Берлинский боксерский клуб

Шареноу Роберт

Карл Штерн живет в Берлине, ему четырнадцать лет, он хорошо учится, но больше всего любит рисовать и мечтает стать художником-иллюстратором. В последний день учебного года на Карла нападают члены банды «Волчья стая», убежденные нацисты из его школы. На дворе 1934 год. Гитлер уже у власти, и то, что Карл – еврей, теперь становится проблемой. В тот же день на вернисаже в галерее отца Карл встречает Макса Шмелинга, живую легенду бокса, «идеального арийца». Макс предлагает Карлу брать у него уроки бокса…

 

Robert Sharenow

The Berlin Boxing Club

Настоящее издание публикуется с согласия HarperCollins Children's Books, филиала издательства HarperCollins Publishers.

Copyright © 2011 by Robert Sharenow

All rights reserved.

© Карельский Д., перевод на русский язык, 2018

© ООО «Издательство «Розовый жираф», 2019

Издательство «4-я улица» ®, издание на русском языке, оформление

 

 

Часть I

 

Как я стал евреем

Герр Бох закончил последний в учебном году урок, а я в последний раз изобразил его на полях тетрадки. У него были всклокоченные седые волосы, пышные бакенбарды, толстые щеки и двойной подбородок. Мне нравилось рисовать его физиономию, которая так и просилась на карикатуру, – это помогало мне высиживать даже самые нудные уроки. Я изображал его то кайзером, то Наполеоном, а сегодня нарисовал в виде толстенного моржа – животного, на которое он был очень похож. Герр Бох был самым добрым из наших учителей, и даже не знаю, чем он славился больше – любовью к сказаниям о тевтонских рыцарях или богатыми россыпями перхоти на плечах и лацканах пиджака. Иногда мне бывало стыдно за злые карикатуры на него, но не настолько, чтобы прекратить их рисовать. Я как раз заканчивал рисунок, когда прозвенел звонок, извещающий об окончании урока и семестра.

– Не забудьте сдать итоговые работы, – напомнил герр Бох, захлопнув книгу, из которой читал нам на уроке. – И желаю всем приятно провести лето.

– Danke, герр Бох, – достаточно дружно отозвались мальчишки.

Они повставали из-за парт и двинулись к выходу из класса, по пути как попало бросая тетрадки с работами на учительский стол. Я сунул в ранец учебники и уже был готов вместе со всеми устремиться навстречу летим приключениям, когда герр Бох окликнул меня:

– Штерн.

– Ja, герр Бох?

– Задержись ненадолго.

Я нерешительно двинулся к его столу. Мне было не по себе: неужели он таки засек мои художества?

– Помоги, будь добр, разложить работы по алфавиту.

– Конечно, герр Бох, – ответил я с облегчением.

Когда я наконец вышел из класса, все уже давно разошлись. В коридоре было пугающе тихо и пусто. Где-то скрипнула дверь. Наверно, это старые школьные стены стонут под напором ветра, подумал я, но по спине у меня все равно побежали мурашки.

По пути к лестнице до меня донесся еле различимый свист. На лестничной клетке он слышался уже явственнее, и я узнал мелодию «Песни Хорста Весселя», неофициального гимна нацистов. В другой ситуации я решил бы, что это насвистывает отряд скаутов-натуралистов, гуляющих по Баварским Альпам. Но тут послышался чеканный, в такт мелодии, шаг – это уже было больше похоже на приближающуюся роту солдат.

Внезапно я совершенно точно понял, кто это. А еще я понял, что им нужен я.

Мозг велел мне немедленно спасаться бегством, но я почему-то – скорее всего, от страха, – наоборот, замедлил шаг. Я спускался по лестнице осторожно, чуть не на цыпочках, в глупой надежде, что случится чудо и я улизну незамеченным. Но стоило мне ступить на площадку второго этажа, как дверь в коридор распахнулась и на лестничную клетку вылетели трое.

Я сделал вид, будто их не заметил, и, глядя себе под ноги, попытался было пройти мимо. Но они, прекратив свистеть, преградили мне путь. Все трое учились на класс старше меня: Герц Динер – коренастый, злобный и шепелявый коротышка с вечно всклокоченной блондинистой шевелюрой; переросший его чуть не на две головы Юлиус Аустерлиц, такой пузатый, что казалось, будто он запихнул под рубашку небольшой бочонок; и Франц Хеллендорф, тощий и чернявый, вылитый Йозеф Геббельс в юности. До сих пор эта троица – маленький, средний и длинный – казалась мне жутко забавной. Но теперь, когда они обступили меня стеной, ничего забавного я в них не находил.

«Волчья стая» – так называли себя члены этого самодеятельного национал-социалистического клуба, последние несколько месяцев терроризировавшие еврейских мальчишек из нашей Гольштейнской гимназии. Кроме меня в школе учились еще четыре еврея, и каждому из них хотя бы раз крепко от юных нацистов досталось. Я свое происхождение скрывал, и поэтому мне пока что удавалось не привлекать их внимания.

– Guten Tag, Штерн, – издевательски вежливо поприветствовал меня Герц.

– Guten Tag, – с трудом ответил я.

– Мы всё про тебя знаем, – сказал он.

– Что знаете?

– Да брось ты, Штерн. С нами лучше по-честному.

– А то вдруг нам захочется занять у тебя, еврея, немного денег, – добавил Франц.

Ошарашенный и напуганный, я не знал, что отвечать. Евреем я себя никогда не считал. Я вырос в абсолютно нерелигиозной семье: мой отец был атеистом, а мать – агностиком. Получил исключительно светское воспитание и образование. И к тому же счастливым образом совершенно нейтрально звался Карлом Штерном. Карл – имя не еврейское, а фамилию Штерн носят и евреи, и лютеране, и даже изредка католики. Вдобавок, из всей семьи я внешне меньше всего походил на еврея. Высокий, худой, светлокожий, со своими русыми волосами и небольшим тонким носом больше всего, по словам родителей, я был похож на единственного своего нееврейского дедушку – на маминого отца, долговязого белокурого голландца. Откуда они узнали? Неужели повстречали где-то моего отца или сестру?

– О чем вы вообще? Какой я вам еврей? – проговорил я.

– Ах, неужели не еврей? – сказал Герц. – А кто ж тогда?

– Меня воспитывали атеистом.

– Значит, ты красный, – ухмыльнулся Герц. – Это еще хуже.

– Ну так ведь все красные – евреи, разве нет? – сказал Франц.

– Communist Schwein, – вставил свое слово Юлиус.

– Евреи губят нашу страну.

– Грязная свинья.

– Но я ведь не…

– Снимайте с него штаны! – скомандовал Герц.

Я и дернуться не успел, как Юлиус заломил мне за спину руки. Франц грубо расстегнул мой ремень, а потом ширинку. Три пуговицы при этом оторвались и поскакали, позвякивая, вниз по лестнице, по которой еще минуту назад я напрасно надеялся спастись бегством.

За целый год я ухитрился ни разу не засветиться перед одноклассниками. На спорт в гимназии особенно не напирали, поэтому уроки физкультуры были у нас только раз в неделю, и в раздевалке я всегда ловко прикрывал полотенцем изобличающий меня член. А теперь, после того как Франц до щиколоток стянул с меня брюки и трусы, мой член явился им во всей своей обрезанной красе. Отец объяснял, что обрезание мне сделали из гигиенических соображений и что сейчас своих детей обрезают многие прогрессивные европейцы и американцы. Но что бы там себе ни думали мои родители, и как бы далеки от еврейских ни были мои внешность и самоощущение, обрезанный член выдавал меня с головой.

– Ого, ребят, – воскликнул Герц. – Колбаса-то у него – на все сто кошерная!

– Но я не еврей, – сбивчиво оправдывался я. – Я и в синагоге-то никогда не был.

– Какая разница, – сказал Герц. – В тебе еврейская кровь.

– Хуже еврея только еврей, который строит из себя нееврея, – добавил Франц.

– Подлая гадина, – прошипел сквозь зубы Юлиус. – Правильно Гитлер про ваше племя говорит.

Меня так и подмывало признаться, что я не просто не считал себя евреем, но и недолюбливал этот народ не меньше, чем Герц, Юлиус и Франц. Я не чувствовал никакой связи с евреями и бесился, когда они принимали меня за своего. Мне казалось, что в том, что касается евреев, нацистская пропаганда во многом права. Их действительно было полно среди банкиров и денежных воротил. Они старались селиться отдельно от «настоящих» немцев. Район, где мы жили, не был еврейским, но каждый раз, очутившись в еврейском квартале, отец обязательно высказывал нелестное мнение о его обитателях. «Вот же торгаши и деляги», – бормотал он себе поднос, завидев на улице верующих евреев. Однажды я услышал от него: «Наконец настали времена, когда можно уже откинуть весь этот первобытный вздор и жить, как живут все нормальные люди. А эти по-прежнему не могут без гетто».

У многих виденных мной верующих евреев были большие носы, пухлые красные губы и маленькие черные глазки, они носили черные шляпы и такие же черные пиджаки. Мне казалось забавным, что у отца налицо все те же внешние признаки, не считая шляпы и пиджака.

Евреи выглядели не как все. Вели себя не как все. И вообще были другими. Я, как и Адольф Гитлер, считал, что от них один вред. Но если Гитлера заботило, что евреи вредят германскому государству, я боялся, как бы они не навредили моей репутации в школе и отношениям с друзьями. Теперь, стоя на лестничной клетке, я безуспешно гадал, как же «Волчья стая» прознала про мое происхождение.

Тут Франц, подавшись вперед, смачно плюнул мне в лицо. По моей правой щеке сполз липкий, горячий ручеек. Герц набрал в рот побольше мокроты и харкнул мне на другую щеку. Все трое рассмеялись. Я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, как будто бы все ткани моего тела внезапно превратились в жидкость. А потом меня накрыла волна такого удушливого страха, что я полностью потерял контроль над собой. Тоненькая струйка мочи сбежала по внутренней стороне ноги и намочила штаны, кучей сбившиеся у самого пола.

– Verdammt! – вскрикнул Герц. – Он обоссался.

Юлиус выпустил мои руки.

– Рядом с тобой стоять противно, свинья еврейская!

С этими словами он наподдал мне под зад, и я грохнулся на колени прямо в лужицу собственной мочи. Теперь мои шерстяные брюки промокли насквозь. Трое мальчишек плотно обступили меня. Я взглянул на них снизу вверх и чуть слышно сказал:

– Но я же не еврей.

– Вставай! – скомандовал Герц. – Встань и дерись!

 

Нокаут в первом раунде

Это «дерись» ошарашило меня даже сильнее, чем слово «еврей». До сих я ни разу не дрался и из страха, как бы мне не сделали больно, любые столкновения старался уладить миром. Теперь, лежа на полу, я горячо надеялся, что, оплевав мне лицо, стянув с меня штаны и заставив прилюдно обмочиться, они успокоятся и от меня отстанут.

– Надевай штаны и дерись, как мужчина, – приказал Герц. – Schnell!

Я кое-как поднялся на ноги и – со всем возможным в моем положении достоинством – подтянул брюки. Застегивая ремень, я почувствовал себя младенцем в прописанной пеленке – так мне было мокро.

– Но я совсем не хочу драться, – с трудом проговорил я.

– Еще бы, – усмехнулся Герц. – Евреи, они все трусоваты.

Я промолчал, хотя меня так и подмывало сообщить, что у меня два дяди, старшие братья моего отца, погибли на Первой мировой войне. А дядю Генриха даже наградили посмертно Железным крестом.

– Разберись с ним, Франц, – велел Герц.

Франц Хеллендорф, самый низкий и щуплый из членов «Волчьей стаи», осторожно выступил вперед. В его темных, влажных глазах я рассмотрел знакомое выражение. Страх.

Он тоже боялся.

Трусы легко узнаю́т друг друга. Франц с ног до головы смерил меня взглядом и прикинул разницу в росте. Я был выше его самое меньшее на пятнадцать сантиметров. Когда мы встретились взглядами, он несколько раз нервно моргнул. Наверно, я казался ему долговязым великаном.

– Давай, – Юлиус подтолкнул Франца в мою сторону. – Ты с ним запросто справишься.

Когда Франц подался вперед, я инстинктивно отшатнулся. Герц и Юлиус рассмеялись.

– Гляди-ка, он испугался малютки Франца, – сказал Герц.

При виде моей реакции даже Франц улыбнулся. Страха у него в глазах почти не осталось – теперь он смотрел на меня злее и решительнее.

– Согни руки, и давай драться, – сказал он.

Я попытался поднять кулаки, но руки меня не слушались.

Франц нырнул вперед и вдарил мне кулаком под ребра. Удар получился несильным, но у меня все равно перехватило дыхание, я закашлялся. Зрители засмеялись. Франц ударил опять и теперь угодил мне в челюсть – от этого у меня, как у тряпичной куклы, мотнулась назад голова. Снова раздался смех. Ободренный, Франц несколько раз двинул меня по физиономии, целя в глаз и под скулу. Оттого, что верхняя губа поранилась о правый клык, у меня изо рта хлынула кровь – судя по веселым выкрикам, зрителей забавляло, как она капает с подбородка. От вида крови Франц еще больше осмелел и принялся пританцовывать, как настоящий боксер, подзуживая меня наконец показать, на что я способен.

Но тут с самого верха лестничной клетки раздался голос герра Боха:

– Эй, что там такое?

Нас ему сверху видно не было. Герц, Юлиус и Франц испуганно переглянулись. Наступила тишина, которую нарушало только мое шумное, тяжелое дыхание.

– Эй, там! – снова крикнул герр Бох, уже спускаясь вниз.

К сожалению, он был одним из самых старых учителей в нашей гимназии и двигался поэтому очень медленно.

Герц схватил меня за грудки и прошипел в ухо:

– Ты свалился с лестницы. Понял?

Я и рта открыть не успел, как он с силой оттолкнул меня, крепко приложив лицом к металлическим перилам. Пролетев несколько ступенек, я ничком растянулся на лестничной площадке. Оттого, что сломался один из нижних зубов – я чувствовал языком, как он шатается, – во рту у меня скопилось еще больше крови. Падение оказалось больнее, чем все вместе взятые Францевы оплеухи. Члены «Волчьей стаи» опрометью бросились мимо меня вниз по лестнице и успели скрыться за дверью, ведущей в коридор первого этажа, прежде чем герр Бох показался наконец в поле зрения.

– Штерн! Ты там цел? – прокричал он и, увидев, в каком я положении, заспешил на помощь. – Du lieber Gott! Как же ты это так?

Герр Бох протянул мне руку и помог подняться. Когда я встал на ноги, он заметил, что у меня мокрые штаны, и, принюхавшись, поморщил нос. По всему лицу у меня пульсировала боль, как если бы крошечные велосипедные насосы ритмично накачивали спрятанные под кожей такие же крошечные воздушные шарики. Сломанный зуб окончательно выпал, но я, чтобы не видел герр Бох, спрятал его под язык.

– Что с тобой случилось? – спросил он.

Зная, что он хорошо ко мне относится, потому что по истории я успевал лучше всех в классе, я чуть было не сказал ему правду. Но в последний момент испугался, как бы герр Бох, узнав, что я еврей, не изменил своего отношения ко мне и не начал ставить мне плохие отметки. Я же не знал, какие у него взгляды – о политике он никогда ничего не говорил.

– Упал с лестницы, – проговорил я, с трудом шевеля распухшими губами.

– Штерн, я слышал несколько голосов. Кто еще здесь был?

– Просто упал с лестницы, – повторил я. – Не беспокойтесь, герр Бох, со мной все в порядке.

Не дожидаясь продолжения расспросов, я сбежал вниз по лестнице. Я бы не очень удивился, окажись, что Герц с приятелями поджидают меня на первом этаже. Но, к счастью, вестибюль за дверью был пуст. Я вздрогнул и физически ощутил, как отступает страх. Из глубины груди у меня вырвался стон. Хотелось разрыдаться, выплакать весь случившийся со мной кошмар, но я заставил себя сдержаться. Пора было спешить – я и так уже опаздывал на час. Выплюнув в сточную канаву выбитый зуб и скопившуюся во рту кровавую слюну, я побежал домой.

 

Кроха и Воробей

В подъезде и потом на лестнице я старался не шуметь. Мы жили в тихом приличном районе города в просторной четырехкомнатной квартире на верхнем, четвертом этаже дома, в котором было еще три квартиры, занимавших, как и наша, по целому этажу. Родители уже ушли в галерею готовиться к вернисажу, а сестра и наша домработница фрау Крессель дожидались меня дома. Перед тем как показаться им на глаза, мне надо было незаметно пробраться в ванную и привести себя в порядок. Я как мог осторожно повернул ключ в замке – в механизме что-то несколько раз щелкнуло, но, к счастью, совсем тихо. Дверь тоже отворилась почти бесшумно. В прихожей было темно и пусто; в коридоре, ведущем к гостиной, – чуть светлее.

Но едва я переступил порог, у меня под ногами оглушительно заскрипели половицы. И уже мгновение спустя я услышал негромкое:

– Воробей? Воробей, это ты?

Моя сестра Хильди звала меня Воробьем, а я ее – когда хотел подыграть – Крохой. Так звали героев ее любимой, выходившей отдельными выпусками повести в картинках – «Приключения Крохи и Воробья» Отто Берга. Кроха была маленькой мышкой в кожаных шортах на лямках; Воробей, никогда не снимавший фетровой тирольской шляпы с пером, выглядел рядом с ней настоящим здоровяком. Приятели попадали в забавные переделки, пытаясь всеми правдами и неправдами раздобыть себе пропитание и перехитрить герра Фефельфарва, толстого начальника железнодорожной станции, на которой они жили.

Мне-то, как почти всем мальчишкам, больше нравилось читать книжки Карла Мая про ковбоев и индейцев, но для Хильди словно свет клином сошелся на этих Крохе и Воробье. Она без конца придумывала игры, в которых отводила мне роль отважного и могучего Воробья, бесстрашно взмывающего ввысь, чтобы высмотреть что-нибудь съестное или спастись вместе с другом от опасности. Сама она была Крохой, находчивой мышкой, умеющей найти выход из самого затруднительного положения и до умопомрачения любящей сладости. Я надеялся стать художником-иллюстратором, и потому без устали придумывал и рисовал для Хильди картинки про Кроху и Воробья, изобретая им новые похождения и трюки.

Росту в Хильди, которой уже исполнилось восемь, было от силы метр двадцать. Она вся пошла в нашего отца: такие же черные кудри и такой же крючковатый нос, только пока еще маленький. Жутко близорукая, она уже в нежном возрасте носила толстые очки. Мне нравилось воображать, что из-за дефекта зрения Хильди весь мир видит не так, как все, а в чем-то и вовсе наоборот. Она, например, всегда была весела и жизнерадостна – даже когда для радости не было ни малейшего повода. И обо мне она имела чрезвычайно искаженное представление. Она считала меня сильным, умным, надежным, красивым героем, чьи умственные и физические способности практически не знают границ. Поэтому мне меньше всего на свете хотелось сообщать ей, что школьные товарищи только что использовали меня вместо боксерской груши и плевательницы.

Я закрыл за собой входную дверь и попытался поскорее прошмыгнуть в ванную, расположенную в дальнем конце коридора.

– Где ты ходишь? – спросила Хильди, высунувшись в коридор. – Нам с тобой еще вино готовить.

Я ниже наклонил голову, чтобы спрятать лицо, и поспешил в сторону ванной.

– В школе вляпался. Дай умоюсь, и тогда займемся вином.

Она включила в коридоре свет и, увидев мое лицо, пронзительно вскрикнула.

– Что такое? – донесся из глубины квартиры голос фрау Крессель.

– Упал с лестницы, – ответил я.

Добравшись наконец до ванной, я попытался закрыть за собой дверь, но Хильди распахнула ее настежь и тоже вошла. Потом у нее за спиной выросла фрау Крессель, у которой при виде меня буквально отвисла челюсть.

Я посмотрел на себя в зеркале. Верхняя губа распухла справа раза в три, а под носом вдоль губы багровым шрамом отпечатались зубы. Вокруг рта клочковатой бородкой запеклась кровь, а вся правая сторона лица представляла собой один здоровенный синяк, украшенный багровыми припухлостями под глазом и на нижней челюсти.

– Болит? – спросила Хильди.

– Нет, – соврал я, хотя голова у меня болела и саднила, будто покусанная целым роем свирепых ос.

– Хильдегард, возьми полотенце и намочи теплой водой, – сказала фрау Крессель. – А ты, Карл, садись.

Грузная, лет шестидесяти с небольшим, фрау Крессель была родом из деревни. Сколько я себя помню, она готовила и убирала у нас в доме. Жила она в каморке за кухней, в которой не было ничего, кроме узкой кровати, комода с зеркалом и крошечного умывальника. Фрау Крессель лишнего болтать не любила, зато каждое ее слово мы с Хильди воспринимали всерьез – в отличие от того, что слышали от наших родителей, которые, как люди образованные, могли часами распинаться обо всем на свете, – и всегда ее слушались.

Я покорно уселся на крышку унитаза, а фрау Крессель принялась влажным полотенцем вытирать мне кровь с лица. Она старалась делать это как можно бережнее, но каждое ее прикосновение было как порез перочинным ножиком. Когда крови на лице почти не осталось, я провел кончиком языка по шраму на верхней губе и нащупал пустоту на месте выбитого зуба. Папа придет в бешенство, увидев меня на вернисаже в таком виде, подумал я.

– А чем это так пахнет? – спросила Хильди.

Из-за боли я совсем забыл об обмоченных штанах.

– Ничем! Давай, иди, приготовь вино, и мы быстренько с ним управимся.

Я вытолкал Хильди из уборной. Фрау Крессель все это время не сводила с меня пристального взгляда.

– Так ты расскажешь, что произошло?

Я задумался на несколько мгновений, а потом покачал головой.

– Нет.

– Точно?

Я кивнул.

– Давай сюда штаны, – со вздохом сказала она. – Завтра утром верну чистые.

Я стянул брюки с трусами и отдал их фрау Крессель. С первых дней моей жизни она купала и переодевала меня, она же ухаживала за мной, когда я болел. Поэтому перед ней – единственной в мире – мне не было ни капельки стыдно раздеться догола.

– Вытрись хорошенько, а то паршой пойдешь, – сказала фрау Крессель и вышла из ванной.

Протирая влажным полотенцем ноги и пах, я ненароком взглянул в зеркало и аж вздрогнул – такое жалкое зрелище я собой представлял. До сих пор я запросто сходил среди немцев за своего, отчего ни на улице, ни в школе никто не цеплялся ко мне как к еврею. Однако теперь времена переменились.

Я прекрасно понимал, что с тех пор, как год назад к власти пришел Гитлер, евреям в Германии приходится тяжко. Но из-за того, что в школе о моем происхождении никто не догадывался, Гитлер и нацисты занимали последнее пятое место в списке главных моих забот. Выглядел список так:

1. Я слишком худой

2. У меня прыщи

3. Хорошо бы залезть Грете Хаузер в трусы, да так, чтобы ей захотелось залезть в мои

4. У папы неважно с деньгами

5. Гитлер и нацисты

Я был высокого роста и жутко худой. Такой худой, что дальше некуда. А худоба противоречила идеалу, к которому призывал стремиться Гитлер. При этом, сколько бы я ни ел, веса во мне не прибавлялось. И вдобавок эта напасть – прыщи. Я старательно умывался по три раза на дню, но на щеках, на лбу, а то и на кончике носа снова и снова вылезали противные красные гнойнички. Еще мне не давала покоя грудь Греты Хаузер, моей соседки. А кроме того, меня тревожило положение дел в галерее и преследующие отца денежные трудности. Я уже и не помнил, чтобы он продал хотя бы одну живописную работу, и поэтому не очень понимал, как мы умудряемся существовать на его мизерные заработки.

Но теперь все остальные заботы и тревоги оттеснила мысль о том, что впредь мне предстоит изо дня в день отбиваться от злобных нападок «Волчьей стаи».

Мы с Хильди всегда прислуживали гостям на вернисажах. В белых рубашках и брюках, которые вполне сходили за униформу официантов, мы принимали у гостей верхнюю одежду и подавали им вино и сыр. Одетая во все белое, Хильди уже ждала меня на кухне возле стола, на котором выстроились десять винных бутылок.

В семи из них было дешевое белое вино, а три стояли пустыми. Моя задача заключалась в том, чтобы отлить понемногу из полных бутылок в пустые, а потом дополнить недостающий объем водой из-под крана. Оттого что дела в галерее обстояли из рук вон плохо, года два назад папа стал разбавлять вино – сначала к девяти бутылкам вина доливал одну бутылку воды, но поскольку торговля шла все хуже, он разбавлял вино все сильнее, пока не остановился на соотношении три бутылки воды на семь вина.

Одну за другой я раскупорил бутылки и принялся через воронку лить и переливать жидкость. Хильди придерживала воронку. Чтобы разбавленное вино не казалось слишком жидким, я досыпал в каждую бутылку по половинке чайной ложки сахару. Когда я закончил, Хильди заткнула бутылки пробками и по очереди хорошенько их встряхнула.

По ходу дела я отпивал по чуть-чуть из каждой бутылки. Десять маленьких глотков вина приглушили головную боль и помогли унять дрожь в коленках.

– Воробей, а можно мне тоже попробовать?

– Вот исполнится тебе тринадцать, тогда и пробуй на здоровье, – ответил я. – А сейчас давай сыр в божеский вид приведем.

Хильди водрузила на стол четырехкилограммовую головку мюнстерского сыра, покрытую толстым слоем пушистой бело-зеленой плесени. По бедности отцу приходилось довольствоваться самым дрянным дешевым сыром, а нам поручалось сделать так, чтобы он сходил за более или менее нормальный. Вооружившись ножом, я начал срезать верхний заплесневелый слой.

– Фу! – сморщила нос Хильди. – Его уже и крысы поесть успели. Смотри, – следы зубов.

– Ну и что? Никто же об этом не узнает.

За считанные минуты я превратил четырехкилограммовую плесневелую глыбу в пристойную на вид трехкилограммовую головку мюнстерского сыра. От нее я отрезал по кусочку себе и Хильди.

– Ничего так, – сказала она, прожевав.

– Вот и отлично. Клади в сумку, и пошли.

Но Хильди что-то замешкалась.

– Шевелись, мы опаздываем.

– Как ты думаешь, – спросила она, – папа сегодня что-нибудь продаст?

– Учитывая, какую дрянь он в последнее время выставляет, – вряд ли.

– Воробей, мне страшно. Я слышала, мама говорила, что нам, скорее всего, придется переехать, если только папа…

– Успокойся. Все будет хорошо. Папа находит выход из любого положения.

– А если из этого не найдет?

– Найдет, – сказал я, хотя сам не больно-то в это верил. – А теперь mach schnell. Если мы еще проваландаемся, папа нас точно убьет – и на этом все твои страхи кончатся.

У Крохи и Воробья было что-то вроде девиза или боевого клича. Каждый раз, когда друзья что-нибудь затевали, Воробей произносил первые его слова, а Кроха подхватывала. Поэтому я, насколько мог бодро, сказал сестре:

– И вообще, Кроха, сдается мне, нас ждут приключения…

Глядя на мою побитую физиономию, она явно поняла, что мне тоже не по себе.

– Карл, а что мы будем делать, если…

– Сдается мне, нас ждут приключения… – повторил я.

– И вкусная пожива, – в конце концов отозвалась Хильди.

Я сложил в проволочную корзину бутылки с вином и упаковку картонных стаканчиков. Мы быстренько попрощались с фрау Крессель и выскочили на улицу.

 

«Галерея Штерна»

В галерее мы оказались только в половине девятого. С первого взгляда было видно, что, хотя отец и старается разыгрывать из себя радушного хозяина, необходимость делать это его страшно бесит. Первые потенциальные покупатели уже прохаживались по залу, разглядывая картины австрийского живописца Густава Харцеля. На мои синяки и ссадины отец не обратил внимания и молча кивнул в сторону стола, на котором надо было накрыть угощение.

Волосы у отца были аккуратно зачесаны назад. Нарядился он, как обычно, в безупречно выглаженный смокинг и синий шелковый шарф. Этот шарф он широким театральным жестом забрасывал на плечо, когда заговаривал с кем-нибудь из посетителей галереи. Отец неизменно надевал его на все вернисажи, а мне каждый раз было мучительно неловко отца в этом синем шарфе видеть. Вот и сейчас я внимательно рассмотрел присутствующую публику – больше мужчин в шелковых шарфах в зале не было. Единственный, кроме отцовского, шелковый шарф я заметил на пожилой даме в длинном бархатном платье. Мамы нигде видно не было.

Отец открыл «Галерею Штерна» в 1920-е годы, чтобы выставлять художников-экспрессионистов вроде Отто Дикса и Георга Гросса. Всё на свете – от залитых кровью траншей Первой мировой войны до берлинских уличных сценок – они изображали в своей особенной резкой, грубоватой, свободной манере. «Время натюрмортов с цветочками и парадных портретов безвозвратно прошло, – объяснял мне отец. – Искусство должно отражать жизнь как она есть, и в самых чудесных, и в самых кошмарных ее проявлениях». В Первую мировую он служил вместе с Отто Диксом, но про войну никогда ничего не рассказывал. Когда я приставал к нему с расспросами, он со словами «Вот все, что тебе надо знать о жизни во время войны» показывал мне картины Дикса.

Я любил сидеть в подвальном этаже галереи и практиковаться в рисунке, копируя работы из отцовского собрания. У каждого экспрессиониста был свой неповторимый стиль, но при этом их всех объединяла общая склонность к широким, порывистым мазкам и тонким, изломанным линиям. В картинах и рисунках этих художников, как и в запечатленных на них мирах, не было никаких красивостей, ничего, что ласкало бы взгляд. Из всех работ мне больше всего нравились те, что изображали проституток, предлагающих себя за деньги мужчинам на городских улицах и в борделях.

Но после прихода к власти нацистов большинство художников, которыми занимался мой отец, эмигрировали из Германии. Их творчество Гитлер объявил «дегенеративным», публичная демонстрация их произведений была запрещена. Многие были арестованы: одни – за оскорбление общественной нравственности, другие – по политическим обвинениям.

В день отъезда за границу Георг Гросс зашел к моему отцу проститься.

– Надо ехать, Зигмунд, – сказал он. – Кому-кому, а художнику уж точно ясно, какая тут картина вырисовывается. Тебе тоже пора бы выбираться из страны.

– Это все ненадолго, – возразил мой отец. – Политики приходят и уходят, а искусство цветет вечно.

– Мое искусство пусть уж лучше цветет где-нибудь подальше отсюда. А здесь нацисты жгут картины. Ты слыхал, что они отправили на переплавку скульптуры Беллинга? Бросили в тигель, как никому не нужный металлический лом. Только подумай, Зигмунд: они переплавляют произведения искусства на пули. Поступают как последние варвары, как дикари.

Уговоров Георга Гросса отец не послушал. Он остался в Берлине и даже не закрыл галерею, а вместо этого начал выставлять одобряемых властями художников. Из-под их кисти выходили по большей части однообразные пейзажи да розовощекие труженики, в героических позах возделывающие свои поля. В торговлю такими картинами отец тоже старался вкладывать душу, но получалось так себе. В прежние времена каждый вернисаж был для него настоящим праздником и вызывал такой мощный эмоциональный подъем, что потом отец целую ночь не мог заснуть. Теперь вернисажи отца только изматывали, улыбка сходила у него с лица сразу же, едва закрывалась дверь за последним гостем.

