Жил человек, простой и хлопотливый. Жил беспокойно, все время спеша. Каждое утро, пораньше, спешил на службу, каждый вечер, попозже, спешил домой к заждавшейся жене и зачастую уже уснувшим дочкам. Спешил, пересаживался с трамвая на автобус, только бы не стоять, только бы не терять времени.

И ему как-то шло — спешить. Наверное, и задуман он был природой как человек, всегда находящийся в движении, в хлопотах, потому и энергии ему было отпущено как минимум на двоих. Когда ему говорили об этом, он нехотя поводил крепкими плечами: может быть. А иначе и нельзя — такая служба…

Как она ему досталась, эта хлопотная, торопливая, эта шумная и подвижная служба, мало кто знал. Сам изъяснялся с обычной краткостью:

— Отслужил в армии, пошел в милицию.

Говорить — не работать. Здесь он разом терял свою кипучую энергию. Впрочем, и здесь не всегда. Одно дело — по работе, по существу. Тут и пошуметь можно, и в перепалку броситься. Другое дело — говорить, как сам выражался, о «высоких материях». Очень он всяких громких слов не любил. Вернее, не то чтоб не любил, а остерегался их, сторонился, искренне считая, что разговоры о подвиге, о высоком гражданском долге, о самопожертвовании не могут быть применимы к их обыкновенной службе. И долго молодой журналист, написавший красивый очерк об инспекторе отдела охраны общественного порядка Иване Андреевиче Шумнике, не мог понять, чем недоволен его герой, повторяющий в телефонную трубку:

— Да поймите, я никакой не часовой порядка и не хозяин уличного спокойствия. Просто милиционер. Ну, если ходите, старший лейтенант милиции. Со всеми вытекающими отсюда обязанностями. Простите, но с вашим очерком я… не согласен!

На двух разных концах провода двое по-разному положили трубки. Один, так ничего и не поняв, недоуменно и чуть-чуть обиженно. Другой — с огромным облегчением.

Иногда врожденную молчаливость ему ставили в упрек. Однажды парторг сказал:

— Ну что ты все отмалчиваешься, Иван Андреевич? Что ты, не можешь выступить, призвать?

Он удивился:

— Призвать? Кого?

— Ну как Кого? Всех коммунистов отдела…

Он еще больше удивился:

— Да разве надо призывать коммунистов к службе?

Но замечание парторга задело, и он долго раздумывал над ним, стараясь найти подходящую форму внутреннему ощущению своей правоты. Вспомнилось услышанное по телевидению стихотворение Роберта Рождественского.

На земле,             безжалостно маленькой, жил да был             человек маленький. У него была служба             маленькая И маленький очень             портфель. Получал он зарплату                         маленькую… И однажды —             прекрасным утром постучалась к нему                     в окошко небольшая, казалось,                  война… Автомат ему выдали                        маленький, Сапоги ему выдали                       маленькие. Каску выдали маленькую и маленькую                по размерам — ш и н е л ь… …А когда он упал              — некрасиво,                неправильно, В атакующем крике вывернув рот, то на всей земле             не хватило мрамора, чтобы вырубить парня в полный             рост!

— Дочка! — сказал Иван Андреевич. — Сбегай-ка завтра в библиотеку и принеси мне эти стишки, а?

…Неловко потоптавшись, он положил раскрытый сборник перед парторгом:

— Вот!

Тот, слегка удивившись, внимательно прочитал, поднял глаза на Ивана Андреевича:

— Хорошее стихотворение. И что?

Иван Андреевич отчаянно покраснел. Как же объяснить, зачем он принес стихи? Торопливо забрал сборник.

— Нет, ничего. Так… показать…

— А-а, — протянул парторг, — тогда ясно.

— Ничего тебе не ясно, — вздохнул Иван Андреевич. И, уже выходя из двери, выпалил: — Жить надо… вот так!

— Ух ты! — воскликнул парторг. — Чтоб не хватило мрамора!

Иван Андреевич поспешно зашагал по лестнице, ругая себя за неожиданную чувствительность.

….Хорошо размышлять над прочитанной книгой. Как ни деликатен писатель, как ни старается он избежать навязывания читателю своих выводов и оценок, а все-таки мы постоянно чувствуем его руку, его пусть тихий, но уверенный подсказ. А попробуйте поразмышлять над человеческой жизнью, которую любители красивостей иногда называют открытой книгой. Да еще над такой жизнью, как Ивана Андреевича Шумника, — ясной, неброской, обыкновенной, словом, как у многих и многих, как у всех. Он и хотел жить, как все, — это было его важнейшим жизненным принципом, считал это главным достоинством человека. Тут все дело в том, как понимать это «как все», что именно вкладывает человек в понятие «как все». Одни прикрывают им стремление урвать побольше, пролезть куда-то, бесцеремонно работая локтями: «Все так делают, чего ж отставать?»

У других понятие «как все» означает прежде всего «как должны жить все». У Ивана Андреевича это укладывалось в одно слово: честно. Работать — честно. Дружить — честно. Любить — честно. Без исключений, без отступлений, без особых случаев. Всегда! Везде!

