один из верхних мешков лопнул и щедро излил на волю длинную струйку золотых слез.

Следом за Наталкой к окну подошли и мамы и тоже увидели на дороге зерно; с чердака, с пункта «Совинформбюро», как мы его прозвали, явилась и я с остальными «робинзонами XX века».

От первого порыва-побежать и забрать «манну небесную», как шутя выразились мамы, удержались — подождем, пока сгустятся сумерки. Дети продолжали «стеречь» мостовую. В сумерки, оглядываясь, нет ли где-нибудь поблизости патруля, мы с Наталкой и сестрами Лебединскими выскочили на мостовую. Несколько минут крайнего нервного напряжения и волнения — и мы с мешочками уже в комнате. Вылазка прошла как нельзя лучше.

Сейчас же заработала кофейная мельница, которая нашлась среди кухонной утвари наших хозяев. По тарелке муки смолол каждый, и все довольны — мукой и рабочей усталостью. Собираемся укладываться. Спим уже раздеваясь: привыкли не думать о том, что может случиться ночью.

Темно и тихо. А тишина эта настороженная и враждебная.

 

27 октября

Двенадцать часов дня.

Возвратились с Наталкой после «прогулки по городу» — пробрались на Андреевский спуск, который неподалеку от нашей улицы, в надежде, что Маруся с Васильком и родственниками спрятались здесь или вернулись сюда, если их откуда-нибудь выгнали.

Тяжко идти но улицам. Ни одного уцелевшего дома. Перерытые дворы, глубокие ямы-готовые могилы. Остановится возле какого-нибудь дома машина — и мародеры грузят в нее уцелевшую мебель, со двора доносится шум и тяжелый стук сапог — это отбирают и сносят в кучу вещи, которые отвезут следующим рейсом.

На выброшенные из окон вещи, которые не понравились мародерам, на изорванное тряпье, на разбитые тротуары тихо падают пожелтевшие листья клена; уродства руин не могут скрыть огромные коричневые лапы уже пожелтевших каштанов.

Воздух сухой и такой звонкий, что идем по тротуарам почти на цыпочках, опасаясь шума собственных шагов. В квартире Марусиной тети на нас посмотрело выбитыми глазами огромное окно, показала пустоту раскрытая настежь дверь, и мы поспешили отойти: в такой квартире, да еще на первом этаже, никто не станет прятаться. Мы это знали заранее, но пошли, чтобы еще раз убедить в этом маму и побыть немного на воздухе. Прошлись по улицам мертвого города, как по кладбищу. Нет, они кажутся еще более грустными, чем кладбище. Заторопились домой.

Встретили нескольких человек. Вначале они прятались от нас, а потом, присмотревшись, вылезали из тайников, радуясь нам. Когда переходили одну из улиц около спуска, перед нами неожиданно поднялась крышка водопроводно-канализационного люка и оттуда выглянула всклокоченная голова молодого мужчины с грязным лицом, но веселыми глазами. Голова спросила:

— Какая власть в Киеве?

— Немецкая еще, — ответили мы и, не удержавшись, рассмеялись.

Голова исчезла, крышка стала на свое место.

— Должно быть, прячется туда днем, а ночью вольно дышит, — задумчиво говорит сестра. — Мужчинам еще труднее, чем нам.

Маруся с родственниками, надо думать, подалась куда-нибудь в близкое село.

Что еще до вечера сделать бы? В комнате шмелем гудит кофейная мельница. Новому занятию обрадовались: оно убивает время.

 

28 октября

Ночь была неспокойная, но интересная: над городом гудели наши самолеты, кругом ярко горели ракеты, со всех сторон ухало и кипело, где-то пылал огромный пожар; пожаром и ракетами была освещена вся наша квартира. Запрятались подальше от окон, в самые темные углы освещенной комнаты; ночью просыпались несколько раз, слушали, как сотрясается земля, смотрели с чердака на пожар. Спали урывками, неспокойно.

Проснувшись на заре, прислушивались к непрекращающемуся гулу земли и решили, что именно сейчас, в эту рань, удобнее всего будет наведаться на Куреневку: после такой ночи мародерам, наверное, будет не до нас; кроме того, на рассвете легче будет избежать облавы. Из дому нужно было принести еще овощей, а сестры Лебединские загорелись желанием спасти швейную машину, которую мы с еще кое-какими вещами и моими книжками надежно спрятали на чердаке. Лестницу, ведущую на чердак, мы поломали; ловкая Наталка легко проникает туда через замаскированный люк в потолке коридорчика. На закопанные вещи все махнули рукой; жаль, что мы не забросили их на чердак. Впрочем, особенной уверенности в неприступности чердака у нас тоже не было.

Восходившее солнце подбодрило нас, при нем и орудийный гул не так пугал. Знакомая, но еще более разграбленная и изувеченная улица Фрунзе. Мы рады тому, что снова на воздухе; стараемся ступать потихоньку, так как стук каблуков в морозном, звонком и сухом воздухе казался слишком громким, и это пугало.

Говорим шепотом. Под ногами шелестят сухие листья, а под ними скрипит битое стекло окон, уже размельченное другими пешеходами. Порванное тряпье, заброшенное мародерами на деревья, распоротые подушки, все еще валяющиеся на дорогах и тротуарах, — все сегодня влажное, покрытое инеем.

Светает. Кругом ни души.

Но недолго мы одиноки. Скоро стали попадаться встречные. Мы останавливались, чтобы поздороваться, перекинуться словом, поделиться новостями и посоветоваться. Узнаем, что облава продолжается, захваченных понят на вокзал и грузят в вагоны, но поезда идут лишь до Фастова. Люди разбредаются по селам. На Евбазе бывает торговля, в той части города можно жить свободнее, прятаться легче. На базаре можно купить газету, которая печатается в Житомире. Что в газете? Бои в районе между Черниговом и Киевом, бои на юге и севере от Киева, переход «врага» на правый берег Днепра, эвакуация Запорожья…

Приятно слышать человеческий голос, видеть лица своих людей, наблюдать струящийся в небо легонький дымок из домов, расположенных подальше от центра. Люди есть, город не мертвый!

Настроение у нас приподнятое, надежды возрождаются и усиливаются: наши на правом берегу Днепра, где-то уже близко от нас! Твердо решаем и дальше прятаться, а если обнаружат-искать другое укрытие, продолжать «эвакуироваться» в пределах города.

— А что, если будут взрывать дома и на Подоле?

— Спрячемся тогда где-нибудь под горой…

— Если успеем…

— Для каждого дома не хватит у них мин, — успокаивает нас Софья Дементьевна.

Так, беседуя, мы незаметно прошли полпути. Жутко стало лишь тогда, когда исчезли встречные, когда не слышно было ни нашего «Можно идти дальше?», ни их «Откуда вы?».

Возле школы № 145 мы остановились, потрясенные: под деревьями, вповалку, неподвижно лежали люди. Что это они, спят? Почему же на земле? Почему иней покрыл их одежду, а у одного мужчины, который лежал на спине, сухой листочек на лице?

Молча подошли ближе и ужаснулись: люди мертвые. Все это были мужчины, лежавшие ничком. — Расстрелянные… — За что же это их?

Хотелось убежать, но мы стояли, не в силах отвести глаза от ужасной картины: в затылке каждого кроваво-черное пятнышко, у многих закоченели желтые скрюченные пальцы, которые царапали землю в минуту последнего вздоха; у некоторых подогнуты окоченевшие ноги, застывшие в предсмертных судорогах.

Казалось, мертвые должны подняться и сказать живым, за что их убили и для чего оставили здесь, на виду.

Мы поспешили прочь, продолжая думать о разыгравшейся возле школы трагедии.

— Ты заметила: среди них один в немецкой форме?

— Не один, а два.

— А трое с повязками рабочих команд.

— Сколько же их?

— Я успела насчитать шестнадцать…

— Расстреляли их, видимо, вчера…

Лишь когда вновь встретили живых, услышали их голоса, немного пришли в себя.

На Куреневке (мы добрались туда на рассвете) чувствовалось какое-то беспокойство. Обитатели нашего двора не спали. Чех уже выставил на ступени несколько пар начищенных офицерских сапог. Увидев нас, поздоровался и ласково улыбнулся.