Художник Харцель, чей вернисаж устраивали сегодня, был длинноволос, бородат и одет в ядовито-зеленую рубаху навыпуск. На своих здоровенных холстах он изображал багряно-бурые баварские горы под эффектным голубым небом, украшенным клубящимися облаками. Раньше такие «красивенькие», как выражался отец, работы не имели ни малейшего шанса быть выставленными в его галерее.

Теперь отец с Харцелем, стоя у одной из его картин, беседовали с потенциальным покупателем.

– Горы всегда вдохновляли своей мощью и величием, – сказал Харцель.

– Да-да, – подхватил отец. – Их красота служит прекрасным символом величия германского народа.

Ни сама по себе живопись, ни похвалы ей очевидно не впечатлили ценителя искусства. Вежливо улыбнувшись, он перешел к следующему живописному полотну.

– Карл! – подозвал меня отец. – Принеси герру Харцелю вина.

Я живо подал художнику бокал. Тот выпил его залпом.

– Так мы ничего не продадим – народу почти никого, – сказал Харцель.

– Не волнуйтесь, – ответил отец. – Весь вечер еще впереди.

Харцель тем временем обратил внимание на мою физиономию.

– Как это тебя угораздило?

– Я упал с лестницы. В школе.

– Wunderbar! – воскликнул отец. – У нас открытие важной выставки, а ты решил прикинуться чудовищем Франкенштейна. Ладно, сбегай лучше вниз и принеси буклеты с биографией нашего сегодняшнего героя. Они там у станка лежат. И осторожнее на лестнице.

В подвале горел свет. Я думал, что застану там маму, которая, собственно, и печатала обычно буклеты о жизни и творчестве выставляемых в галерее художников, но в просторном и прохладном каменном зале никого не было. Дверь слева вела в комнату, где стоял печатный станок. Рядом с ним были аккуратной стопкой сложены нужные мне листочки. На этом старинном громоздком приспособлении с покрытыми ржавчиной металлическими деталями, разукрашенном застарелыми пятнами типографской краски и потеками густой смазки, родители печатали афиши, каталоги и рекламные проспекты выставок. Я взял брошюры про Харцеля и уже собирался идти, когда мне на глаза попался валявшийся на полу мятый листок бумаги. Я подобрал его. Он был наполовину залит краской, поэтому я смог прочитать только часть напечатанного на нем текста.

В Берлине по-прежнему жарко, а дамы…

просто надо знать правильные потаенные места. у графини есть все для исполнения вашей мечты…

Я покраснел, перечитывая эти полные чувственности слова, явно не имеющие отношения к торговле произведениями искусства. О каких еще дамах шла речь? О каких потаенных местах? И кто такая эта графиня? Моему воображению она предстала загадочной длинноволосой женщиной в модном, облегающем фигуру коктейльном платье.

– Карл! – позвал сверху отец. – Ты скоро?

Я сунул в карман подобранный с пола листок и не слишком поспешно вернулся в выставочный зал, народу в котором заметно прибавилось. Буклеты про Харцеля я пристроил на стол рядом с головкой мюнстерского сыра, успевшей изрядно уменьшиться в размерах. Никого из гостей, отведавших испорченного сыра, пока, к счастью, не тошнило.

Тут, лавируя среди наполнявшей галерею публики, ко мне подбежала Хильди.

– Карл, ты видел, кто пришел? – взволнованно спросила она.

– Кто? Мама?

– Нет, der Meister!

– Кто-кто? – не понял я.

– Чемпион! Вон, запросто так взял и пришел.

Я обернулся: у дверей возвышалась внушительная фигура Макса Шмелинга.

 

Чемпион

Стоило Максу Шмелингу переступить порог галереи, по залу словно пронеслось дуновение ветра, обратившее все взгляды в его сторону. Люди тянули шеи, поворачивали головы и восторженно перешептывались, убеждая себя и других, что зрение их не подводит и что чемпион в самом деле здесь, среди них.

Он стоял, широко расправив плечи, и был на голову выше любого из присутствующих. В Америке он прославился под прозвищем Черный улан с Рейна, которое, по замыслу придумавшего его импресарио Шмелинга, должно было наводить страх на соперников. Прозвище шло боксеру как нельзя лучше. Уланы – это отборная кавалерия, а он и в самом деле походил на закаленного в сражениях воина. Но несмотря на грозную внешность, черные брови и глубоко посаженные глаза, у него была обаятельная улыбка, а все его лицо казалось необычно светлым. На Шмелинге был широкий серый плащ, а под ним – черный смокинг с шелковым платком в нагрудном кармане и туго накрахмаленная белая рубашка.

Возле Макса Шмелинга в длинном белом платье и крошечном меховом жакете стояла его жена, чешская киноактриса Анни Ондра. Как и мужа, ее окружало сияние славы, как если бы на нее постоянно был направлен свет софитов, выгодно подчеркивающий блеск ее белокурых локонов, выразительно подведенные красной помадой губы, энергичную линию тонких бровей и бойкое очарование большущих глаз. Одна из популярнейших в Германии кинозвезд, Анни недавно вместе с мужем снялась в фильме «Нокаут». Она сыграла там начинающую актрису, которая влюбилась в рабочего сцены, открывшего в себе талант к боксу, – его роль исполнил Макс.

Анни, войдя, расцеловалась с кем-то из знакомых, а Макс совершенно потряс меня тем, что направился прямиком к моему отцу, дружески пожал ему руку и приобнял за плечи.

Отец не раз хвастался знакомством и дружбой с бывшим чемпионом мира в супертяжелом весе, но до сих поря я не очень-то ему верил.

– Когда-то он часто бывал в галерее, – говорил отец. – Просто ты был еще маленький и этого не помнишь.

– Он что, раньше был художником? – как-то спросил я.

– Разве что художником хука и апперкота, – рассмеялся отец. – Но он дружил с художниками, а художники дружили с ним. В Берлине, Карл, все тогда было по-другому: художники, музыканты, артисты, спортсмены – все это была одна компания. То была совсем другая, великая эпоха.

А сейчас я наблюдал за их встречей, не очень понимая, о чем такому человеку, как Макс, разговаривать с моим отцом – тщедушным, помешанным на искусстве интеллектуалом. Отец что-то Максу сказал, и тот засмеялся. Чем таким он мог рассмешить Макса Шмелинга?

Тут отец быстрым взором окинул зал. Разглядев в толпе нас с Хильди, он щелкнул пальцами. Я засмотрелся, как отец беседует с Максом, и поэтому до меня не сразу дошло, что этот его жест обращен к нам. Но сообразительная Хильди пихнула меня локтем в бок:

– Карл, нас папа зовет.

Когда мы подошли, я физически почувствовал на себе взгляд Макса. Оттого что на меня в первые в жизни смотрел по-настоящему знаменитый человек, мне казалось, будто и меня краешком касается сияние его славы.

– Макс, знакомься: мой сын Карл и моя дочь Хильдегард.

– Меня зовут Хильди.

– Рад с тобой познакомиться, Хильди, – сказал Макс Шмелинг, галантно пожал ей руку и поцеловал в щечку.

Хильди залилась краской. А он протянул руку мне, и мы обменялись рукопожатием.

– Что это с тобой? – спросил Макс, глядя на мою разукрашенную физиономию.

– Упал с лестницы, – торопливо ответил я.

– Боюсь, Макс, мой парень не больно ловок, – объяснил отец. – Это у него врожденное – я и сам спортсмен никудышный.

Лицо у меня заполыхало даже ярче, чем у Хильди. Отец вообще думает, что говорит? Если сам он неуклюжий и неспортивный, это еще не значит, что я такой же. Я, между прочим, очень неплохо играю в футбол. Но ему-то откуда об этом знать? Он ведь со мной ни разу не играл. Однажды я позвал его погонять мяч, но он отказался. «Мы – люди мысли, – сказал отец. – А думаем мы не ногами».

– Тебе сколько лет? – спросил меня Макс.

– Четырнадцать.

– Он, Зиг, очень рослый для своих лет, – сказал Макс. – Это, должно быть, в материнскую родню. А взгляни на размах рук – прямо прирожденный боксер.

Он поднял мне руки в стороны, как у буквы Т, и прикинул на глаз их общую длину.

– Да тут уже метр восемьдесят. А росту в тебе сколько? Метр семьдесят? Семьдесят пять?

– Метр семьдесят пять, – сказал я.

– Размах у него чемпионский, Зиг, – авторитетно заявил Шмелинг и позволил мне опустить руки.

У меня бешено заколотилось сердце. До сегодняшнего дня я и знать не знал про этот самый «размах», а теперь был готов что угодно отдать, лишь бы он стал у меня еще больше. А еще он сказал, что я – «прирожденный боксер». Неужели правда?

Отец, похоже, пропустил все эти чу́дные слова мимо ушей.

– Карл, прими у герра Шмелинга плащ и угости его чем-нибудь, – велел он, а потом обратился к Максу: – А мне позволь позаботиться о твоей красавице-жене. Хильди, помоги фрау Ондре снять жакет.

Отец с Хильди занялись женой Шмелинга и ненадолго оставили нас с ним наедине.

– Разрешите, я вам помогу, герр Шмелинг.

– Danke, – сказал он и вручил мне плащ. – И, пожалуйста, зови меня Максом.

– Хорошо, Макс, – ответил я, хотя такое обращение казалось мне слишком фамильярным.

– И кто ж тебя, парень, так отделал?

– Простите?..

– С кем ты подрался?

– Я… я упал…

– С лестницы ты, может быть, и упал, но что подрался – это точно. Я всю жизнь на ринге и что-что, а кровоподтек от кулачного удара ни с чем не спутаю. Если не ошибаюсь, ты словил апперкот в челюсть и правый кросс в скулу.

Я не знал, что на это ответить. Мне очень не хотелось, чтобы отец узнал, что в такой важный для него вечер я лезу к гостям со своими проблемами.

– Слушай, получить по физиономии – не стыдно, – сказал он. – Я сам сколько раз получал. Если дал сдачи, стыдиться нечего. Правильно я говорю?

Если дал сдачи, стыдиться нечего.

Еще немного, и я расплакался бы. Вперив в землю затуманенный слезами взгляд, я испытывал еще более горький стыд, чем когда надо мной измывалась «Волчья стая». Всего через несколько мгновений после того, как Макс Шмелинг разглядел во мне будущего чемпиона с феноменальным размахом рук, он узнал, что на самом деле я трус и слабак.

Собравшись с духом, я взглянул на Макса.

– Пожалуйста, ничего не говорите отцу.

Он посмотрел мне прямо в глаза, но тут к нам подошли мой отец и жена Макса.

– Макс, я не знаю, как это Анни удается, но с каждым разом она только хорошеет.

– Да уж, Зиг, с женой мне повезло, – ответил Макс и тайком мне подмигнул.

 

Сделка

Весь вечер я старался держаться от Макса подальше. Голова у меня раскалывалась одновременно от побоев и от стыда. Отец старательно следил, чтобы у Макса и фрау Ондры не пустели бокалы, но я устроил так, что напитки им подносила Хильди. Макс каждый день тренировался и поэтому вина не пил, только воду.

Мне тем временем не давали покоя несколько вопросов. Разве между синяками от удара кулаком и о лестничные перила такая заметная разница? Где и как отец умудрился познакомиться с Максом? Знает ли Макс, что мой отец – еврей? И куда, в конце концов, запропастилась мама?

Остановившись в компании Харцеля, Анни и Макса у одной из картин, отец дал мне знак принести Максу еще воды. В ужасе от того, что мы с ним можем встретиться взглядами, я наполнил из кувшина его бокал.

– Почему бы тебе, Макс, не приобрести пейзаж работы герра Харцеля? – спросил отец. – Анни, по-моему, очень приглянулся вот этот.

Отец показал рукой на холст, на котором довольно скучно была изображена гряда поросших травою холмов.

– Посмотри, как мило, Макс, – сказала Анни. – Эта картина прямо создана для нашего загородного дома.

– Да-да, герр Харцель, ваши полотна выше всяких похвал, – поддержал жену Макс. – Это, например, будет дивно смотреться на стене в библиотеке. Мы его покупаем.

– Wunderbar! – воскликнул отец.

– Для меня большая честь, что моя работа окажется в вашем собрании, герр Шмелинг, – с легким поклоном сказал Харцель.

– Я еще и другую картину собирался купить, – сказал Макс.

– Ах да, тебе тот горный вид понравился, – отец указал на другой, но тоже ничем не примечательный пейзаж.

– Нет, Зиг, той картины, про которую я говорю, сегодня в экспозиции нет.

На этих словах Макса у Харцеля вытянулось лицо.

– Я про мой портрет работы Гросса. Сам знаешь, я давно хочу его заполучить.

– Макс, этот твой портрет не продается, – сказал отец.

– Я хорошо заплачу.

– Но это последняя оставшаяся у меня работа Гросса, – принялся объяснять отец. – А я обязательно стараюсь оставить себе хотя бы по одной вещи каждого художника, с которым мне посчастливилось работать.

– Не жадничай, покажи портрет. Анни его еще не видела.

Отец страдальчески закатил глаза.

– Ну если ты так настаиваешь… Карл, сходи принеси портрет герра Шмелинга работы Гросса. Он в подвале, в семнадцатой ячейке.

Одну из стен подвала целиком занимал деревянный стеллаж с высокими узкими ячейками. В ячейке номер семнадцать оказалось несколько работ Георга Гросса: говоря, что портрет Макса Шмелинга – последняя из оставшихся, отец просто набивал ей цену. На самом деле картин Гросса – так же как Отто Дикса, Макса Бекмана, Эмиля Нольде и других экспрессионистов, которых раньше выставлял мой отец, – после наложенного нацистами на их творчество запрета никто не покупал. Подвальный стеллаж был буквально забит непроданными шедеврами этих художников.

Изрядно покопавшись, я наконец отыскал портрет Макса. Гросс изобразил его в профиль, голым по пояс, в ярко-синих боксерских трусах и с выставленными вперед сжатыми кулаками. Голова наклонена чуть вперед, глаз почти не видно в зловещей тени надбровных дуг, толстые контрастные мазки подчеркивают рельеф мускулатуры на руках. Этот портрет был мне хорошо знаком – в свое время я даже перерисовал его себе в альбом. Каждая его черточка дышала мощью, уверенностью и угрозой. Я стер с холста толстый слой пыли и отнес его наверх.

Вслед за Максом, Анни и моим отцом вокруг меня собрались все присутствующие в зале. Я держал в руках портрет, изображая собой живой пюпитр.

– Да, это именно тот портрет! – воскликнул Макс.

– Ах, Макс, какая красота! – отозвалась Анни. – Ты на нем гораздо стройнее, чем сейчас.

– Я позировал для него несколько лет назад, – со смехом ответил Макс, шутя потирая бицепс. – И с тех пор порядком мускулов нарастил.

– Я просто обязана купить этот портрет, – сказала Анни. – Зиг, сколько ты за него хочешь?

– Видите ли, мне бы очень не хотелось с этой вещью расставаться, – сказал отец. – А кроме того, Макс, у тебя же дома полно зеркал. Вот в них на себя и любуйся.

– В зеркале себя в профиль поди рассмотри, – лукаво усмехнулся Макс.

– Картина нужна не ему, а мне, герр Штерн, – сказала Анни. – Она бы скрашивала мне разлуку с Максом, когда он уезжает на свои соревнования.

Насколько я мог судить, за весь вечер отец продал одну-единственную вещь – пейзаж Харцеля, купленный Максом. И это было для него настоящей катастрофой.

– Прошу вас, герр Штерн.

– Что ж, пожалуй…

Но прежде чем мой отец успел назвать цену, Макс взглянул на меня – я почувствовал на себе его взгляд, но посмотреть ему в лицо по-прежнему не решался – и воскликнул:

– Постой! А давай заключим с тобой сделку.

– Сделку? – переспросил отец.

– Да. Ты отдаешь нам портрет, а я за это учу твоего сына боксу.

Обступившая нас публика одобрительно зашумела.

– Индивидуальные занятия боксом с сильнейшим в Европе тяжеловесом – это очень дорого стоит.

– Занятия боксом? – ошеломленно повторил мой отец. – Но мой сын собирается связать свое будущее с искусством, а не с боксерским рингом.

– Бокс тоже своего рода искусство.

– Зачем ему учиться боксировать? – спросил отец.

– Мальчик, Зиг, должен уметь за себя постоять, – ответил Макс. – И Карл, похоже, недавно на собственной шкуре в этом убедился.

Кое-кто из посетителей весело захихикал. А у меня кровь прихлынула к лицу – каждый удар пульса теперь еще больнее обжигал все мои ссадины и синяки. Я захотел спрятаться ото всех за портретом, который так и держал перед собой. Но предложение Макса показалось мне очень заманчивым. Да и кто из мальчишек на моем месте отказался бы учиться боксу у чемпиона?

– Ну что, парень, хочешь заниматься со мной?

Все смотрели на меня и ждали ответа. Мне страшно хотелось крикнуть «да», но я понимал, что отец все еще надеется получить за портрет деньги. Он сверлил меня взглядом: откажись, откажись. А Макс смотрел на меня с веселой улыбкой и явно не подозревал о нашей с отцом молчаливой схватке. Выговорить я так ничего и не решился, но голова моя как бы сама собой кивнула в знак согласия. На мгновение губы моего отца гневно скривились, однако он тут же взял себя в руки.

– Как я вижу, он хочет. А ты что скажешь, Зиг?

Все взоры обратились на моего отца – ему не оставалось ничего, кроме как согласиться.

– Я вижу, что фрау Ондра очень хочет этот портрет, – сказал отец, – и не считаю себя вправе перечить воле прекрасной женщины.

– Отлично, договорились, – сказал Макс и скрепил сделку рукопожатием с моим отцом. – Жду твоего сына в Берлинском боксерском клубе.

Гости вернисажа хлопали отца и Макса по спине, поздравляя с удачной сделкой. Некоторые подходили ко мне и одобрительно трепали за плечо.

 

Первый урок

К одиннадцати посетители начали расходиться, но мама так и не показалась. Мы с Хильди спустились в подвал упаковать две купленные Максом картины – кроме них отец в тот раз так ничего и не продал. Хильди прижимала пальчиком бечевку, а я завязывал узлы, но думать мог только о будущих занятиях с Максом. Сумеет ли он сделать из меня чемпиона? Подружимся мы с ним или нет?

– Какая же она красивая, – мечтательно проговорила Хильди.

– Кто?

– Фрау Ондра. В жизни она даже красивее, чем в кино. Жалко, что заодно с твоими уроками бокса папа не договорился об уроках красоты для меня.

– Уроках красоты?

Тут до меня дошло, что для нее фрау Ондра значит так же много, как для меня Макс. Хильди любила кино, каждые выходные мы с ней старались сходить на дневной сеанс в Театр на Ноллендорф-плац. Ей нравилось сидеть в первых рядах, так, чтобы не видеть ничего, кроме громадного киноэкрана.

– Она вся такая прекрасная. Не то что я.

Хильди потупила взгляд своих карих глаз. До сих пор мне в голову не приходило, что мою восьмилетнюю сестру настолько заботит ее внешность.

– Да ты и так хороша, Кроха, – сказал я.

– Я слишком чернявая.

– В этом нет ничего плохого.

– Тебе легко говорить, ты светлокожий блондин.

– А ты вспомни, например, Клодетт Колбер или Мирну Лой?

– Клодетт Колбер – рыжая.

– Хорошо, а Луиза Брукс? У нее волосы даже чернее, чем у тебя.

– Ну может быть.

– Если хочешь знать, это скорее ты должна фрау Ондре уроки красоты давать, а не она тебе.

Я тронул ее за подбородок, мол, выше нос.

– Спасибо тебе, Воробей, – сказала Хильди и чуть улыбнулась. – Пошли, что ли, наверх.

Когда мы поднялись, народу в галерее уже почти не было. Макс и Анни одевались у выхода. Я подошел к ним и вручил упакованные в бумагу картины.

– Danke, – сказал Макс. – И давай сразу проведем первый урок.

Он достал из кармана красный резиновый мячик и с отскоком от пола кинул мне. Я его поймал, хотя и не так ловко, как хотелось бы.

– Реакция у тебя приличная, – сказал Макс. – Всегда носи мяч с собой и, когда куда-нибудь идешь, сжимай его попеременно одной и другой рукой. Руки и пальцы у боксера должны быть сильными.

Я быстро несколько раз сжал мячик и почувствовал, как приятно напрягаются мышцы предплечья. Раньше я даже не подозревал, что они у меня там есть. Выходило, что уже первые мгновения занятий с Максом пошли мне не пользу.

– Дальше. Дом у вас топится дровами или углем?

– У нас угольное отопление.

– Прекрасно. Сходи к управляющему домом и скажи, что хочешь по утрам и вечерам загружать уголь в топку. Он наверняка будет не против. Работа эта грязная и тяжелая, но при этом здорово развивает руки и плечи.

– Хорошо, – сказал я.

– И последнее: тебе надо научиться отрабатывать трехсотку.

– Трехсотку?

– Без этого все остальное будет без толку. Ты должен каждый день делать сто отжиманий и сто приседаний, пятьдесят раз подтягиваться и пятьдесят минут бегать. Все вместе – триста, трехсотка.

– А бой с грушей и другие упражнения?

– Это потом, когда освоишь трехсотку. Только после этого есть смысл приступать к занятиям в зале. Я снова буду в Берлине месяца через два, так что времени у тебя достаточно.

Между тем подошли отец, фрау Ондра и Хильди. Пора было прощаться.

– Мне, как всегда, очень у тебя понравилось, Зиг, – сказал Макс и протянул отцу руку. Они обменялись рукопожатием.

– Спасибо, что пришел, Макс. Рад был тебя видеть – даже несмотря на то, что ты бессовестно меня обобрал.

– У вас красивые дети, герр Штерн, – сказала Анни, наклонилась к Хильди и поцеловала ее в обе щеки. – А она особенно хороша.

Хильди зарделась от смущения и удовольствия. Макс пожал мне руку.

– Не забывай про трехсотку.

– Не забуду.

– Gute Nacht! И до скорого, – сказал он.

Отец положил руку мне на плечо и с улыбкой проводил гостей. Стоило им переступить порог, как улыбка тут же сошла у него с лица. Он крепко сжал мое плечо и спросил:

– И где же все-таки ходит твоя мать?

 

Дядя Якоб

Домой мы вернулись ближе к полуночи. Хильди совсем валилась с ног, так что последние несколько кварталов отцу пришлось нести ее на руках. Из прихожей я с огромной радостью услышал невнятные, доносившиеся с кухни голоса. Но потом оттуда раздался страдальческий стон – по нему я узнал своего дядю Якоба.

– Осторожнее!

– Я стараюсь, – отозвалась моя мама. – А ты не дергайся.

Нам навстречу выбежала фрау Крессель.

– Gott sei Dank! – воскликнула она. – Вернулись.

– Что тут происходит?

– Там, на кухне… Хильди я уложу.

Фрау Крессель забрала у отца спящую Хильди и отнесла в ее комнату. Мы с отцом поспешили на кухню и застали там в высшей степени неожиданную картину: дядя Якоб нависал голым задом над раковиной, в левой ягодице у него была сочащаяся кровью дырочка, а в этой дырочке длинным пинцетом копалась мама. Рядом стояла початая бутылка папиного бренди, дядя Якоб сжимал в руке стакан с красновато-коричневой жидкостью.

– Scheise! – прошипел он, едва мама пошевелила пинцетом.

– Сказала же: не дергайся!

– Ты что, половником у меня там ковыряешься?

– Что, черт возьми, все это значит? – растерянно спросил отец.

– Да так, Зиг, просто зашел вас проведать. А то, знаешь, давненько сестричка острыми предметами мне в задницу не тыкала, – сквозь сжатые зубы усмехнулся дядя Якоб, а уже в следующий миг застонал от боли. Даже в такой непростой ситуации он умел рассмешить.

До знакомства с Максом больше всех на свете я уважал дядю Якоба. Ему было около тридцати лет. Смелый, остроумный и упрямый, он вечно спорил с моим отцом, о чем бы ни заходил разговор – о спорте, политике или даже, например, о погоде. Так же, как и я, он обожал американские вестерны и называл меня ковбоем. У него были ярко-рыжие волосы и серые глаза, сложением он был похож на меня – такой же длинный и худой.

Моя мама – сестра дяди Якоба – была на четыре года старше его и держала себя гораздо сдержаннее и солиднее. Довольно высокая для женщины – ростом под метр семьдесят, – она убирала волосы в аккуратный пучок, полностью открывая лицо, красотой и ровной белизной напоминавшее мне фарфоровую куклу. Мама почти не красилась, разве что немного подводила губы. Единственной роскошью, которую она позволяла себе из косметики, был дорогой крем для лица в большой банке из белого стекла с серебряной крышкой – она мазалась им каждый вечер.

Люди, знавшие маму не очень хорошо, считали ее человеком спокойным и безропотным. Но мне-то было известно, что за ее внешним спокойствием кроются печаль и тревога. У нее случались периоды хандры – про них отец легкомысленно говорил, что мама «снова не в духе», хотя на самом деле это были приступы тяжелой депрессии. Во время них мама с застывшим взглядом дни напролет проводила в постели, вставая только сходить в туалет, выпить на кухне стакан воды и съесть кусок хлеба, или часами пролеживала в горячей ванне.

«Ей просто нужно отдохнуть, – говорил отец. – Отдохнет немножко и мигом встанет на ноги». Обычно он оказывался прав. Мама внезапно выходила из оцепенения, словно кто-то снял с нее свинцовые пелены, и как ни в чем ни бывало принималась за привычные дела. Ее приступы пугали и расстраивали нас, но не нарушали повседневного течения нашей жизни, потому что с нами всегда была фрау Крессель, которая готовила, убиралась в квартире и по-всякому о нас заботилась.

Мама обычно никому из взрослых не перечила и тем более никем не командовала. Но сегодня я увидел ее совсем другой.

– Тссс! – зашипел отец. – Соседи услышат.

– Сунь в рот полотенце и сожми зубы, – велела мама дяде Якову.

– Но я, сестричка, совсем не голоден.

– Делай, что говорю!

Дядя покорно затолкал свернутое полотенце себе в рот.

– Замри! – сказала мама. – Кажется, вот она.

Дядя Якоб, изо всех сил стиснув зубами полотенце, глухо зарычал от боли.

– Есть, – сказала мама.

Она осторожно извлекла из раны округлый окровавленный камешек и бросила его в керамическую кухонную миску. Камешек громко звякнул.

Вошедшей на кухню фрау Крессель мама вручила полотенце.

– Приложите к ране и подержите. Я приготовлю нитки.

Фрау Крессель прижала полотенце к ране так сильно, что из нее вниз по бедру дяди Якоба побежала тонкая струйка крови.

– Что вы себе позволяете, фрау Крессель, мы же с вами едва знакомы, – сострил он.

– Stillschweigen! – сказала она и для убедительности еще сильнее надавила на рану.

Получив передышку, мама наконец обратила внимание на нас. От зрелища моей разукрашенной физиономии у нее полезли на лоб глаза.

– Что с тобой?

– С ним-то все более или менее, – сказал отец. – Ты мне лучше объясни, что здесь у вас происходит?

Мама пропустила его вопрос мимо ушей. По-прежнему с окровавленным пинцетом в руках, она подошла ко мне и нежно погладила по лицу – там, где оно осталось невредимым.

– Все остальное цело? – спросила она.

– Ага. Я же просто с лестницы свалился.

– Надеюсь, ковбой, лестнице тоже хорошенько досталось, – сквозь боль проговорил дядя Якоб. – А то, похоже, на тебя сразу несколько пролетов набросилось.

– Кто-нибудь мне скажет наконец, что все это значит? – Отец уже явно терял терпение.

Мама молча достала из корзинки для шитья нитку и иголку.

– У нас было собрание, – начал Якоб. – Ничего особого, обычное собрание…

– Постой, – прервал его отец. – Карл, живо ступай к себе.

– Почему? Я ведь уже большой.

– Все равно ступай, – сказал отец.

– Зиг, ему четырнадцать, – вступился за меня дядя Якоб.

– Помолчи! – Отец раздраженно погрозил ему пальцем. – У меня дома прошу меня слушаться.

– Но он должен знать, что происходит…

– Он и так достаточно всего знает. А ты и так одним своим присутствием подвергаешь нас опасности.

– Мы все в опасности, Зиг.

– Позволь мне самому решать…

– Довольно, – вмешалась в перепалку мама. – Карл, марш в постель.

– Ну мама…

Но она меня слушать не стала.

– Иди, – сказала она и, постаравшись не причинить боли, поцеловала меня в лоб. – День у тебя выдался непростой. Тебе нужно отдохнуть. И нам всем тоже нужно.

Я посмотрел на дядю Якоба: может, он за меня вступится? Но дядя спорить с родителями не стал, только заговорщицки мне подмигнул:

– Одна моя подружка проведала, что у меня есть и другие подружки – и раз! – не успел я оглянуться, а мне уже ягодицу продырявило. Готов поспорить, ковбой, с тобой случилось приблизительно то же самое, но ты стесняешься об этом мамочке рассказать.

Я понял, что ловить нечего, и с неохотой поплелся в свою комнату.

 

Все мысли – о Максе

Как я ни напрягал слух, лежа в кровати, из того, о чем взрослые разговаривали на кухне, мне не удалось разобрать ни слова. Но я и без того догадывался, что на самом деле случилось с дядей Якобом. Из подслушанных раньше разговоров, которые родители тайком вели между собой, я знал, что он состоит в запрещенной Коммунистической партии, которая пыталась вести подпольную борьбу против нацистов. Скорее всего, гестаповцы накрыли тайное собрание коммунистов; схватить дядю Якоба они не схватили, но подстрелить сумели. Отец политику на дух не выносил и затыкал Якоба всякий раз, когда тот заводил речь о своих «товарищах». «Все, что нужно знать о политике и религии, я узнал на фронте, – говорил отец. – И той, и другой грош цена».

Примерно через час после того, как меня выставили из кухни, дядя Якоб ушел. Разговоры на кухне прекратились, и я принялся увлеченно перебирать в памяти события минувшего дня. Даже больше, чем полученное дядей ранение, меня будоражили мысли о знакомстве с Максом.

Не считая Адольфа Гитлера, он был, наверное, самым известным в Германии человеком. В 1930 году он первым из немцев завоевал титул чемпиона мира в супертяжелом весе, одержав верх над американцем Джеком Шарки. Несмотря на то что два года спустя Макс проиграл Шарки матч-реванш, он по-прежнему считался одним из лучших тяжеловесов в мире. Гитлер в своей книге «Моя борьба» подчеркивал, что бокс обязательно должен входить в программу физического развития германского юношества. Министр пропаганды Йозеф Геббельс называл Макса Шмелинга идеалом немца и ставил его в пример подрастающему поколению.