Мне бы очень хотелось рассказать о том, как укоренялось среди сослуживцев мнение о нем как о человеке, на которого можно положиться во всем, в любых обстоятельствах. О том, как не спал трое суток, подменяя на дежурстве уставших товарищей, как, обнаружив, что ехавший с ним в «газике» малознакомый человек дрожит от холода, усадил его на свое место, к печке, а сам, одетый куда легче, пересел на самое холодное место. И еще о том, как отказывался он от квартиры в новом доме, считая, что есть более нуждающиеся, он, конечно, не из их числа: у его семьи была крыша над головой — восьмиметровка в помещении барачного типа. И когда квартиру в новом доме чуть ли не насильно, но заставили-таки взять, он срывающимся голосом сказал:

— Если вы так относитесь… спасибо! Обещаю… голову положить, если придется… не за квартиру… За отношение.

Никто не посмел улыбнуться над этой неуклюжей, отрывистой фразой. Поняли: уж если Иван Андреевич заговорил таким образом, стало быть, очень многое он хотел сказать.

Наверное, таких людей хорошо понимают женщины. И, не позволяя с ним ни словом ни жестом расхожего кокетства — не располагал он к этому, никак не располагал, — вслед ему не раз устремляли они завистливый взгляд. Эх, мне бы такого! На всю жизнь! Счастливая жена…

Она и была счастливой, жена Ивана Андреевича. Ибо что ни говори, а не каждой встречается человек, за которым чувствуешь себя как за каменной стеной: и от беды убережет, и радости не расплещет.

…В этот вечер его ждали к вареникам. Очень он их любил, Иван Андреевич. И хоть давным-давно расстались его родители с родной Украиной, хоть и пустила семья Ивана Андреевича в Куйбышеве самые глубокие корни, а все-таки силен он, ой как силен голос крови. И упорно называл стопроцентный волжанин Иван Шумник пельмени варениками, лук — цыбулей, а про русские щи говорил с необыкновенной выразительностью:

— Насыпь борща!

Делали в семье вареники торжественно, с неизменно праздничным настроением. И хотя были они, конечно, обычными пельменями с мясом — тут Иван Андреевич не слишком прислушивался к голосу предков, — именовались они строго в украинском духе: варениками. И ели их, главным образом, со сметаной. Это уже вроде бы как уступка украинским вкусам хозяина дома.

И вот общими усилиями жены и дочек давно превращена бесформенная масса фарша во вкусную начинку, маленькие пузатенькие вареники аккуратными рядами выложены на фанерном листе, готов пахучий бульон, а знакомого звонка в дверь все нет и нет. И никак не может младшая дочка выполнить свой любимый ритуал — всплеснув ладошками, радостно зазвеневшим голосом известить весь мир: папа пришел!

А папа в этот час прийти никак не мог. И не до вареников ему было. В этот миг он напряженно всматривался в лобовое стекло милицейского «газика» и, стиснув зубы, говорил сидящему за рулем шоферу:

— Они, Петя! Давай!

— Но, Иван Андреевич… — сдавленно прошептал шофер.

— Знаю, Петя! — угрюмо сказал Иван Андреевич. — Но тут дело такое… Иначе нам нельзя!

Иначе нам нельзя! В эти три слова было вложено все, чем жил Иван Андреевич, чем дышал или, как он сам любил выражаться, на чем стоял. И все, кто сидел в «газике», приняли сердцем высокую правоту этих негромких, но таких важных слов. Несколько часов, поднятые по тревоге, они метались по заснеженной степи, разыскивая двух одуревших от самогона бандитов, сумевших выкрасть оружие. Уже передали по рации о первых жертвах преступников. Посты и патрули перекрыли все дороги, на въезде в город стояли дружинники. А «Волга», которой завладели убийцы, направлялась именно туда, в город. Она только что разминулась с милицейским «газиком» и, проехав с полсотни метров, тормознула. Мгновением раньше, подчиняясь поднятой руке Шумника, тормознул «газик». Никто еще толком не понял, что бандиты именно в этой «Волге». Но опытом, чутьем, внезапным волнением в сердце Иван Андреевич ощутил: они!

Вот эти несколько секунд, пока машины молчаливо стояли одна против другой, и были отпущены на размышление. Их было слишком мало, чтобы успеть выбрать какой-то оптимальный, наиболее хитрый план, но их было слишком много, чтобы представить, что ждет безоружных дружинников, когда они попытаются остановить машину. Бандитам уже терять нечего.

Нет, выбирать не приходилось, поскольку выбор Иваном Андреевичем был сделан давно, всей предыдущей жизнью. Он просто вытащил пистолет и, щелкнув предохранителем, негромко приказал шоферу: «Давай!».

…«Газик» был прошит несколькими очередями сразу. Шофер умер мгновенно, в грудь его вцепилось десятка полтора горячих металлических ос. А крепкий, жилистый Иван Андреевич жил еще минут двадцать. Кто теперь знает, увидел ли он своим затухающим зрением, как вынырнул из-за поворота маленький милицейский автобус, как бросились прямо на плещущий в лицо свинец милиционеры-первогодки и, потеряв в этом бою еще одного убитого, выбили из бандитских рук оружие.

Он лежал дома, в переднем углу на столе, непривычно тихий и спокойный, как человек, отдыхающий после исполнения самого главного своего дела. И маленькая дочка Галочка, еще не имеющая понятия, что такое смерть, говорила идущим и идущим друзьям, товарищам и сослуживцам Ивана Андреевича:

— Вы только, пожалуйста, не беспокойте папу. Он полежит, полежит и выздоровеет…

На похоронах Ивана Андреевича не говорили пышных слов, памятуя о том, как он не любил их при жизни. Не говорили даже о том, о чем следовало бы сказать: в решающий миг он, не колеблясь, закрыл своей грудью жизнь незнакомых ему людей. Сказали просто: жил он как коммунист и умер как коммунист.