Пошли в сад. Синие веселые цветочки кустиков «мороза», которые цветут даже поздней осенью, знакомая дорожка между деревьями. Прошли большой знакомый куст роз с сухим потемневшим листом и почувствовали, что идти дальше нечего… Но пошли.

На нас развороченным нутром вытаращились ямы, в которые мы так старательно зарыли злосчастные вещи. Яму Лебединских, видимо, исследовали особенно тщательно, так как она стала шире и длиннее. На свежей земле лежала одна из семейных фотографий, несколько других фотографий торчали из земли; тут же были разбросаны разные вещи. Наши ямы притоптали лошади, привязанные к деревьям. Они, наверно, и помогли обнаружить тайники. Возле моей ямы валялся чемодан, пустой и грустный, покоробленный дождем и застывший в воспоминании о недавнем прошлом, когда он ехал со мной на курорты во время каникул, когда бережно и надежно хранил мое праздничное платье…

Возле Наталкиной ямы лежала куча битой столовой и чайной посуды, пара чьих-то истоптанных туфель, видимо из чужой ямы. Соседний сад являл собой такую же картину оскверненного кладбища с разрытыми ямами и брошенными вещами, которые пришлись не по вкусу грабителям.

Посидели немного на широкой скамейке под грушей. Моя ямка с тетрадями осталась целехонькой — сверху ее надежно укрыли опавшие листья.

Обсудили, как незаметно взять с чердака ручную швейную машину. Подушки, домашние вещи, книжки могут там оставаться, а ее необходимо сейчас спасти. Радовались, что картошка в ямах не обнаружена, что уцелели вещи на чердаке.

Мне стало жаль пустого чемодана, и я спрятала его от дождей в сарай. В квартиру свою не заходила. Офицеры, бродившие по двору и саду, отводили от нас глаза, всячески избегая встреч с нами.

Наталкина квартира продолжала пустовать, и нам это было на руку. Зашли в нее, прикрыли коридорную дверь. Наталка быстро забралась на чердак и достала машину. Она хорошо сохранилась, что очень обрадовало Регину Дементьевну, так как она портниха и это ее «кусок хлеба».

На нас не обращали внимания — ведь все знали, что это наш дом. Я и Софья Дементьевна стояли на вахте, опасаясь мародеров.

В сарае мы набрали соленых огурцов, свеклы, а главное — мелкой картошки, которую оставили на питание, а затем на произвол судьбы и которая сейчас нам так пригодилась. Спрятав разбросанные по двору вещи в сарай и в квартиру Наталки, основательно навьюченные (машину в мешке взвалила на плечи Регина Дементьевна), мы уже собрались уходить, когда нас остановил чех-денщик. Сегодня он почти не разговаривал с нами, лишь сочувственно поглядывал на нас. Улучив минуту, он сунул мне и Софье Дементьевне по две буханки хлеба, а Наталке — две пачки печенья для детей. Уходя, я подумала: доведется ли нам еще возвратиться домой?

Догнали нескольких человек, которые шли с Куреневки куда-то на Лукьяновку. Были среди них знакомые. Но с нами они шли лишь до цементного завода, а там повернули на гору. Одна везла тачку с вещами и двумя детьми. Решила перебраться в тайник к знакомым, так как дома надоело дрожать: дом ее «как на ладони», да и офицеры начали придираться.

Другая рассказала, как ее соседи, семья в девять человек, спрятались в замаскированной яме, но просидели лишь семь дней, а на восьмой…

— Представляете себе: немцы искали ямы с вещами и наскочили на ихнюю. Откопали и… оцепенели на месте. Еще больше испугались и те, в яме. Живые мертвецы. Со страха «раскапыватели» побежали от ямы, а те с узелками пустились из ямы врассыпную…

— А про старика Свитенко со Шполянки, у которого сын Василь врач где-то на фронте, слышали? Эсэсовцы избили старика до смерти… Эсэсовцы пристали, чтобы он им отдал золото, которое якобы запрятал. Истязали старика неслыханно.

— Это кто-то из наших соврал. Мало разве подлецов, которые продают своих же ни в чем не повинных людей! Черта с два немцы что-нибудь знали бы о них, если бы такие не доносили, не лезли врагу без мыла… — сердито заметила сестра.

С нами поравнялась незнакомая женщина с девочкой лет семи и начала рассказывать шепотом, чтобы девочка не слышала, как развлекались ночью пьяные солдаты на их улице с женщинами, которых поймали в «запретной зоне»… Мы были рады, когда женщина распрощалась с нами и пошла своей дорогой, а мы остались одни, — так страшны были ее рассказы. Чтобы не смотреть на убитых возле школы, мы свернули с улицы влево и пошли «гуляй-полем», пустырями, задворками.

Шли быстро, не останавливаясь, чтобы передохнуть, — нас гнала тревога за матерей и детей. А вдруг их выгнали, забрали во время облавы? Где их тогда искать?

Дома все было благополучно. Наше появление, да еще с узелками и машиной, вызвало радость до слез, потому что часы нашего отсутствия казались им в тревоге бесконечно долгими.

 

Вечером того же дня

Ах, хочется верить, что все обойдется, что за нами не придет сейчас жандармерия: о нашем пребывании в «запретной зоне» узнал враждебный нам человек.

Что делать? Спрятаться в другом месте? Но куда? Тут удобно, обжились, привыкли, здесь меньше боишься. Неужели опять бездомность, поиски, волнения? Принесет же в лихой час такую мерзкую морду! Мамы убеждают:

— Врали ему дружно, — может, поверит.

Если начнут проверять квартиры, то скорее обнаружат тех, кто прячется по углам, а не на виду, в центре. Что делать? Собраться и уйти? Но куда к ночи пойдешь?

Густеют сумерки, а с ними усиливается страх, терзает неуверенность, которая то подступает, то исчезает, как палач с топором.

Прошел час, а мы сидим. Прошел второй — молчим. Вот уже третий уходит в безвестие, и все успокоились. Не явился эсэсовец сразу, — значит, уже не появится.

…Несколько часов тому назад мы услышали шаги на лестнице. Все замерли и онемели. Сердца оборвались. Побелели, испугавшись, и дети. Вот он уже возле двери. Дергает ее. Начинает дергать сильнее. Вот в щели блеснуло лезвие топора. Сейчас начнет ломать дверь, которую мы с таким трудом починили! Не помню, кто из нас крикнул, кажется Софья Дементьевна:

— Не ломайте, сейчас откроем!

Открыли дверь, и перед нами встала в немецкой форме… морда. Красная, откормленная. Лоб — бараний, глазки — щели. Так и хочется плюнуть в них. В руке у морды топор. Другого оружия при нем нет.

— Что вы тут делаете? Почему закрылись?

Говорю ему:

— Решили переночевать здесь, чтобы завтра поспеть на вокзал. Эвакуируемся из города.

Он, как бы хвастаясь своей осведомленностью, изрекает:

— Хорошо делаете, что решили уехать. Через день-два немцы все дома взорвут.

А сам смотрит вокруг: что бы прихватить?

— Что бы такое вам подарить? — бросилась я к своим узлам, не зная, чем откупиться, лишь бы он скрылся с наших глаз и молчал.

Мамы притворно заохали:

— Жаль, нет у нас ничего из мужской одежды. Часть проели за время войны, а остальное погибло в ямах.

Он, ломаясь как копеечный пряник (мамино выражение), говорит:

— Да, у вас, сам вижу, одни женские тряпки. Не нужно. У меня уже все есть. Довезти бы только домой.

Сел на стул, топор положил у ног. Мы спросили, откуда он. Ответил, что из-под Курска. Работает в немецком обозе.

— Значит, пленный? Где же вы попали в плен?

Он плотнее уселся на стуле и чванливо произнес:

— Сам ушел к немцам. Власовец.

Что означает последнее слово, мы не сообразили, но расспрашивать не стали: и без того ясно было, что перед нами — гад, и гад из своих же людей. Ползучий и мерзкий. Минутное молчание. Поднялся наконец с места, еще раз порыскал глазками по углам, потом пошел к двери. Остановился возле нее (топор сунул за пояс; когда брал его в руки, мы замерли) и еще раз напомнил:

— Здесь сидеть опасно. Он после себя все взрывает. Подкладывает мины.

Мы ему:

— На рассвете нас тут уже не будет.

Вышел за дверь. Шаги скоро затихли. Сердца же наши долго бились тревожно. От страха, что нас теперь обнаружат, от омерзения к этому существу, от обиды, что гады и предатели находятся и среди своих людей.

