Как я и ожидал, стоило нам начать выходить, страхи Клер рассеялись. Чувство неловкости, которое она испытывала в гостях у Людовика Круза, погасло само собой, как только она о нем рассказала. А может быть, и другое: более подвижная жизнь не оставляет места слишком тонким переживаниям.
Необходимость поездки к Крузу я объяснил Клер желанием возобновить отношения с Пьерко. Людовик Круз был управляющим в одном из акционерных обществ Пьерко, а зять его занимал солидную должность в банке. Как это нередко случается, обман оказался пророческим и сделался правдой. Мне в самом деле понадобились кредиты для плантации.
Я мог бы сразу обратиться к Пьерко, но я не люблю поспешности в делах. Я всегда боюсь неосторожным шагом спугнуть благоволение судьбы и предпочитаю принимать как случайный дар даже то, к чему сам стремлюсь. Я решил подождать, пока мне представится возможность встретиться с Пьерко у него ли дома, у Франлье или Лазаров.
С Пьерко я познакомился на Востоке, во время его единственного путешествия на Борнео и во Вьетнам, где он владеет теперь громадными плантациями. Тогда я имел честь оказать ему некоторые услуги. Он успешно управлял своими плантациями из Парижа, поскольку был человеком здравомыслящим — качество редкое и многогранное. Удачи сделали его, однако, недосягаемым, и мне ни разу не удалось повидаться с ним ни у него, ни у друзей. Напрасно мы всю зиму так часто выезжали на ужины.
Я видел Клер возле пышно накрытых столов или в группе гостей, вечерний туалет отдалял ее от меня. Не знаю, была ли она еще красива, но для меня ее очарование сияло так же ослепительно, как и в первый день знакомства, очарование неброское, незаметное другим, неотделимое от всего ее существа, облеченное в неизменный для меня образ. Я всякий раз с замирающим сердцем останавливал взгляд на этой женщине, представлявшейся мне единственным живым человеком в многолюдном сборище, поскольку я в одно мгновение угадывал ее мысли, ее сокровенные чувства, понятные мне одному, ее прошлое, ее особенности и слабости, весь ее душевный опыт. Когда мы уходили, я спешил взять ее под руку, мне не терпелось дотронуться до ее тела, наполняющего меня неиссякаемой радостью и неистощимым целомудренным, таинственным, скрытым сладострастием, так много в себе соединяющим.
Я любил других женщин, но я этого уже не помню. Помню только, что любил их не так. Для каждой я был другим человеком, не только в чувствах, но и в мыслях, настроениях, привычках. Благодаря Клер я стал таким, какой я сегодня, освободился от внутренней противоречивости, двойственности, скованности, перестал стыдиться самого себя.
* * *
Эмери с детства мечтал стать писателем и юношей поступил работать в издательство. Он постоянно видел, как книги появляются на свет и умирают за три недели, не оставив следа ни в ком, кроме самого автора, и охота писать у него пропала. В тридцать лет он женился и устроился на службу в банк Пьерко. Мне любопытно было увидеть взрослым человека, который нравился мне ребенком, читал свои стихи и мог бы стать моим другом. Кроме того, я надеялся попросить его о встрече с Пьерко.
Мы столкнулись в дверях — он провожал посетителя; по знаку, который он сделал своей секретарше, я понял, что пришел не вовремя. Войдя в кабинет, я увидел его седую голову и устремленные на меня удивленные, радостные и нежные глаза, в которых горел еще огонек юности, но одновременно чувствовались занятость, усталость, беспокойство. После двадцатилетней разлуки я оказался для него докучливым визитером.
— Не стану тебя задерживать… Я был бы рад увидеться с тобой, поболтать. Приезжай к нам в Шармон.
— Я бы с удовольствием… Конечно, надо повидаться… Столько всего… Я обдумаю… Я тебе напишу…
По тому волнению, с каким он листал записную книжку, я понял, что хочу слишком многого и что приятный, но без пользы проведенный час не укладывается в его расписание. В большом городе трудно возобновить старую дружбу, надобно сохранять ее с детства. Все подлинно человеческое здесь быстро улетучивается.