Еще через некоторое время я услышал, что родители разговаривают о чем-то в спальне, и приник ухом к стене. Они говорили не о дяде Якобе. Отец рассказывал маме, что на вернисаже, несмотря на ажиотаж, вызванный появлением Макса и Анни, продать почти ничего не удалось. А потом горько посетовал, что пришлось отдать картину за мои занятия боксом.

– Занятия боксом? – У мамы это известие вызвало не больше восторга, чем у отца – предложенная Максом сделка. – Его же там покалечат. Зиг, ты не должен был соглашаться.

– Да я сам не рад. Деньги были бы гораздо более кстати.

– А ты скажи Максу, что Карл передумал, что он больше не хочет с ним заниматься, – предложила мама. – Макс наверняка предложит тебе за картину денег.

Я-то уже вообразил, как стану любимым учеником Макса, как он сделает меня великим боксером, как мне будут завидовать все мальчишки в Германии. А мама вот-вот в зародыше задушит мою мечту. Я весь напрягся и затаил дыхание.

– Ребекка, так нельзя, – сказал отец. – Мы ударили по рукам. Уговор есть уговор.

– Но почему нельзя сказать, что Карл не хочет заниматься?

– Потому что он хочет.

– Откуда ты знаешь?

– Любой мальчишка, если он не сошел с ума, хочет тренироваться у Макса, – сказа отец. – Да ты только на него посмотри. Тощий, как соломинка, того и гляди ветром сдует. А ему надо уметь за себя постоять.

Мне было не слишком приятно услышать нелестное мнение отца о моих физических данных, но я понимал, что он прав.

– А я-то думала, что муж у меня – пацифист.

– Ты видела, что у него с лицом?

– Он сказал, что упал с лестницы…

– Вполне мог и упасть, – сказал отец. – Но не сам – его с нее столкнули. А перед этим еще и поколотили.

Ничего себе! Оказывается, он с самого начала все понял.

– Кто? – ахнула мама.

– Понятия не имею. Может быть, сынок Хеллендорфа – того, что на госслужбу устроился и так рьяно взялся за дело. Дела последнее время складываются так, что Карлу очень не помешало бы научиться орудовать кулаками.

– Но ведь наш сын собирается стать художником. Он унаследовал талант моего отца.

Мой дед, которого я в живых не застал, был знаменитым художником. Таким знаменитым, что сам кайзер заказал ему свой портрет, который потом много лет украшал его личный кабинет. Мама в юности тоже делала успехи в живописи. Студенткой художественного училища она познакомилась с моим будущим отцом, который на студенческой выставке обратил внимание на ее работы и предложил попробовать продавать их через его галерею. Училище мама так и не закончила: когда они с папой поженились, она забросила учебу, целиком посвятив себя дому и семье. К кистям и краскам она с тех пор больше не притрагивалась, потому что якобы «потеряла интерес» к живописи. Отец, когда я спросил его, почему мама больше не пишет картины, сказал, что «у нее неподходящий темперамент для занятия живописью».

Для меня заниматься искусством всегда было так же естественно, как дышать. Мне было десять лет, когда я начал вести рисованный дневник – я заполнял его серьезными и шутливыми зарисовками того, что происходило вокруг меня или возникало в моем воображении. Родители надеялись, что, когда вырасту, я стану живописцем или, скажем, архитектором. Но мне самому страшно хотелось рисовать комиксы, которые как раз набирали популярность. В мечтах я видел себя художником-иллюстратором или газетным карикатуристом. Отец комиксы и карикатуры на дух не выносил и считал эти жанры низкими и вульгарными. Мы с ним частенько препирались на эту тему.

«Зачем растрачивать свой талант и рисовать мышек и детишек на потеху профанам? – говорил он, не пытаясь скрыть презрения. – Искусство призвано возвышать человека. Оно не может сводиться к пустому дурачеству». Но сколько бы он мне ни внушал свои представления об искусстве, я упорно рисовал комиксы, карикатуры и шаржи и мечтал о том дне, когда меня возьмут на работу в настоящую газету.

Уснуть у меня долго не получалось. Чтобы отвлечься от будораживших воображение мыслей, я нашел в книге про немецких спортсменов фотографию Макса и перерисовал ее в свой блокнот. Прорисовывая суровые черты его лица и штрихуя тени, я понял одну вещь: внешностью Макс очень далек от арийского идеала белокурого голубоглазого сверхчеловека. С его темными волосами, густыми бровями, широким носом и вечной легкой небритостью он был гораздо больше похож на еврея, чем на представителя нордической расы. От этого Макс – вместе со всем, что с ним связано, – стал мне еще ближе.

С мыслью о том, что великий боксер рассмотрел во мне задатки чемпиона, я отложил в сторону перо и блокнот, поднял перед собой руки и растопырил пальцы – их тонкие силуэты едва проступали во тьме. Потом сжал кулаки, и отдельные силуэты слились в две цельные округлые тени. Помня, что Максу понравилось, какой у меня размах, я вытянул руки перед собой, а потом развел их в стороны и впервые заметил, что они на самом деле очень длинные и что я сейчас похож на птицу, во всю ширь расправившую крылья. Не зря, получается, Хильди воображала меня могучим Воробьем.

Я взял с прикроватной тумбочки подаренный Максом резиновый мячик и сжал его по сто раз каждой рукой. При этом я дал себе клятву неукоснительно исполнять все задания, которые дает мне Макс, потому что это поможет мне стать похожим на него.

Родительские разговоры за стенкой затихли. Я положил мячик на место и уже в полусне увидел, как я дерусь на ринге против «Волчьей стаи». Я ловко пританцовывал по рингу и серией мастерских ударов отправлял противников в нокаут. Двигаясь легко, будто по льду на коньках, я делал стремительные выпады и так же стремительно уходил от ответных ударов. Первым с ног повалился Франц, за ним – Юлиус, последним в нокаут отправился Герц. Стоя над их распростертыми телами, оглушенный ликованием трибун, я победно воздел руки над головой и, казалось, достал ими до самых небес.

 

Грета

В половине шестого утра пронзительно зазвенел будильник. Обычно я вставал не раньше семи и сейчас спросонья не сразу сообразил, зачем мне вообще понадобилось его ставить. Но стоило мне ткнуться побитым лицом в подушку, как дичайшая боль мигом напомнила о событиях вчерашнего дня: о том, как меня поколотила «Волчья стая», о знакомстве с Максом Шмелингом и о сделке между ним и моим отцом. С кровати я вскочил с твердым намерением честно делать все упражнения, которые рекомендовал Макс, и обязательно отрабатывать ежедневную трехсотку, чтобы хорошенько подготовиться к началу тренировок с ним. Я поклялся себе начинать каждое утро с приседаний и отжиманий, затем – бегом в соседний парк, где есть турник; туда и обратно – как раз получится приблизительно пятидесятиминутная пробежка.

Вроде бы проще простого. Но уже после десяти отжиманий у меня задрожали руки. На пятнадцатом, вдобавок к рукам, уже дрожали мышцы груди и плеч. Восемнадцатого раза я не осилил. Присесть я сумел восемьдесят раз, на двадцать меньше, чем было нужно.

Натянув легкие штаны и синюю фуфайку, я побежал в парк. Еще только светало, на улице было тихо и почти безлюдно. На углу у газетного киоска рассыльный сгружал с тележки на тротуар пачки свежих газет. Он мне кивнул и проводил восхищенным, как мне показалось, взглядом. Я тоже ему кивнул, расправил плечи и немного прибавил скорости. Дальше по пути мне попались молочник с осликом, запряженным в повозку, полную бутылок с молоком, оборванный старик-дворник, толкавший перед собой ржавый мусорный бак на колесиках, и усталая проститутка, возвращавшаяся домой после трудовой ночи. Меня бодрило ощущение, что я единственный в этот ранний час вышел на улицу, чтобы заняться спортом. Уже это одно делало меня особенным и ни на кого не похожим. В парк я прибежал запыхавшись, но еще полным сил.

Подтягиваться я никогда раньше не пробовал и понятия не имел, трудно это или легко. Металлическая перекладина турника оказалась холодной и скользкой. Как я ни напрягал тут же занывшие от боли мускулы, дотянуться подбородком до перекладины мне удалось один-единственный раз. Я еще повисел на ней, собираясь с силами для нового рывка, но скоро понял, что из этого ничего не выйдет, и соскочил на землю. Заряд бодрости от пробежки рассеялся без следа. Может, у меня и хороший размах, решил я, но спортсмена из меня не получится. Однако домой я все равно не пошел, а побежал, чтобы отработать сполна хотя бы беговую часть трехсотки.

С этим я, к сожалению, тоже не справился: через двадцать минут совсем выдохся и остаток пути прошел шагом. Сорок пять минут бега, одно подтягивание, семнадцать отжиманий и восемьдесят приседании в сумме давали сто сорок три. То есть у меня не набралось и половины от желанной трехсотки.

Я зарисовал в блокнот схему основных упражнений и постарался при этом как можно точнее отразить идеальную, на мой взгляд, технику их исполнения. Туда же я честно записал свои более чем скромные результаты и, расстроенный ими, решил пойти покидать в топку уголь – должен же я был справиться хоть с одним из заданий.

Для этого я спустился в подвал, где в тесной каморке рядом с котельной жил комендант нашего дома герр Коплек. Он был горячим сторонником Гитлера и в знак этого прибил снаружи на свою дверь красный флаг со свастикой в белом круге. Его любимым чтением был бульварный еженедельник «Штурмовик», печатавший злобные антисемитские статьи и карикатуры. Я тайком таскал у герра Коплека старые номера и хранил их у себя под матрасом, но меня в них интересовали не пропагандистские материалы, а картинки с девушками.

Мои родители считали герра Коплека дураком. Когда он повесил на дверь нацистский флаг, отец сказал: «Именно на таких идиотов, как Коплек, и рассчитано нынешнее надувание щек и бряцание оружием».

Чуть помедлив, я собрался с духом и постучал прямо по свастике в центре флага.

– Ja? – отозвался неприветливый голос изнутри.

– Герр Коплек, это я, Карл Штерн.

Зашаркали шаги, и дверь распахнулась. За ней в одной нижней рубахе стоял герр Коплек, приземистый толстяк с мощной веснушчатой шеей и стриженной ежиком головой. Вид у него был крайне недовольный.

– Чего надо? – раздраженно спросил он.

– Я хотел спросить, не позволите ли вы мне по утрам закидывать уголь в топку?

– Уголь закидывать? – Герр Коплек подозрительно прищурился.

– Да.

– Только этого мне и не хватало – чтобы ты уголь воровал, – буркнул он и попытался захлопнуть перед моим носом дверь.

– Вы не подумайте, герр Коплек, – сказал я, остановив его в последний момент. – Мне для тренировки.

– Тренировки?.. И для чего же ты тренируешься?

– Для того, чтобы стать боксером.

Герр Коплек весело рассмеялся.

– Да тебя, задохлика, разок ткни – пополам переломишься.

– Поэтому мне и нужно кидать уголь – чтобы мышцы нарастить. Мне это герр Шмелинг посоветовал.

– Герр Шмелинг? – удивленно переспросил он.

– Да. Он будет со мной заниматься.

– Макс Шмелинг?

– Да. Макс. Он дружит с моим отцом.

– Ага, настоящему немцу Шмелингу больше делать нечего, кроме как дружить с твоим отцом.

– Отец ему вчера картину продал.

– Еще бы. Денег стрясти твой отец хорошо умеет.

– Можно я буду топить котел? Bitte. А вы, если хотите, можете за мной следить, чтобы я уголь не воровал.

Герр Коплек скрестил на груди руки и задумался.

– Вам же меньше работы, – продолжал упрашивать я. – У вас появится время заняться чем-нибудь полезным.

– Уголь будешь брать там, – сказал он и показал на большую кучу в углу подвала, у нижнего конца ведущего на улицу широкого желоба. – Загружаешь доверху тачку, отвозишь к котлу и закидываешь в топку. Тачку утром и тачку вечером.

– Danke, герр Коплек.

– Но не дай бог замечу, что ты стащил хоть кусок угля. Сразу сдам полиции. Понял?

Я закатал рукава, схватил лопату, которая стояла у стены рядом с угольной кучей, и бодро принялся кидать уголь в тачку. После десятка взмахов у меня заболели руки. Наполнив тачку всего до половины, я успел натереть мозоль у основания большого пальца правой руки. К тому времени, когда тачка была нагружена полностью, руки у меня буквально отваливались от боли. Я взялся за рукоятки и начал толкать тачку в сторону котла, но сделал всего пару шагов, прежде чем тачка покачнулась и опрокинулась.

– Что, силенки не рассчитал? – засмеялся Коплек. – Ты, главное, потом за собой подмети.

С этими словами он скрылся в свой каморке и захлопнул за собой дверь. А я, проклиная себя за неловкость, снова нагрузил тачку и, с ног до головы покрытый угольной пылью, в конце концов отвез ее к котлу. Он представлял собой громадное и гулкое металлическое сооружение, из верхней части которого уходили в потолок толстые трубы.

Чтобы не так париться и не уделать окончательно перепачканную углем и пропитанную по́том рубашку, я разделся по пояс. Каждый раз, когда я закидывал в топку очередную порцию угля, руки мне обжигал бьющий оттуда жар. Мозоль у большого пальца лопнула, и ладонь на ее месте противно саднила, поэтому мне пришлось изловчиться и перехватить лопату так, чтобы черенок не касался влажной раны. Я уже почти закончил, когда сзади раздался девчачий голос:

– Ну прямо Вулкан у кузнечного горна.

Я обернулся. Это была Грета Хаузер, предмет самых страстных моих мечтаний. Стоя у входа в подвал, она смотрела на меня с удивленной улыбкой. Мне стало неловко: тощий, в подтеках смешанного с копотью пота, я наверняка выглядел жутко смешно. Я торопливо бросился надевать рубашку, но липкие от пота руки плохо лезли в рукава.

– Неприлично так к людям подкрадываться.

– Я к тебе, Вулкан, и не подкрадывалась. Я просто вошла.

– Вулкан? – переспросил я.

– Так зовут бога огня. Неужели вам про него в школе не рассказывали?

Грета с родителями жила в квартире под нами, на третьем этаже. Она была на год старше меня, свои светло-русые с платиновым оттенком волосы она заплетала в толстую и длинную – ниже лопаток – косу. Из-за пригоршни веснушек на носу она казалась младше, чем на самом деле, а фигура у нее, наоборот, была почти как у взрослой. Год назад еще совсем плоская, Грета умудрилась с тех пор обзавестись чудеснейшей на свете грудью. Одевалась она в простую синюю юбку и белую блузку, а на шее носила серебряную цепочку с подвеской в виде четырехлистного клевера.

Мне вообще с ровесницами было непросто разговаривать, а с Гретой я и вовсе двух слов связать не мог. Она казалась мне загадочной и очень умной. Взгляд и выражение лица у нее вечно были такие, будто она думает о чем-то интересном, молча наблюдает за происходящим вокруг и делает тонкие выводы. Нормально поговорить с ней, проникнуть в ее мысли мне хотелось ничуть не меньше, чем любоваться ее движениями и фигурой. Казалось, будь Грета моей девушкой, мне от жизни больше ничего не было бы нужно.

В подвал она спустилась за коробкой с одеждой, хранившейся на полке у дальней от котла стены.

– Я… нам… Нет, греков мы еще не проходили, – растерянно пробормотал я.

– Гляди, а ты правда ничего не знаешь. Вулкан – это римский бог. В Древней Греции богом огня был Гефест.

– Про Гефеста-то я знаю, – соврал я. – Просто до римлян мы еще не дошли.

– Они, кстати, ходили почти без всего, – сказала Грета.

– Кто – они?

– Греки. Ты статуи греческие видел? Они чуть ли не все полуголые. Правда, забавно?

– Ну… Наверно.

– У них, что ли, зимой не холодно было?

– Не знаю. А в Греции вообще зима бывает?

– Этого, Вулкан, даже я не знаю.

Я живо представил себе картину: древнегреческие боги и богини нагишом танцуют на снегу. Мне очень хотелось, чтобы она поинтересовалась, зачем я кидаю уголь. Я бы тогда мог похвастаться дружбой с Максом Шмелингом и началом карьеры в боксе. Но она ничего спрашивать не стала.

– Пока. Увидимся, – сказала Грета и пошла прочь.

У нее за спиной в такт шагам маятником покачивалась длинная коса. Я провожал косу взглядом до тех пор, пока она не скрылась от меня в лестничном проеме.

 

Директор Мунтер

Все лето я жадно выискивал в газетах любые упоминания о Максе. В июне в Барселоне он вничью окончил бой с Паулино «Баскским Дровосеком» Ускудуном. Я надеялся, что после этого Макс вернется в Берлин, но он отправился тренироваться и проводить бои в Америку.

Несмотря на то, что Макса не было в городе, я продолжал тренировки по предписанной им схеме. Герр Коплек на первых порах выходил с трубкой в зубах наблюдать за моей работой. Он ухмылялся, видя, что я начинаю выбиваться из сил, и в голос смеялся, когда я, обессилев, просыпал на пол полную лопату угля. Со временем, однако, я все легче справлялся с работой, а руки, плечи и спина становились у меня все мускулистей. В конце концов герр Коплек потерял ко мне интерес.

Каждый день я с волнением ждал, что Грета Хаузер спустится в подвал за чем-нибудь из хранящихся там вещей, и поэтому с каждым броском напрягал и расслаблял бицепсы, чтобы в момент ее вероятного появления в подвале они выглядели достаточно рельефно. Топка котла, таким образом, превращалась в одно сплошное представление. Так как в подвале Грета так больше ни разу и не появилась, разыгрывал я его перед абсолютно пустым залом.

Параллельно я понемногу подбирался к заветной трехсотке. Легче всего мне давались приседания – потому, похоже, что весил я совсем мало. С отжиманиями дело шло хуже, но, когда я придумал постепенно, раз в три дня, увеличивать их число, мои результаты начали расти. Самой трудной частью трехсотки оказались подтягивания. Через две недели тренировок я все еще подтягивался жалкие два-три раза, но потом вдруг произошел прорыв, и скоро уже я мог подтянуться десять раз – в начале занятий я о таком и не мечтал. На десяти подтягиваниях мои показатели замерли, но несколько дней спустя продолжили расти – я подтягивался одиннадцать, потом двенадцать, а потом и тринадцать раз. До конца каникул вестей от Макса я так и не получил, зато вместо ста сорок трех очков набирал уже двести двадцать пять. И хотя до трехсот было еще далеко, мне вполне было чем гордиться.

Бывало, своими утренними упражнениями я будил Хильди, и тогда она просилась помочь мне считать приседания и отжимания. Обычно я от нее отмахивался, но иногда уступал и разрешал заносить результаты в мой блокнот. Хильди садилась на мою кровать, сажала рядом с собой плюшевого кролика, которого звала герр Морковка, и старательно вела подсчет. Когда тебе помогает тренироваться младшая сестренка, это еще ничего, но под пристальным взглядом герра Морковки я чувствовал себе крайне глупо. Как-то раз, когда я, пыхтя, старался вытянуть положенное число отжиманий, она взяла кролика за лапку и принялась взмахивать ею так, будто он тоже считал за мной. Я обессиленно плюхнулся животом на пол.

– Может, уберешь своего идиотского кролика?

– Он не идиотский, – возразила Хильди. – Он помогает мне считать.

– Если не унесешь кролика из комнаты, я сделаю из него боксерскую грушу.

– Ладно, – сказала она. – А ты точно уверен, что Макс Шмелинг собирается тебя тренировать?

– Абсолютно точно, – с излишним запалом ответил я. – Они с отцом заключили сделку.

– А что же тогда его не видно и не слышно?

– Он в Америке. Как только вернется, сразу объявится.

Если честно, я сам уже начинал сомневаться в Максе. Но не признаваться же в этом Хильди.

За лето я заметно окреп, но от мысли, что придется снова ходить в школу, мне все равно становилось не по себе. В первый день нового учебного года я надолго замешкался у дверей, ведущих в холл и дальше к лестнице, где на меня напали придурки из «Волчьей стаи». Вдруг, думал я, они снова меня там поджидают. А тем временем мимо меня сплошной вереницей тянулись другие школьники. Один из них, мой приятель Курт Зайдлер, остановился возле меня.

– Я смотрю, Карл, тебе тоже не хочется за парту, – сказал он.

– А то.

– Но деваться некуда. Пошли.

Он распахнул дверь, я робко вошел за ним следом. К счастью, никого из «Волчьей стаи» в холле не было.

До начала занятий нас всех собрали в актовом зале. Я занял первое попавшееся место, а недалеко позади меня уселись Герц Динер и двое его верных спутников – Франц Хеллендорф и Юлиус Аустерлиц. У всех троих на груди был приколот небольшой значок со свастикой.

Я внимательнее осмотрелся вокруг: многие в зале нацепили на себя что-нибудь из нацистской символики, а то и вовсе нарядились в песочную униформу гитлерюгенда. Сама по себе эта униформа внушала мне скорее зависть, а не страх. Как и всякий мальчишка, я не прочь был примерить военное обмундирование.

Когда наконец все расселись по местам, на сцену вышел здоровенный детина, круглолицый и раньше времени поседевший. Из-за крошечных, размером с монету, очков голова его казалась неестественно большой. Лацкан зеленого баварского пиджака украшала маленькая эмалевая свастика.

Вместо того чтобы поздороваться, как с нами обычно здоровалось школьное начальство, сказать что-нибудь вроде «Доброе утро, дети» или «Поздравляю с началом нового учебного года», он выкинул руку в нацистском приветствии и воскликнул: «Хайль Гитлер!» В ответ большинство учеников дружно встали и повторили его жест и возглас. Чтобы лишний раз не привлекать к себе внимания, я тоже вскочил и вытянул руку вверх и вперед. От того, как единодушно грохнули голоса, у меня по спине побежали мурашки.

Рядом со мной сидели Курт и другой мой приятель Ханс Карлвайс. Ни тот, ни другой не были членами гитлерюгенда и вообще вели себя так, будто не замечали происходящих вокруг перемен. Курт тихо изнывал от скуки, а Ханс украдкой читал спортивную страницу газеты, старательно сложенной и спрятанной в рукаве.

– Молодцы, – продолжал со сцены детина. – Мне нравятся ваши сильные немецкие голоса. Как, возможно, некоторые из вас уже знают, из-за несогласия с отдельными новыми правилами школьной жизни директор Дитрих покинул свой пост. Я ваш новый директор, меня зовут герр Мунтер. Нашу школу, как и всю нашу страну, ожидает славный год. Поэтому так важны сейчас профессионализм, усердие и дисциплина. Фюрер призывает нас очистить нацию от всякого разлагающего влияния, и нашей школы это тоже касается. Следуя призыву фюрера, я тщательнейшим образом изучил учебные планы и сегодня рад поставить вас в известность, что на полках школьной библиотеки больше не осталось ни одной книги, написанной левыми радикалами и евреями.

Евреев герр Мунтер упомянул как бы походя, но мне показалось, будто он проорал про них во всю глотку.

– Кроме того, от нас ожидается, что все до одного ученики школы вступят в гитлерюгенд. Я уверен, что мы с вами эти ожидания оправдаем. Напомню вам также о необходимости всячески избегать разного рода тлетворного влияния, исходящего в первую очередь от евреев – злейших врагов нашего германского отечества.

На этот раз слово «евреи» директор употребил уж точно не мимоходом – он прямо и однозначно велел остальным ученикам старательно нас избегать. Я подумал было, что он мог и не знать, что в школе есть ученики-евреи. Но нет, он принялся пристально всматриваться в зал, по очереди останавливая взгляд на немногих сидевших там евреях: Беньямине Розенберге, Мордехае Изааксоне, Йоне Гольденберге и Йозефе Каце. Я бы что угодно отдал, лишь бы не попасть в их компанию, но в конце концов своими глазками-бусинками очкастый директор высмотрел и меня. Курт и Ханс сидели рядом с абсолютно безучастным видом, как на обычном тоскливом школьном собрании.

– А теперь давайте споем гимн нашей страны «Deutschland über Alles», а затем «Песню Хорста Весселя».

Все вокруг снова встали и запели, а я только молча открывал рот. Во время исполнения первой и четвертой строф «Песни Хорста Весселя», которую недавно сделали второй частью немецкого гимна, полагалось поднимать руку в нацистском приветствии. Но когда я повторил за всеми этот жест, рука у меня задрожала. И хотя за лето мои мышцы заметно окрепли, я едва-едва, одолевая боль и дрожь, удерживал ее в нужном положении.

 

Мальчик-Писсуар

К счастью, биологию нашему классу по-прежнему преподавал герр Бох. Он учил нас, как раньше, не пытаясь привести свой предмет в соответствие с нацистской идеологией. И если в параллельных классах учителя объясняли, как сильно чистая арийская кровь отличается от еврейской, негритянской и цыганской, герр Бох придерживался общепринятых в его науке представлений. Так, например, он рассказал нам о лауреате Нобелевской премии Карле Ландштайнере и о том, как тот открыл существование трех групп крови – А, В и нулевой.

– Позже Ландштайнер установил, что есть и четвертая группа, АВ, – объяснял герр Бох.

– Простите, герр Бох, а герр Ландштайнер брал для своих экспериментов только арийскую кровь или какую-то еще? – спросил мой сосед по парте Герман Райнхардт.

– Понятия не имею, с чьей кровью он экспериментировал.

– Просто я недавно прочитал в «Штурмовике», что ученые доказали, что у цыган и евреев кровь крысиная. Она же ведь не такая, как человеческая?

– Если про ученого пишут в «Штурмовике», это, скорее всего, означает, что мозгов у него не больше, чем у крысы, – ответил герр Бох. – А кровь у всех людей более или менее одинаковая.

Как бы интересно и убедительно ни рассказывал герр Бох, кое-какие сомнения у меня оставались. «Штурмовик» часто публиковал как бы научные статьи об исследованиях крови, подтверждавших теорию расового превосходства, и распространял средневековые басни о том, что евреи крадут у христиан маленьких детей и пьют их кровь во время своих диковатых религиозных церемоний. Вокруг вообще было столько разговоров о крови, что я волей-неволей задумывался: а вдруг кровь, которая течет в моих жилах, действительно какая-то особенная? Может, оттого-то у евреев, африканцев и цыган кожа темнее, чем у арийцев, что к их крови подмешан какой-то темный ингредиент?

Ханс и Курт знали, что я еврей, но им не было до этого никакого дела – как многие мальчишки, они брали пример со своих отцов, а те в нацистскую партию вступать не спешили. Большинству учеников в школе моя национальность была просто безразлична. Нееврейская внешность избавляла меня от травли, которой изо дня в день подвергались Беньямин, Йона, Мордехай и Йозеф. Но при этом я понимал, что меня ни на миг не выпускают из поля зрения члены основательно разросшейся за лето «Волчьей стаи». Встречи с ними я старательно избегал и держался как можно ближе к Хансу с Куртом. Но в своем шкафчике я периодически обнаруживал «любовные записки» – листочки с антисемитскими цитатами из книги Гитлера «Моя борьба».

Как-то на перемене мне понадобилось в туалет. Но не успел я открыть туда дверь, как кто-то с силой толкнул меня в спину. Я перелетел через порог и упал лицом на кафельный пол. Приподняв голову, я сначала рассмотрел шахматный узор из черных и белых плиток, а через мгновение – еще и обступившие меня кругом ботинки.

– Долго же ты от нас бегал, – сказал, стоя надо мной, Герц.

Я кое-как огляделся: кроме Герца тут были Юлиус, Франц и еще четверо мальчишек из разных классов. Я вскочил на ноги и бросился было прочь, но Юлиус с Герцем заломили мне руки за спину.

– Halt! – рявкнул Франц.

– У нас много новеньких, и они хотят с тобой познакомиться, – добавил Герц. – Полюбуйтесь на него, ребята. На вид вроде немец, но кровь и член – чисто еврейские.

Судя по лицам новеньких, им не терпелось узнать, что же будет дальше.

– Отпустите меня! – Я напряг мускулы и попытался вырваться.

Неожиданно – и для меня самого, и для Юлиуса с Герцем – мне это удалось. А я и не подозревал, насколько сильнее я стал с последней встречи с «Волчьей стаей».

– Хватай его!

– Не дайте смыться!

Я отступил чуть назад и, выставив сжатые кулаки, принял, как мне казалось, грозную оборонительную позу. Но Юлиус, Франц и Герц втроем набросились на меня и заломали прежде, чем я успел кого-то ударить.

– Спокойно, Мальчик-Писсуар. Сегодня тебя бить не будем, – прошипел Герц мне в ухо. – Потому что у нас появилось новое правило: хочешь вступить в стаю – покрести еврея.

По его сигналу четверо новичков стали по очереди заходить в одну из кабинок и там мочиться – я слышал, как моча льется в унитаз. Закончив с этим делом, они поволокли к кабинке меня.

Я отчаянно пинался и тщетно пытался вырваться из их рук.

– Хватайте за ноги, – скомандовал Герц.

Четверо его прихвостней подхватили меня за руки и за ноги, оторвали от пола и понесли, как скатанный рулоном ковер. Затащив в кабинку, они, под общий веселый смех, сунули меня головой в полный мочи унитаз. За мгновение до того как погрузиться лицом в вонючую жидкость, я успел задержать дыхание и крепко зажмурить глаза. Сверху до меня доносилось:

– Eins! Zwei! Drei! Vier!..

На счет «десять» из бачка хлынула вода. Бурный водоворот подхватил и понес прочь гадкую, тепловатую смесь воды и мочи. Мои волосы сначала затянуло в фаянсовый раструб на дне унитаза, а потом, когда напор ослаб, выплюнуло оттуда.

После этого меня вынесли из кабинки и бросили на пол посреди туалета. Моча с водой стекали с мокрых волос мне в глаза, струились по щекам. Я отплевывался и заходился в кашле – и этим очень забавлял членов «Волчьей стаи». К горлу подступала тошнота, но я держался, чтобы не доставить им еще больше удовольствия. А еще меня переполняла злость, но не столько на «Волчью стаю», сколько на Макса Шмелинга. Если бы он исполнил условия сделки с моим отцом, я сумел бы себя защитить. А так Макс, наверно, решил, что ради каких-то грязных евреев можно себя не утруждать.

– Ну вот, теперь вы члены стаи, – поздравил Герц четверых новичков. – А тебе, Мальчик-Писсуар, спасибо за участие, – добавил он уже с порога.

С того дня я больше ни разу в школьный туалет не заходил.

 

Еще бы немного, и утонула бы

Настал декабрь. С того дня, когда Макс пообещал заняться со мной боксом, прошло полгода. Из газет я знал, что он уже несколько недель назад вернулся в Берлин. А увидев в разделе светской хроники фотографию, на которой они с Анни выходили из кинотеатра, расположенного в нескольких кварталах от нашего дома, я понял, что надеяться больше не на что. Преклонение перед Максом сменилось во мне горькой обидой. Я был зол на него и только поэтому упорно продолжал тренироваться.