Темно. Откладываю перо. Все спят, убаюканные гулом и уханьем, которое продолжается в темноте, которое с каждой ночью все слышнее и слышнее. И со всех сторон.

 

30 октября

Ветер гудит. За окнами сереет рассвет хмурого, бессолнечного дня, а мы еще и не легли. Дети спят. Мамы топят печки и варят еду на целый день. Придется ли ее еще есть?

Настроение у всех неспокойное — дорожное, чемоданное. Идти бы куда-нибудь, двигаться, только бы не сидеть и не мучиться! Подхожу к окну — на улице пусто, а на мостовой темнеет большое пятно. Там, где мы собирали вчера вечером рассыпанное зерно, теперь лежат убитые — двое мужчин, женщина и двое детей…

Вчерашний день был последним днем «планомерной очистки» города от населения, 29 октября — дата, после которой в городе должны остаться одни лишь представители «великих вооруженных сил» для обороны города, а все, «кто еще не на работе», должны были выехать в «западные области», в «безопасные места» для райской жизни.

Вчерашняя облава явилась проверкой выполнения приказа коменданта. Со стороны Днепра, с Нижнего вала, гнали под вечер пойманных людей. Услышав под окнами топот многочисленных ног и резкие окрики, мы замерли в страхе. Дети бросились к окнам, но мы зашипели:

— Не подходите к окнам! — и оторвали от них детей.

Раздались выстрелы, донеслись крики — и все затихло. Мы от ужаса потеряли способность говорить и думать. Всех охватило какое-то тупое равнодушие.

Потом стало тише. Слышны были лишь топот лошадей и окрики на чужом языке. Когда наступила тишина, мы не утерпели и украдкой выглянули в окно. Больше сотни людей (среди них были и дети), окруженные конными жандармами с нагайками в руках, молча брели по нашей улице дальше; временами слышались крики жандармов, свист нагаек: ими подгоняли отстающих — изголодавшихся людей, у которых не было сил быстро идти.

Под нашими окнами осталось несколько трупов… Сколько они лежали, не знаем — к окнам подойти не было сил.

За окнами шумел ветер в тополях, а мы почти всю ночь не сомкнули глаз, ибо кошмарные видения прогоняли сон. Просыпаясь, молчали, вздыхали и думали. Чувствовали одно: погонят… надо будет идти, напрягая последние силы, чтобы не отстать.

Сейчас вновь сами себя успокаиваем: все дома и улицы они не могут обойти.

Когда наконец очистят наш город от этой погани? Что сегодня будет с нами?

 

2 ноября

Прошли еще три тяжелых, тревожных дня. Прошли в таком напряжении нервов, что казалось, будто они вот-вот сейчас, вырвавшись из тебя, свернутся на полу в пружину, как лопнувшая струна.

Зашумит ребенок, что-то упадет — так и бросает тебя в жар, проносится мысль: «Уже! Идут за нами!» — и слышится тяжелый шаг жандармов.

Дети ведут себя безупречно, но мы все равно шипим на них. А что может понять четырехлетний Юрик? Он устал сидеть неподвижно долгие дни в комнате, ему трудно молчать.

Натащили детям игрушек из разбитых квартир, у Маринки две куклы: целая Иринка, из дому, и раненная в голову — новая, большая. Пупс Юрика тоже с разбитой головой, и дети до слез возмущаются:

— Немцы и игрушки ранили. Ну что им куклы сделали?

Вчера мимо наших окон снова прогнали под конвоем большую группу пленных, в большинстве стариков, детей, женщин с младенцами на руках.

Третий день нет солнца, и это усиливает страх. На Куреневку не ходим: опасно. Картошка еще есть. Мамы, охваченные страхом, никуда нас не пускают. Одна и вторая говорят: «Разлучат, что тогда будет? Если уж погибать, то лучше вместе, чем поодиночке».

Мы отсиживаемся в «запретной зоне» уже восемнадцать дней; отступление немцев началось семь недель тому назад. Сколько же они еще будут торчать перед нашими глазами?

Сегодня за окнами нам открылось нечто новое: на улице стоят немецкие патрули, вооруженные автоматами. Свободный проход по улицам, следовательно, исключен.

Первой патруль заметила Регина Дементьевна и с горькой иронией сказала:

— Мы уже под охраной… как личности неприкосновенные…

Третий час дня. Что нас ждет: просто выгонят, когда заметят, или расстреляют? Взлетим на воздух вместе с домом? Или погибнем под огнем своей же наступающей армии, от которой будет отбиваться грабьармия?

Пеняем на себя, мучаемся и в то же время не сожалеем. Что будет, то и будет. Вот сейчас в наш дворик приперся патрульный. Сидит посреди двора и посвистывает.

Юрика же почему-то вдруг охватил телячий восторг, и он завизжал от радости. Испуганная Наталка уводит его, успокаивая, в дальнюю комнату. В который раз все замирают. В глазах ужас: услышал?

Из-под занавески наблюдаю: нет, сидит, поглядывая на улицу. Видать, и ему одному жутко среди опустошения, в настороженной и таинственной тишине. К нему направляется еще один. «Камерады» пошли вдвоем в разинутую дверь квартиры внизу, против окон нашего коридорчика. Вот уже выходят оттуда вдвоем, поправляя брюки и надевая ремни. Напрягаю слух: куда теперь пойдут? Уходят на улицу. Отлегло от сердца. Сообщаю остальным, вздыхаем с облегчением.

Из комнаты сестер Лебединских следим за соседним двором, за домом по Верхнему валу. Там притаилась какая-то семья. Знает она про нас?

Из-под ворот выглядывает на улицу мужчина, за ним крадутся еще двое.

— Куда это их понесло среди бела дня? — сердимся мы. — Накличут беду на себя и на нас. Обыщут тогда и наш квартал.

Шепчем: «Не ходите, патруль! Ну, не ходите же!» Заметят они его или нет? Волнуемся. Первый заметил! Патруль ходил улицей и как раз пошел в противоположную сторону. Попятились назад. Поняли, какая грозит опасность! Снова отлегло от сердца.

Сегодня на чердаке, на пункте «Совинформбюро», провели почти целый день: вокруг города гудит и клокочет, — кажется, что колеблется земля.

Мама сидит на матраце, мелет солод и с грустью говорит:

— Замерзнет георгин в сарае. Где такой достанешь весною? Жаль, не присыпали его землей!

Говорю ей, что когда были в последний раз дома, то спрятали цветы в кухне Наталки, там они сохранятся.

Седьмой час. Сегодня будем спать под охраной патрулей. А утро наступит такое же безрадостное, как и прошлое…

Самая трудная работа — ожидание.

 

4 ноября

Вчера целый день и сегодня всю ночь музыка боя за освобождение нашего города была такая прекрасная, такая могучая, такая сильная, такая безумолчная, что вокруг нас дрожали пустые здания и звенели уцелевшие стекла. В небе властвовали наши самолеты, мы слушали рокот наших моторов, а на тех, что проносились низко, около самых окон, видели наши звезды. Ни одного длиннохвостого, ни одного свистящего гада нет уже в нашем небе: просвистелись наконец! Беспомощным и смешным было уханье зениток, которые лаяли как бы по обязанности — и пролаялись.

С Куреневки на улицу Кирова вновь потянулись обозы, туда же, в сторону вокзала, мчались огромные чудовищные автомашины; они метались по нашей улице как очумелые, меняя направление. Вчерашний день промелькнул небывало быстро. Мы с жадностью наблюдали за всем происходящим, и нас, измученных тревогой и голодом, эта радость наблюдений просто обессилила. Немного отдохнув, продолжали наблюдения. Когда совсем стемнело, увидели огромное зарево со стороны Куреневки, с чердака оно хорошо было видно. Что сейчас делается в городе — не знаем, но взрывы продолжались всю ночь. Где-то в районе улицы Короленко пылает и сейчас огромный пожар, это нам хорошо видно из окон комнат.

Грохочут, проезжая, обозы. С самого утра ни одного человека на улице, Уже не трамвай, а грузовик повез утром на «работу» людей с повязками. Еще рано, в комнатах сумерки, небо в тучах. Снова — немец; с какой-то мегерой он вошел в здание напротив. Проходит пятнадцать напряженных минут. Вот они появились и направились в подворотню рядом. Неужели обходят квартиры? Значит, сейчас будут у нас.