Эмери, как мне показалось, с облегчением вздохнул, узнав, что я хочу поговорить с Пьерко. Он тотчас обрел подобающие должности слова и движения и сел записывать под мою диктовку необходимые сведения.
Неделю спустя я получил от него письмо и приехал в банк. Рассыльный — единственный неторопливый человек во всем судорожно копошащемся здании — отвел меня в белоснежную комнатку.
Сидя тут в заточении, посетитель проникался сознанием величия плантаций Пьерко, гигантские фотографии которых украшали стены. Я не успел оглядеть их все и сделать соответствующие выводы, как появился все тот же юноша-посыльный. Беспечной походкой он прошествовал впереди меня, остановился у одной из дверей, наклонил голову, точно прислушиваясь, а затем решительно постучал. В глубине вытянутого кабинета возле окна сидел за столом Пьерко, голову он поднял только тогда, когда я предстал перед ним.
Я не видел его пятнадцать лет и воображал, что стремительная карьера отразилась на его внешнем облике. Я испытал робость в присутствии этой аллегории успеха, наделенной скромными земными чертами. Полагая разговоры с плантаторами делом полезным, он расспросил меня о привитых гевеях, которые я высаживал по совету одного голландца, затем поинтересовался, не намерен ли я возвратиться на Борнео.
— Сейчас не время предпринимать столь дорогостоящее и ко всему прочему бесполезное путешествие.
— Впрочем, у вас хороший управляющий. Вы можете во всем положиться на Франка. Досадно даже держать человека с его данными на такой маленькой плантации… Три тысячи акров, если не ошибаюсь?
— Верно, но Франк получает порядочные деньги. Вряд ли он зарабатывал бы больше даже у вас в Тенамари.
— Не стану скрывать, он мог бы быть нам очень полезен.
— Мне же он просто необходим. Только благодаря ему я могу жить во Франции. Я считаю его своим компаньоном.
— Такой союз в настоящее время приносит ему, вероятно, не много.
— Мне кажется, он ко мне привязан… Вы не предвидите улучшений в текущем году?
— Разумеется нет, ни в текущем, ни в следующем. В Лондоне, в Гааге проходят конференции с целью отыскать способ эффективного контроля. Плантаторы все до одного заинтересованы в сокращении производства, а вот договориться не могут. Часть проблем они обсуждают, а другие утаивают… Не сомневаюсь, выход найдется, но тогда, когда уже наступит полный крах или чуть-чуть раньше… Но вы-то спокойны? Благодаря Франку у вас самая низкая себестоимость. А это главное. И плантация у вас славная… Вы начинали в благоприятное время, в лучших условиях, отлично выбрали участок…
— Ну в общем-то, дела идут неплохо. Но я теряю деньги…
— Эмери мне что-то говорил. Вы хотели бы… Сколько вам нужно?
— Получив пятьдесят тысяч долларов, я мог бы совершенно спокойно жить три года… Разумеется, под залог плантации.
— Это немало… Я не забыл ваших услуг в деле о Тенемари… К тому же на Борнео мы с вами соседи… Нам может понадобиться ваш завод, когда наша Сюзханна встанет на ноги… Мы дадим вам тридцать тысяч долларов.
— Я могу рассчитывать на тридцать тысяч?
Он проглядел какие-то записи.
— Рано или поздно вам придется расстаться с вашей плантацией. Она слишком мала. Вы живете во Франции. Франк может уйти от вас, может умереть… Ваше компаньонство на расстоянии могло существовать несколько лет, но оно неразумно. Я бы считал возможным слияние вашей плантации с Сюзханной. Все хозяйство составило бы пять тысяч гектаров… Управлять им мог бы Франк.
— Позвольте спросить, проект слияния плантаций связан с ссудой, которую вы мне предоставляете? Это условие?