Как-то раз за ежедневным утренним упражнением в котельной я представил себе, что кидаю уголь не в топку, а в предательскую физиономию Макса. Вот найду себе другого тренера, который и без него сделает из меня великого боксера. Разыгравшееся воображение нарисовало мне картину, как я побеждаю на ринге самого Шмелинга, бессильного перед шквалом стремительных ударов моих длинных рук. «Помнишь меня, Макс? – говорю я, возвышаясь над его распростертым телом. – Это тебе урок: слово надо держать». После этого я снимаю с поверженного противника пояс чемпиона Европы и под восторженный рев трибун поднимаю его высоко над головой. Для полноты этой восхитительной картины не хватало только Греты Хаузер – чтобы она сидела в первом ряду в тонком обтягивающем свитере и сгорала от желания крепко прижаться ко мне всеми своими соблазнительными формами.

В конце февраля нам пришлось рассчитать фрау Крессель – платить ей жалование было нечем. Узнав, что она от нас уходит, Хильди расплакалась. Еще большим ударом это известие стало для мамы. Когда фрау Крессель пришла попрощаться, мама закрылась в ванной и до вечера не выходила. Отца в это время дома не было.

– Я знаю, вы хорошие дети, – говорила фрау Крессель, крепко обнимая заплаканную Хильди. – Ты, Карл, уже большой, и твой долг – заботиться о матери и о сестре.

Я согласно кивал, хотя на самом деле чувствовал себя маленьким и беззащитным. И завидовал Хильди, хотел, как она, пореветь в объятиях фрау Крессель.

– Постарайтесь не раздражаться на маму. Ей сейчас тяжело, но она вас очень любит. Вы хорошие дети, и все у вас будет хорошо.

Мы с Хильди молчали. И оба при этом думали: «Нет, нам будет плохо. Как мы справимся одни? Кто будет нам готовить? Кто возьмет на себя хозяйство? Если кто-то из нас порежется, кто перевяжет рану?»

Фрау Крессель в последний раз обняла Хильди, потом обняла и трижды – в обе щеки и в лоб – поцеловала меня, подхватила свой чемоданчик и ушла. Мы с Хильди какое-то время стояли молча, словно надеясь, что фрау Крессель вернется. Но она ушла навсегда.

Отец велел нам, когда мама закрывалась в ванной, следить, чтобы она там не уснула. Поэтому каждые десять минут кто-нибудь из нас стучался ей в дверь, пока из ванной не донесется едва слышное ja.

Уходя, фрау Крессель оставила нам на плите большую тарелку картофельных кнедликов и рядом, под тем же белым полотенцем, миску густой коричневой подливки к ним. Она помнила, что именно кнедлики мы больше всего любим из всей ее баварской стряпни. Перед тем как слепить шарики из картофельного пюре и бросить из в кипящую воду, она добавляла к картошке чуточку тертого сыра – он придавал нежному пюре легкую приятную упругость. Мы с Хильди разложили кнедлики по тарелкам и молча принялись за еду. Кнедлики фрау Крессель буквально таяли во рту, но в тот вечер мы поедали их без всякого удовольствия.

После ужина я занялся мытьем посуды, а Хильди в очередной раз пошла проверить маму. Сколько она ни стучалась, сколько ни звала, мама не отзывалась. Тогда Хильди позвала на помощь меня. Я тоже постучал в дверь и громко крикнул:

– Мама!

Ответа снова не последовало.

Мы с Хильди испуганно переглянулись, и я повернул дверную ручку. От пара воздух в ванной был густым, теплым и влажным. Сквозь клубы мы увидели маму: она с закрытыми глазами лежала в ванне, почти наполовину погрузив лицо в воду. Я ошарашенно смотрел, как в такт редкому дыханию на поверхности появлялись и исчезали ее маленькие округлые груди, а каштановые волосы, плавно покачиваясь, охватывали ее шею, похожие на водоросли в морской глуби.

– Мама! – воскликнула Хильди и что было сил толкнула ее в плечо.

От толчка мамино лицо на мгновение целиком погрузилось под воду. Вода попала в нос, она закашлялась и распахнула глаза. Я бросился к ванне и помог ей сесть.

– Мама, проснись же! – умолял ее я.

Мама что-то невнятно пробормотала в ответ.

– Вылезай! – сказал я и схватил маму за руки. Меня поразило, какие они у нее холодные.

Стараясь не смотреть на ее обнаженное тело, я поставил маму на ноги.

– Давай полотенце!

Хильди накинула полотенце маме на плечи. Вытирая ее, мы залили пол водой и вымокли сами. Мама так до конца и не проснулась, но мы сумели надеть на нее халат и вывести в коридор – ее при этом шатало из сторону в сторону, как сомнамбулу. В конце концов мы уложили маму в кровать и накрыли одеялом. При виде сморщенных от воды кончиков ее пальцев я вспомнил лягушек в банках с формальдегидом, стоявших на полках в кабинете биологии у нас в школе.

Как только мама закрыла глаза и вроде бы начала засыпать, хлопнула входная дверь. Это пришел из галереи отец.

– Есть кто дома? – громко спросил он.

Мы с Хильди поспешили к нему.

– Что такое? Почему вы мокрые?

Хильди заплакала, а я объяснил, что мама уснула в ванне, и мы ее оттуда вытаскивали.

– Verdammt, – пробормотал он себе под нос и торопливо скрылся за дверью их с мамой спальни.

Через несколько минут отец пришел к нам на кухню.

– Хильдегард, сделай маме чаю. А ты, Карл, иди со мной.

Он отвел меня в свой примыкавший к гостиной кабинет. Открыл портфель, расстегнул молнию на потайном отделении и извлек оттуда сверток, упакованный в оберточную бумагу и перевязанный бечевкой.

– Я должен был кое-кому это сегодня вечером отнести. Но мне надо быть с мамой, поэтому вместо меня отнесешь ты.

 

Графиня

Никогда раньше отец мне таких поручений не давал.

Каждую неделю они с мамой печатали что-то для частных клиентов на станке в подвале галереи. Что именно, от нас с Хильди тщательно скрывали, но я понимал, что к продаже произведений искусства это что-то не имеет ни малейшего отношения. Завернув отпечатанные материалы в упаковочную бумагу, они развозили их заказчикам. Что это были за заказчики, я не знал. На случай назойливого внимания со стороны полицейских отец прятал свертки с заказами в потайном, застегнутом на молнию отделении портфеля, а мама – на самом дне хозяйственной сумки под фруктами и коробками с печеньем. Чем чаще родители развозили по городу печатные материалы и чем большей секретностью они окружали свои поездки, тем сильнее меня разбирало любопытство. И вот теперь наконец я получил шанс приоткрыть завесу тайны.

Кем бы ни были таинственные заказчики, они нас очень выручали, поскольку торговля искусством денег отцу уже практически не приносила. После выставки Харцеля отец пытался зарабатывать исключительно на частных клиентах со специфическими запросами. Это по большей части были евреи: одни распродавали произведения искусства, чтобы на вырученные деньги уехать из страны, другие надеялись воспользоваться отчаянным положением продавцов и задешево пополнить шедеврами свои коллекции.

Отец вручил мне сверток; внутри была стопка бумаги, сотня или чуть больше листов. Я прикинул на руке его вес, как если бы мог таким образом узнать, что на этих листах напечатано. Вместе с отцом мы уложили сверток на дно ранца, под учебники и тетрадки.

– Адрес – Будапештер-штрассе, четырнадцать. Там позвонишь в квартиру номер три и спросишь Графиню.

Я сразу вспомнил, как подобрал с пола в подвале порванную афишку с будоражащим воображение объявлением. Неужели меня посылают на встречу с этой загадочной дамой?

– Какую графиню?

– Просто графиню.

– А если ее не окажется дома?

– Сделай пару кругов вокруг квартала и попробуй постучаться еще раз. Но она должна быть на месте. Графиня вообще мало куда ходит. И к тому же она ждет эту посылку.

– А что, если меня остановят полицейские? Если захотят проверить, что у меня в ранце?

– Никто тебя не остановит.

– Но вдруг?

– Скажешь, что не знаком с человеком, который дал тебе сверток. Что он подошел к тебе на станции и попросил за несколько марок отнести его туда-то и туда-то.

– А что в свертке?

– Тебе лучше не знать, чтобы не пришлось много врать, если тебя все-таки остановят.

– Ну а вдруг…

– Никаких «вдруг», – оборвал меня отец. – У Графини вопросов не задавай и ни на кого не пялься. Отдай сверток и сразу возвращайся.

Меня приятно будоражила мысль, что мне доверили секретное задание. По пути я то и дело украдкой оглядывался по сторонам, чтобы удостовериться, что никто за мной не следит. Но ни прохожие, спешившие с работы домой, ни мальчишки-газетчики, ни торговцы, пытавшиеся сбыть с рук остатки яблок и груш, не проявляли ко мне ни малейшего интереса. Я весь подобрался, когда мне навстречу попались двое полицейских, но они даже не посмотрели в мою сторону.

Пока я дошел до Будапештер-штрассе, солнце успело сесть, зимнее небо из закатного тускло-желтого стало зеленовато-синим, вечерним. Было холодно, изо рта шел пар. Я притворялся, что это дым сигареты и что я курю ее, как шпион из кинофильма.

Сверток весил не много, но при этом ни на минуту не давал о себе забыть, словно я нес в ранце живое существо, и оно упрашивало меня: «Ну разверни же бумагу, не бойся, я не кусаюсь». Я не знал, что и думать. Вдруг мой отец помогает монархическому подполью во главе с богатой графиней, снабжает его вооружением и боеприпасами, а у меня в ранце – каталог новейших видов оружия. Или, может быть, Графиня – воротила преступного мира, вроде персонажей гангстерских фильмов с Джимми Кэгни, и я несу ей пачку бухгалтерских отчетов о доходах от подпольной лотереи или торговли наркотиками.

Но, скорее всего, Графиня просто-напросто коллекционирует предметы искусства, и отец отправил ей стопку фотоснимков запрещенных картин и скульптур в надежде, что она какие-то из них у него купит. Такой вариант казался мне тоже достаточно волнующим и опасным. Выходило, что отец в нарушение закона зарабатывает на черном рынке, и я с сегодняшнего дня участвую в его преступной деятельности. Но оставалось непонятным, почему Графине самой не зайти к нему в галерею или прямо домой, как это делают другие коллекционеры.

Сверток все настойчивее напоминал о себе, и в конце концов я не устоял перед искушением: нырнул в узкий переулок и, спрятавшись за мусорными баками, расстегнул ранец. Дрожащими руками я развязал бечевку и аккуратно – так, чтобы потом ничего не было заметно, – развернул упаковочную бумагу. Сверху в стопке лежали несколько чистых листов, а на тех, что под ними, я увидел картинку, которая страшно меня удивила. Выполненная в ничем не примечательной манере, она изображала танцующую пару. Удивляло в ней только то, что оба партнера – мужчины, в смокингах и с зачесанными назад волосами. Сверху над картинкой было напечатано крупными буквами:

ГРАФИНЯ ДАЕТ ЧАСТНЫЙ ЗИМНИЙ БАЛ ДЛЯ БЕРЛИНСКИХ КРАСАВЦЕВ

Под изображением танцующих мужчин были указаны дата, время и адрес, а еще ниже пояснялось: «Чтобы вам открылись двери рая, стучитесь так: три удара и, чуть погодя, еще четыре. Тот из вас, мальчики, кто забудет, как стучаться, пусть забудет и про бал!»

Мне показалось, что меня вот-вот стошнит. Никаким оружием, выходит, мой отец подпольщиков не снабжает и дел со стильными гангстерами из фильмов с Джимми Кэгни не ведет. Вместо этого он с какой-то стати связался с гомосексуалистами – мало ему было того, что евреев и без того со всех сторон поджидала опасность. Гомосексуалистов не любили все, даже евреи – в этом они были единодушны с немцами.

Первым моим желанием было выкинуть афишки в мусор, и пусть отец и гомосексуалисты сами потом разбираются между собой. Но нам очень были нужны деньги. Поэтому я привел сверток в первоначальный вид и положил обратно в ранец.

Отыскав нужный адрес, я позвонил в дверь.

– Минуточку, моя радость, – донеслось изнутри, и немного погодя дверь открылась.

За ней я увидел высокую женщину примерно одного возраста с моей мамой. У нее были ослепительно синие глаза и светло-русые, с платиновым оттенком волосы, на которые она повязала роскошный тюрбан. Ее домашний халат украшали волнистые черные и голубые полосы причудливого геометрического орнамента, смутно напомнившего мне о древнем Египте. Из-под халата виднелись ажурные чулки и довольно крупные ступни в золотистых открытых туфлях на высоком каблуке.

– Слушаю тебя, – сказала женщина.

– У меня посылка для Графини.

– Графиня – это я. Прошу, – кивком головы она пригласила меня войти.

Плохо освещенную прихожую наполнял незнакомый мне запах – тяжелый, дымный и сладковатый.

– Как это мило со стороны Зига – прислать ко мне мальчика, – промурлыкала Графиня.

Только тут я рассмотрел у нее на горле кадык, а на лице – проглядывающую сквозь слой косметики легкую небритость. Мгновение спустя на гладкой коже у нее на груди я заметил несколько волосков.

Стараясь ничем не выдать своего потрясения, я торопливо достал из ранца сверток и вручил его Графине. Та – или все-таки тот? – извлекла откуда-то с груди из-под халата несколько купюр и отдала мне. К моему ужасу, они были теплыми и чуть влажными. Я развернулся, чтобы поскорее уйти.

– Постой, – сказала Графиня.

Я решил было не обращать внимания, но она положила руку мне на плечо. Или «он положил»? Поди пойми, как про таких говорить.

– Тебя зовут Карл?

Я остолбенел. Откуда ей известно мое имя?

Она повернула меня к себе лицом.

– Да. Без всякого сомнения.

– Откуда вы знаете, как меня зовут?

– Графиня, mein Liebster, все знает.

Она взял меня за подбородок и оценивающе вгляделась в мое лицо. От прежней манерной игривости в ее взгляде не осталось и намека, она рассматривала меня с неподдельным интересом и чуть ли не с симпатией.

– Ты мало похож на своего отца. Разве что выражением лица, и то совсем немножко.

– Откуда вы знаете моего отца? – спросил я с вызовом, подозревая с ужасом, каким может оказаться его ответ.

– Мы с Зигом уже тысячу лет знакомы. Неужели он ничего обо мне не рассказывал?

– Нет.

– Ну да, человек он вообще-то довольно скрытный. И при этом безусловно великий. Только ты ему не говори, что я его великим назвала. Не ровен час, совсем зазнается. Зато можешь сообщить ему, что, по моему мнению, сын у него – чрезвычайно яркий молодой человек.

Она коснулась моей щеки, и я инстинктивно отдернулся в сторону. Ничего подобного я, разумеется, отцу сообщать не собирался.

– Мне пора, – сказал я.

В этот момент в прихожую выглянул коротко стриженный молодой блондин в коротком купальном халате, под которым на нем, судя по всему, больше ничего не было. В руке он держал тарелку с едой.

– Иди же скорее, детка! Ужин стынет.

– Да-да, Фриц, уже иду, – не повернув головы, отозвалась Графиня и вынула из-под отворота халата еще две бумажки. – Это сверху, лично тебе. – Она вложила деньги мне в ладонь. – Береги себя.

Домой я шел, погруженный в тягостные размышления, доводившие меня чуть ли не до тошноты. Каким образом отец мог познакомиться с таким человеком? Неужели он тоже гомосексуалист? В голове сами собой всплывали факты, подтверждавшие худшие из связанных с отцом опасений. Его всегда тянуло ко всему вычурному. Его любимый синий шелковый шарф всегда казался мне каким-то уж больно женственным. Он выставлял у себя в галерее картины с обнаженными мужчинами. Если мой отец действительно гомосексуалист, могло ли это как-то отразиться на мне? Значит ли это, что в моих венах тоже течет гомосексуальная кровь? А бедная моя мама? Разве не унизительно ей иметь мужа-гомосексуалиста? Может, как раз из-за этого она так часто и бывает «не в духе». В тех местах, где до моего лица дотрагивалась Графиня, у меня мерзко саднило кожу. В груди вскипала злость на отца, заставившего меня соприкоснуться с этим отвратительным миром.

Дома в прихожей свет не горел, зато из кухни доносились приглушенные голоса. Я обрадовался – значит, мама, скорее всего, пришла в себя. Из денег, полученных от Графини, я отсчитал те, что предназначались лично мне, а остальные понес на кухню отцу. Я решил, что молча отдам их и сразу уйду спать.

Один из голосов – низкий, мужской – показался мне смутно знакомым. Я остановился и прислушался: мужчина весело рассмеялся – видно, отец сказал что-то смешное. Чем ближе я подходил, тем громче и отчетливее звучал голос. Оттого, что в нем почудились узнаваемые нотки, у меня быстрее забилось сердце. А войдя на кухню, я буквально остолбенел: Макс Шмелинг сидел за столом и пил чай с моим отцом.

– А вот и он, – сказал мой отец. – Небось, опять набедокурил?

Макс встал – его рост и физическая мощь внушали трепет.

– Рад снова тебя видеть, Карл, – сказал он и подал мне руку.

Я от растерянности протянул ему руку, в которой держал приготовленные для отца деньги.

– Уже хочешь заплатить? – усмехнулся Макс. – Вот это правильно. Тренер должен хорошо зарабатывать.

Отец со смехом забрал у меня купюры.

– Вот, забыл деньги в галерее и послал Карла за ними сбегать.

– Здравствуйте, герр Шмелинг, – наконец выговорил я и пожал ему руку.

– Хочу перед тобой извиниться, Карл, – сказал он. – Сначала подготовка к бою с Ускудуном, потом еще всякое… Короче говоря, я совсем замотался и забыл про наш договор. А когда мы наконец-то повесили в загородном доме мой портрет работы Гросса, Анни мне о нем напомнила. Ты еще не передумал?

 

Часть II

 

Берлинский боксерский клуб

Над мощенными брусчаткой набережными реки Шпрее поднимался туман. Я шагал мимо вытянувшихся вдоль нее высоких промышленных зданий, на ходу то и дело заглядывая в бумажку с давно уже выученным наизусть адресом Берлинского боксерского клуба, словно повторял один и тот же магический пасс. Район выглядел невзрачно: повсюду кучи мусора и конского навоза, в сточных канавах блестит битое стекло, в проулках шныряют крысы. Окружающая обстановка нагоняла на меня страх, но в то же время приятно волновала, наполняла предвкушением того, каким бесстрашным бойцом я стану благодаря боксу.

Нужное мне кирпичное здание старой постройки занимало половину квартала. На его верхнем этаже располагался Берлинский боксерский клуб, а первые три этажа занимала фабрика, выпускавшая шерстяные одеяла. Под жужжание и гулкое уханье ее станков я поднялся по наружной металлической лестнице и остановился перед табличкой, на которой поблекшими золотыми буквами было написано:

БЕРЛИНСКИЙ БОКСЕРСКИЙ И ОЗДОРОВИТЕЛЬНЫЙ КЛУБ

ОСНОВАН В 1906 ГОДУ

ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ЧЛЕНОВ КЛУБА

Я попытался расслышать, что происходит внутри, но шум станков безнадежно заглушал все прочие звуки. Тогда я собрался с духом и толкнул дверь.

В спортивном зале боксерского клуба кипела жизнь. Его центральную часть занимали два полноразмерных ринга. На обоих под пристальным наблюдением тренеров спарринговали по два спортсмена. Вдоль одной стены выстроился ряд подвесных и пневматических груш, у другой были расставлены силовые тренажеры и стойки со штангами. И там, и там тренировались по несколько человек. По стенам висели старинные и современные афиши и фотографии боксеров. На афишах начала века сжимали кулаки без перчаток спортсмены со смешными усиками, с других в зал смотрели чемпионы совсем недавних времен: Джек Демпси, Джин Танни, Макс Дикман и – куда же без него – Макс Шмелинг.

Звуки ударов по груше, топот прыгунов через скакалку, натужное пыхтение занимающихся на силовых тренажерах сливались в причудливую первобытную симфонию. При этом в зале стоял отчетливый звериный запах – теплый и влажный, похожий на то, как жарким летним днем пахнет в мясной лавке.

У самого входа в зал помещалась стойка, за которой сидел невысокий лысый человек с окурком сигары в зубах. Рядом с ним складывал полотенца глуповатый на вид верзила. Мускулистый, мокрый от пота боксер оперся на стойку и пил воду прямо из графина. Должно быть, он только что закончил тренировку.

– Куда идешь? – с сильным польским акцентом окликнул меня невысокий.

– Боксом заниматься.

– Член клуба?

– Нет, но…

– Никаких «но». Ты слишком молод. Программы для детей у нас нет. Здесь тренируются только настоящие боксеры.

– Этим парнем впору в зубах ковырять, да, Воржик, – со смехом сказал потный боксер.

– Ага, – отозвался Воржик. – Еще задницу можно вытереть.

– Не, для туалетной бумаги он чуть толстоват.

Воржик с боксером дружно рассмеялись. Третий, который складывал полотенца, улыбнулся и покачал головой. Я покраснел. Мне-то казалось, что благодаря тренировкам я достаточно окреп, но на самом деле по-прежнему оставался тощим как жердь.

– Я должен был встретиться…

– Verschwinde! – Воржик указал мне сигарой на дверь. – Мне и без тебя дел хватает.

Отвернувшись, он продолжил болтать с потным боксером. Но тут заговорил глуповатый на вид верзила с полотенцами. Он заикался, но голос у него, несмотря на пугающие габариты, был приятный.

– Ту-ту-тут в округе есть мо-мо-молодежные клубы, где боксом то-то-тоже занимаются.

Я в последний раз окинул взглядом зал, но Макса нигде не было. Как ни тяжело было в это поверить, он, получается, снова меня подвел. Я уже был готов подчиниться Воржику и уйти, когда Макс возник в дверях с маленькой спортивной сумкой в руках. При виде его боксер, до того расслабленно опиравшийся на стойку, выпрямился как по команде «смирно», а Воржик расплылся в улыбке.

– С возвращением, Макс.

– Рад тебя видеть, Воржик.

Макс по очереди пожал руку Воржику и потному боксеру.

– Герр Шмелинг, это большая честь для меня, – сказал боксер.

– Макс, ты снова будешь у нас тренироваться?

– Тренироваться и тренировать, – ответил Макс. – Вижу, вы уже успели познакомиться с моим подопечным, Карлом. Он – будущий чемпион Германии среди юношей.

Макс положил руку мне на плечо, и от этого я будто бы увеличился в размерах.

– Мы как раз пригласили его вступить в клуб, – соврал Воржик.

– Отлично, – сказал Макс. – Поскорее оформите ему членство. Чтобы он мог приступить к тренировкам.

– Без проблем, Макс.

– Неблих, – обратился Макс к верзиле с полотенцами. – Организуй Карлу шкафчик, ну и, там, все остальное.

– Се-се-сей момент, Макс.

Неблих отвел меня в раздевалку, расположенную слева от входа в зал. Он показал мне мой шкафчик, выдал ключ, полотенце и ленту, которой, насколько я понял, мне следовало обмотать кисти рук. В дальнем конце прохода между шкафчиками стояла ржавая металлическая корзина, до верху заполненная использованными полотенцами. Некоторые были выпачканы в крови. Глядя на кровавые пятна, я подумал: здесь испытывают себя на прочность настоящие мужчины, которые не боятся пролить кровь.

– Простите, – сказал я. – Мне, наверно, понадобятся перчатки?

– Бе-бе-без них драться не-не-не разрешается, – со смехом ответил Неблих.

Ну вот, подумал я, надо мной смеются даже уборщики. Глупо, что я не позаботился о перчатках. Видимо, рассчитывал, что их будет полно в зале. Макса я точно ни о чем больше просить не собирался – достаточно того, что он просто явился в клуб.

– Может быть, я могу их купить…

– Не-не-не здесь. В спортивном ма-ма-магазине, – ответил Неблих.

Но, заметив, как сильно я огорчен, он открыл кладовку, где у него хранились швабры, тряпки, ведра и что там еще нужно для уборки, и извлек с верхней полки, из-за пачек с моющим порошком, пару старых боксерских перчаток.

– Де-де-держи, – сказал он.

Коричневая кожа на перчатках растрескалась. На ощупь они были мягкие, но в то же время упругие – не игрушки, а настоящее боевое снаряжение.

– Мо-мо-мои старые, – сказал Неблих.

– Сколько вы за них хотите?

– Бе-бе-бери так. То-то-только вспомни обо мне, когда станешь че-че-чемпионом.

– Спасибо вам, – сказал я и добавил на полном серьезе, глядя ему прямо в глаза: – Обещаю, что вспомню. Меня зовут Карл.

Я протянул ему руку. Он ее пожал со словами:

– Можешь звать меня Неблих.

Потом он взял из кладовки швабру и отправился мыть пол у туалетных комнат. Я в радостном возбуждении сунул перчатки под мышку и пошел в зал, гадая по пути, чем со мной для начала займется Макс. Может быть, он покажет, как правильно работать с боксерской грушей. Или научит делать упражнения с тяжестями. Не исключено также, что начнет он с того, что проверит, насколько я освоил «трехсотку». Этого мне бы не хотелось, так как до трехсот очков я еще сильно не дотягивал.

Макса я обнаружил рядом с одним из рингов. Он наблюдал за идущим там спаррингом, подбадривал боксеров, давал советы и отпускал комментарии.

– Отлично, Йохан, теперь джебом его. – Макс заметил меня. – Посмотри, Карл. Видишь, как Йохан движется вокруг соперника. Он прекрасно работает ногами. Многие, когда смотрят бокс, видят только удары, а на самом деле основную работу проделывают ноги. Постой и понаблюдай.

Сначала у меня получалось сконцентрировать внимание только на обмене ударами. Боксеры выкидывали вперед мускулистые руки и стремительно возвращали их назад, ловили момент, когда соперник откроется, и сами прикрывались от ударов. Но когда мне все-таки удалось внимательно присмотреться к ногам, оказалось, что они ведут собственную схватку, совершают удивительно выверенные перемещения, словно исполняют какой-то сложный танец.

– Ты сколько раз дрался? – спросил Макс.

– На ринге? Ни разу.

– Нет. Я про обычные драки. С мальчишками у школы.

Я задумался. По сути, я вообще ни разу не дрался. Макс знал, что меня однажды побили – об этом легко было догадаться по тому, как выглядела моя физиономия в день нашего с ним знакомства. Но тот раз дракой считать нельзя, потому что я даже не попытался дать сдачи.

– Вообще ни разу.

– В таком случае тебе придется драться прямо сейчас.

Макс ударил в подвешенный сбоку от ринга гонг, и спарринг прекратился.

– Эй, Йохан, – окликнул он того боксера, что был пониже ростом. – Не против, чтобы Карл пару минут с тобой размялся?

У поджарого Йохана были темно-русые волосы и большой, свернутый на сторону нос, который, судя по виду, ему ломали не раз и не два.

– Конечно, Макс, – сказал он, а второй боксер тем временем ушел с ринга.

– Это вы так шутите, да?

– И не думал шутить. Мне интересно посмотреть на твои рефлексы. Надевай перчатки, капу я тебе сейчас принесу, – сказал Макс и пошел в сторону раздевалки.

Рефлексы! Единственным моим рефлексом сейчас было задать деру, забиться куда-нибудь и вволю поплакать. Я не мог поверить, что Макс вот так возьмет и выставит меня на ринг. А этот Йохан – это же был не какой-нибудь там мальчишка, а взрослый мужчина и умелый боец. Я-то думал, тренировки начнутся со все той же «трехсотки», прыжков через скакалку, азов работы с боксерской грушей, с чего-нибудь еще в том же роде – но не с настоящего же боя. Если бы меня не парализовал страх, у меня бы точно застучали зубы и задрожали коленки, совсем как у персонажей комиксов. Мне жутко было смотреть, как заходили мышцы на спине Йохана, когда он взял бутылку, отхлебнул из нее воды, прополоскал рот и сплюнул в железное ведро в углу ринга. Приглядевшись, я, наряду со сломанным носом, заметил у него на лице два приметных шрама – один на подбородке, другой на лбу. Несмотря на то, что я был сантиметров на пять его выше, он легко мог покончить со мной одним ударом.

Тем временем вернулся Макс. Он вручил мне черную резиновую подковку.

– Надевай и ступай на ринг.

– Но я не умею боксировать, – еле выговорил я.

– Бокс – это, конечно, целое искусство, и, чтобы стать боксером, необходимо освоить множество навыков. Но, с другой стороны, это же обычная драка. Правильно я говорю, Йохан? – Макс подмигнул поджарому боксеру, тот ответил ему кивком.

Несколько человек прервали свои занятия и обступили ринг.

Я засунул в рот капу. Она была горькой на вкус.

– Сожми зубы. Но не перестарайся, а то голова заболит, – проинструктировал меня Макс.

Я попытался было ослабить прикус, но со страху челюсти сжимались сами собой.

Попасть на ринг оказалось труднее, чем я ожидал. Я поднялся на помост, просунул голову и плечи под верхний канат и попытался было целиком под ним пролезть. Но при этом зацепился ногой за самый нижний из канатов, потерял равновесие и лицом вниз полетел на пол. Неуклюжая попытка опереться на руки привела к тому, что я опрокинул ведро, служившее боксерам вместо плевательницы. Зрителей это очень позабавило.

– Вот это да, Макс! С ведром ему разделаться – раз плюнуть, – сострил кто-то.

– Давайте он будет у нас Карлом Ведробоем, – крикнул из-за своей стойки Воржик.

– Нет, лучше назовем парня Сплюнь-Ведерко, – предложил кто-то еще, вызвав этим новый взрыв смеха.

Я чуть не задыхался от смертельного унижения. Только этого не хватало – получить новую обидную кличку вдобавок к прозвищу Мальчик-Писсуар, которым наградила меня «Волчья стая».

Неблих тем временем протер тряпкой пол и поставил на место опрокинутое ведро.

– Не-не-не бойся, – тихо сказал он, заметив страх на моем лице. – Все бу-бу-будет хорошо.

Когда он спустился с помоста, я остался один на один с Йоханом, который спокойно поджидал меня в центре ринга. Он кивнул мне и жестом велел подойти ближе.

– Держи кулаки перед собой, – сказал мне Макс. – Старайся достать противника ударом и не дать ему ударить тебя. Это все, что от тебя сейчас требуется.

К центру ринга я шел, как приговоренный идет к виселице. Я убеждал себя, что бой будет тренировочным и что напарник не станет посылать меня в нокаут. Но все равно мне было жутко страшно. После того как меня последний раз побили, шрамы заживали несколько недель.

В конце концов я оказался напротив Йохана. Когда Макс ударил в гонг, он встал в боевую стойку.

– Выше руки! – крикнул Макс.

Я поднял кулаки на уровень груди, а Йохан принялся кружить вокруг меня. Что делать дальше, я не понимал и поэтому замер – как в тот раз, когда меня заставляли драться с Францем.

– Попробуй атаковать! – скомандовал Макс.

Йохан, продолжая двигаться кругами, пристально наблюдал за мной из-за печаток и поджидал каких-нибудь действий с моей стороны. Зрители, обступившие ринг, подбадривали нас с Йоханом улюлюканьем и выкриками:

– Вперед!

– Совсем уснули!

– Смелее, Сплюнь-Ведерко! Задай ему!

– Да деритесь же наконец!

– Верните деньги за билеты!