О! Опять вышли. Идут. К нам? Готовлю заученную ложь.

Что может быть ужаснее страха! Вот такого, в своем доме, в своем городе, на своей родине.

Методично, как бы по расписанию, бьет каждые полчаса пушка на соседней улице.

Ждем с нетерпением продолжения наступления. На цыпочках из своей комнаты выходит Софья Дементьевна. Ее круглые, темные, добрые глаза снова в тревоге.

— Тише, — шепчет нам, в комнату, и без того безмолвную. — Тише! В аптеке рыскают немцы из обоза!

Остановили ходики. Кажется, что заодно остановили сердце.

Двери наши замаскированы поломанной мебелью. Ход через аптеку на второй этаж забит наглухо.

…Смотрю, как на тополях за окном ветер треплет несколько сухих листочков, которые еще задержались. Вот-вот они упадут, но держатся и все еще шепчут что-то свое, осеннее…

В аптеке мародеры долго не остаются. Напрасно испугались. Пустили ходики. Канонада заговорила, возобновилась: наступление продолжается.

 

5 ноября

Канонада не утихала всю ночь.

Всю ночь под ее аккомпанемент гремели под окнами подводы обоза, ревел скот, гудели автомашины. И все это двигалось с Куреневки на улицу Кирова.

Часто просыпались, подходили к окну, радовались и мучались: а что, если это в самом деле всего лишь «переброска сил, сокращение линии фронта»? Под утро забылись в тяжелом сне. На заре мамы, как обычно, встали, чтобы потихонечку затопить плиту и варить «нисчемы». Вслед за ними проснулись остальные. Обозы, а еще больше — тревожные мысли прогнали крепкий предутренний сон. Дети в ожидании супа и солодового «печенья» заняли свои посты около окон. После завтрака, часу в девятом, Софья Дементьевна, посмотрев на нас, вслух подумала:

— А почему сегодня в восемь часов не провезли рабочих с повязками?

Спросили об этом детей, которые не отходили от окон. Дети подтвердили: действительно, не проходил ни грузовоз, ни грузовик — и продолжали свои наблюдения у окон. Наше внимание привлек такой диалог между Маринкой и Юриком.

Маринка:

— Вот, смотри, мотаются туда и обратно!

Юрик:

— Может, увидели патруля?

Маринка ему:

— Ты думаешь, что говоришь? Он же ихний!

Подошли к окнам и взрослые. Наблюдаю новое в движении обозов: с улицы Кирова они стали поспешно поворачивать на Верхний вал, к Глубочице, и в этом чувствовалось неожиданное замешательство, тревога. Нам стало еще более удобно наблюдать: потянулись они под нашими окнами. Чего только нет в этих подводах, набитых награбленным добром: тут даже лоханки, матрацы, кровати… А вот у одного на подводах полно ночных белых горшочков! Тащат и их, как «новый вклад в культуру Европы».

Эти горшочки рассмешили нас и окончательно успокоили: какая уж там «переброска сил»! У мародеров из-под шинелей торчат пальто, пиджаки, кожанки, новые фуфайки — все извлеченное из ям добро, людские слезы…

Вот огромный грузовик с темно-зеленой брезентовой «халабудой» мечется по улице, не зная, куда повернуть — на Кирова или на Глубочицу; позади него — орудие, длиннющее дуло которого заткнуто охапкой сена.

Вот подвода с матрацем и различным барахлом, ну никак не нужным солдату. На груде вещей, рядом с немцем, сидит в большом белом шерстяном платке наша какая-то «журжа», раздобревшая на немецких харчах. Удирает от собственного позора и все равно везет его с собою в могилу. Обозы выбрали наконец направление — на Глубочицу.

Часов в десять утра обозы перестали привлекать наше внимание: начались страшные взрывы. Небо затянулось густым дымом — от него в комнатах стало темно, даже черно. С ужасом ждем: какое здание возле нас первым взлетит сейчас на воздух? А что, если наше? Бледные, дрожащие дети отошли от окон, прижались к нам. Бабушки ходят по комнате, убеждая себя и нас:

— Зачем им разрушать пустую аптеку?

И бежать куда-нибудь, чтобы спрягаться, как думалось раньше, почему-то никому из нас не хочется, какая-то сила внутреннего убеждения как бы приковала нас именно здесь. Юрик шепчет Маринке:

— Я возле окна сизу и сизу. Я бы увидел мину.

Маринка ему сердито:

— Так бы они тебе и показали! Уви-и-дел… А ты когда-нибудь ее видел?

Дети и мы снова возле окон: в небе наши самолеты, и кружат они в нем так, словно дежурят, словно обороняют его от свистящих гадов. В нашем небе дежурят наши самолеты! Смотрим, едва сдерживая радость.

Проезжают с перерывами обозы, и эти перерывы нас пугают: тогда наступает тишина… А нам хочется, чтобы гудела земля! Ловим рокот самолетов в небе и боимся: а что, если вдруг исчезнут они и вместо них наползут свистящие змеи?

Дети возле окон наблюдают за самолетами; их шепот: «Наши!» — успокаивает.

Второй час. Наталка и Регина Дементьевна пошли по воду. Ее мы достаем в соседнем дворе, ход в который пробили в ограде, чтобы не ходить улицей. По воду ходим, улучив минуту затишья и безлюдья на улице.

Сейчас Наталка, забыв об осторожности, влетела в комнату с пустыми ведрами. Глаза ее переполнены радостью.

— Воды нет, вот!

— Слава богу! — простонала Варвара Казимировна и присела на матрац на полу. — Водоканал, значит, взорван!

А если взорван водоканал, это означает… ой, ой! Сон, действительность?

Значит, конец нашим мукам. Воды у нас запасено дней на пять-шесть, а там… там будем пить радость. Сегодня часы летят бешено. Уже четвертый час. Пережить бы ночь, остаться бы в живых, потому что, возможно, утром…

Неужели утром настанет то, что снится нам уже третий год, выжданное, выстраданное? Лети, время, быстрее!

В небе гудят наши самолеты. Наши, потому что только они могут так по-особому гудеть. А люди в домах все же остались, но притихли. Вглядитесь в любой дом против наших окон: он смотрит живыми глазами, он дышит!

Кто говорит, что город мертв?

Впервые за все время открыли окна. За окнами тишина. Какой воздух!

…Или, может, все это нам кажется?

 

Ночью того же дня

День угасал не в лучах заходящего солнца (день выдался серый, пасмурный), он долго еще тлел в огромных заревах, которые освещали ночь и огнем поджаривали небо.

Канонада утихла.

Мы долго еще наблюдали пожары и слушали взрывы, пока совсем не устали. Дети спят. От пожаров так светло в комнате, что я свободно пишу при этом свете.

Горят дома где-то на Червоной площади, горит дом недалеко от нас, по Константиновской улице, пылают пожары на горе, на центральных улицах. Взрыв за взрывом.

Не спится. Последний обоз давно прошел. Выйти во двор? Рискованно. Может же быть и так, что в городе осталась немецкая воинская часть, которая собирается принять бой. Тогда — расстрел на месте. Друзья Форостовского не шутят.

Со стороны Днепра через нашу улицу бьет куда-то пушка. Где она стоит, куда бьет, чья она — трудно сказать. Иногда кажется, что целится именно в наш дом, но она бьет и бьет, а мы как бы плывем куда-то в ночь в кровавом свете пожарищ. Чувствую, что сестра и мама не спят. Слышу приглушенный шепот и в комнате Лебединских.

От нервного напряжения, переутомления болит голова. Прошлась по комнате. Сестра шепчет:

— Усни… Мама говорит:

— Ложись, не блуждай, как лунатик…

А сами не спят!

…Маринка столкнула Иринку с матраца на пол, и она, раскинув кукольные руки, обиженно окаменела. Юрик, крепко обняв собачонку с перевязанной головой, чему-то улыбается во сне. Лица детей бледны до прозрачности от голода, а красные отсветы пожаров на их личиках неестественны и страшны.

Посреди комнаты между матрацами валяется с вечера забытая допотопная кофейная мельница.

Проснулась от вскрика в комнате Софьи Дементьевны. Вместе с сестрой бросились туда.

— Посмотрите, пуля пробила окно.