— Ни в коем случае, ваши тридцать тысяч вы получите, как только мы оформим залог… Более того, я немедленно переведу указанную сумму в Шартред. Вы совершенно свободны. Но я рекомендую вам обдумать мое предложение; не сомневаюсь, вы убедитесь, что оно для вас выгодно. Возьмите этот листок. Вы найдете здесь все подробности… Вы увидите, что мы вам хорошо заплатим за вашу плантацию… Вы получите солидную долю акций. Подумайте и приходите, когда что-нибудь надумаете.
Пьерко откровенно высказал мне свое мнение о Франке и о ценности моих владений; он избегал малейшего давления и проявил чрезвычайную деликатность. Откровенность, прямота, такт, симпатии нередко вкрадываются в деловые отношения и излишней утонченностью осложняют их. Если бы я уловил хитрость в поведении Пьерко, я бы держался настороже. В ту минуту я был очарован его манерами, щедро оказанным мне доверием и, полагаю, переоценил его любезность. Пожелай я расстаться с плантацией, я уже не смог бы продать ее никому другому.
Обдумывая наш разговор, я не торопился с решением, дал пройти времени. Предложение Пьерко было приемлемым, смущала оплата акциями. Если ситуация улучшится, мои дела в любом случае пойдут на лад. Если кризис затянется, сделка с Пьерко не принесет мне ничего, на вырученную с продажи плантации сумму я едва-едва сумею расплатиться с долгами.
* * *
Обещанную ссуду я получил и два-три года могу ни о чем не думать. Я крепко сплю, снов не помню, а если и вспоминаю, то только приятные. Но в минуту пробуждения тень нависает надо мной, дрожит, разрастается, проникает в мой заспанный мозг. Я думаю о том дне, когда придется возвращать заем, я вынужден буду тогда продать плантацию; полученный в банке Пьерко кредит лишь оттягивает неминуемое разорение. Жизнь бесконечно длинна и непреодолима. Старость еще не конец, она состоит из великого множества дней… Я буду нищ, как беднейший юнец… Я не свободен, я связан с Клер. Чудовищные каникулы немолодого человека, ищущего работу, не могут больше продолжаться… Работа? Но какая?
Я вскакиваю с постели, чтобы поделиться своей тревогой с Клер и найти поддержку, но лишь только ноги мои касаются пола, противоположные мысли вихрем разгоняют тучу, и я вижу будущее в истинном свете: прежде, чем паду я, исчезнут все другие плантации, поскольку на них добыча латекса обходится дороже; мир не может обойтись без каучука; выживут также предприятия, принадлежащие Пьерко, поскольку они хорошо управляются, в том числе Сюзханна, и мы вместе сможем извлекать выгоду из краха наших конкурентов.
На этом я успокаиваюсь и больше не думаю о делах. Но тень, которую разогнали разум, дневной свет и биение жизни, оседает где-то в глубине души; мне начинает казаться, что Шармон — наше временное пристанище, что щедро одаривавшая меня судьба намерена заставить платить по счетам, что счастье не может длиться долго, что оно непрочно и незаслуженно. Я вздрагиваю от неожиданных звуков в саду, с опаской вскрываю письма, меня страшат любые известия, а когда я ненадолго отлучаюсь из дома, я боюсь по возвращении уже не застать там Клер.
Помнится, раньше мне была непереносима мысль о том, что красота ее померкнет. Сегодня я уже не приглядываюсь к ее лицу, для меня важна только ее жизнь. Клер была для меня прежде радостью, ясной и оправданной, моим выбором. Теперь она вошла в меня, слилась со мной, она мой центр тяжести, мое равновесие, без нее меня нет.
* * *
Клер все не могла дождаться, когда же наступит конец нашим светским обязанностям, тосковала по прежней жизни. Я пошел ей навстречу. В большом городе люди быстро забывают друг друга, и нам не пришлось прилагать особых усилий, дабы обрести утраченное одиночество.
Перемены в духовной жизни всегда связывались у меня с изменением привычек. Теперь я вставал спозаранок и начинал день прогулкой. Конечным пунктом я избрал завод Маршесу, а порой в задумчивости проходил и дальше.