Сердце рвалось у меня из груди, лоб покрылся потом. Каким-то чудом собрав волю в кулак, я подался всем корпусом вперед и ударил правой. Я метил Йохану в середину груди, но, оттого что он не стоял на месте, лишь слегка коснулся его предплечья. Публика приветствовала мой выпад громким ревом.

– Отлично! – крикнул Макс. – Атакуй еще!

Я ударил снова. На этот раз я рассчитал лучше и попал Йохану по корпусу. При желании он легко мог бы отбить удар, но все равно это было уже на что-то похоже.

Не успел я опомниться, как Йохан нанес мне два стремительных удара – по левой руке и в живот. Хотя бил он явно не со всей силы, я потерял равновесие и с трудом удержался на ногах.

– Выше руки! – кричал Макс.

К счастью, я успел исполнить его указание прежде, чем Йохан обрушил на меня новую серию ударов. Первый, направленный в голову, я сумел отразить. Вторым и третьим – мощными джебами в середину корпуса – он буквально выбил из меня дух. Шумно выдохнув, я потом какое-то время все никак не мог снова вдохнуть и своими мучениями здорово повеселил зрителей. Все нутро у меня болело, на грудь и живот будто уселся слон. Я обвел взглядом смеющиеся лица, окружавшие ринг, и в следующий миг со мной произошла внезапная перемена. Вместо страха я почувствовал злость. Она вскипала внутри меня, пока наконец струей перегретого пара не вырвалась наружу и со всей мощью не обрушилась на Йохана.

Стоило мне нанести Йохану серию решительных ударов, довольная ухмылка исчезла у него с лица. Цели мои удары не достигли, но, чтобы не пропустить их, ему пришлось хорошенько поработать руками. Отпрянув назад, он достал меня двумя встречными ударами в корпус, но я их едва почувствовал. В ответ я продолжил атаку, и один мой удар наконец достиг цели. Никогда не забуду, как мой кулак вошел в контакт с его уязвимым, слегка прогнувшимся под ударом телом. Мне часто приходилось слышать, что удар «соединяет» соперников, и сейчас я наконец понял, как это происходит на самом деле. Удар – это что-то осязаемое и весомое, и когда я почувствовал, как под моим кулаком у Йохана напряглись мышцы, от них ко мне по вытянутой руке пробежал волнующий трепет.

Зрители встретили мой выпад одобрительными криками и смехом.

Йохан немедленно ответил парой быстрых ударов, причем один пришелся мне по лицу – до сих пор выше плеч он не бил. От удара у меня запрокинулась назад голова, я покачнулся, но сумел удержаться на ногах. Он явно собрался продолжить атаку, к которой я был совершенно не готов: руки опущены, туловище полностью открыто. Но, к собственному удивлению, я не испугался и скомандовал себе: подними руки и защищайся. Йохан совсем уже изготовился продолжить схватку, но тут Макс ударил в гонг, и он опустил руки.

Публика разочарованно загудела.

Сердце у меня бешено колотилось, казалось, оно вот-вот выпрыгнет из груди.

Йохан положил руку в перчатке мне на плечо.

– Неплохо для начала. Ты даже разок меня достал.

– У тебя от природы отличный джеб, – сказал Макс. – Такому не всякий даже и научиться может. Как самочувствие?

– Нормально, – ответил я, хотя запыхался так, что едва мог говорить.

– Сколько, по-твоему, продолжался бой?

Я понятия не имел, и поэтому сказал наугад:

– Три минуты?

– Три минуты? – рассмеялся Макс. – Ну это ты хватил. Секунд пятьдесят, не больше.

Этому было невозможно поверить. По ощущению, я дрался с Йоханом целую вечность.

– Секунда на ринге кажется минутой, а минута может показаться часом. Поэтому боксеру необходимо развивать выносливость, – объяснил Макс. – Бой – это всегда испытание на прочность. Обычно говорят, что первым делом надо учиться держать удар. А по-моему, сначала важнее понять, что удар тебя не убьет. Что, даже пропустив его, ты останешься в живых. Если хочешь стать настоящим боксером, ты должен первым делом победить собственный страх. – С этими словами Макс достал из заднего кармана небольшую книжку в красной обложке. Это были «Основы бокса для германских юношей» Хельмута Мюллера. – Эта книжка тебе в этом поможет. Но помни, что лучший учитель – это опыт и что по книжке драться не научишься. Ты ее почитай, ознакомься с азами, а мы потом с тобой попрактикуемся.

 

Ящик Пандоры

Домой я летел как на крыльях. Мало того, что я не сбежал и не обмочил от страха штанов – я выдержал кучу ударов и даже один нанес. Я приобщился к новому для меня миру, миру мужей и воинов. Мне покровительствовал сам Макс Шмелинг. И уже можно было понемногу мечтать о поясе чемпиона Германии среди юношей.

Дома я сразу спустился в подвал закинуть в топку вечернюю порцию угля. За работой, азартно вгрызаясь в угольную кучу и ритмично помахивая лопатой, я перебирал в памяти события дня.

– Вулкан, ты снова в трудах? – раздался у меня за спиной голос Греты.

Я обернулся. Грета держала в руках большую картонную коробку – она явно сняла ее с полки, где ее семья хранила свои не самые нужные вещи. На ней был тонкий серый свитер, на груди лежала красивая белокурая коса. Обычно при виде Греты я терялся и от смущения нес ерунду, но сегодня был стопроцентно спокоен и уверен в себе. Мои познания в области мифологии с последней нашей встречи сильно обогатились.

– Мне было бы приятнее, если бы ты звала меня Гефестом, – сказал я. – Ведь греки-то, как ни посмотри, лучше римлян.

– Неужели?

Осмелев от сегодняшнего спортивного успеха, я отважно подошел к Грете.

– Ты же знаешь, что Гефест создал первую женщину?

– Геру? – неуверенно спросила Грета.

– Гера – не женщина, а богиня, жена Зевса. И чему вас только в школе учат? А первой женщиной была Пандора.

– Ну да, конечно. – Она снова полностью владела собой.

– Зевс повелел Гефесту создать Пандору, чтобы наказать людей за похищение божественного огня. То есть, выходит, если я Гефест, то ты – Пандора. Вот и ящик у нее тоже был, как у тебя коробка. Из ее ящика по миру разлетелись все несчастья и пороки: тщеславие, жадность, зависть, похоть…

Я пристально посмотрел ей в глаза.

– Ну и что там?

– Где – там?

– У тебя в коробке?

– Зимние брюки моего отца.

– Ну, то есть не несчастья и пороки.

– Среди них есть такие уродливые, что легко могут за несчастье сойти.

Мы оба рассмеялись.

– А чем ты вообще тут занимаешься? – спросила Грета.

– Тренируюсь.

– Тренируешься уголь кидать?

– Это такая тренировка для развития силы. Макс Шмелинг обучает меня боксу, поэтому мне нужно, кроме всего другого, привести в форму верхнюю часть тела.

Наконец-то подвернулся удобный случай похвастаться моей новой боксерской жизнью. Рассказ о ней наверняка не оставит Грету равнодушной.

– А зачем тебе бокс понадобился? – спросила она.

Этот вопрос застал меня врасплох. Несколько мгновений я молча пялился на Грету, соображая, что на это можно ответить.

– Боксом многие занимаются, – в конце концов сказал я.

– Многие тупицы.

– Почему тупицы?

– Скакать по рингу, тыкать друг в друга кулаками – по-моему, это довольно тупое занятие.

– Бокс – благородный вид спорта.

– И что в нем такого благородного?

– Во время боя боксеры проявляют благородство, ловкость и отвагу.

– Я вообще считаю, что драться из спортивного интереса глупо, – заявила Грета. – Зачем получать побои, когда запросто можно без них обойтись? И зачем бить невинного человека, на которого не держишь зла и с которым, может быть, даже не знаком?

Я снова не сразу нашелся, что ответить. Направить разговор в нужное русло у меня не получилось. Растерянность, которая всегда охватывала меня в присутствии Греты, похоже, напала на меня и в этот раз.

– Девчонке этого не понять.

– Я понимаю намного больше, чем тебе кажется, Карл.

– В самом деле?

– Разумеется.

– А например?

– Например, я понимаю, как сильно тебе хочется меня поцеловать. – Грета лукаво улыбнулась.

Она что, правда это сказала? Жар топки, припекавший мне спину, распространился по всему телу. Она смотрела на меня в упор и улыбалась, а у меня вся спина взмокла от пота. Я все еще растерянно подыскивал слова, когда она вдруг шагнула ко мне и легонько поцеловала меня в губы.

Клац!

Мы отпрянули в разные стороны, но это всего лишь лязгнула о пол выпавшая из моих рук лопата. Мы засмеялись, а потом Грета отставила в сторону коробку, прильнула ко мне и снова поцеловала. От ее теплых, влажных губ мне передался тот же волнующий трепет, который я ощутил сегодня в спортзале, достав кулаком Йохана.

Она обвила мне шею руками, ладонью нежно поглаживала затылок. Поцелуи становились все жарче. Она так сильно прижималась ко мне, что биение ее сердца я чувствовал так же отчетливо, как своего собственного.

Мы оба запыхались, но в какой-то момент мне показалось, что Грета дышит как-то совсем уж шумно и затрудненно. Я даже подумал было, что ей что-то попало в горло, но быстро понял, что это дышит кто-то другой. Грете, должно быть, тоже послышалось что-то странное – мы с ней перестали целоваться и прислушались. Точно: в подвале был кто-то еще.

Обернувшись, мы увидели герра Коплека, он стоял в полумраке у входа в котельную.

– Продолжайте, на меня не обращайте внимания, – сказал он с гнусной ухмылкой. – С удовольствием полюбуюсь продолжением.

Грета, до смерти перепуганная, схватила с пола коробку и мимо герра Коплека бросилась прочь из подвала. Он проводил ее долгим, жадным взглядом и, когда она скрылась из виду, усмехнулся довольно:

– Хороша. Чертовски хороша. – А потом сказал, обращаясь ко мне: – Надеюсь, Штерн, на вкус она тоже ничего. А то я давно приглядываюсь.

Мне страшно захотелось врезать герру Коплеку по его жирной красной роже. Я уже двинулся к нему, но что-то меня остановило. Может быть, мысль о неприятностях, которые он мне потом устроит? Или это напомнила о себе моя прежняя трусость? Прежде чем я успел разобраться в своих мыслях, он – как змея в нору – проскользнул в свою каморку и закрыл за собой дверь.

Всю следующую неделю мы с Гретой ни разу не виделись. Мы учились в разных школах, так что кроме дома, где мы жили, встретиться нам было негде. А спускаться в подвал она, разумеется, больше не рисковала. Мы оба понимали, что прилюдно оказывать ей знаки внимания мне нельзя. Даже до всяких нацистов нееврейские девушки редко заводили романы с евреями. Теперь же пропагандистские газетенки без конца печатали якобы правдивые истории о том, как извращенцы-евреи подло обманывают доверие чистых арийских девушек. А что, если Грета пожалела, что целовалась со мной, и больше никогда не станет со мной разговаривать?

Я хотел сунуть ей под дверь записку, но испугался, что первыми ее обнаружат родители. Как-то мы я встретил ее с матерью на лестнице нашего дома – они поднимались, а я шел вниз. При виде ее сердце у меня чуть не выскочило из груди, но она шла, опустив глаза, и на меня не посмотрела.

Несколько дней спустя я решил подождать ее у магазина художественных принадлежностей Грюнберга, мимо которого она обычно возвращалась после школы домой. Грету я дождался, но она шла с подругой. Она удивленно посмотрела на меня, потом опустила глаза и как ни в чем не бывало прошла мимо. Провожать ее взглядом было до тошноты больно. Хотелось окликнуть ее по имени, но оно застряло у меня в горле. Я уже решил для себя, что она не желает иметь со мной ничего общего, когда до меня донеслось:

– Ой, совсем забыла. Мне надо еще перьев купить. До завтра, Лизель.

– Ага, Грета. Auf Wiedersehen.

Подруга пошла дальше, а Грета повернулась и двинулась обратно, в мою сторону. Проходя мимо, она дала мне знак следом за ней зайти в магазин Грюнберга.

Старый герр Грюнберг стоял за прилавком и раскладывал на нем новые кисточки. Религиозный еврей, герр Грюнберг всегда ходил в одном и том же ветхом черном костюме и с ермолкой на голове. Он сильно сутулился, длинная борода у него давно поседела, глаза были усталые, но добрые. Когда я вошел, он поприветствовал меня как постоянного покупателя и старого знакомого:

– Guten Tag, герр Штерн. Ищете что-то конкретное?

– Нет. Зашел просто полюбопытствовать.

Грета прошла в дальний конец магазина и сделала вид, будто выбирает альбом для зарисовок. Я, словно бы по чистой случайности, тоже скоро оказался у тех же полок. Потом мы вместе отошли в угол, где герру Грюнбергу нас не было видно за высокими стеллажами. Я все еще злился на нее: даже если она не хочет быть моей девушкой, можно ведь обращаться со мной как с человеком, а не как с пустым местом. Пока я подбирал слова, чтобы выразить накипевшее на душе, она чмокнула меня в губы.

– Извини, что не могла с тобой поговорить, – сказала она.

– Раньше ты хотя бы здоровалась.

– А теперь боюсь. Отец у меня очень строгий. И к тому же, кажется, герр Коплек что-то ему про нас рассказал.

– Почему ты так решила?

– На следующий день после того, как мы с тобой целовались, отец ни с того ни с сего спросил, общаюсь ли я с мальчиками. Я ответила, что нет, но он все равно сказал, что не хочет, чтобы я общалась с чужими мальчиками.

– Я не чужой.

– Если и чужой, то самую чуточку, – улыбнулась Грета.

– Он так сказал, потому что знает, что я из еврейской семьи?

– Ты разве еврей?

Что же я наделал! Обычно я старательно скрывал свое еврейство, а тут вдруг взял и проговорился. Только я обрадовался, как легко и непринужденно я чувствую себя с Гретой, как тут же все испортил.

– Ты не знала, что я еврей?

– Нет, – покачала головой Грета.

– Для тебя это что-нибудь значит?

– Для меня – нет, – сказала она с улыбкой. – Но для родителей это важно. Послушай, я не уверена, что моему отцу вообще что-то про тебя известно. И уж тем более про нас с тобой. Но герр Коплек, с тех пор как застукал нас в подвале, косо на меня посматривает, а отец именно на следующий день предупредил насчет чужих мальчиков. Вряд ли это простое совпадение. Для отца любой мальчик – чужой. Мы католики, так что с мальчиками из лютеранских семей мне тоже общаться не положено.

– То есть всё? – уже не шепотом, а в полный голос воскликнул я. – Нам больше нельзя видеться?

– Тише! – шепнула Грета.

– Вам там не помочь? – через весь магазин крикнул герр Грюнберг.

– Нет, спасибо, – ответил я.

– Можно, но придется соблюдать осторожность. По вторникам я занимаюсь фортепьяно. Учительница живет рядом с моей школой, а напортив ее дома есть парк. Там нас никто не увидит.

У меня чаще забилось сердце – от того, что она хочет снова увидеться со мной, и от предвкушения тайных свиданий. Грета меня снова поцеловала, но отпрянула раньше, чем я успел ее обнять.

– Мне пора. Жду тебя во вторник в парке возле моей школы.

У выхода она расплатилась за схваченную на ходу с полки коробочку чернильных перьев.

Я встал у витрины и долго провожал ее взглядом, радуясь нашей встрече и сгорая от желания быть с ней. Когда она скрылась из виду, я обернулся и увидел, что герр Грюнберг смотрит на меня, выгнув бровь.

– Нашли себе музу, герр Штерн?

– Это… Она просто моя соседка.

– И весьма притом красивая.

Я покраснел.

– Всего доброго, герр Грюнберг, – попрощался я и пулей вылетел из магазина.

 

Учусь стоять, дышать и есть

Следующие несколько месяцев Макс жил в отеле «Эксельсиор» на Штресеманн-штрассе и тренировался в Берлинском боксерском клубе, готовясь к бою-реваншу против Паулино Ускудуна. Мы с ним занимались раз в неделю, по средам. В остальные дни я тренировался самостоятельно, как прочие члены клуба. Из-за того, что других «юниоров», кроме меня, в клубе не было, я на первых порах привлекал к себе чересчур много внимания. Каждый раз меня встречали в зале смехом и едкими замечаниями, касавшимися в основном моего хилого телосложения. Воржик придумал мне кличку Скелетик, не самую лестную, но куда более достойную, чем Мальчик-Писсуар или Сплюнь-Ведро. Некоторые боксеры развлекались, наблюдая за моими тренировками и сопровождая их обидными комментариями. Я сначала надеялся, что при Максе они будут вести себя посдержаннее или же он сам как-нибудь их приструнит. Но мои надежды не оправдались.

– Брань и оскорбления – это тоже боевые приемы, – объяснил Макс. – Хотя слово, конечно, бьет не так сильно, как кулак. Чтобы защититься от словесных ударов, нужно нарастить кожу, точно так же, как нужно нарастить мускулы, чтобы сильнее бить кулаком.

Недели через две уже почти никто ко мне интереса не проявлял, отчасти потому, что я успел порядком примелькаться в зале. А еще из-за того, что, освоив какие-то основные вещи, я больше не допускал совсем уж смешных ошибок.

Макс преподавал мне основы боксерской техники, учил сжимать кулаки, вставать в стойку и наносить основные удары: джеб, кросс, хук и апперкот. Что-то получалось у меня и так. По словам Макса, он еще по моему бою с Йоханом понял, что у меня от природы хороший джеб и, скорее всего, не будет проблем с хуком. А я сам, участвуя в спаррингах, убедился, что у меня, как и сказал Макс при нашей первой встрече, действительно хороший размах.

Некоторым вроде бы элементарным вещам научиться оказалось неожиданно трудно. Мне, например, понадобилось несколько дней, чтобы научиться правильно сжимать кулаки. Сначала я инстинктивно норовил прижать большой палец к согнутому указательному, а не, как положено, подогнуть к костяшкам среднего и указательного пальцев.

– Так ты неизвестно, что скорее сломаешь – нос противнику или палец себе, – сказал Макс. – Давай, сожми кулак, как ты привык, и ударь меня по руке.

Я ударил и в самом деле почувствовал боль в большом пальце.

– Немножко больно, – сказал я.

– Вот видишь. И это ты ударил один раз, к тому же слабо. А представь, что будет с твоим большим пальцем после нескольких десятков увесистых ударов. Он у тебя просто отвалится. Поэтому всегда держи его так.

Макс показал, как сделать, чтобы большой палец был защищен костяшками и первыми фалангами трех других пальцев, а потом велел – уже правильно сжатым кулаком – несколько раз ударить его по руке.

– А сейчас не больно, да? Кулак – твое оружие. Он должен быть как молот, всегда готовым колотить, сколько нужно, и не знать усталости.

По вечерам я зарисовывал в блокнот все, чему днем научился в зале, – рисунки помогали мне лучше и прочнее усваивать новые знания. Так, я изобразил кулак своей левой руки, один раз с неправильно сложенными пальцами, а второй – со сложенными так, как надо. Рисовал я толстыми линиями, чтобы кулак выглядел сурово и мужественно и напоминал молот, про который говорил Макс. Кроме того, я проиллюстрировал технику основных ударов, постаравшись как можно точнее передать движение боксера и положение рук.

Научиться правильной стойке было не проще, чем правильно сжимать кулак. Я не ожидал, что это будет стоить таких трудов.

– Ты ставишь ноги слишком далеко одна от другой. Так тебя очень легко повалить, – говорил Макс. – Расставь их еще шире. Я тебя легонько толкну, а ты постарайся устоять.

Он подождал, пока я пошире расставлю ноги, и совсем не легонько ткнул меня ладонью в грудь. Я упал и больно ушиб копчик. Еще немного, и я бы на него разозлился, но он подал мне руку и помог подняться.

– А теперь встань ноги вместе, как солдат по команде «смирно».

Я встал, как велел Макс, и он снова меня толкнул. Я не удержал равновесия и опять оказался на полу.

– Видишь, так тоже не пойдет. Попробуй, поставь ноги приблизительно на ширину плеч и так, чтобы левая была выдвинута примерно на полметра вперед.

Я старательно исполнил его указания. На этот раз, когда он меня толкнул, я устоял.

– Отлично, – сказал Макс. – Теперь попробуй найти такое положение ног, при котором стойка будет устойчивее всего. Представь, что твое тело – это здание. Противнику хочется его опрокинуть, а тебе надо расположить его так, чтобы было больше шансов устоять. Во время боя всегда старайся подловить момент, когда противник примет неустойчивое положение – в такой момент он уязвимее всего. Отрабатывай стойку перед зеркалом и на ринге возвращайся к ней при первой возможности. Если сравнивать тело со зданием, тогда стойка – его фундамент. А хорошему зданию нужен прочный фундамент, ведь правда же?

Бокс – это целая наука, поэтому боксеру важно уметь решать уравнения. Я, например, знаю нескольких здоровяков, удар у которых будет посильнее, чем у меня. Но они ничего не добились в боксе, потому что не умеют держать равновесие и двигаться по рингу. Запомни, тебе с твоими длинными и тонкими ногами можно перемещаться только короткими, быстрыми шагами, на несколько сантиметров за раз. А бить – только прочно стоя обеими ногами на полу. Без этого удар сильным не получится.

Занимаясь с Максом, я честно продолжал тренировки по заданной им схеме и уже легко набирал заветные триста очков в день.

– Я буду учить тебя технике, физической подготовкой занимайся самостоятельно, – говорил он. – И помни, что прыжки через скакалку, бег, отжимания – это все не менее важно, чем отработка техники. Эти упражнения развивают дыхание. Помнишь, как ты запыхался, когда боксировал с Йоханом? И это еще был не настоящий бой, а так, ерунда. Представь, каково двенадцать раундов выстоять. Дышать, когда упражняешься, старайся через нос, потому что дерутся боксеры, крепко стиснув зубы, чтобы не потерять капу.

Каждую нашу встречу Макс открывал мне много нового. Я жадно ловил все его слова. Он не просто учил меня боксировать, а излагал мне новые правила жизни, которые я с великой радостью принимал.

– Боксер должен вести размеренную жизнь, – говорил он. – Не шляться допоздна. Не курить. Не пить чай и кофе. Не употреблять алкоголь и прочие дурманящие вещества. Каждый день у тебя должно прибавляться сил для будущих поединков. Для этого надо питаться не так, как все, думать не так, как все, и спать не так, как все. Не налегай на жирное и на сладости. Не ешь незрелые фрукты и слишком пряные блюда. Боксерам, как диким животным, нужна простая пища, побольше цельных злаков и овощей. Ешь курятину и свинину с говядиной, только куски старайся выбирать попостнее. От жирного мяса густеет кровь и замедляется реакция. Я каждое утро съедаю по два яйца. Они полезны для мышц и для повышения работоспособности. Чтобы набрать вес, а тебе это нужно, ешь больше сыра и пей больше молока. Молоко, молоко и еще раз молоко. Коровы – верные друзья боксера. Почти все мои знакомые боксеры выпивают по два литра молока в день, особенно когда хотят набрать вес.

То, что мы с Максом никогда не касались посторонних тем, мне казалось само собой разумеющимся. В клубе он вообще, как я заметил, не разговаривал ни о чем, кроме бокса. Он ничего не рассказывал о своей жизни и не делился соображениями о текущих событиях. Когда заходил разговор о политике, он дипломатично уклонялся от того, чтобы поддержать одну из сторон. Как-то раз в раздевалке, где мы с Максом готовились к тренировке, Йохан и убежденный нацист Вилли принялись обсуждать, как и чем питается Гитлер.

– Я стараюсь есть меньше мяса, – сказал Вилли. – Гитлер же, сам знаешь, вегетарианец.

– В боксе из него толку бы не вышло, – ответил Йохан. – В жизни не видал, чтобы боксер от куска мяса отказывался.

– Ты думай, что о фюрере говоришь.

– А что я такого сказал? Просто мне кажется, что он не стал бы бороться за чемпионство в полусреднем весе. Так ведь, Макс?

Макс задумчиво поднял бровь и, помолчав немного, ответил:

– По-моему, Гитлер, скорее, полутяжеловес.

– Но из него мог же выйти хороший боец, да? – упорствовал Вилли.

– На фоне лидеров других стран он смотрелся бы очень неплохо. Рузвельт очень стар, а у Муссолини слишком много лишнего веса. Видать, без меры объедается жирной итальянской салями.

Йохан с Вилли весело рассмеялись, а мы с Максом пошли из раздевалки в зал.

На протяжении нескольких месяцев я изо всех сил старался во всем следовать советам Макса. День изо дня я тренировался, ел, пил и спал в точности так, как учил он. И это, без сомнения, шло мне на пользу. Плечи и грудь заметно раздались вширь, бицепсы и мышцы предплечий стали рельефнее и прибавили в объеме. Я часами рассматривал себя в зеркале в ванной, отрабатывал перед ним стойку и удары, по очереди напрягал разные мускулы, чтобы убедиться, что они и вправду увеличиваются. Каждый день я взвешивался и заносил свой вес в специальный дневник, в который записывал все съеденное и все сделанные за день упражнения. Время от времени, призвав на помощь Хильди, я портновским сантиметром измерял объем бицепсов и груди и результаты тоже записывал. Однажды Хильди сказала, застав меня перед зеркалом:

– Ты явно наращиваешь объемы, Воробей.

– Ты это серьезно?

– Ага. Голова, например, точно увеличилась. Хочешь, померяю?

Я сорвал с вешалки полотенце, скомкал и запустил вслед Хильди, которая, весело хихикая, бросилась прочь.

 

Неблих и Джо Палука

Чем дальше, тем меньше я общался со школьными приятелями и тем больше времени посвящал тренировкам в боксерском клубе. Там моим единственным настоящим другом, не считая Макса, был Неблих. Я скоро понял, что, несмотря на затрудненную речь, ум у него гораздо живее, чем у подавляющего большинства членов клуба. И если Макс был моим учителем, то Неблиху досталась роль доверенного собеседника, товарища и союзника. Он присматривал за мной и всегда в самый нужный момент приходил на помощь.

Кое-кому из членов клуба – и в первую очередь Вилли – доставляло удовольствие унижать меня и зло надо мной подшучивать. Как-то раз, готовясь в раздевалке к очередной тренировке, я заметил, что Вилли и еще один боксер с любопытством за мной наблюдают. Когда я сунул руки в перчатки, они погрузились во что-то холодное и склизкое – вытащив руки, я увидел, что это была пена для бритья. Вилли с приятелем заржали. Когда в раздевалке появился Неблих, они все еще корчились от смеха.

– Объясни своему маленькому другу, что в раздевалке ствол полировать не разрешается, – сказал Вилли Неблиху и вместе с приятелем вышел из раздевалки.

Неблих покачал головой и бросил мне полотенце.

– Почему он вечно ко мне цепляется?

– Он по-по-поступает с тобой так же, как с ним самим по-по-поступали другие, когда он то-то-только вступил в клуб. Дай по-по-помогу утереться.

Кроме бокса, у нас с Неблихом была и другая общая страсть – комиксы и юмористические рисунки. Он хранил в клубе большую коллекцию журналов о боксе и кучу альбомов с наклеенными комиксами, которые вырезал из газет. Новейшие комиксы из американских газет вместе со свежими номерами спортивных журналов присылал Неблиху живущий в Америке двоюродный брат. Ему больше всего нравились рисованные истории про Матта и Джеффа и братцев Катценъяммер. Нашим общим фаворитом были придуманные Хэмом Фишером приключения Джо Палуки, добродушного чемпиона-тяжеловеса. Мне казалось, что у Джо Палуки много общего с Неблихом – оба были громадными силачами, деликатными и добрыми.

Я сам нарисовал штук десять комиксов про мной же придуманных героев: Фрица «Летающего Лиса», шпиона-джентльмена герра Мрака, юного боксера Дэнни Дукса и других. Мне лично больше всего нравились похождения отважного Дэнни Дукса, сироты, из полной неизвестности выбившегося в чемпионы. В этом персонаже я воплотил мечты о своем собственном будущем, и поэтому, наряду с успешной карьерой на ринге, наградил его очаровательной подружкой, преданным импресарио и кучей верных друзей и болельщиков.

Я очень волновался, когда решил в первый раз показать свои комиксы Неблиху – до сих пор никто, кроме Хильди, их не видел. Мы с ним пошли в ближайшее кафе, заказали по ванильному молочному коктейлю, и тут же за стойкой Неблих прочитал несколько рисованных историй про Дэнни Дукса. Читая, он время от времени одобрительно кивал головой.

– Отличный пе-пе-персонаж. И ма-ма-манера мне твоя нравится. Что-то среднее ме-ме-между «Джо Палукой» и «Си-си-сироткой Энни».

– То есть мой стиль – не оригинальный, вторичный? – огорчился я.

– Почему? Вполне ор-ор-оригинальный. Создатели всех лу-лу-лучших комиксов по-по-помнят о том, что бы-бы-было сделано раньше. Те же «Братья Ка-ка-катценъяммер» – это ведь пе-пе-переделка «Макса и Морица», согласен? Ты здорово рисуешь, Карл. Правда.

– Спасибо, Неблих, – сказал я.

У меня отлегло от души. Я не знал никого, кто бы лучше Неблиха разбирался в комиксах, поэтому его похвала очень много для меня значила.

Но главной нашей общей страстью были все же не комиксы, а бокс. Мы проводили уйму времени, сравнивая ведущих современных боксеров, обсуждая их достоинства и недостатки. Из случайно подслушанных в клубе разговоров я знал, что подростком Неблих имел все задатки выдающегося бойца, но потом по никому не известной причине покинул ринг. Он по-прежнему оставался в прекрасной форме и время от времени занимался на силовых тренажерах, но ни разу при мне не участвовал в спаррингах. Бывало, члены клуба острили у Неблиха за спиной, но мало кто осмеливался открыто насмехаться над мускулистым великаном. От шуточек в его адрес и попыток передразнивать его заикание меня всего буквально передергивало.

В один прекрасный день, когда мы вместе вышли из клуба на улицу, я не стерпел и все-таки спросил его:

– Почему ты бросил бокс?

– Это до-до-долгая история.

– Ты здоровее всех в клубе и, наверно, сильнее всех.

– Нет, ме-ме-меня кто угодно побьет.

– Не говори ерунду.

– Я не мо-мо-могу драться. У ме-ме-меня один глаз слепой.

– Черт. Извини, я не знал.

– Ни-ни-ничего страшного. Просто оттого, что я за-за-заикаюсь с самого де-де-детства, отец решил на-на-научить меня боксу. Чтобы я мог за се-се-себя постоять. А то в школе ма-ма-мальчишки меня не очень любили.

– У меня тоже с этим проблемы.

– Однажды ме-ме-меня зажали в угол. Их было че-че-человек пять. С па-па-палками. Я отбивался ку-ку-кулаками, пока кто-то не ткнул мне па-па-палкой в глаз. Он вы-вы-выпал наружу. Мальчишки ис-ис-пугались и убежали, а я упал и по-по-потерял сознание. Ме-ме-меня потом подобрали, от-от-отвели к врачу, и он вставил мне глаз на ме-ме-место. Но с тех по он ни-ни-ничего не видит, только ту-ту-туман. Кра-кра-красноречие на ринге ни к чему, но ви-ви-видеть надо хорошо. На работу ме-ме-меня долго не брали, по-по-потому что, когда слышали, как я раз-раз-разговaриваю, все думали, что я ту-ту-тупой. И только Воржик ме-ме-меня взял. Он часто ведет себя как скотина, но се-се-сердце у него доброе.