Смотрим: в раме окна веерообразными морщинками растрескалось стекло, а в центре этого веера — дырочка от пули, которая отбила кусок штукатурки от стены возле кровати и упала под нее. Маленькое уклонение в сторону — случайная, слепая пуля отняла бы жизнь Софьи Дементьевны! Откуда попала эта пуля?

Бьет, бьет мортира, и от этого болит голова. Подошла к окну. Что это? По Константиновской улице крадется несколько теней. То они цепочкой продвигаются вперед, то вдруг куда-то исчезают. Куда это и кто пробирается?

— Вот опять! — говорит сестра. Стоим уже возле окна вдвоем. Людские тени в серых шинелях нырнули за дом.

Наталка шепчет:

— Вот-вот, вижу! Их много!

Но тени тут же исчезли. Вдруг в цепочке, которая продвигалась по Верхнему валу, засветились и погасли электрические фонарики. Снова, но уже ближе, вынырнули серые тени и опять крадутся. Вот несколько теней перебежали улицу. Нам стало страшно.

— Облава? — шепчет Наталка.

— Нет, это что-то другое, ночью они побоятся…

— Что же это?

Но тени исчезли так же быстро, как и появились. Мы отошли от окна. Сестра, махнув рукой, поплелась к своему матрацу.

— Давай лучше спать.

…Глубокая ночь. Голова лежит на тетради тяжелая, точно чугунная. Заснула, значит, у своего столика. Вспоминаю: я слышала сквозь сон разговор. Кто-то сурово спросил:

— Ты власовец?

— Тебе-то какое дело? Ты кто? — и грубая брань. Но кто-то упрямо тормошил, очевидно, какого-то пьяного и снова громко спросил:

— Ты власовец?

Кто же мог отважиться говорить так громко по-русски?

Мысли путаются, голову тянет от стола к подушке. Иду на свой матрац. Тихо. Бьет пушка или молчит?

 

6 ноября

На рассвете, тихо ступая на цыпочках, снова хлопочут возле плиты мамы; дети еще спят. Сестры Лебединские только что проснулись и тихо разговаривают о неожиданном ночном страшном госте — пуле, которая лежит уже на столе, извлеченная из-под кровати.

Вокруг какая-то странная тишина: утихли взрывы, притих страшный стон взлетавших в воздух домов и зданий; умолкла незнакомая пушка, которая всю ночь била, казалось, по нашим вискам; по улице никто не ходит. Спрашиваю у сестры и мам, не слышали ли ночной разговор под нашим домом, и рассказываю им о ночном диалоге.

Мама говорит, что это мне приснилось.

— А что это были за серые тени? — припоминает сестра, сидя в кровати с вязаньем. — Что-то, по-моему, не похожее ни на немцев, ни на полицаев…

Беседа прервалась: проснулись дети. Юрик почему-то захныкал; на него глядя, закапризничала Маринка и забрала у него какую-то игрушку; на детей прикрикнули, а затем стали с сестрой их одевать и умывать — как обычно, каждая своего: я — Маринку, сестра — Юрика.

Почему я сразу не подошла к окну?

Из своей комнаты вышли сестры Лебединские. Поздоровались. Софья Дементьевна напомнила нам:

— Завтра праздник Октября…

— А наших еще нет, — вздохнули все. — Почему-то тихо, не воркуют в небе «ястребки»:

— Еще прилетят…

Суп на столе, мамы зовут есть. Говорим шепотом, ходим на цыпочках… Вдруг дети, которые уже прилипли к окнам, удивленно-радостно, громко, забыв о необходимости говорить шепотом, вскрикнули на всю комнату:

— На улицах — люди! Ой, люди!

— Мно-о-о-го, — растягивает Юрик. — Я первый увидел, я!

К окнам бросились все. В самом деле: на улице полно людей, они сбегаются отовсюду, суетятся, целуются, что-то выкрикивают. Кто-то по мостовой катит бочку. На перекрестке Верхнего и Нижнего валов собралась уже огромная толпа возбужденно-радостных людей, в центре которой какие-то военные в серых шинелях; на тротуарах обеих улиц — те же военные. Забыв все, натыкаясь на детей, которые путаются под ногами, бежим от одного окна к другому, что-то кричим, бросаемся в объятия друг другу, снова бежим к окнам, раздвигаем цветы, кричим, плача:

— Ой, наши, это же наша армия, это же наши солдаты!

— Это они были ночью!

— А на шинелях у них уже погоны!

— А мы и не видели, мы проспали!

Плачем и выкрикиваем слова, до сих пор не произносившиеся, особенные, неповторимые слова, которые сами рвутся из глубины души, пробужденные такой радостью, от которой захватывает дыхание; снова смотрим и снова не верим. Через две-три минуты радость выгоняет нас из комнаты на улицу. Впопыхах забыли о Юрике, и он сам пополз по лестнице, плача, что отстает.

В босоножке на одной ноге, перехватив на ходу платком косы, мчусь за сестрой, которая около калитки уже обнимает двух бойцов сразу. Возле нее Юрик, подхваченный на ходу и вынесенный на улицу к матери кем-то из взрослых; вот его взял на руки один из двух расцелованных Наталкой. Это загорелый кряжистый воин, глаза его кажутся мне знакомыми. К нему спешит мама со слезами, объятиями и вопросом:

— Гриця моего вы там не видели?

Оставив Юрика на руках бойца, сестра бросилась к другим бойцам, и я скоро потеряла ее в ликующей толпе. Все обнимали и целовали солдат; щедро полились сбереженные для долгожданной встречи слова, поцелуи, объятия.

Первый, к кому я бросилась, был солдат, так похожий лицом и ростом на Михаила, что я стала бурно целовать его.

— Вы Михайло? — шепчу ему.

— А вы Олеся? — спрашивает он.

И оба смеемся, счастливые, а руки мои уже на плечах другого бойца.

Дорогие, взлелеянные в мечтах серые шинели, родные, дорогие лица!

Вскоре в толпе меня разыскала Маринка:

— Мама, домой! Собираемся уже домой!

Неподалеку от себя увидела сестру, которая брала Юрика с рук веселого, молодого чубатого бойца; это было не так просто — малыш собирался «далеко идти» с ним, «ехать на пушке».

Вновь вернулись в комнаты, где прожили столько тревожных дней. Сестры Лебединские с матерью уже спокойно, полными хозяевами хлопотали в них, готовясь к празднику.

Только в комнате заметила, что выбегала из дому в одной босоножке…

Домой собрались быстро. Идем и не узнаем улицу: хоть и искалеченная, она стала невыразимо красивой, потому что на ней уже не было ни одного оккупанта!

Навстречу бойцам идут и идут люди. Приветствуют, жмут руки, громко разговаривают, смеются и плачут от радости. Сколько на улицах людей! Откуда они так быстро взялись?

Идем навстречу бойцам своей армии и солнцу, которое восходит; кажется, что от него начался поход, и вот едут и едут, медленно и торжественно, наши военные обозы, машины с бойцами, огромные дальнобойные орудия, танки, какие-то новые пулеметы, засекреченные «катюши», о которых мы так много слышали.

За «катюшами» — походные кухни, а за ними опять — техника и бойцы, потом снова бойцы и техника, и опять кухни…

Вот несколько пожилых женщин, опустив узлы на тротуар, остановили легковую машину, в которой сидел, должно быть, полковник, весь в орденах, а с ним были такие же солидные и важные, также в орденах, товарищи.

— Дайте поцеловать вас, сыночки!

И только когда по-матерински всех обняли и прижали к сердцу, сказали:

— Поезжайте, дорогие, теперь дальше, освобождайте остальных!

И обозы все ехали и ехали, удивляя нас невиданной военной техникой.

Домой шли быстро; сколько сил она прибавила, радость! Задымленные лица бойцов тепло улыбались нам; видя наши измученные лица, они подбадривали нас ласковым словом.

Кто-то из бойцов спросил Юрика:

— Что это с твоим пупсом?

И засмеялся, услышав, как мальчишка серьезно и солидно ответил:

— Немцы ранили.

Вот мы и дома. Даже не верится, что живые.

Справа от калитки лежит большая куча свежих досок, предназначенных, очевидно, для блиндажей, но гитлеровцы уже не успели их соорудить. Во дворе увидели нескольких наших бойцов: двое мылись, один с полотенцем шел нам навстречу.