Дорога до завода красива, однако ее портят с каждым днем; тут строят школу, там еще что-то, крушат без разбору, а в скором времени здесь пройдет трамвай. Видя, как с лица земли постепенно исчезает все самое прекрасное, я начинаю сомневаться в пользе прогресса. Правда, прогресс предназначается не мне, а толпам людей завтрашнего дня, которые будут устроены иначе, нежели я.
Но ни стройки, ни ледяные дожди не смогли оттянуть приход весны, она явилась в свой час во всей своей античной красе, убралась розовой крупой цветущих персиков под сетчатой пеленой ливней. Сирень расставила свечи на моем пути, трава и крапива источают насыщенный зеленый свет, в дымке тополей под серым небом завод Маршесу белеет мраморной руиной, его длинные трубы запускают высоко-высоко холопья серебристых облаков. На этом большом современном заводе рабочих немного, по большей части китайцы, они ютятся поблизости в легких хижинах, напоминающих ярмарочные балаганы и разительно контрастирующих со строгими линиями заводских построек. В скором времени этих людей заменят усовершенствованные машины, а пока они час за часом выполняют свою унылую работу; впрочем, чужой труд всегда кажется тяжким и скучным. Требуемые от них беспрестанные быстрые механические движения, возможно, единственное, на что они способны и что позволяет им существовать. Печально лишь то, что их произвели на свет.
Застигнутый однажды дождем, я спрятался под навесом крыши возле дома, расположенного на краю оврага, превращенного жителями деревни в мусорную свалку. Выйдя из укрытия, я заметил человека в лохмотьях и, несмотря на дождь, словно пропитанного пылью; в своих стоптанных башмаках он с обезьяньей цепкостью лазил по склону оврага. Он рыскал глазами по грудам хлама, мгновенно распознавая и отбрасывая в сторону то, что попадалось ненужного, а потом вдруг, отыскав какую-нибудь железяку, хватал ее с боязливой жадностью и, точно сокровище, прятал в карман.
— Там, поди, и в самом деле немало сокровищ, — сказал я Клер, описывая виденную мною картину.
— Это был Илула, — ответила она.
— Для него все люди богачи. Существуют различные степени бедности. То, что мы зовем нищетой, показалось бы несказанной роскошью нашим предкам-кочевникам. Дороги, города, покой полей, хлеб — все это чудо.
— Бедность в наше время сделалась мучительной, — сказала Клер. — Она куда страшнее, чем прежде. Бедный человек теперь не может жить по своему усмотрению — этим наше время и дурно. Привкус горечи ощущается во всем…
— Бедность сохраняет свои достоинства. Есть радости и чувства, доступные только беднякам… Ты не согласна?
— Согласна. Я считаю, что человек не может быть счастлив, если он никогда ни в чем не нуждался. Если я чему-то радуюсь сейчас, то в этом есть и заслуга моего прошлого; это очень сложное чувство, слагающееся из всего, что я когда-либо испытывала в жизни, включая и боль.
— Однако слишком долгие страдания не приводят ни к чему хорошему… Мне доводилось видеть в горных деревнях существа до такой степени задавленные горем, что у них не осталось и души. В других местах, в Сентонже, например, крестьяне весьма благородны. Дело в том, что они живут в хорошем климате, на плодородной земле, и сама окружающая природа возвышает их. Духовные ценности открываются человеку только тогда, когда он предварительно сформирован благоприятной средой.
— Ты полагаешь, что богатство делает человека лучше?