– Меня он, видно, невзлюбил, – сказал я. – Вечно к ошибкам цепляется, клички придумывает.

– Это по-по-потому, что ему не все равно. Он ду-ду-думает, что у тебя хо-хо-хорошие задатки. Если бы так не ду-ду-думал, давно бы оставил те-те-тебя в покое.

Я Неблиху не очень-то поверил, но хотелось надеяться, что хотя бы отчасти он прав.

Со временем я начал участвовать в спаррингах с боксерами моей весовой категории. Это были в основном взрослые спортсмены, готовившиеся к профессиональной карьере, так что каждый раз, выходя с ними на ринг, я получал бесценный опыт, а не только бесчисленные удары. Из-за частого участия в спаррингах с более сильными и опытными партнерами ко множеству прозвищ, накопившихся у меня за время занятий в клубе, добавилось еще одно – Груша. В отличие от большинства других, оно было необидным, в нем даже слышался намек на уважение, а то и на дружескую симпатию.

На первых порах я действительно походил на живую боксерскую грушу: прикрываясь руками, почти не двигался с места и даже не пытался отвечать на удары. Но довольно скоро я начал передвигаться по рингу и научился уходить от ударов, а не только защищаться от них руками. Время от времени я даже пытался атаковать, пробовал на противнике отдельные удары и целые комбинации. Совершенствуя мастерство, я постепенно приобрел в клубе репутацию стойкого и выносливого бойца.

Чаще других я встречался в спаррингах с Йоханом. И хотя он полностью контролировал ход наших поединков, мне все чаще удавалось достать его ударом. Одним особенно удачным хуком правой в солнечное сплетение я даже заслужил похвалу от Воржика. Когда в тот раз я спустился с помоста, он подошел ко мне вместе с Максом.

– Неплохо, – сказал Воржик.

– Думаю, ты готов, – довольным голосом добавил Макс.

– Готов к чему?

– К настоящим схваткам, – пояснил Макс. – Спарринг – это хорошо, но тебе нужны соперники, которые на полном серьезе попытаются тебе навалять.

– На следующей неделе проводятся юношеские соревнования. Я тебя на них заявил, – сказал Воржик. – Ты будешь выступать за Берлинский боксерский клуб, так что смотри, Скелетик, не подведи.

 

Молитва

– И все равно не понимаю, – сказала Грета.

– Что не понимаешь?

– Зачем тебе вообще сдался этот бокс.

Каждый вторник мы с Гретой встречались в парке неподалеку от ее школы. Здесь можно было спокойно погулять и поболтать, не рискуя попасться на глаза кому-нибудь из знакомых. И хотя наши свидания продолжались всего двадцать минут, мыслями о них я жил все остальные дни недели. Мы встречались на одной и той же скамейке и шли гулять по тенистым дорожкам. Иногда я брал Грету за руку, мы с ней ныряли за деревья и там по несколько минут подряд самозабвенно целовались.

Я рассказывал Грете обо всем, что случалось в моей жизни, а она так же подробно рассказывала о себе. Ее отец играл на скрипке в оркестре и часто ездил на гастроли. Из поездок он привозил ей маленькие подарки, таким подарком была и купленная в Дублине подвеска в виде четырехлистного клевера. Грета мечтала учиться музыке в Париже. Как я бредил Америкой, страной боксеров и комиксов, так она грезила о Франции, где, как ей казалось, тебя со всех сторон окружают музыка, живопись и изысканная еда.

Мы с Гретой сидели на нашей скамейке, когда я взволнованно рассказал ей о предстоящих соревнованиях. Она, выслушав меня, нахмурилась.

– По-моему, просто так рисковать здоровьем – глупо.

– Я рискую не просто так.

– А ради чего?

– Ради того, чтобы доказать.

– Что доказать?

– Не знаю. Что я сильнее, умнее и лучше противника.

– Зачем нужно это доказывать?

– Чтобы убедиться, что я не боюсь.

– Чего?

– Ничего. Раньше я все время боялся, что мальчишки в школе будут надо мной издеваться. Поэтому я изо всех сил старался не ввязаться в драку, не встать у кого-нибудь на пути. Нельзя, чтобы и дальше так продолжалось. Понимаешь?

Она молча посмотрела меня и в конце концов кивнула.

– Да, наверно.

– Тебе это покажется странным, – продолжал я, – но на ринге я чувствую себя в каком-то смысле безопаснее, чем в школе.

– Безопаснее?

– В боксе все делается по правилам. Боксеры дерутся в мягких перчатках. Всегда один на один. Им нельзя бить ниже пояса, нельзя использовать оружие. Да, меня могут побить, но с таким же успехом я сам могу выйти из схватки победителем.

– Ты точно решил участвовать в соревнованиях?

– Конечно.

– Значит, мне надо отдельно за тебя помолиться в воскресенье.

– Я думал, ты в эти дела не очень веришь.

– Хуже не будет. Так и так в церковь идти. Почему бы не использовать поход с пользой?

Родители Греты были ревностными католиками, а ей про себя было непонятно, верит она в Бога или нет. Грета долго решалась, прежде чем признаться мне в этом, но я как выходец из абсолютно нерелигиозной семьи воспринял ее признание совершенно спокойно. На католическую иерархию нацисты смотрели косо, потому что, как они считали, она мешала им подчинить своему влиянию все без исключения сферы жизни. Как я узнал от Греты, священник церкви, в которую она ходила с родителями, запретил прихожанам вступать в нацистскую партию. Отец Греты запрет поддержал, но многим членам прихода он казался неправильным.

– Только обещай быть осторожным, – сказала она неожиданно серьезным тоном.

– Обещаю.

Она коснулась ладонью моей щеки. Потом мы встали со скамейки и, взявшись за руки, пошли к выходу из парка. На главной аллее нам навстречу попались Курт и Ханс. При виде их я выпустил руку Греты. Они ничего не знали про Грету – я никому, и им в том числе, про нее не рассказывал. Больше всего меня беспокоило, заметили ли они, что мы с ней держались за руки.

– Привет, Карл, – поздоровался Курт, когда они подошли ближе.

– Привет.

– Это что с тобой? – спросил Ханс.

– Ничего. Просто иду домой. – Оба приятеля неприлично уставились на Грету. – Это Грета. Мы с ней живем в одном доме.

– Ханс Карлвайс, – с дурацким поклоном представился Ханс.

– Курт Зайдлер.

– Мы совершенно случайно встретились.

– Неужели случайно? – захихикал Курт.

– Мне пора домой, – сказала Грета.

– Мне тоже. До завтра, ребята.

Мы с Гретой поспешили прочь. Они провожали нас довольными, ехидными взглядами, а когда мы немного отошли, насмешливо прокричали в спину:

– Gute Nacht! Приятных снов!

 

Форменные рубашки и гнилые яблоки

Занятия с Максом, тренировки и встречи с Гретой не оставляли мне времени на беспокойство – даже несмотря на то, что жизнь вокруг меня летела кувырком. «Официальная» торговля предметами искусства шла у отца все хуже и хуже, пока в конце концов совсем не прекратилась. Теперь он занимался в основном тайными сделками с частными коллекционерами. Иногда они происходили в галерее, но чаще – поздно вечером у нас в квартире. Продавцы – по большей части это были евреи с напуганными или обозленными лицами – приносили отцу полотна и гравюры тайком, спрятав в портфеле или тщательно упаковав.

Как-то вечером к нам домой явился хорошо одетый мужчина. Он принес на продажу несколько гравюр. Пока отец рассматривал работы, отмечая мастерство исполнения и отменную сохранность, мужчина наблюдал за ним стоя, с надменным выражением на лице. Но, услышав, какую цену предлагает отец, владелец гравюр пришел в ярость.

– Вы издеваетесь? – воскликнул он, ударив кулаком по столу. – Это же подлинный Рембрандт!

– Я и сам прекрасно это вижу, – спокойно ответил отец.

– Да дрянной настенный календарь и то дороже стоит!

– Это все, что я могу вам предложить. Причем моя наценка – всего пятьдесят процентов. Другие дилеры дадут еще меньше, а на свою долю заложат процентов семьдесят, если не восемьдесят. Не забывайте к тому же, что я беру на себя все риски.

– Я не позволю вам меня ограбить!

– Дело ваше.

Мужчина собрал принесенные им работы и в негодовании бросился прочь из квартиры. Но всего через несколько дней он явился снова, с теми же гравюрами. Когда мой отец открыл ему дверь, мужчина вместо приветствия сказал:

– Мне надо кормить семью.

Отец кивнул в ответ. Он заплатил за гравюры сумму, которую предложил с самого начала, причем для заключения сделки им с продавцом хватило всего пары фраз.

Покупателями были почти исключительно неевреи, как правило, из Берлина, но некоторые приезжали из Швейцарии, Франции, Голландии и даже из Англии. Мне случалось подслушать, как, обговаривая условия продажи, отец перескакивал с одного языка на другой. С покупателями он убедительно изображал жизнерадостность и одержимость искусством, умело убеждал их в исключительных достоинствах и ценности своего товара. Но стоило клиенту выйти за порог, он мрачнел и принимался горько жаловаться маме на стервятников, слетевшихся клевать наши кости.

В школе мне по-прежнему приходилось непросто, но встреч с «Волчьей стаей» худо-бедно удавалось избегать. К тому же благодаря слухам о моих занятиях боксом и знакомстве с самим Максом Шмелингом меня даже стали в некотором смысле уважать. Директор Мунтер, как и прежде, агитировал всех мальчишек вступать в гитлерюгенд. На еженедельных собраниях бежевых форменных рубашек становилось с каждым разом все больше, казалось, вот-вот и они заполонят всю школу.

В конце концов и Курт с Хансом нацепили новенькие форменные ремни с до блеска отполированными пряжками. Я не то чтобы очень этому удивился, но все равно посчитал их поступок предательством. Курт заметил, каким взглядом я смотрю на его пряжку, и решил, что я его осуждаю, хотя на самом деле мне было просто завидно. Он даже попытался оправдываться:

– Гитлерюгенд, скауты – какая разница. Это абсолютно ничего не значит.

Ему в голову не могло прийти, насколько мне обидно, что у меня нет такой пряжки, что я не смогу надеть форму, которую носят все вокруг.

Однажды вечером я вернулся из спортклуба домой и понял, что родители куда-то ушли. На вопрос «Есть кто дома?» мне никто не ответил. Зато из глубины квартиры донеслись приглушенные всхлипы. Я прошел по коридору и толкнул дверь в комнату Хильди. Она лежала на кровати, глядя заплаканными глазами в потолок и крепко прижимая к себе своего плюшевого кролика герра Морковку.

– Уходи! – сказала она и отвернулась к стенке.

– Что случилось?

– Ничего.

Хильди уткнулась лицом в подушку. Я сел к ней на край кровати.

– Уйди, Воробей!

– Лучше расскажи, что стряслось.

– Ты не поймешь.

– А ты, Кроха, постарайся, чтобы я понял.

Наконец она повернулась ко мне лицом: нос красный, глаза опухшие от слез.

– В школе… там девочки называют меня гнилым яблоком.

– Гнилым яблоком?

– Да. Из-за одной дурацкой книжки, которую нам задали.

– Что за книжка?

Хильди протянула мне книжку с картинками. Она называлась «Гнилые яблоки». Под названием на обложке была изображена ангельского вида арийская девочка, а возле нее – усыпанная яблоками яблоня. Почти все они выглядели красиво и аппетитно, и только у некоторых были человеческие лица – неприятные, носатые, с глазами навыкате и припухшими веками. Я открыл книжку и начал читать.

Гнилые Яблоки

Норберт Ауфклитенбург

Однажды маленькая Эльза и ее мама решили испечь яблочный штрудель.

Они пошли на деревенский рынок и купили целую корзину ярко-красных яблок.

На обратном пути им попался старый грязный еврей, который попытался заманить их в свою лавку.

Еврей был одет в драные черные лохмотья. У него был нос крючком и мокрые красные губы, которые он то и дело облизывал, как какое-нибудь животное.

– Маленькая девочка, зайди в мою лавку, – сказал еврей. – У меня для тебя есть игрушки. Я за них недорого возьму.

Но мама обняла Эльзу рукой и поспешила скорее увести ее прочь.

Дома Эльза с мамой отнесли корзину на кухню, чтобы очистить и порезать яблоки для штруделя.

«Мама, почему мы не пошли в лавку того человека?» – невинно спросила Эльза.

«Тот человек был евреем, – принялась терпеливо объяснять Эльзе ее мама. – А евреям верить нельзя. Они так и норовят обмануть и ограбить, а еще творят ужасные вещи с маленькими девочками и мальчиками».

Эльза слушала внимательно, но не до конца поняла, что ей хотела сказать мама. Тогда мама решила преподать маленькой дочке важный урок и подвинула к себе корзину с яблоками.

«Давай представим, что корзина – это Германия. В ней так много красивых, твердых и ровных яблок. Это арийцы, как ты, папа и я. Но иногда в корзине попадаются и гнилые яблоки, похожие на это».

Мама достала яблоко с самого дна корзины.

«Видишь, какое оно коричневое и мягкое. Внутри оно совсем гнилое. Ты же не станешь класть такое яблоко в свой штрудель, правда?

Евреи – это те же гнилые яблоки. Как у негодного яблока, у них есть отметины, по которым их легко различить: крючковатые носы, красные пухлые губы и вьющиеся черные волосы. Всегда будь начеку и держись от них подальше».

«А что, если яблоко… Я хотела сказать, что, если еврей на вид ничем от нас не отличается?»

«Такой еврей хуже всех, – ответила мама. – Он похож на яблоко, внутри которого поселился червяк, но снаружи этого не заметно».

«Как же с ним тогда быть?» – испуганно спросила Эльза.

«А что ты делаешь, когда видишь, что яблоко червивое?» – терпеливо спросила мама.

«Ножиком вырезаю червяка?»

«Правильно, – сказала мама. – Вот и фюрер то же самое делает с евреями – вырезает их из тела Германии, чтобы оно было чистым и здоровым».

Эльза радостно улыбнулась.

«А теперь давай печь штрудель».

КОНЕЦ

Дочитав до конца, я внимательнее присмотрелся к картинкам и с отвращением обнаружил, что отвратительные яблоки-евреи чертами лица и вправду напоминают Хильди.

– Гнилые яблоки в книжке – это я. Посмотри, как я выгляжу, какой у меня нос, какие глаза и волосы.

– Да нормально ты выглядишь.

– Врешь. Я выгляжу как еврейка. Все так говорят.

Она была права. А я пытался ее обмануть. Мне было больно себе в этом признаться, я очень переживал, что Хильди с отцом выглядят настолько по-еврейски. У меня и у мамы во внешности не было ничего характерно еврейского, и это сильно облегчало нам жизнь. В школе мне, конечно, приходилось избегать встреч с «Волчьей стаей», но в других местах я абсолютно ничем не выделялся. В Берлинском боксерском клубе никто, кроме Макса, не подозревал, что я еврей. А про Хильди и отца все становилось понятно с первого взгляда, на улице их чуть ли не каждый раз провожали насмешками и улюлюканьем. Я боялся, что своей внешностью они подведут всех нас.

– Хильди, посмотри на меня. – Я взял ее за подбородок и заставил смотреть прямо мне в глаза. – У тебя красивые глаза, красивый нос и красивые волосы. Я тебе уже говорил, что ты становишься похожа на Луизу Брукс.

– Воробей, хватит врать! У Луизы Брукс нет такого кошмарного носа и очков.

– Ну, Кроха…

– Уходи. Все равно тебе ничего, кроме бокса, не интересно. Из-за дурацких тренировок у тебя никогда не хватает времени на меня.

– Это неправда.

– Убирайся из моей комнаты!

Она снова зарылась лицом в подушку. Я тронул ее за плечо. Она вздрогнула и отодвинулась.

– Уйди!

Я не знал, что сказать. До сих пор мне никогда не изменяла чудесная способность в любой ситуации ее утешить, но сейчас я был сбит с толку и рассержен. Я злился на себя оттого, что слишком хорошо понимал, что Хильди права. Я с головой ушел в собственную жизнь и совсем не уделял ей времени.

Всю свою злость я излил на злосчастную книгу. Одной рукой ухватившись за обложку, другой я одним рывком вырвал все страницы сразу. Хильди от изумления открыла рот. В нашей семье царил культ книг, так что мой внезапный поступок до глубины души потряс нас обоих.

– Идем, – сказал я.

Прихватив разорванную книгу, другой рукой я взял за руку Хильди и, как была, босиком, повел ее вниз в подвал. Там, осторожно открыв щипцами дверцу пылающей топки, я вручил Хильди обрывки.

– Бросай, – скомандовал я.

Хильди не двигалась.

– Смелее. Они-то жгут книги. Значит, и нам можно. Бросай.

Она нерешительно сунула в огонь обложку. Та легла сразу за дверцей, так что мне пришлось подтолкнуть ее клещами туда, где жарче пылал уголь. Потом мы молча наблюдали, как обложку пожирает огонь, как голубые, зеленые и желтые язычки превращают картинку с яблоней в черный пепел. Когда обложка догорела, Хильди бросила в огонь вырванные страницы, и уже через мгновение они запылали. Пляска огня отражалась в ее мокрых от слез глазах. Не в силах больше смотреть, она кинулась мне в объятия и в голос заплакала. Я смотрел, как догорает книга, а внутри у меня все сильнее закипала ненависть. Я ненавидел Норберта Ауфклитенбурга за то, что он написал свою поганую книжонку и этим натравил на мою сестру девчонок из ее класса. Я ненавидел Гитлера и нацистов за то, что они всю страну настроили против нас. И больше всего я ненавидел самого себя – за то, что не замечал, как тяжко приходится Хильди.

Тем вечером я разрешил ей делать домашнее задание у меня в комнате и впервые за долгое время нарисовал для нее новую историю про Кроху и Воробья. Это было не лучшее мое произведение, но, главное, благодаря ему она снова начала улыбаться.

 

Тайная история боксеров-евреев

На следующий день я отправился в клуб готовиться к первому в жизни настоящему бою. Мой путь лежал мимо магазина художественных принадлежностей герра Грюнберга, у входа в который стояли два совсем молодых штурмовика в форменных коричневых рубашках и начищенных сапогах. У одного в руке была большая жестянка со столярным клеем, другой, вооружившись малярной кистью, толстым слоем намазывал клей на стекло витрины. Герр Грюнберг с той стороны стекла испуганно наблюдал за молодыми нацистами. Те налепили на вымазанную клеем витрину плакат с надписью НЕ ПОКУПАЙТЕ У ЕВРЕЕВ!

Тут герр Грюнберг выскочил из магазина и закричал:

– Прекратите!

Парни не обратили на него внимания.

– Сейчас же прекратите!

– А если не прекратим, то что? – издевательски спросил один из них.

– Я сообщу в полицию, – ответил герр Грюнберг.

– Ага, давай, еврей, сообщай. А мы посмотрим, что у тебя из этого выйдет, – засмеялся один штурмовик.

– Полицией в районе командует начальник нашего отделения СА, – добавил другой.

Это был высокий блондин, его щеки украшала густая россыпь рубцов от выдавленных подростковых прыщей. Герр Грюнберг внимательно всмотрелся в лицо парня.

– Я тебя знаю, – сказал он. – Ты – сын Гертруды Шмидт.

При упоминании о матери парень насторожился.

– А ты знал, что твоя мама покупала у меня, когда тебя еще на свете не было? И твоя бабушка тоже. Мне все про тебя известно. Ты живешь тут совсем рядом.

Парень совсем онемел. Приятель толкнул его локтем в бок.

– Ты что, позволишь еврею с тобой так разговаривать?

Первый штурмовик все так же молча смотрел на герра Грюнберга. Что при этом выражало его лицо – возмущение, растерянность или ярость, – я понять не мог. В конце концов он расправил плечи, подошел вплотную к старику, с презрением посмотрел на него сверху вниз и плюнул прямо в лицо.

– Еще раз упомянешь мою мать – тебе конец.

Штурмовик сунул кисть в жестянку с клеем, и они с приятелем ушли.

Герр Грюнберг стоял на тротуаре и неловко вытирал со щеки плевок.

– Вам плохо? – спросил я, подойдя ближе.

– Карл, мир сошел с ума. Нормальному человеку в обезумевшем мире может быть только плохо. – Герр Грюнберг обернулся на витрину своего магазина; клей, на котором держался плакат, уже почти высох. – Пластилин, – пробормотал он себе под нос.

– Что?

– Мать покупала ему пластилин. А он лепил зверушек. Я всех своих покупателей хорошо помню.

– Могу я вам чем-нибудь помочь?

– Нет, – сказал он со вздохом и попытался отодрать с витрины плакат, но оторвался только уголок. – Придется бритвой.

Он скомкал кусок плаката в шарик, выбросил его в сточную канаву и пошел в магазин за бритвой.

В клубе я выместил на боксерской груше весь пережитый стыд и всю накопившуюся ярость. Джеб, джеб, апперкот. Джеб, джеб, апперкот. Джеб, джеб, апперкот. При каждом ударе я громко и хрипло выдыхал, отчего их простой ритм отдавался у меня в горле и в груди. Я молотил по груше, вколачивая в ее кожаную плоть свое отчаяние и страх, пока не заныли плечи и не стало казаться, что еще чуть-чуть – и запястья переломятся от боли. Самое большое облегчение приносили мне апперкоты – в них я вкладывал всего себя, поворачиваясь всем телом, как учил Макс, чтобы всю мощь сообщало удару движение бедер и корпуса.

Закончив тренировку, я вытирался полотенцем в раздевалке, когда мой взгляд упал на столик рядом с кладовкой Неблиха. На нем рядом громоздилась стопка старых номеров спортивных журналов – главного немецкого издания о боксе «Боксшпорт» и американского «Ринга». На обложке одного из номеров журнала «Ринг» были изображены двое замерших в боевой стойке боксеров, причем у обоих на трусах была вышита звезда Давида.

Английского, который я несколько лет учил в школе, мне хватило, чтобы прочитать вынесенный на обложку заголовок: «Поединок еврейских полутяжеловесов». Торопливо перелистав страницы, я отыскал статью про бой за титул чемпиона в полутяжелом весе между Бобом Олином и Макси Розенблюмом. Он продолжался пятнадцать раундов, по результатам которых победу присудили Бобу Олину. Меня здорово удивило, что оба боксера были евреями, а один абзац в статье просто потряс: «Через пять лет, прошедших после легендарного боя, в котором Макси в одиннадцатом раунде отправил в нокаут Эйби Бэйна, двое мастеров-евреев снова сошлись в поединке за титул чемпиона мира. Это был уже десятый с начала нашего века поединок, в котором за чемпионство сражались двое евреев. И он, видимо, далеко не последний, поскольку Макси, Олин, Барни Росс, Бен Джеби и Солли Кригер по-прежнему находятся в отличной форме».

Выходит, кроме меня на свете много других боксеров-евреев – причем не просто боксеров, а мировых чемпионов. В одной Америке их целая куча. Судя по фотографии на обложке, оба, Боб Олин и Макси Розенблюм, были крепко сложенными, мускулистыми, черноволосыми и носатыми. Они ничуть не походили ни на сопливых нытиков с карикатур в нацистских газетах, ни на известных мне религиозных евреев вроде герра Грюнберга. Мне захотелось непременно стать таким, как Олин и Розенблюм, во всем подражать этим двум людям, о чьем существовании я совсем недавно даже не догадывался.

При виде Неблиха я поспешно захлопнул журнал, чтобы он не заметил, про что я читаю. Я по-прежнему не хотел, чтобы кто-нибудь, даже Неблих, знал, что я еврей.

– Здо-здо-здорово, Карл, – сказал он.

– Привет, Неблих, – отозвался я как можно более небрежным тоном. – Можно я возьму несколько номеров «Ринга»? Хочу в английском попрактиковаться.

– Ра-ра-разумеется, – ответил он. – Только потом верни.

Я утащил с собой целую кипу журналов и вечером в кровати внимательно проштудировал их в поисках историй про боксеров-евреев. В американском боксе, как оказалось, тон задавали представители четырех меньшинств – итальянцы, ирландцы, чернокожие и евреи. Поэтому иллюстрированных статей про еврейских спортсменов мне попалось довольно много.

Больше всего мне понравился большой материал про Барни Росса, сына ортодоксального раввина. В детстве он мечтал пойти по отцовским стопам и стать толкователем Талмуда. Но все в жизни Росса перевернулось с ног на голову, когда его отца застрелили грабители. Росса с братом отправили жить к родственникам, а младших братьев и сестру отдали в сиротский приют. Предоставленный самому себе, он связался с бандитами и превратился в закаленного уличного бойца, а позже выучился боксировать и поклялся, что, добившись успеха на ринге, соберет вместе разделенную несчастьем семью.

Барни Росс одним из немногих в истории бокса побывал чемпионом в трех весовых категориях: легкой, первой полусредней и полусредней. История о том, как робкий сын раввина превратился в могучего чемпиона, поразила меня до глубины души. Ее иллюстрировала большая, на целую страницу фотография, запечатлевшая Барни Росса в боевой стойке со сжатыми кулаками; наклонив голову чуть вперед, он сиял в объектив черной, гладко зачесанной шевелюрой. Я аккуратно вырвал фотографию из журнала и повесил ее на стену, чтобы смотреть на нее и вдохновляться. Неблих, решил я, все равно ничего не заметит.

Потом я нарисовал портрет своего нового героя. Лицо у него было угловатое, с крупными, красивыми чертами, глаза смотрели жестко и решительно – я впервые попытался передать в рисунке такое выражение глаз. Чем дольше я всматривался в его лицо, тем яснее видел в нем гордость, решительность и страсть. Он был совсем не похож на добродушного, улыбчивого Макса. Бокс был для него чем-то гораздо бо́льшим, чем просто спорт; он дрался за свою жизнь и ради своей семьи. Закончив портрет, я сразу принялся набрасывать начало комикса про Барни Росса. В отличие от Джо Палуки или придуманного мной Дэнни Дукса, Барни Росс существовал на самом деле и, казалось, самим своим существованием защищал всех евреев на свете. Если у Барни Росса это получилось, значит, могло получиться и у меня.

Статья про Барни Росса была опубликована в журнале в преддверии боя, назначенного на май 1935 года, в котором он должен был сойтись с одним из главных своих соперников Джимми Макларнином. Я сообразил, что бой уже состоялся, но о его результате в одолженных у Неблиха журналах ничего не было. А я просто обязан был узнать, кто победил. На следующий день в раздевалке клуба я пролистал все последние выпуски спортивных журналов и газет, но про бой между Россом и Макларнином снова ничего не нашел. А что, если Барни Росс проиграл? Вдруг его поражение станет дурным предзнаменованием для всех евреев?

Расспрашивать товарищей по клубу было нельзя – я боялся, как бы интерес к Россу не выдал мое еврейское происхождение. Но, к счастью, члены клуба сами любили поболтать о боксе. В тот день Воржик, Вилли и Йохан обсуждали восходящую звезду по имени Джо Луис.

– Я тебе говорю, он отберет пояс у Джимми Брэддока. Максу за ним не поспеть, – заявил Воржик.

– Чтобы негр стал чемпионом? – сказал Вилли. – Да никогда в жизни.

– Как это никогда? – возразил Йохан. – А Джек Джонсон? Помнишь такого?

– Ему случайно повезло, – сказал Вилли. – А так у негров мозгов маловато, чтобы чемпионами быть.

– Я тебе говорю, у этого Луиса и мозгов, и силы достаточно, чтобы кого угодно побить. Хотя по мне, лучше бы не он, а Макс с Брэддоком подрался.

– Я видел в кино, каков Луис в деле, – сказал Вилли. – Прет напролом, никакой тебе стратегии. Негры – они от животных не далеко ушли. Если выпустить негра против думающего боксера вроде Макса, у него вообще никаких шансов не будет.

– А как же Генри Джонсон? – спросил Воржик. – Он негр, и при этом очень техничный. Все говорят, он запросто может отобрать титул у Барни Росса.

Услышав имя своего героя, я насторожился.

– Росс – слабак, – сказал Вилли.

– И это после того, что он сделал с Макларнином? – удивился Йохан.

– Макларнин тоже слабак.

– По-твоему выходит, все слабаки.

– Чем там у Росса с Макларнином кончилось? – спросил я; сдерживаться дальше было выше моих сил.

Воржик поморщился – ему не понравилось, что я влез в разговор.

– Росс ему здорово навалял, – сказал Воржик и поджег потухший окурок сигары.

– Они оба слабаки, – сказал Вилли.

– А по-моему, во всем мире нет боксера лучше Росса, – заявил Йохан.

– Выступай моя мать в его весе, она бы и то с ним справилась, – не согласился с ним Вилли.

– Она не в его весе, – сказал Воржик. – Самое меньшее – в среднем.

– Думай, что о моей матери говоришь.

– Ты сам первый ее приплел.

– Все равно, лучше тебе ее не трогать, – сказал Вилли.

– Со средним весом ты загнул. Полусредний – это как раз ее, – высказал свои соображения Йохан.

– Чтоб о матери ни слова больше! – Вилли начал выходить из себя.

Я отошел, довольный услышанным. Росс выиграл бой у Макларнина и отобрал у него чемпионский титул. Если сын раввина теперь чемпион, может, не так все у евреев и плохо?

 

Штерн протии Штрассера

Вечером накануне моего первого боя отец послал меня отнести клиенту посылку, и домой я вернулся уже в ночи. Я поднялся до третьего этажа по нашей неосвещенной лестнице, когда из густой тени кто-то выступил мне навстречу и схватил за руку. Я инстинктивно отпрянул и сжал кулаки.

– Что за…

– Тс-с, – прошептала мне на ухо Грета и потащила меня в самый темный угол лестничной площадки.

После первого поцелуя в подвале мы строго следовали правилу в стенах нашего дома не разговаривать и не приближаться друг к другу. Теперь от осознания того, что мы с Гретой оказались наедине, у меня бешено колотилось сердце.

– Что ты делаешь? – спросил я.

– Хотела пожелать тебе завтра удачи, – ответила она и чмокнула меня в щеку.

– Я думал, тебе бокс до лампочки.

– Так и есть. Но я не хочу, чтобы тебя покалечили.

– Не покалечат.

– На, держи.

Она вложила мне в ладонь небольшой предмет. Ощупав его, я узнал подвеску в виде четырехлистного клевера, которую Грета обычно носила на шее.

– Засунь ее в носок. Она принесет тебе удачу.

– Danke.

– И не позволяй противнику бить тебя по губам.

– Грета? – раздался голос из-за приоткрытой двери ее квартиры.

Она шаловливо прижала мне к губам указательный палец, крепко меня поцеловала и скользнула в дверь.

На следующее утро, одеваясь, я сунул подвеску за резинку носка. Оттого, что она касалась моей щиколотки, я странным образом чувствовал себя гораздо увереннее и решительнее – так, словно Грета была рядом и подбадривала меня.