— Здравствуйте, здравствуйте, а мы еще вчера с вечера вас ждали. Далеко они вас загнали…

И снова начались дружеские объятия, поцелуи, душевные радостные разговоры.

Тот, который шел из сада с полотенцем нам навстречу, — плотный, с вихрастыми светлыми волосами и голубыми глазами, отрекомендовался:

— Гринев Владимир Петрович, до войны учитель географии.

— Оксана Филипповна, учительница русского языка и литературы. Освобождали коллегу, — говорю ему, улыбаясь, и мы крепко жмем друг другу руки.

Познакомились с двумя другими. Один — богатырского сложения, чернявый, с темными глазами и широкими густыми бровями, башкир, Юнус Янбаев, второй, в противоположность ему, тонкий, стройный, русый, с светлыми глазами, русский, Петр Платонович Сверкунов. Потом мы узнали, что, механик по профессии, он любил заниматься живописью.

Янбаев и Сверкунов со своими товарищами (двумя украинцами, двумя русскими, одним белорусом и грузином) поселились в квартире Маруси, Гринев же с Николаем Опевалиным, Николаем Орловым и несколькими бойцами — в моей и Наталкиной.

В большинстве своем они были артиллеристы-разведчики.

Они рассказали нам, что генерал Ватутин спешил освободить Киев к годовщине Октября. Через несколько минут после знакомства артиллеристы принесли из своей походной кухни ведро чудесного густого крупяного супа с мясом и усадили нас с собой есть. Как и мы, они называли нашу маму мамой, и она перестала расспрашивать их о том, где может теперь быть ее Гриць. В нашем дворе у нее сейчас двенадцать сыновей, у нас — столько же братьев.

Петр Платонович успокаивал ее, утверждая, что Гриць тоже освобождает какой-нибудь наш город.

Мы с сестрой поселились в моей половине, отдав бойцам две квартиры — пускай отдыхают! Убедившись в том, что заветная ямка в саду не разрыта, и уже не беспокоясь за нее, мы с сестрой после чудного завтрака с хлебом полетели на Подол за оставленными там вещами. Мама стала наводить порядок во дворе, сарае, в комнатах, в саду.

На Подол мы шли рядом с бойцами, которые все ехали и ехали по пятам оккупантов, все дальше и дальше, на запад. Навстречу нам шли и шли из изгнания измученные, утомленные, но такие радостные люди, что без слез на них трудно было смотреть, и перебрасывались с нами короткими фразами:

— Все живы?

— Все.

— Ну и пережили же!

У Лебединских застали семейное торжество: заскочил домой сын Варвары Казимировны, который освобождал Киев. Почему я не художник! С каким вдохновением я писала бы портрет матери, встретившей сына-освободителя, и сестер, которые встретили фата-воина «со щитом»!

Порадовавшись вместе с ними, мы заторопились домой, чтобы не мешать, чтобы дать возможность им наговориться, насмотреться на него матери и сестрам.

До чего же хорошо идти своими улицами, когда уже некого, нечего бояться. Вернувшись домой, не чувствуя совсем усталости, бросились помогать матери. На чердаке, к радости нашей, сохранились все оставленные вещи, а там были и занавески, и коврики, и дорожки, и портьеры, а также постельные принадлежности. Когда мы проветрили комнаты, подмазали стены, помыли полы, украсили всем необходимым и протопили, — квартира приобрела праздничный вид.

Протопили, навели уют и у «хлопцев». Они, освободившись под вечер, охотно помогали нам, и мы познакомились с ними еще ближе. Заснули не сразу: пережитая радость не давала глазам сомкнуться. Не спала и мама. Хотела спросить ее, почему не спит, сказать ей что-нибудь ласковое на сон грядущий, но она поднялась с топчана и тихонечко юркнула во двор. Выхожу украдкой за ней. Куда это она?

В незапертую дверь (немцы выломали все замки) вошла она в «мужскую половину», к «хлопцам», в кухне припала головой к куче висевших на вешалке шинелей, охватила их руками, прижала к груди и зашептала:

— Тут… тут они, а я испугалась…

Как бы для того, чтобы успокоить ее, из комнаты донеслось дружное, ровное дыхание спящих воинов. Веду маму спать, наслаждаясь чудесной тишиной сонного города. Что может быть красивей и счастливей такой тишины? Тишины, красота которой должна породить вечный мир между людьми.

 

7 ноября

Праздник Октября

Ночью постучал Гринев и сказал:

— Мама, приютите до утра еще нескольких бойцов!

Центральной улицей все еще проезжают части нашей армии, преследующей врага и спешащей освободить от фашистских захватчиков не только народы нашей страны, но и народы тех стран, которые жаждут свободы и борются с поработителями.

Нескольким прибывшим бойцам, утомленным и по-рабочему измазанным, освободили кровать и диван, нагрели воды, чтобы помыться. На диване и кровати улеглись лишь трое; остальные пятеро, отодвинув к стене стол, легли вповалку на полу, на котором мы настелили старой одежды, а под голову они положили шинели; скоро все крепко заснули.

Проснувшись на рассвете, я заметила, что на кровати со мной только сестра, а Юрик куда-то исчез. Где же он? Зашла мать, которая уже хлопотала по хозяйству, и, заметив, что я проснулась, прошептала:

— Полюбуйся, чем не воин? — и показала на Юрика, который картинно раскинулся на полу в куче спящих солдат, пилотка одного из бойцов прикрыла часть сонного личика.

— Скучает по отцу, — шепчет мама. — Он им не помешает?

— Пускай спят, — шепчу я ей в ответ. Подумалось: живой ли еще, вернется ли его отец?

Неутомимая мама хлопочет возле плиты, готовит праздничный завтрак и обед. Владимир Петрович принес ей вчера муку, рис и масло на пироги, и она поднялась ставить тесто.

В комнате слышалось такое ровное, такое спокойное сонное дыхание, что и я заснула богатырским сном, рядом с восемью богатырями и девятым «богатыренком». Когда проснулась, солнце уже взошло. В комнате никого не было, кроме меня и Маринки, которая спала в своей кроватке. Бойцов, которые ночевали, как рассказывала мама, забрал их старшина на отведенные им квартиры, но они сказали, что придут к нам сегодня в гости.

Вышла на улицу. Сразу видно, что наступил праздник, вдвойне исторический, — двадцатишестилетие Октября и День освобождения Киева от фашистских захватчиков. Возле каждого двора, куда успели вернуться из изгнания его жильцы, в утреннем солнце заблестел давно невиданный на улице рубиновый цвет наших флагов, запрятанных на чердаках или в узлах.

Что помогло сохранить эти флаги?

Непоколебимая вера в свое правительство!

Никто не говорил о том, что надо повесить флаги, как только город был освобожден. Это подсказало собственное сердце!

Что придало им, этим флагам, такой несокрушимый вид?

Уверенность в несокрушимости своего государства, в могуществе своей партии, в мудрости ее руководителей.

По флагам на воротах и калитках домов вижу, кто уже возвратился домой.

Кое-где флаги сделаны наспех из красных полотнищ; на многих ветерок расправляет золотой серп и молот. Вчера мама предложила мне разгладить наш флаг, а сегодня ветерок еще распрямляет — приятно!

Наш флаг с серпом и молотом.

В небе появились воркующие «ястребки». Их появление громко приветствуют дети, играющие на улице, они помыты, празднично одеты. Среди детей спор: что делают в небе наши самолеты сейчас? Все приходят к непреложному выводу: дежурят, чтобы немцы не могли бомбить, а от них можно этого ждать — они очень обозлены за то, что их выгнали из Киева. Проходит соседка, которая спешит домой.

— С праздником! Вы когда возвратились?

— Вчера, — отвечаю.

— Мы тоже недалеко отсюда отсиживались, на Соломенке, но пока выбрались…

Татьяна Яковлевна обрывает разговор и, ойкнув, спешит к себе во двор.

— Надо сейчас же вывесить флаг. Где-то в узлах есть он, есть!

Не успели позавтракать, начали появляться гости. Первой через сад влетела Зина:

— С праздником! Ой, дожили-таки! — И перецеловала всех, кто попался на глаза.