— Ничуть. Богатство отупляет даже вернее, чем нищета, если только нет к нему многолетней привычки. В свое время этот яд не разливался за пределы нескольких семей, у которых выработался к нему иммунитет, — такой уклад не лишен смысла. Ты спрашивала меня, что я пишу уже целый год? Я сочинял небольшой опус как раз по этим вопросам… Я оставил свой труд из-за его безысходности. Я дам тебе рукопись, так по крайней мере у меня будет хоть один читатель. Первый раз я прервал работу, когда столкнулся с вопросом: в чем главное достоинство человека. Мы чувствуем это, но сформулировать трудно. В таланте? Да, но не только в нем. В уме? И это не совсем верно. И не только в культуре, или душе, или принципах и порывах… Оно складывается из бесчисленного множества нерасчленимых элементов. Сдается мне, что наша цивилизация не делает человека лучше, хотя в этом и заключается истинная цель развития общества… Я воспрял духом после того как пришел к выводу, что ниже определенного материального уровня нет ни ценностей, ни даже людей. Довести до подобающего уровня как можно больше людей — вот роль…
— Ты полагаешь, что масса обладает большим духовным потенциалом, нежели отдельная личность?
— У нас всегда существовала элита, избранный круг баловней судьбы, необходимый в иные периоды, однако быстро приходящий в упадок. Возможно другое. Более высокий уровень массы создает благоприятные условия для возвышения личности. Я не верю, что подлинно великая личность может появиться, скажем, у полинезийцев.
— Возможно ли возвысить массу исключительно материальными средствами?
— Как я уже говорил, для духовного роста требуются определенные материальные условия. Не существует ничего сугубо материального. Пути духа не пролегают в пустоте. Важно, чтобы ум бодрствовал и не терял пытливости. Все, созданное в нашей земной жизни — плод человеческого духа.
— Напрасно ты не дописал свою книгу…
— Я очень скоро натолкнулся на новое препятствие. Техника, или, как мы говорим, машина — мы не умеем ею управлять. Она противостоит всем прочим силам, противостоит вере, с которой мы не желаем расставаться, она не вмещается в священные рамки наций и других старых принципов. Европа породила цивилизацию и мораль, противоположные собственной религии. Противоречия материального толка непримиримы. В столкновении жизненных сил погибнут многие ценности… Я остановился перед виде́нием потопа… Ну а если я ошибаюсь, то тем более мне лучше молчать!..
Я отошел от Клер и продолжил в полголоса:
— Мне безразличен завтрашний день… Что случится с людьми будущего? Да они и сами этого не узнают из-за недостатка памяти и ориентиров; мы не видим пути, которым следуем.
Наступило молчание. Спустя несколько секунд я заговорил торжественно, потупив от волнения глаза:
— Человеку дано только настоящее, только этот конкретный час, похожий на все другие и несравнимый с ними, таинственный, прекрасный и несовершенный… Да, да, вот этот самый час. Мы получили все, чего могли желать, дальше — край света, конец времени… Больше нам нечего ждать на земле… Это чудовищно!
— Этот самый час не кажется мне таким уж непроглядным… Он стоит того, чтоб его прожить. Я бы только желала, чтоб такой же час был у всех. И чтоб люди умели его ценить… Ты в том числе… Нам нужно научиться забывать… Излечиться от всего, что порождается страданием: от чрезмерных желаний, ложного величия, лишних слов… Сделаться скромнее…
— Этот час устраивает тебя? Ты всем довольна? Так ли это? — Я резко обернулся к Клер, и мой взгляд, по-видимому, напугал ее.
— Разумеется… У нас есть, в общем-то, все, чего можно желать… Отчего же мне чувствовать себя неудовлетворенной?
Я продолжал смотреть на нее. Она сидела на диване, а тут вдруг, словно бы желая избежать моего взгляда, поджала ноги и легла.
— И ты ничего не желаешь? — настойчиво переспросил я.
— Не знаю… Мы всегда о чем-то думаем, чего-то ждем, но это как бы часть того, что мы имеем… Ты задаешь слишком сложные вопросы…
Я подошел к окну, уперся лбом в стекло и продолжил, глядя на молодую и блестящую от дождя зелень:
— Меня удручают даже не нищета, болезни, войны и непосильный труд… Все эти пороки исчезнут, я уверен, не пройдет и десяти тысяч лет. Но когда я смотрю на миленький домик садовника под кронами, у меня сжимается сердце… В один прекрасные день, говорю я себе, каждый сможет получить по такому вот домику, а заодно и сносных соседей, и досуг, и книги, и разумные законы. Тогда-то и произойдет самое страшное: наша миссия будет исчерпана. Это максимум, что можно сделать для людей. По крайней мере для известной нам разновидности…
— Жан!