Макс много бывал за границей, по большей части в Америке, центре мирового бокса. «Все хотят драться в США, – объяснял он. – Я там за один бой могу заработать больше, чем за десять в Европе». Так вышло, что и в день моего первого турнирного выступления он был в Нью-Йорке.

«Главное, не нервничай, – сказал он во время последнего занятия перед его отъездом. – Помни о главном, и все будет хорошо. Сначала сосредоточься на равновесии и дыхании, а потом уже атакуй».

С того самого дня, когда я познакомился с Максом и он похвалил мой размах, я мечтал стать чемпионом Германии среди юношей. И теперь мне предстояло сделать первый шаг к воплощению мечты. Неблих вызвался быть моим секундантом. Я был ему очень за это благодарен и вместе с тем побаивался, как бы другие мальчишки не стали над ним, заикой, насмехаться. Но так или иначе секундант мне был нужен, и обижать Неблиха отказом тоже не стоило.

Большинство участников приехали на турнир вместе с отцами, а моего, по его словам, не отпускали дела. Мне, конечно, страшно хотелось бы мужеством, проявленным на ринге, произвести неизгладимое впечатление на Грету. Но мы оба понимали: если она появится среди зрителей, все сразу же станет про нас ясно. В то же время в глубине души я был отчасти рад, что Греты не будет на трибунах – если меня и измордуют, то хотя бы не у нее на глазах.

Но один очень мне дорогой зритель у меня сегодня точно будет. Дядя Якоб, когда я рассказал ему о выступлении, пришел в бурный восторг и пообещал, что обязательно явится за меня поболеть. «Да чтоб я пропустил такое зрелище? Нет, ковбой, ни за что на свете, – сказал он. – Я еще и друзей с собой прихвачу, так что у тебя будет настоящая группа поддержки».

Молодежный центр Шульца занимал довольно ветхое кирпичное здание с некогда белыми, закопченными стенами. Посередине просторного внутреннего двора здания находился ринг, окруженный временными, сборными трибунами. Двор вмещал самое большее человек пятьсот, но мне он показался целым футбольным стадионом, битком набитым враждебно настроенными зрителями.

Несколько десятков мальчишек из разных клубов разбились на группы. Несколько групп образовали боксеры, состоящие в гитлерюгенде – у них на трусах и разминочных куртках были вышиты свастики. На трибунах расселась по меньшей мере сотня болельщиков в форме гитлерюгенда, а вместе с ними много взрослых мужчин – отцов юных боксеров, – принадлежащих, судя по униформе, к различным нацистским организациям. Но меня тревожило не обилие вокруг нацистской атрибутики, а то, что у меня не было ничего похожего на клубную форму и снаряжение – только простая белая майка и синие трусы. А надеть старые, когда-то выданные Неблихом боксерские перчатки мне было даже стыдно: по сравнению с перчатками других участников они казались чересчур большими и допотопными, в каких только клоуну в цирке впору выступать.

Сколько я ни вглядывался в толпу в поисках дяди Якоба с обещанной им «группой поддержки», я так его и не нашел. Зато увидел Неблиха – взмахом руки он подозвал меня к столу регистрации.

– Как са-са-самочувствие?

– По-моему, меня сейчас вырвет.

– От-от-отлично. Так ты и должен сейчас се-се-себя чувствовать.

Неблих повернулся к столу, за которым парень постарше меня регистрировал участников турнира.

– Слушаю вас? – сказал парень.

– Это Ка-Ка-Карл Штерн, – Неблих кивнул в мою сторону. – Бе-бе-берлинский боксерский клуб.

– Кака Карл? – с издевкой переспросил парень. – Такого в списке нет.

– Меня зовут Карл Штерн, – сказал я.

– Это другое дело. Вот. В половине одиннадцатого дерешься против Вильгельма Штрассера. – Громко скрипнув пером, он поставил галочку напротив моего имени.

В ожидании моей очереди мы с Неблихом поднялись на трибуны понаблюдать за боями. Небо было сплошь в низких свинцовых облаках. Я втайне молился о том, чтобы пошел ливень и из-за него мой бой перенесли на попозже, но дождя все не было. В надежде вычислить в толпе того самого Вильгельма Штрассера я внимательно всматривался в лица и в каждом следующем видел больше решительности и угрозы, чем в предыдущем. Одновременно я высматривал дядю Якоба. Я говорил ему, что турнир начинается в девять тридцать, но и в десять двадцать пять, когда меня вызвали на ринг, он все еще не появился.

Тот же парень, который регистрировал участников, поджидал нас у ринга с планшетом в руках. Рядом с ним стоял здоровенный кудрявый блондин с толстым приплюснутым носом – это, судя по всему, и был Вильгельм Штрассер. Его сопровождали тренер и другой боксер из его клуба; трусы обоих боксеров украшала эмблема гитлерюгенда. Штрассер смерил меня с ног до головы самодовольным взглядом. Я буквально физически почувствовал, как он ощупывает глазами мои тощие конечности, неприлично старые перчатки и майку с трусами, на которых нет ни надписей, ни эмблем. И, что хуже всего, встретив мой взгляд, он увидел в нем страх. От этого у меня засосало под ложечкой, я отвернулся к рингу и сделал вид, будто с интересом наблюдаю за подходившим к концу боем.

Вдруг откуда ни возьмись рядом со мной вырос Воржик. Под мышкой он держал пару новеньких боксерских перчаток из безупречно коричневой кожи.

– Держи, – сказал он и сунул перчатки мне. – Не могу допустить, чтобы ты выступал за мой клуб в своих драных рукавицах.

– Это мне?

– Считай их платой за спарринги с членами клуба. А ты, Неблих, помоги ему с перчатками.

Штрассер с приятелями давились от смеха, глядя, как Неблих помогает мне переодеть перчатки.

– Смотрите, нашему карапузу пеленки меняют, – сострил Штрассер.

Его приятели засмеялись.

– Задницу тебе тоже этот слабоумный подтирает? – подхватил один из них.

– Запомни, – сказал мне Воржик, не обращая внимания на зубоскальство, – если он упал, не надо его добивать, как в тот раз. Незачем это, когда ты и так уже выиграл.

– Ясно, – с трудом проговорил я.

– Если видишь, что у него из переносицы торчит кость, скажи рефери, – продолжал Воржик. – Она может мозги повредить. А этот парень, видать, и так здорово мозгами повредился.

Штрассер хмыкнул и отвернулся от нас, будто понял, что Воржик просто пытается действовать ему на нервы. Но, как бы там ни было, до выхода на ринг он на меня больше ни разу не взглянул.

Старые перчатки Неблиха весили четырнадцать унций, такие обычно используют для тренировок. В новых было всего десять унций, после старых они показались мне совсем легкими. Неблих как раз закончил их шнуровать, когда прозвучал гонг, окончивший предыдущий поединок. Я бросил взгляд на облака в надежде, что благодаря божественному вмешательству бои будут остановлены и я смогу, сохранив достоинство, уйти восвояси. Увы, надежда моя оказалась напрасной.

Следующее, что я помню: мы со Штрассером стоим лицом к лицу в центре ринга. Рефери напоминает нам правила, но я не понимаю ни слова. В голове пульсирует шум толпы: каждый выкрик, каждый хлопок в ладоши предвещают мне неминуемую смерть. Прозвучал гонг, мы соприкоснулись перчатками – это был официальный старт моей боксерской карьеры.

С ударом гонга у меня словно выключился мозг. Все, что я знал, мгновенно вылетело из головы, как улетает ввысь упущенный ребенком воздушный шарик с гелием. Штрассер двинулся на меня, а я даже не мог принять боевую стойку. Руки безвольно повисли, ноги будто вросли в пол. Штрассер несильно ткнул меня в левое плечо, и я чуть было не потерял равновесие. На трибунах засмеялись. От следующего легкого удара я отлетел на канаты.

– Выше чертовы руки! – прокричал с тренерского места Воржик.

Я попытался поднять руки и прикрыться, но Штрассер провел серию ударов по животу и груди. Потом коротким апперкотом в челюсть снова отбросил меня на канаты. Публика, почуяв кровь, смеялась и улюлюкала. Я разбирал отдельные выкрики с трибун: «Кончай его!», «Вали тощего клоуна!», «Прибей бездаря!» В конце концов мне удалось поднять кулаки. Остаток раунда я кое-как пытался блокировать удары, уходить и уклоняться от них.

Когда наконец ударил гонг, зрители дружно меня освистали.

Я еле дошел до угла ринга, где меня встретили Воржик с Неблихом.

– Ты чего вообще там творил? – зарычал на меня Воржик. – Ты же в два раза его сильнее.

Я так сильно запыхался и оторопел, что едва мог говорить. Меня отчаянно мутило, к горлу подступала мерзкая горечь.

– Не знаю… – проговорил я. – Ничего не помню.

Тут, почувствовав сильнейший спазм в желудке, я схватил ведро. Меня рвало так, что из глаз искры летели, а глотку жгло огнем.

– Mein Gott! – негромко воскликнул Воржик. – Его же сейчас на части разорвет.

Желудок скрутил новый спазм, я изверг в ведро новую порцию рвоты.

– Может, вы-вы-выбросить полотенце? – предложил Неблих.

– Нет, – сказал я, немного придя в себя. – Мне уже лучше.

Рвота помогла мне справиться с оцепенением и отчасти прочистила голову.

– Сле-сле-следи за равновесием, – сказал Неблих. – Не опускай руки и сле-сле-следи за равновесием. Этот па-па-парень не способен причинить тебе вреда. Прямо сейчас у те-те-тебя что-нибудь бо-бо-болит?

Я задумался. Несмотря на кучу пропущенных ударов, боли я в тот момент практически не ощущал.

– Нет, – ответил я Неблиху. – Не болит.

– Удар у него довольно слабый, – сказал Воржик. – До бойцов, с которыми ты спарринговал в клубе, ему как до неба.

– Сле-сле-следи за дыханием и за ра-ра-равновесием, – сказал Неблих.

Он дал мне глоток воды. Я прополоскал рот и сплюнул в ведро. Когда прозвенел гонг, Неблих с Воржиком вытолкнули меня на середину ринга. Я постарался сосредоточить всю свою умственную энергию на том, чтобы как можно устойчивее стоять на ногах, и тут вдруг дословно вспомнил все, чему меня учил Макс. Мое тело словно само собой приняло боевую стойку, ноги заняли правильное положение, обеспечив зданию-телу надежный фундамент. Штрассер, видно, решил поскорее со мной покончить и обрушил на меня град ударов. Я их легко выдержал.

Поймав свой ритм, я много перемещался и уходил от атак Штрассера, за что зрители опять меня освистали. «Давай уже на-конец! Ты драться вообще собираешься?» – доносилось в мой адрес с трибун. Наконец, улучив момент, я атаковал серией джебов. Под моими ударами Штрассер отшатнулся назад и сразу встал в защитную стойку. Мы встретились взглядами, и теперь уже я прочел в его глазах страх. Он, оказывается, боится боли.

А потом все произошло очень быстро. Сначала я нанес точный, сильный удар ему в грудь. Макс учил меня целить в солнечное сплетение. «Обычно считается, что самый верный способ послать противника в нокаут – серия ударов в голову. Но лучше бить в солнечное сплетение. Если удар получится, ты собьешь противнику дыхание и перехватишь инициативу». Со Штрассером все вышло ровно так, как говорил Макс. Получив удар в солнечное сплетение, он судорожно вдохнул ртом и весь обмяк. Я воспользовался тем, что Штрассер опустил руки, и пробил еще несколько ударов, стараясь попасть туда же. В новых перчатках руки у меня работали как две маленькие, но увесистые колотушки. От жесткого джеба точно в солнечное сплетение он согнулся пополам и совсем уж тяжело задышал. Дело, по сути, было сделано.

Один апперкот правой в челюсть – и Штрассер повалился на мат. Трибуны громко ахнули, когда он сделал попытку подняться, но сумел лишь встать на четвереньки. Рефери начал отсчет. Когда он досчитал до десяти, Штрассер так и стоял, опираясь руками на мат, – я слышал, как хрипло и натужно он дышит. Зрители удивленно приветствовали мою победу. Неблих с Воржиком бросились ко мне и вдвоем подняли вверх мою правую руку.

В тот же момент крики зрителей перекрыл мощный удар грома, и из низких облаков, будто вспоротых бритвой, на землю хлынули потоки воды. Зрители мигом разбежались кто куда. Неблих с Воржиком тоже поспешили укрыться от дождя и оставили меня в одиночестве. Струи дождя приятно холодили разгоряченное тело, а я стоял посреди ринга и озирался вокруг, плохо соображая от радости.

Я только что провел свой первый бой. И победил.

 

Концентрационный лагерь

Мы с Неблихом и Воржиком два часа пережидали дождь, но он так и не перестал, и бои в тот день больше не возобновились. Домой я не шел, а бежал, сгорая от нетерпения рассказать о своей победе Грете, Хильди, родителям – и всякому, кто будет готов слушать. Вокруг торопливо шагали прохожие, съежившись под зонтами или прикрыв головы сложенными в несколько раз газетами, а я летел, подставляя лицо струям дождя. Ритмично, в свое удовольствие шлепая по заливавшим тротуар лужам, я свысока смотрел на скучных обывателей, до смерти боявшихся промочить ноги, и чувствовал себя могучим, не ведающим преград воином. Мокрым насквозь героем-победителем я влетел в квартиру, но застал там только Хильди.

– Ты победил? – первым делом спросила она.

– Нокаутом во втором раунде.

– Ой, как здорово! Постой здесь. У меня для тебя есть подарок.

Хильди сбегала к себе в комнату и вернулась с рисунком, на котором изобразила Воробья в надетых на крылья боксерских перчатках. У него над головой она написала: «ЗАДАЙ ИМ, ВОРОБЕЙ!»

– Это тебе за победу! – сказала Хильди и протянула мне рисунок.

– Спасибо, Кроха.

– Ты повесишь его себе на стенку?

Мне не хотелось вешать детскую картинку рядом с фотоснимками боксеров, но и обижать сестру я не хотел.

– Конечно, Кроха.

Я надеялся по пути домой случайно встретиться с Гретой, чтобы она могла броситься мне в объятия – как Анни Ондра в моем воображении бросалась в объятия Макса, когда тот возвращался с победой. Еще я мечтал поскорее рассказать про выигранный бой отцу, чтобы хоть этим наконец произвести на него впечатление.

– А где дядя Якоб? – спросила Хильди. – Я думала, он придет вместе с тобой.

В пылу поединка я совсем забыл про дядю Якоба и обещанную им группу поддержки.

– Я его не видел. А мама где?

– Не знаю. Ей кто-то позвонил по телефону, она очень расстроилась, но не сказала почему. Потом она пошла за папой и велела мне ждать тебя.

– Кто ей звонил?

– Мама не сказала.

Мы с Хильди стали дожидаться родителей. Она несколько часов сидела на подоконнике и неотрывно смотрела на улицу в надежде, что мама с папой вот-вот покажутся из-за угла. В семь вечера я приготовил ужин: пожарил на чугунной сковородке сардельки, а к ним поставил на стол остатки картофельного салата с зеленым луком и уксусом. Ели мы молча. Отец довольно часто вечерами задерживался в галерее, и тогда мы ужинали без него, но мама никогда не оставляла нас одних так надолго и к тому же без предупреждения.

Родители появились только в одиннадцать. Дома они продолжали начатый раньше спор.

– Надо нанять адвоката, – сказала мама.

– У кого сейчас есть деньги на адвокатов?

– У нас.

– Но чем тогда платить за квартиру? Или ты хочешь, чтобы нас выкинули на улицу?

– Зиг, мы должны помочь. Ему нужен адвокат.

– Адвокат ему не поможет, – упорствовал отец. – Сама знаешь, какие нынче суды. Нанять адвоката – все равно что выбросить деньги в унитаз.

– Но он мой брат.

– Он дурак. И, сколько я его знаю, всегда был круглым дураком.

– Что случилось? – спросил я.

– Вашего дядю Якоба… – начала было мама.

– Ничего не случилось, – перебил ее отец.

– Как это – ничего? – закричала на него мама.

– Чем меньше они будут знать, тем лучше.

– О чем нам лучше меньше знать? – спросила Хильди.

– Ни о чем, Хильдегард. Иди спать.

– Нет, правда, что случилось?

– Вашего дядю Якоба арестовали, – потухшим голосом ответила мама.

Хильди испуганно раскрыла рот. Я был ошарашен, мне не верилось, что мама говорит правду.

– Прекрасно, Ребекка! Просто замечательно. Ты что, хочешь, чтобы об этом узнали все их друзья? Чтобы за нами пришли эсэсовцы?

– Почему его арестовали? – спросила Хильди.

– Потому что он и его товарищи не согласны с нацистами.

– За это могут арестовать?

– В наши дни арестовать могут за что угодно.

– Нас тоже арестуют? – спросила Хильди, чуть не плача.

– Очень умно́, Ребекка! – сказал отец. – Взять и ни с того ни с сего напугать ребенка до полусмерти.

– Нет, не ни с того ни с сего! Они должны знать, что творится вокруг. Его арестовали, – сказала мама, обращаясь уже не к отцу, а к нам с Хильди, – и отправили в концентрационный лагерь, в город Дахау.

– Что такое концентрационный лагерь? – спросил я.

– Это что-то вроде тюрьмы, в которую нацисты сажают тех, кто с ними не согласен, – объяснила мама.

– Послушайте, – сказал отец. – Ваш дядя сам виноват. Он и другие члены его кружка очень рискованно себя вели.

– Они хотя бы пытались что-то сделать, – возразила мама. – А ты даже не пытаешься.

– И что же прикажешь мне делать? Если ты такая умная и все знаешь, давай, скажи, что надо делать?

– Что-нибудь! Что угодно! Брат хотя бы защищал то, что ему кажется правильным.

Мама развернулась и пошла на кухню. Отец поспешил за ней.

– И чего он этим добился? Или ты хочешь, чтобы меня сгноили в лагере где-нибудь в Баварии?

– Все идет к тому, что мы так и так там окажемся.

Хильди со слезами бросилась к маме, обхватила ее руками и уткнулась лицом в живот. Мама положила ей руку на плечо.

– Ты расстраиваешь детей, – сказал отец.

– И правильно, им есть от чего расстраиваться!

– Давай сейчас прекратим этот разговор, – сказал отец маме, а потом обратился к нам с Хильди: – О том, что случилось с вашим дядей, не надо никому говорить. Даже лучшим друзьям. Нас всех тоже арестуют, если заподозрят, что мы как-то связаны с его кружком. Из-за дяди Якоба нам всем нужно быть очень осторожными.

– Мы не можем и дальше так жить. – сказала мама.

– У нас нет выбора.

– Давай уедем.

– Ребекка, мы уже тысячу раз это с тобой обсуждали.

– Другие же уезжают. Шварцы на той неделе уехали в Женеву. А Берги собираются в Амстердам.

– У них там родственники.

– Просто надо придумать, куда нам лучше ехать.

– Придумать, куда лучше ехать? И куда же, Ребекка? Ты, наверно, уже придумала?

– Куда угодно.

– Отличная мысль! Давайте, дети, пакуйте чемоданы! Мы уезжаем куда угодно.

Родители впервые при нас заговорили об отъезде из Германии, потому что означать это могло только одно: дела обстоят даже хуже, чем я думал.

– А если в Соединенные Штаты? У тебя там двоюродные братья… – сказала мама.

– Сама знаешь, это невозможно, – перебил ее отец.

– Почему?

– Во-первых, потому что Америка – это другой край света, а с братьями я последний раз виделся еще до войны. Во-вторых, мы не знаем английского. И самое главное, у нас и близко нет тех денег, которые нужны для отъезда. Вообще, не понимаю, почему ты снова подняла эту тему.

– Потому что ситуация в стране все хуже и хуже.

– Просто такая сейчас политика. Это временно.

– Нет, не временно, – сказала мама. – Больше нельзя сидеть и ничего не делать.

– Ладно, хочешь ехать – езжай! – Отец бегом бросился в их с мамой спальню и вернулся оттуда с чемоданом в руках. – Вот, держи! – Он бросил чемодан к маминым ногам. – Собирай вещички и катись, куда знаешь.

Отец пнул чемодан так, что тот угодил маме по ноге.

– Вот скотина! – воскликнула она и схватилась за ушибленную лодыжку.

Потом мама подняла чемодан с полу и запустила им в отца. Он попытался увернуться, но чемодан все равно попал ему по плечу.

– И трус! – добавила мама сквозь зубы.

Слово «трус» подействовало на отца, как ушат холодной воды. Он вдруг замер и молча уставился на маму. Шея у него побагровела, лицо исказила злость.

– Я здесь больше не останусь, – выговорил он наконец, повернулся, неуклюже переступил через преграждавший ему путь чемодан и пулей вылетел из квартиры.

Когда за ним захлопнулась дверь, мама подняла с пола чемодан и отнесла его на место в спальню. Вернувшись к нам, она закрыла лицо руками и разрыдалась. Хильди тоже заплакала. К родительским ссорам нам было не привыкать, но такого накала они никогда раньше не достигали.

– С дядей Якобом все будет хорошо? – спросила Хильди.

– Я не знаю, – ответила мама. – Совсем не знаю. А вам обоим пора спать.

Она поцеловала меня и Хильди в лоб и закрылась в спальне. Нам снаружи было слышно, что она там плачет, уткнувшись лицом в подушку.

Я боялся, что мама встанет и пойдет в ванную, но она оставалась в спальне и вроде бы никуда не собиралась. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, роившихся у меня в голове, я попытался сосредоточиться на одержанной днем победе. Я записал в дневник результаты боя со Штрассером, старательно вспоминая точную последовательность ударов и то, какие из них достигли цели.

Макс учил меня, что хорошие боксеры всегда стремятся побольше узнать о сопернике, чтобы лучше понимать его сильные и слабые стороны. «Представь себе, что ты генерал, и перед сражением тебе нужно собрать все возможные сведения о вражеской армии». Я даже нарисовал портрет Штрассера, чтобы вспомнить его, если нам вдруг опять придется встретиться на ринге.

Лежа в постели, я долго листал старые спортивные журналы в надежде найти убежище в дорогом мне мире Барни Росса, Макса Шмелинга, Тони Канцонери, Джимми Брэддока и Генри Армстронга. Похоже, раса и религия не имели на ринге никакого значения, а если и имели, то лишь как отличительная черта и повод для гордости. Боксера-еврея в журнале могли уважительно называть «Иудейской Кувалдой» или «Сыном Соломоновым», а негра – «Черным Задирой» или «Коричневой Мортирой». Было бы очень здорово, если бы самые разные люди чувствовали себя в Германии так же вольготно, как в мире бокса.

Но о чем бы я ни думал, мысли упорно возвращались к дяде Якобу и к месту, где его насильно держали. Почему, интересно, этот лагерь называют «концентрационным»? Что и как там концентрируется?

Занятый этими размышлениями, под тихие мамины всхлипы за стенкой я незаметно уснул.

 

Настоящий боец

Отец вернулся домой утром – помятый, благоухающий сигарами и своим любимым мятным шнапсом. С мамой они при встрече не обмолвились и словом. Он налил себе чашку кофе и тяжело плюхнулся за кухонный стол. Мама в тот же миг встала и вышла из кухни.

Когда выяснилось, что с заключенными в Дахау связаться невозможно, мама пришла в самое мрачное состояние духа. До нас уже доходили слухи, что людей в лагерях пытают и убивают, поэтому, не получая достоверных сведений, мама представляла себе самое худшее. Она все больше и больше времени проводила, запершись в спальне или в ванной, и скоро стала практически целые дни пропадать там за закрытыми дверями.

А я все свои силы и время старался посвящать жизни, протекавшей за стенами квартиры.

Сразу после боя мы с Воржиком и Неблихом так толком и не поговорили. Поэтому, впервые явившись в клуб в роли победителя, я ждал от них поздравлений или, на худой конец, краткого разбора моего поведения на ринге. Но Воржик лишь буркнул мне что-то нечленораздельное из-за своей стойки. Неблих, который подошел к стойке с охапкой полотенец в руках, как ни странно, поздравлять меня тоже не стал.

– Воржик, куда их? – спросил он про полотенца.

– Туда, в шкаф сложи.

– Понял. Привет, Карл. – Он рассеянно махнул мне рукой и пошел убирать полотенца.

Я был совершенно обескуражен. Родителям до моих успехов в боксе не было никакого дела, это понятно. Но в клубе-то после победы над Штрассером меня точно должны были зауважать. Но нет. Осмотревшись по сторонам и убедившись, что никому в зале нет до меня дела, я понуро поплелся в раздевалку.

Но тут что-то ударило меня в затылок.

Я обернулся. Передо мной стоял Неблих и улыбался во весь рот; на полу у моих ног валялась боксерская перчатка.

– Что за… – начал было я.

Все, кто был в зале, молча смотрели на меня.

– Принимай поздравления, Скелетик, – сказал Воржик.

Члены клуба дружно принялись снимать боксерские перчатки и швырять ими в меня. Я, как мог, уворачивался, но перчатки всё летели и летели, а люди со всех сторон обступали меня все ближе и ближе, скандируя хором: «Карл, Карл, Карл, Карл». Наконец двое из них подняли меня и посадили себе на плечи. Остальные продолжали выкрикивать мое имя, хлопали меня по спине и поздравляли с победой. А я всматривался в лица людей, вместе с которыми тренировался, с которыми спарринговал, спорил и смеялся. Никогда ни с кем я не испытывал такого единения, как сейчас с ними, никогда раньше на меня не бывало обращено столько внимания. От всего вместе меня переполняла невероятная гордость. Это был один из самых счастливых дней моей жизни.

Я старался бывать в Берлинском боксерском клубе как можно чаще, даже несмотря на то, что Макс появлялся там только изредка. Выиграв в июне бой-реванш у Паулино Ускудуна, он отправился в Америку, чтобы попробовать договориться о бое за звание чемпиона с Джимми Брэддоком по прозвищу Золушка; американца прозвали так потому, что в прежние годы он не имел ни гроша и был вынужден жить на государственное пособие. Другим вероятным соперником Брэддока был молодой негритянский боксер Джо Луис. Поговаривали, что претендент на чемпионский пояс должен определиться в поединке между Луисом и Шмелингом.

Занимаясь физической подготовкой, я превзошел заданную Максом «трехсотку» и стал набирать за раз 375, потом 400 и, наконец, 450 очков. В весе я почти не прибавил, зато там, где раньше у меня было мягкое, бесформенное мясо, образовалась упругая, послушная мускулатура.

Благодаря связям Воржика летом 1935 года я принял участие в нескольких юношеских турнирах. Регулярные выступления на ринге помогли мне приобрести уверенность в себе, а многомесячный опыт спаррингов со взрослыми боксерами давал ощутимое преимущество в поединках с ровесниками. Следующие несколько боев после победы над Штрассером я выиграл без особого труда, и мало-помалу противники начали принимать меня всерьез и даже относиться с некоторой опаской.

Самым трудным испытанием для меня стал десятый по счету бой, в котором я дрался против техничного боксера с сильным ударом по имени Хайнц Буд. Во втором раунде он застал меня врасплох, едва не отправив в нокдаун сокрушительным кроссом справа в голову. При этом у меня с зубов соскочила капа, и я крепко прикусил изнутри губу. Кровь из нее теплой струей потекла мне в глотку.

– Назад! – крикнул из угла Воржик.

Но вовремя отступить я не успел, и Буд провел еще одну серию ударов. Не удержав равновесия, я завалился на канаты. Буд уже был готов меня добить, но я изловчился и ушел от его апперкота, а потом сам достал его быстрым джебом. Еще два джеба позволили меня выбраться из угла ринга, в который он меня зажал. Потом до самого финального гонга мы с ним обменивались ударами более или менее на равных.

– Ты хорошо дрался, – сказал мне Буд, когда бой закончился.

– Ты тоже неплохо, – ответил я, и мы, не снимая перчаток, похлопали друг друга по плечу.

В своем углу я взял у Неблиха полотенце, вытер залитое потом лицо, а затем сделал хороший глоток воды из бутылки. Рефери тем времени собрал у боковых судей записки с баллами.

– Единодушным решением победа присуждается Карлу Штерну, – объявил он с середины ринга.

– Ты молодчина, Скелетик, – сказал Воржик. – Раньше тебе попадались одни слабаки, а этот парень боксировал дай бог каждому. Но ты показал, на что способен. Со временем из тебя может выйти настоящий боец.

Настоящий боец. Это были два самых важных слова, которые я слышал в своей жизни, потому что Воржик точно знал, о чем говорит.

 

Отчислен

Осенью, когда снова начались занятия, мы узнали, что герр Бох в школе больше не работает. Зато в школе появилось сразу несколько новых учителей, в том числе герр Кельнер, мужчина с тонкими губами и усиками щеточкой, явно отращенными в подражание Гитлеру. В последнее время многие немецкие мужчины заводили себе такие усики, при этом пышные усы в духе кайзера Вильгельма быстро выходили из моды.

В один прекрасный день через несколько недель после начала учебного года герр Кельнер объявил, что прямо сегодня в актовом зале состоится общешкольное собрание. Мой приятель Курт поинтересовался, какой теме оно посвящено, но герр Кельнер с улыбкой сказал, что, мол, придете на собрание и узнаете. Мне показалось, что, говоря это, он смотрел прямо на меня.

В актовом зале мы с Куртом и Хансом, как всегда, устроились в одном из задних рядов. Когда все расселись по местам, на сцену поднялся директор Мунтер и начал с того, что с возгласом «Хайль Гитлер!» вскинул в приветствии пухлую руку. «Хайль Гит-лер!» – дружно вскочив, отозвался зал. Когда все снова сели, герр Мунтер водрузил на нос маленькие круглые очки и достал из внутреннего кармана пиджака листок бумаги.

– Сегодня я должен сделать важное объявление, – сказал он. – Наше правительство приняло несколько новых законов. На меня возложен почетный долг вам о них рассказать. Эти законы, получившие название Нюрнбергских, призваны уберечь чистоту германской крови от зловредного еврейского влияния. Я вкратце изложу вам их суть.

У меня пересохло горло и похолодела спина.

– Отныне всякий, у кого в жилах течет три четверти еврейской крови, официально признается евреем. Браки между евреями и чистокровными германскими подданными запрещаются. Так же евреям запрещается вступать во внебрачную связь с чистокровными подданными.

При упоминании внебрачной связи по залу побежали смешки. Курт с Хансом тоже захихикали. Неужели они не понимали, что то, о чем говорит Мунтер, совсем не смешно? Что до меня, то я первым делом подумал о Грете. Как нам быть теперь, когда наши отношения объявлены незаконными?

Дождавшись, пока стихнет веселье, Мунтер продолжил:

– Евреям запрещается нанимать в качестве женской прислуги чистокровных германских подданных младше сорока пяти лет. Кроме того, евреи не имеют права вывешивать флаг Рейха. Нарушители этих законов будут направляться на принудительные работы. Подробнее ознакомиться с новыми законами вы сможете, когда я вывешу их на школьной доске объявлений.

Мунтер сложил бумажку и убрал ее обратно во внутренний карман.

– В соответствии с последними распоряжениями правительства, – продолжил он, – в нашей школе также будут приняты меры для избавления от зловредного влияния еврейской расовой заразы. Ученики, чьи имена я сейчас назову, должны выйти к сцене. Мордехай Изааксон.