Рассказывает, как днем прятались в оврагах, а ночью забирались в печи кирпичного завода. Спаслось немало людей, но нескольких немцы поймали и убили. Расстреляли Николая Дмитриевича с сыном, четырех сыновей Потапенчихи… Сегодня будут их хоронить на кладбище — до сих пор трупы были едва присыпаны землей где-то в овраге. Не слышали об этом? Еще много ужасного услышим. Гадов уже нет, но дела гадючьи долго еще будут выползать наружу. Зина рассказывает второпях, ее дома ждут. Еще придет, рада, что мы живы. У них тоже прекрасные ребята на постое.

— Приходите, Оксана, к нам обязательно!

Петр Платонович, слушавший наш разговор, сказал, чтобы я никуда не уходила, а пригласила Зину к нам — вечером ночевавшие прошлой ночью принесут вино, погуляем…

Зина благодарит за приглашение и убегает домой, а в проем калитки (калитку сняли немцы) идут все новые и новые гости. Идут соседи к маме, товарищи к нашим «хлопцам», ко мне идут люди с участка.

— Оксана, жива?

И тут же слышу:

— С праздником! Вдвойне вас с праздником!

Мальчевская, уходя, говорит:

— Мы так боялись, что гестаповцы вас схватят! Узнала, кто уже вернулся, кто погиб в изгнании, кого загнали далеко, кто еще не вернулся, от кого получены известия.

Я говорила людям, что жизнь наша и для нас началась сразу же, как только в город вступила Советская Армия, что скоро будет хлеб, пойдут трамваи, откроются магазины, начнут работать заводы, фабрики, учреждения. Успокаивала тех, кто боялся, что немцы вернутся назад…

Я все собиралась подняться на чердак, чтобы снести вниз книжки, привести их в порядок и разложить по полкам книжного шкафа. Мне в этом хотел помочь Владимир Петрович. Но нам помешала в этом веселая и счастливая Фрося, пришедшая в сопровождении очень симпатичного офицера.

— Вот она, эта регистраторша. Знакомьтесь! — говорит Фрося, представляя меня своему спутнику.

На меня очень внимательно посмотрели хорошие, светло-карие глаза, потом владелец их по-дружески, как давней знакомой, улыбнулся мне и стукнув каблуками, по-военному отрапортовал Фросе:

— Есть, Фрося, знакомиться! — И представился мне: — Танкист Любышкин, капитан.

Я так и села на перекладину лестницы, возле которой стояла, собираясь подняться на чердак. Почувствовала, что покраснела. Потом с нескрываемым интересом взглянула на него и, чтобы не рассмеяться, так как Фрося уже заливалась смехом, просто, тоже по-дружески, протянула ему руку и назвала себя.

— Я именно такой представлял себе вас, — сказал дальше Любышкин и минуты две молча смотрел на меня. Фрося притихла: и она в эти минуты вспоминала один из рассветов в родном оккупированном городе…

Владимир Петрович, не отходивший от лестницы, с любопытством смотрел то на меня, то на капитана, и его глаза как бы говорили: «Этих двух людей, которые до сих пор не были знакомы, что-то объединяет, но что именно?» Любышкин с благодарностью пожал мне руки и с большой сердечностью сказал:

— Того, кто хитрит, надо обязательно перехитрить. Вы молодец. За Фросю — солдатское спасибо!

Во время этого нашего разговора вышла из дома мама, и Фрося вспомнила, почему, собственно, у нее в руках корзина:

— Ой, Оксаночка! Тут вам мама моя передала на праздники молоко и квашеную капусту, очень хорошо сохранившуюся в погребе.

Фрося рассказала, что они не уходили из дому, так как в их «забегаловке» нетрудно было спрятаться, и там на постое немцев не было, даже корову Красульку удалось спрятать. Передала привет от отца и матери, Моти и завхоза, веселого старика, который сейчас с нетерпением ждет письмоносца с фронтовой весточкой от сыновей.

Я попросила гостей в комнату. Они зашли, но задержались недолго: куда-то спешили. По просьбе Любышкина я позвала Владимира Петровича, которого он и Фрося торжественно пригласили прийти со мной вместе к ним послезавтра в гости.

— Глядите же, — оказала Фрося, прощаясь, Владимиру Петровичу, — приведите Оксану Филипповну, так как она сама «без дела» теперь не придет. Мы с нетерпением будем ждать вас обоих!

Владимир Петрович дал слово, что приведет меня «под конвоем собственной персоны», если буду упираться.

Только ушли Фрося с Любышкиным, в комнату вкатился Юрик с округленными от радости глазами:

— Ксана! Василек с мамой пришли!

Радостные восклицания и суетливый шум во дворе подтвердили сообщение маленького вещуна, и я побежала во двор. Маруся с Васильком поселились у меня.

Наконец я смогла заняться книгами, но не успела я расставить их в шкафу, как в комнату влетели испуганные мальчики:

— Иди на улицу! Там — гробы…

На улице уже собрался народ. Туда спешили с Марусиной половины бойцы, на ходу снимая пилотки… Вышла и я. На улице — тишина, безмолвие. Тревожно забилось сердце; зашелестел в складках флаг на калитке. По дороге, четко отбивая шаг, шли солдаты, держа пилотку в свободной руке; они несли на плечах… гробы.

— Один… два… три… четыре… — считаю их в такт шагам, и от этого леденеет сердце.

За четвертым гробом, вся в черном, шла женщина, мать этих четырех сыновей, убитых немцами как нарушители приказа. С одной стороны ее вела под руку дочь, а с другой — поддерживал солдат. За ними шли еще несколько бойцов, смена товарищам, несшим закрытые гробы, да несколько соседей или родственников. Тихо. Безмолвие жуткое.

Когда это печальное шествие кончилось, кто-то из соседей не сказал, а приглушенно выдохнул:

— Один не подлежал мобилизации на фронт — Василий, второй — Петро — вырвался из плена в сорок первом, двое — Валерий и Юрий — юноши, подросшие уже в войну… Но у нее еще трое на фронте!..

Опять тишина, и в этой тишине истошный детский возглас:

— О, еще!

Появилась вторая процессия.

— Один… два… пять… шесть… двенадцать… — отупело считаю и замечаю два детских гроба.

За гробами шли плачущие люди. Не выдержав этого тяжкого зрелища, мы вернулись к себе во двор.

 

8 ноября

Сегодня весь день мне почему-то кажется, что вот-вот во двор войдет письмоносец. Ясно вижу перед глазами конверт-треугольник с адресом, написанным знакомым почерком.

Ох, рано ему еще появляться. Ведь только два дня прошло с тех пор, как мы живем на свете, живем нашей советской жизнью, только два дня, а уж сколько всего тебе хочется!

И больше всего сейчас хочется — трудиться. Свободно, по собственному желанию, с воодушевлением. По этой своей работе ноет каждая клеточка тела, изнывает душа, и при мысли, что такая возможность близка, от радости захватывает дух. Свой трудовой коллектив, сцементированный общностью взглядов, свои улицы, свои все люди, свое государство, труд на себя… Что может быть красивее всего этого и дороже? Жить, долго жить, ведь начинаешь жить как бы сначала!.. А письмо придет!

Письмо… Каждый ждет его не дождется — и Маруся, и Наталка… Сегодня, когда была одна в комнате, как-то вырвалось вслух:

— Михайло!

И, чтобы ответом была не тишина, подражая его голосу, ответила себе:

— Что?

И улыбнулась, счастливая.

 

10 ноября

Утром, как только мы позавтракали («хлопцы» продолжают нас подкармливать!), пришла Анастасия Михайловна, взволнованная и деловитая. Поцеловала меня, а затем сообщила:

— Преподавателей берут на учет. Власть наша уже на местах. Пошли на Подол!

Быстренько собрались и зашагали в город. Шесть километров одолели очень быстро, то разговаривая, то здороваясь со встречными.

На Червоной площади, в здании «Киевэнерго», на котором победно реял в морозном воздухе наш рубиновый флаг, разместились различные учреждения. С радостно-знакомым биением сердца прочитали на дверях слова: «Райисполком», «Райпартком», нашли дверь с надписью «Районо» и оказались перед столом, где регистрировали учителей и распределяли их по школам.

Мы были приписаны к ближайшей от дома средней школе, 123-й; завтра утром обязаны явиться в распоряжение директора. Радостные, успокоенные направились мы домой. Собственно, домой спешила Анастасия Михайловна, а я, найдя ей спутников, решила еще подняться на гору, на Крещатик, немного прогуляться по городу, свободно походить и подышать свежим воздухом.