Клер поманила меня к себе.
— Подойди ко мне, Жан… Скажи, ты несчастлив?
— Я счастлив, вот в чем ужас!
— Наша жизнь, по-твоему, ужасна, — прошептала она ласково.
— Я счастлив только благодаря тебе, говорю это без тени насмешки. Но, видишь ли, у меня есть, что вспомнить, есть с чем сравнить, есть и другие причины, по которым я могу ориентироваться… И вообще мне случайно повезло…
— Наше счастье основано на самых элементарных вещах… В простоте великая сила… недоступная разуму, порождающая счастье. Не спеши жалеть людей будущего. Быть может, им суждено обрести те примитивные фундаментальные радости, которые наше поколение растеряло в пути…
— Человек смертен, они умрут, как и мы! Все в мире хрупко и недолговечно, в первую очередь счастье. Оно как раз и подводит нас к бездне. Нет, уж лучше пусть человечество бедствует!
— У тебя неприятности?
— Нет.
— Не нет, а да. Весь последний год ты чем-то озабочен, я это вижу. Почему ты от меня скрываешь? Трудности с деньгами? Ты недоволен Франком?
— У меня есть некоторые затруднения, но не стоит о них даже и говорить…
— Стоит… Я должна знать… Может быть, тебе нужно поступить на службу?..
— Это ничего не изменит. В течение двадцати пяти лет я трудился не покладая рук. За эти годы я бывал и богат, и беден, независимо от результатов моей работы… Богатство приходило ко мне и уходило. Возможно, оно еще раз уйдет…
— Чего ты опасаешься?
— Ничего. Положение улучшается, а со временем станет совсем хорошим.
— Ну а если это время наступит не скоро, если придется ждать три года, десять лет… Я хочу знать худшее.
— Худшее? Я разорюсь.
— И что ты станешь делать?
— Надеюсь, Пьерко предоставит мне место… К сожалению, я буду уже не молод.
— Место на Борнео?
— На Борнео или еще где-нибудь…
— Ты возьмешь меня с собой?
— Ты согласна поехать?
— Разумеется.
— Тебе не страшно переехать в столь необычный край?
— С тобой мне все равно, где жить, здесь или на Борнео, в богатстве или в бедности.
— Интересно только знать, что там будут выращивать… Если я разорюсь, то разорюсь последним…
— Почему ты называешь эти места необычными?
— Там жарко.
— Там вредный климат?
— Да нет. Я знавал англичанок, которые прекрасно его переносили… Худые женщины…
— Тамошний климат вреден для детей?
— Почему ты спрашиваешь?
— Если бы у нас был ребенок, мы могли бы взять его с собой?
— Я предпочитал брать на работу неженатых, именно из-за детей. В семье всегда кто-нибудь да потянет назад во Францию. Я бы не советовал ехать туда с детьми. У нас их нет…
— Ты считаешь, я уже не могу иметь ребенка?
— Почему не можешь? Но ты, кажется, не собираешься стать матерью.
Клер замолчала, а я продолжал ее слушать: иное молчание слышишь глазами, всем существом.
Я не хотел, чтоб у Клер был ребенок, моя любовь замыкалась на ней самой. Ребенок — это риск, помеха, разочарование. Искренне ли я так чувствовал? Было ли это ощущение пережитком того присущего моей натуре страха перед жизнью, от которого я, к счастью, избавился? Или же я думал так по привычке, приобретенной в те годы, когда мы не должны были иметь детей? Трудно сказать, но самая мысль о материнстве Клер приводила меня в ужас. Я был благодарен природе за то, что она до сих пор этому противилась.
Свои опасения, свое нежелание иметь детей я никогда не высказывал Клер, дабы не ущемлять то, что было для нее законной, органической потребностью и предназначением, делавшим ее в моих глазах еще трогательней, подлинней, человечней.