Крещатика не узнать. Сплошные руины, взорваны все до одного здания. Пробираться узкой тропой, проложенной пешеходами между камнями, обломками стен и искореженными стальными балками, было тяжело; утомившись, дальше не пошла.

Смотреть на остовы изуродованных, обгорелых зданий было до слез больно. Сколько понадобится труда, чтобы только разобрать эти руины! И уже хотелось сразу же приняться за работу! Глаза хотели видеть, и уже видели, на месте этих страшных мертвецов, оставленных руками смертоносцев, сказочно красивые, ажурные, чудесной архитектуры ансамбли высоких зданий, в зелени и цветах. Воображение рисовало широкую улицу в каштанах и рябинах, в палисадниках со сплошными кустами роз, которые будут цвести с весны до поздней осени, в цветочных коврах и цветочных клумбах.

Будет нелегко, порой будет очень трудно, но разве трудности когда-либо были нам страшны? А для себя народ сделает все.

Размышляя обо всем этом, вышла я на Печерск. Этот уцелевший живописный уголок города порадовал глаз: улепетывая отсюда в последнюю минуту, насильники не успели его разрушить. По улицам Печерска сейчас ходили наши офицеры, бесшумно мчались наши автомобили.

Первомайский парк погружен в зимнюю спячку. Прошлась по нему, полюбовалась на знакомый, всегда такой притягивающий к себе пейзаж Днепра и киевских круч. Где именно форсировали его наши бойцы, где «пили воду шеломом» из него? Опрошу при случае наших разведчиков.

На Владимирскую горку уже не пошла: утомилась. Но когда выходила из парка, увидела именно ее. Глаза привычно выхватили монолитную чугунную фигуру князя Владимира.

Уже в сумерках дошла по улице Фрунзе до мосточка через речку, возле лечебницы имени Павлова. Вдруг появились вражеские самолеты. Это уже третий налет после освобождения Киева. Дружно заговорили наши зенитки. Вскочила в чью-то подворотню. Незнакомая женщина пригласила в дом. Скоро самолеты исчезли.

Дома меня встретили радостные Наталка и Маруся: они уже были на обувной, завтра начинают работать. Сейчас я в комнате одна. Ни детей, ни мам, ни бабушки. Где они? Все на «мужской половине», где же им еще быть? Сроднились мы с бойцами, привязались очень к ним, а они — к нам. Жаль будет расставаться. Вот мальчики примчались на кухню. Значит, есть какая-то новость.

— Там — музыка!

— Хорошо, — говорю, — освобожусь — приду.

Мальчики исчезают.

На «мужской половине» появился аккордеон. Кто это поет так нежно «В землянке», с чувством аккомпанируя себе? По голосу узнала Гринева. Потом полилась мелодия вальса «В лесу прифронтовом».

Ребята уже, наверно, сообщили Владимиру Петровичу о моем возвращении домой, — значит, он скоро появится на нашей половине. Придет побеседовать, взять книжку. Он любит со мной беседовать. Вчера были с ним на Сырце. Вечер, проведенный в простой и душевной семье, Любышкина и Фросю вспоминает с удовольствием.

Завтра в школу. Подумаю об этом — и всю охватывает радость. Ой, ой, неужели завтра в школу?

 

17 ноября

Неделя пролетела, некогда было дух перевести. Переписаны уже ученики всех классов нашего школьного микрорайона. Со старшими ученицами всю неделю ремонтировали школу: убирали вместе с техничками весь первый этаж, который больше всего был загажен оккупантами и их лошадьми, — побелили все классы, вымыли окна (выбитые рамы уже застеклили), полы, уцелевшие парты, доски. Отремонтировали разбитые парты, привезли и перенесли из школ, где, по данным районо, были лишние.

Работали все с жадностью и так дружно, что не заметили, как за неделю подняли из руин огромное помещение. Директор сейчас озабочен ремонтом парового отопления.

Много помогают нам шефы — трампарк и кожзавод, даром что сами едва становятся на ноги после разрушения, разграбления. Уже дважды был педсовет. В педагогическом коллективе почти все знакомые; среди них три учительницы, которые учили еще меня.

Классы мои — от седьмого по десятый; параллельных классов в школе нет. В десятом я классный руководитель; здесь же буду преподавать украинский язык и литературу.

Иринка — моя ученица, десятиклассница. Она мечтает стать артисткой, хочет поступить в консерваторию. В десятом классе пока что всего двенадцать учениц. Школы почему-то разделены сейчас на мужские и женские. Скучно будет без мальчиков. При первой же возможности переведусь обратно в школу Пущи.

Там остается смешанная школа, там лес, который хочется видеть перед глазами, о той школе наилучшие воспоминания.

В первый класс идет Маринка, начинается и ее школьная жизнь в этом году. Мальчики ждут не дождутся открытия детского сада № 10, который почти рядом с нашим домом.

Всю неделю некогда было даже раскрыть дневник. Усталая, я ныряла счастливая в постель, а затем вскакивала и мчалась на работу.

Прощай, дневник!

Тебя заменит теперь ежедневный поурочный план…

…Киев с каждым днем приходит в себя, очищается от скверны оккупации, оживает. Пройдет немного лет после Победы, и, отстроенный, перестроенный, он станет молодым неузнаваемым красавцем.

А жизнь уже сейчас прямо на глазах налаживается: в наших магазинах — наш чистый и вкусный хлеб, появляются наши продукты. Скоро опять будем богаты, так как мы сами хозяева своей жизни, так как все, что создаем своими руками на своей земле, будет для нас, для всех трудящихся без ненавистного «нур фюр…».

Война продолжается, будет еще тяжело, но теперь уже ничто не страшно, потому что Киев снова наш, социалистический, потому что победит в войне наше социалистическое государство, в основе которого самый справедливый и самый разумный социальный строй, исключающий войны и порабощение.

Сейчас сажусь за уроки. По расписанию их у меня завтра четыре, все в разных классах. Тетради для поурочных планов получены и уже расписаны. Сегодня в школе кто-то из учителей говорил, будто слышал, что с первого начнет работать радио. Наше радио! Радио, слушать которое можно уже без угрозы смертной казни; ежедневно можно будет услышать родное: «Говорит Москва…»

Мальчики, чтобы не мешать мне, сейчас с бабушкой на половине Наталки. Маринка в который уже раз перекладывает букварь и тетради в портфельчике, который я, к счастью, сохранила с довоенных времен, — потом переодевает куклу Иринку и «собирает ее на целую неделю в ясли», так как уже «нужно учиться, а не с нею возиться…».

Маруся и Наталка еще не вернулись с работы.

«Хлопцы» тоже где-то на учениях, дома лишь дежурный у телефона.

Владимир Петрович «сведения обо мне», как он выражается, «собирает у мамы»: некогда и побеседовать, кроме как в выходной. В этот опять пойдем всей компанией в клуб консервного завода на кинофильм «Я вернусь!».

…Михайло, а ты вернешься?

 

18 ноября

Утро. Падает пушистый снежок, морозец небольшой, мягкий. Позавтракав, побежали уже на работу и Маруся и Наталка, мы с дочуркой собираемся в школу. Сегодня все проснулись рано, даже мальчики. И Маринка сердится на них:

— Чего вы в такую рань поднялись? Под ногами путаетесь! Ваш детский садик еще не открылся!

Мальчики не верят и о чем-то шепчутся с бабушкой.

На пороге Владимир Петрович, свежий, подтянутый, радостный. В руках у него «Правда». Наша «Правда»! Читаем свежее сообщение Совинформбюро. Советскими войсками вновь освобождены несколько городов и населенных пунктов. Владимир Петрович желает нам с Маринкой успехов в учебе, и я выхожу с ней на свежий воздух, под пушистый снежок. Мама провожает нас до калитки и с гордостью смотрит нам вслед. Возле нее остановился Владимир Петрович.

Улицей идут радостные школьники и школьницы.

Навстречу Маринке спешит ее подружка Оля, прозванная мальчиками за носик клювом «птичкой»; девочки просят, чтобы я разрешила им уйти вперед одних «самостоятельно».

Получив разрешение, подружки пошли быстрым и веселым шагом

— Маринка, подождешь меня возле школы! — напоминаю дочурке и чувствую, что самой тоже хочется побежать, хочется громко воскликнуть: «Дети, я иду к вам!»

1941–1943 Киев