В передней части зала, где сидел Мордехай, поднялся шум. Едва он встал со своего места, соседи со свистом и улюлюканьем вытолкнули его к сцене.

– Йона Гольденберг и Йозеф Кац, выходите сюда, – продолжал директор Мунтер.

Йона и Йозеф, подгоняемые тычками в спину, тоже вышли вперед.

– Беньямин Розенберг…

До меня дошло, что Мунтер, перечисляя учеников-евреев, движется по алфавиту и что следующий по очереди – я. Если только не окажется, что каким-то чудом действие новых законов на меня не распространяется. Ведь один мой дедушка не был евреем. Что там говорил Мунтер? Вдруг этого достаточно, чтобы считаться неевреем?

Но тут директор назвал мое имя:

– Карл Штерн…

Я испуганно замешкался. Мне совершенно нечего было делать в компании евреев, стоявших шеренгой перед залом. Ни с кем из них я не дружил…

Сидевшие сзади мальчишки схватили меня за шиворот, силой подняли на ноги и выпихнули в проход. Курт с Хансом потупились и старались в мою сторону не смотреть. Когда я пошел по проходу к сцене, зал начал хором скандировать: «Juden! Juden! Juden!»

Я встал в шеренгу рядом с Беньямином. Мальчишки в зале надрывались в крике, как будто все происходящее было веселой игрой. Громче всех кричали, разумеется, Герц Динер, Франц Хеллендорф и Юлиус Аустерлиц.

Крики стихли, только когда директор Мунтер поднял руки и призвал собравшихся к тишине.

– Вы все пятеро здесь больше не учитесь. Забирайте свои учебники и немедленно покиньте здание школы. Вы отчислены.

Школьники были в восторге. Мы вчетвером молча гуськом вышли из зала. Нам вслед неслось дружное «Juden, Juden, Juden».

Мы с Беньямином Розенбергом, бледные, оглушенные, остекленело глядя перед собой, прошли через пустой холл к шкафчикам – мы с ним занимали соседние. Дрожащими руками доставая с полки учебники, я думал о том, в какую школу мы теперь будем ходить и будем ли вообще ходить хоть в какую-то.

Не успели мы собрать свои вещи, как двери актового зала распахнулись, и из них вывалилась шумная толпа с Герцем Динером во главе. Он сразу же нас заметил.

– Вон они! – воскликнул Герц и побежал к нам, а за ним – остальные.

– Карл, что делать? – испуганно спросил Беньямин.

– Бежать!

Мы побросали книжки и стремглав ринулись через весь холл к выходу на лестничную клетку. Вниз по лестнице я летел, перепрыгивая через три, а то и через четыре ступеньки. Беньямин с трудом за мной поспевал.

– Карл, постой! Подожди! – пыхтел он, как будто рядом со мной он был бы в безопасности.

Из-за закрытой двери, из холла до нас доносилось приглушенное «Juden, Juden, Juden». Потом дверь на лестничную клетку распахнулась, и человек двадцать, если не больше, бросились за нами в погоню. Через боковой выход я выскочил во внутренний двор школы, а оттуда через главные ворота стрелой вылетел на улицу. Беньямин сильно от меня отстал.

– Карл! – кричал он. – Подожди меня!

– Евреи, евреи, евреи!

Месяцы тренировок не прошли даром – от преследователей я оторвался довольно легко. Оглянувшись назад, я увидел, что Беньямин попал в руки «Волчьей стае». Герц Динер настиг его, схватил сзади за воротник и повалил на землю. Беньямин рухнул на колени, а мальчишки, облепив его как муравьи упавшую конфету, принялись остервенело лупить и пинать ногами свою жертву.

На мгновение мне стало стыдно, что я бросил товарища, но я даже не притормозил – выручить его я все равно не мог, а если бы попытался, то досталось бы и мне. Я стал гораздо сильнее, чем был, однако смелости у меня при этом вряд ли прибавилось.

Повернув за угол, я увидел полицейского. Моим первым позывом было позвать его на помощь. Я даже двинулся было в его сторону, но тут вспомнил о новопринятых законах, по которым евреи больше не считались гражданами, и, следовательно, полиция не должна было нас защищать. Да какое там защищать – полицейский запросто мог приложить руку к избиению Беньямина или, например, арестовать меня.

Всю дорогу домой меня преследовали мысли о том, как беспомощны теперь все, в чьих жилах течет еврейская кровь. Как бы в подтверждение этих мыслей мне попались несколько афишных тумб, обклеенных огромными объявлениями с текстом Нюрнбергских законов.

 

Бертрам Хайгель

– Что-что, я не понял, с тобой сделали? – Отец не верил своим ушам.

– Отчислили, – повторил я. – И не только меня, а всех евреев.

Я объявил эту новость, когда мы все сели за стол ужинать. Ужин у нас был скудный: вареная картошка, морковь и черный хлеб.

– Хильди тоже скоро выгонят. Увидите, это всего лишь вопрос времени, – сказала мама и тяжело вздохнула.

– Я сама больше не хочу ходить в школу, – заявила Хильди. – Мне там противно.

– Что будем делать, Зиг? – спросила мама.

– Мне школа не нужна, – сказал я. – Я пойду работать.

– Сейчас работы не найти, – сказала мама.

– Тогда буду помогать папе.

– Я тоже, – вставила Хильди.

Отец посмотрел на нас с явным любопытством.

– Нет, вы должны дальше учиться, – сказала мама. – Я не допущу, чтобы мои дети выросли невежественными дикарями.

– Но ведь их теперь ни в одну школу не возьмут, – вступил в разговор отец.

– Отдадим в еврейскую, – сказала мама.

– В еврейскую школу? – переспросил я.

– Не хватало еще, чтобы мой сын стал раввином, – сказал отец.

В кои-то веке мы с отцом оказались на одной стороне.

– Не говори ерунду, – сказала мама. – От того, что Карл поучит Тору, большого вреда не будет. Ты же сам ходил в еврейскую школу – и ничего, как-то выжил.

– Чудом, – пробормотал отец.

– Мы всегда учили наших детей широкому взгляду на мир. Уверена, еврейская школа им его не сузит.

Несколько дней спустя мы с Хильди уже учились в еврейских школах – она в одной, я в другой, – располагавшихся неподалеку от нашего дома. Беньямин Розенберг пошел в ту же школу, что и я, но мы с ним старались не пересекаться. Мне было стыдно за то, что я бросил его на растерзание «Волчьей стае». А он то ли все еще злился на меня, то ли не хотел лишний раз вспоминать тот злосчастный случай.

Мой учитель в новой школе, герр Хаас, был грузным мужчиной в неизменном глухом черном костюме, с густой рыжей бородой и двумя длинными вьющимися прядями на висках. В первый день он велел мне выйти к доске и стать лицом к классу.

– Герр Штерн, вы, по-моему, кое-что забыли.

– Простите, герр учитель?

– Вы забыли ермолку, – он показал пальцем на плоскую шапочку, прикрывавшую его темя.

– У меня ее нет.

Часть новых одноклассников поразились моим словам, остальным стало смешно.

– В таком случае вам следует как можно скорее ею обзавестись. В школе ее ношение обязательно. А пока что наденьте вот эту. – Он достал из ящика стола ермолку, сложенную из листа бумаги. – Можете сесть.

Когда я вернулся на свое место, сосед сзади наклонился мне к самому уху и шепотом спросил:

– Почему ты не носишь ермолку?

– С какой стати мне ее носить?

– Как с какой стати? Потому что так велит Бог.

– Что-то мне не верится, что Богу интересно, в шапке я или без. А кроме того, в наше время надеть эту штуку – все равно что мишень на голову нацепить.

Парень с задней парты только молча покачал головой.

Все ученики в моей новой школе в обязательном порядке должны были изучать древнееврейский язык, штудировать Тору и Талмуд. Один из немногих в классе, кто рос в абсолютно нерелигиозной семье, я имел самое смутное представление о древнееврейском языке и даже не пытался по этому предмету догнать одноклассников. В целом, учеников школы можно было разделить на две группы: одни происходили из правоверных семей и учились здесь с самого начала, другим пришлось поступить в нее после того, как их выгнали из светских учебных заведений.

Верующие евреи были для меня чужими, их обычаи казались странными и бессмысленными. Какое может быть дело Богу или кому-то еще, ем ли я свиную колбасу и ношу ли шапку? Дети из религиозных семей, со своей стороны, тоже были невысокого мнения о неверующих и обо мне в том числе. Для них тоже было странно и непонятно, как так может быть, что человек родился евреем и при этом не верит в Бога и не соблюдает традиций. Ни с правоверными, ни с неверующими соучениками я почти не водился, а все свободное от школы время посвящал Берлинскому боксерскому клубу, Грете Хаузер и рисованию.

Как-то вечером после ужина я сидел дома в гостиной и рисовал историю про Барни Росса, сюжет для которой вычитал в журнале «Ринг». Это была история про то, как Барни вернулся в квартал, где прошли его детство и юность, и спас тамошнего раввина от шайки головорезов. За работой мне вдруг пришло в голову, что Барни Росс никогда не надевал ермолки и при этом причислял себя к правоверным евреям. Ему удавалось одновременно блистать на ринге и с гордостью демонстрировать свое еврейство – в Германии ничего подобного быть не могло.

Я как раз дорисовывал последний эпизод, когда в гостиную со свертком в руках влетел мой отец.

– Вот ты где. А я тебя ищу.

– Я просто рисую…

Я попытался было прикрыть рисунки рукой, но не получилось. Увидев, чем я занят, отец недовольно нахмурился.

– Опять комиксы, – презрительно произнес он. – Не понимаю, как можно столько времени тратить на такую чушь.

– Комиксы не чушь.

– Ладно, я не о том. Вот, надо отнести. – Он протянул мне сверток.

– Куда?

– Графине. И, главное, не забудь взять у нее деньги.

Я ненавидел носить посылки Графине: они с Фрицем каждый раз принимались охать да ахать, каким большим и сильным я стал, и пытались заманить меня к себе на чашечку чая. Мне, конечно, очень льстило, когда люди замечали, как я крепну и набираю форму. Но другие люди, а не такие, как Графиня и Фриц.

С другой стороны, хорошо, что печатный станок не простаивал и приносил родителям какие-то деньги. При этом доставка заказов была окружена еще большей таинственностью, чем раньше. Иногда я просто оставлял сверток под дверью квартиры, а некоторым клиентам ничего не относил и только забирал у них плату. Отец старался не посылать меня слишком часто по одному и тому же адресу, полагая, что это может быть опасно. Моими постоянными клиентами были гомосексуалисты, цыгане, евреи, коммунисты и все другие, кого убеждения или образ жизни вынуждали вести полуподпольное существование.

Кнопку звонка в квартиру Графини я нажал с твердым намерением отделаться без лишних слов и поскорее уйти.

Из-за двери ответил незнакомый мужской голос.

– Кто?

– Карл Штерн.

Дверь мне открыл высокий мужчина средних лет с лысиной на макушке.

– Э-э… Графиня дома?

– Заходи.

Обычно я отдавал сверток и уходил, но на этот раз нужно было обязательно забрать деньги. Мужчина повернулся и пошел в глубь квартиры. А меня внезапно охватил страх: что, если Графиня с Фрицем из квартиры съехали, а это ее новый жилец? Ранец с пачками афишек вдруг показался мне жутко тяжелым. Оставить их незнакомцу значило подвергнуть смертельной опасности себя самого и еще кучу людей. Может быть, лучше сбежать?

– Графиня все еще здесь живет? – спросил я, не двигаясь с места.

– Да, Карл, – не поворачивая головы, ответил мужчина. – Она у себя. Ей сегодня немного нездоровится.

Поскольку он знал, как меня зовут, я успокоился и прошел за ним в расположенную сразу за прихожей небольшую гостиную. В гостиной мужчина грузно уселся за небольшой стол-бюро.

– Не хочешь чашку чая? – предложил он.

– Нет, спасибо, – ответил я. Мне все еще было боязно отдавать посылку незнакомому человеку. – Фриц тоже здесь?

– Фриц? Нет, Фриц здесь больше не живет. Он решил не дразнить власти и стать другим человеком – таким, какой не станет вызывать у них раздражения.

Голос мужчины дрогнул, мне показалось, что он вот-вот расплачется. И в этот миг я понял, с кем на самом деле разговариваю.

– Графиня? – произнес я.

– Да, это я. Но когда я выгляжу как сейчас, большинство зовет меня Бертраном. Приятно познакомиться, Бертран Хайгель, – представился он и с комичной ужимкой протянул мне руку.

Я ее пожал.

– У меня для вас посылка.

– Да-да. Прости, что пришлось так далеко тащиться, но на этой неделе афишки мне не понадобятся. Собственно, они, видимо, вообще больше не будут мне нужны. Мои вечеринки безнадежно вышли из моды – время, видишь ли, диктует совсем другой стиль.

Я растерялся. Графиня была одним из последних оставшихся у нас надежных клиентов. Без небольших, но регулярных денежных поступлений от нее у родителей вряд ли получится и дальше сводить концы с концами.

– Но они же уже напечатаны, – сказал я, вынимая посылку из ранца.

– За эти я, разумеется, заплачу. Но балы, судя по всему, впредь отменяются. Так что это в последний раз.

С этими словами Бертран достал из стола несколько купюр и отдал их мне.

– А в остальном как у твоего отца дела? – спросил он, заметив по лицу, что я чем-то обеспокоен.

Что я мог ему ответить? Дела у отца плохи. После принятия Нюрнбергских законов галерея окончательно закрылась, а частных клиентов с каждой неделей становилось все меньше: кто-то уезжал из страны, кто-то попадал за решетку. Бертран кивнул – ему все стало понятно и без слов.

– Знаешь, как мы с твоим отцом познакомились? – спросил он.

– Нет.

На самом деле я и не хотел этого знать. У меня мелькнуло в голове, что, кроме известной нам, у отца могла быть другая, тайная жизнь, в которой он был гомосексуалистом, трансвеститом или тем и другим сразу. Я изо всех сил гнал от себя эти мысли, но получалось у меня не очень.

– Подожди, – сказал Бертран. – Хочу кое-что тебе показать.

Он снял с полки стола-бюро толстый альбом в потертом кожаном переплете и раскрыл его на развороте с фотоснимками молодых людей, практически мальчишек, одетых в военную форму. На одном из них стояли, обнявшись за плечи, шестеро солдат.

– Я с краю, – показал пальцем Бертран. – А этот, посередине, который ниже всех, – твой отец.

Двадцать лет назад мой отец был совсем юным и тощим. Не верилось, что военные на снимке – это действительно мой отец и Бертран.

– Мы сфотографировались через несколько дней после окончания подготовительного курса. Я был никудышным солдатом. А твой отец оказался прирожденным воином.

– Это как?

– А так, что он отлично стрелял. Умел повести за собой. Не трусил под обстрелом. Он, что ли, ничего тебе про войну не рассказывал?

– Нет.

– Про то, что его представили к Железному кресту, тоже не знаешь?

– Он никогда ничего о войне не говорил.

– Есть вещи, про которые обязательно надо рассказать. Дело было в конце 1916 года на севере Франции. Твоего отца к тому времени уже произвели в капралы. В самый разгар страшной битвы на Сомме, унесшей сотни тысяч жизней, неприятель в очередной раз пошел в наступление, и нам пришлось отходить. Мы с Хабермаасом – он на снимке самый высокий – намертво запутались в заграждении из колючей проволоки. Твой отец успел добраться до траншеи и оттуда прикрывал нас огнем. Но тут на нас наползло облако газа, а противогазы мы потеряли при отступлении. Мы уж совсем было решили, что нам конец. Глотнув газа, я чуть не задохнулся и, чтобы переждать, пока облако проплывет мимо, встал на четвереньки и задержал дыхание. Рядом упал Хабермаас – его ранило пулей в спину. Когда терпеть не стало сил, я чуть-чуть вдохнул носом и страшно закашлялся, потерял равновесие и упал лицом вперед. Падая, я ободрался о колючую проволоку – до сих пор шрамы остались.

Бертран задрал правую штанину и показал длинный рваный шрам на внешней стороне голени.

– Под чулками, к счастью, их не видно, – пошутил он. – Короче, я совсем уже было собрался помирать, как вдруг откуда ни возьмись появляется твой отец – сам в противогазе, и в руках еще два. Он вернулся за нами безоружный, несмотря на шквальный огонь с той стороны. Кое-как нацепил на меня и Хабермааса противогазы, помог выпутаться из проволоки и оттащил в более или менее безопасное место. Не знаю, откуда у него взялось столько сил. Но отважнее поступка я в жизни не видел. Твой отец в буквальном смысле спас мне жизнь. А Хабермаас через несколько недель умер от заражения крови. Еще двое ребят с этого снимка тоже погибли. После войны твой отец стал пацифистом и отказался принимать Железный крест. Говорят, на войне люди становятся или голубями, или ястребами. Так вот, из твоего отца вышел чудесный голубь, как и из меня. Разве что у меня перышки поярче.

Он невесело усмехнулся и перевернул страницу альбома. На следующей был снимок моего отца. С пистолетом в руке, он выглядел на нем гораздо взрослее, чем на первом, казался человеком закаленным и бывалым.

– Тут он снят через несколько дней после окончания войны. – Бертран вынул снимок из альбома, чтобы лучше его рассмотреть. – Мы были совсем детьми. Держи, пусть он будет у тебя. Только не говори отцу.

– Не скажу.

Я взял фотографию и вместе с полученными от Бертрана деньгами убрал в ранец. Он проводил меня в прихожую. Я был уверен, что больше в эту квартиру не вернусь никогда.

– Что ж… – сказал мне Бертран в прихожей. – Увидимся через неделю. В это же время.

– Но вы же говорили…

– Кто знает, вдруг в один прекрасный день прославленные балы Графини возобновятся. А даже если и нет, я могу себе позволить еще некоторое время оплачивать заказы, тем более что без Фрица теперь некому транжирить мои деньги. Только ничего не говори отцу. А то он очень гордый.

– Спасибо, – только и смог сказать я.

Отца я застал в кабинете за столом. Он сидел, склонившись над бумагами, и сосредоточенно тер виски, словно пытался выдавить из черепа головную боль. Измотанный и помятый, он был и близко не похож на пышущего здоровьем молодого вояку, чей снимок лежал у меня в ранце.

Я выложил деньги на стол перед отцом. Он на меня даже не взглянул и продолжал изучать балансовый отчет – с таким видом, будто никак не мог уловить смысла проставленных в нем цифр.

– Папа?

– Ага, – невнятно отозвался он, по-прежнему не отрываясь от бумаг.

Я хотел расспросить его о войне и о том, почему он отказался принять Железный крест. Хотел узнать, каково это – стрелять в живых людей, и что чувствуешь, когда убиваешь. Еще мне хотелось сказать ему, как я горжусь тем, что он спас на фронте своих товарищей. Я уже даже раскрыл рот, но слова застряли у меня в горле – мне пришло в голову, что раз он сам до сих пор держал в тайне эту часть своей биографии, то лучше все оставить как есть. В итоге я решил просто оставить его военный снимок у себя. Это решение показалось мне очень взрослым, самым зрелым и ответственным из всех, что я когда-либо принимал. Сделавшись, по сути, хранителем его тайны, я почувствовал, что мы с ним стали близки, как никогда.

– Пап, спокойной ночи, – сказал я.

– Спокойной ночи, Карл, – рассеянно ответил он.

У себя в комнате я вынул из ранца отцовский снимок и сравнил с вырванными из журнала «Ринг» фотографиями моего героя Барни Росса. И если раньше отец казался мне полной противоположностью Россу, то теперь я заметил сходство в выражении лиц: они оба смотрели с суровой решительностью, будто приготовились биться не на жизнь, а на смерть.

 

Коричневый бомбардировщик

Макс наконец возвратился в Берлин из затянувшейся поездки в Америку, во время которой он пытался договориться о чемпионском бое против Джимми «Золушки» Брэддока. Наши занятия возобновились. Я тренировался с ним уже почти два года, но несмотря на это Макс оставался для меня фигурой загадочной. В газетах появлялось все больше фотографий, на которых он был снят с Гитлером, Геббельсом и другими представителями нацистской верхушки, а государственная пропаганда все чаще представляла его живым доказательством идеи о превосходстве германской расы. Для меня все это не имело никакого значения, поскольку я знал, что среди друзей и помощников Макса полным-полно евреев. Даже его импресарио, легендарный Джо Джейкобс, был американским евреем. Бокс в Америке был развит лучше, чем где-либо еще в мире, поэтому многие европейские боксеры обзаводились американскими импресарио, среди которых было немало евреев.

Когда перед боем со Стивом Хамасом, который прошел в Гамбурге в марте 1935 года, Макс привез Джейкобса в Германию, разразился настоящий скандал. Его, например, не хотели селить в гамбургской гостинице, и поселили только после того, как Макс пригрозил ославить гостиницу в американских газетах.

Превосходство Макса над Хамасом было так велико, что на девятом раунде рефери остановил бой. В порыве восторга болельщики хором грянули «Deutschland über Alles». Когда под звуки германского гимна присутствующие встали и воздели в нацистском приветствии руки, Джейкобс, стоя рядом с Максом, вместе со всеми салютовал рукой, в которой держал свою неизменную сигару. Фотоснимок, запечатлевший эту сцену, разошелся по всему свету. В результате в Америке против Джейкобса были выдвинуты обвинения в измене родине и иудейской религии. Макса в Германии тоже обвинили в предательстве: нацисты посчитали, что сигарой в поднятой руке Джейкобс грубо оскорбил их самих и их страну.

Хотя в свои тридцать лет Макс Шмелинг считался уже довольно пожилым для большого бокса, он был одним из главных претендентов на титул чемпиона мира в тяжелом весе. Другим наиболее вероятным претендентом был ни разу никем не побежденный Джо Луис, потомок рабов из штата Алабама. Спортивные журналисты были уверены, что именно он станет следующим чемпионом, и придумали для него кучу лестных прозвищ: Темный разрушитель, Кофейный костолом, Эбеновый истязатель и Шоколадная мясорубка, но большинство величало Луиса Коричневым бомбардировщиком.

Чтобы получит право потягаться за чемпионский титул с Джимми Брэддоком, Максу необходимо было победить Джо Луиса. Бой между ними должен был состояться 19 июня 1936 года на стадионе «Янки» в Нью-Йорке. Несколько месяцев Макс только и думал, что о предстоящей встрече с Луисом, по многу раз пересматривал его снятые на кинопленку бои, тщательно анализировал их и вырабатывал стратегию, которая позволила бы одолеть противника, слывшего среди специалистов непобедимым.

Почти все тренерские указания, которые Макс давал мне, так или иначе были связаны с размышлениями о Луисе.

– Больше работай над джебом, – сказал он как-то, наблюдая, как я молочу боксерскую грушу. – Чем сильнее и быстрее будет у тебя джеб, тем меньше ты будешь зависеть от ударов правой, которые отнимают много сил и дают противнику шанс для контратаки. Говорят, у Джо Луиса такой мощный джеб, что правой он может вообще не бить. Поэтому-то его никто и не может победить.

Я оставил в покое грушу и задал Максу вопрос, который давно вертелся на языке не только у меня, но и у всех занимавшихся в зале:

– Вы боитесь драться с ним?

– На ринге я ничего не боюсь, – с улыбкой ответил Макс.

– Почему?

– Мне случалось быть битым. И к боли мне не привыкать. Но в боксе существуют правила и кодекс чести, им я подчиняюсь всю мою жизнь. На ринге поражение – это нормально, любой боксер когда-нибудь да проигрывал. А вот за пределами ринга все сложнее, и цена поражения – выше.

– В каком смысле?

– У меня в последнее время такое ощущение, что все в правительстве озаботились предстоящим боем. Рейхсминистр Геббельс – тот вполне внятно дал понять, что не хочет, чтобы я дрался с Луисом.

– Но почему?

– Он опасается, что я проиграю. А победа негра нал немцем противоречит их теории о превосходстве немецкой расы.

– А сами вы что думаете?

– Думаю, что смогу победить, – сказал Макс. – Я заметил у него серьезный изъян.

– Я спрашиваю не про бой, а про эту теорию.

Раньше я никогда не интересовался мнением Макса о вещах, не имеющим отношения к боксу, и сейчас, похоже, переступил черту дозволенного. В зале вообще не принято было обсуждать политику, особенно в присутствии Макса.

Он ненадолго задумался и ответил:

– Я провел несколько десятков боев и с чем только не сталкивался на ринге – с героизмом, трусостью, яростью или страхом. Но это никогда не зависело от того, откуда родом противник и какого цвета у него кожа. Кровь у всех красная.

– В газетах правду пишут, что вы ненавидите Луиса?

– Да я с ним даже не знаком. А газетчики просто ажиотаж раздувают. Бокс – это спорт, ненависти в нем места нет.

– И как же вы собираетесь его победить?

– То есть ты хочешь узнать величайший секрет современного бокса, да? Хорошо, я тебе скажу. Но сначала поклянись, что никому его не разболтаешь. А то Луис размажет меня по канатам.

– Клянусь, – сказал я.

В последние недели Макс несколько раз намекал, что заметил в технике Луиса важный недочет, но, сколько спортивные журналисты ни гадали, никто так и не понял, что он имел в виду. Макс же утверждал, что свою находку он держит в тайне даже от собственной жены.

Он огляделся и отвел меня подальше от любопытных глаз в дальний угол зала. Там Макс велел мне принять боевую стойку, как если бы я был Джо Луисом, а сам встал в стойку напротив.

– Смотри. Луис, после того как наносит джеб, опускает левую руку, – вполголоса сказал он, взял меня за руку, потянул ее на себя, как будто я пробил джеб, и зафиксировал – выпрямленную, с опущенным на уровень пояса кулаком. – Видишь? Он открыт контрудару правой.

Он замедленно изобразил мощный удар правой рукой.

– Прямой правый – ваш коронный! – сказал я.

– Именно, – сказал Макс. – То есть надо будет просто выжидать и бить каждый раз, как Луис раскроется. Так я его и одолею – если раньше он не прикончит меня своими джебами. – Макс посмотрел мне прямо в глаза. – Только не проговорись, Карл. Теперь моя судьба – в твоих руках.

Вечером я нарисовал портрет Джо Луиса. До этого я никогда не пробовал изображать негров, и сначала мне показалось, что лицо у него устроено совсем не так, как у белых. Но внимательнее всмотревшись в его черты на фотоснимке и начав рисовать, я увидел, как молодо он выглядит. Собственно по возрасту он был ближе ко мне, чем к Максу или Барни Россу. Молодой и целеустремленный, он словно стремился что-то доказать миру. В точности как я.

 

Насилие и шантаж

За несколько недель до боя против Луиса Макс уехал тренироваться в Америку. Я продолжал заниматься в зале и участвовать в юношеских соревнованиях, постоянно помня при этом о своей главной цели – стать чемпионом Германии среди юношей. Все мои мысли целиком занимал бокс – и Грета.

Перед самым боем между Луисом и Максом Грете исполнялось шестнадцать. Я нарисовал ей в подарок открытку с Эйфелевой башней. Первый вариант был выполнен простыми черными чернилами, но я скоро понял, что, в отличие от комиксов, шаржей и карикатур, открытка требует цвета. На новой открытке я сначала старательно нарисовал башню карандашом, а потом раскрасил ее акварельными красками. Когда акварель высохла, я пером и чернилами прорисовал мелкие детали.

На несколько сэкономленных марок я купил для Греты серебряную подвеску в виде собора Парижской Богоматери взамен подаренного мне серебряного клевера. Положив подвеску в красивую коробочку, я сунул ее в задний карман штанов и отправился в наш с Гретой парк.

Низкое солнце, спрятавшись за темнеющими облаками, золотило предзакатное небо. Всю дорогу до парка я сжимал в кармане полученный от Макса резиновый мячик. С его помощью я не только развивал мускулатуру предплечья, он и снимал напряжение – в предвкушении встречи с Гретой я каждый раз немного нервничал.

Скамейка, у которой мы обычно встречались, была пуста. Это показалось мне странным – обычно Грета приходила на пару минут раньше меня. Я сел на скамейку и, вглядываясь в густеющий сумрак, стал ждать.

Вдруг позади скамейки затрещали кусты, а потом раздался крик: «Нет!» Это кричала Грета. Продравшись сквозь кусты, я увидел Грету и герра Коплека, который прижал ее к дереву.

– Пожалуйста, перестаньте, – просила она, вырываясь из его рук.

– Да расслабься ты, – сопел герр Коплек.

Он тыкался лицом ей в шею и пытался ее лизнуть.

– Эй ты! – крикнул я.

– Карл! – задыхаясь, воскликнула Грета.

Я подошел к ним вплотную, но герр Коплек и не думал ее отпускать.

– Топай отсюда, парень, – сказал он. – А не то пожалеешь. Давай, Schnell!

– Отпусти ее!

– Я все про вас двоих знаю, – сказал он. – И могу устроить вам крупные неприятности. Поэтому, еврей, если хочешь, чтобы я молчал, проваливай подобру-поздорову.

– Карл, прошу тебя, не уходи.

– Я велел тебе ее отпустить. – С этими словами я схватил герра Коплека за плечо и развернул к себе лицом. Потом сжал кулаки и встал в боевую стойку.

– Не будь дураком, – сказал он. – Если ты сейчас же не исчезнешь, завтра, клянусь, всю твою семейку выкинут на улицу.

Больше всего на свете мне хотелось обрушить на него град убойных ударов. Он был обрюзгшим и нерасторопным, а я здорово накачал мускулы, два года вместо него кидая уголь в подвале. Защищая нас с Гретой, я бы наверняка с ним справился, отлупил бы его до полусмерти. Но при этом я понимал: герр Коплек так этого не оставит.

Поэтому я просто разок толкнул его. Он повалился на землю, а я с криком «Бежим!» схватил Грету за руку и потащил прочь из парка.

– Ты еще об этом пожалеешь, Штерн! – крикнул герр Коплек нам в спину.

Несколько кварталов мы бежали молча, в полной уверенности, что Коплек не далеко от нас отстал. Совсем уже близко к дому Грета начала заметно уставать. Я огляделся по сторонам, убедился, что никто на нас не смотрит, и увлек ее в темный проулок.

– Что нам теперь делать? – спросила Грета, запыхавшись.

– Не знаю. Надо подумать.

– Он знает, что мы встречаемся. И обо всем расскажет моему отцу.

– Мы ничего плохого не сделали. А он сделал. Напал на тебя. Давай сами все про него расскажем.

– Нам никто не поверит, – возразила она. – Мы дети. А ты к тому же еще и еврей. Мало ли что он про нас нарассказывает.

– Так ведь он ничего не видел.

– Он видел, как мы тогда целовались в подвале.

– Это же было два года назад.

– Какая разница? Этого будет достаточно.

– Достаточно для чего? – спросил я. – Для того чтобы меня арестовали?

– Не знаю. Может быть, и для этого.

– Надо было все-таки ему врезать.

– Тогда бы ты точно влип. Слушай, мне пора.

– Постой, а если Коплек и правда на нас пожалуется?

– Нужно, наверно, свою версию придумать.

– Я ничего придумывать не стану. Просто расскажу все как есть.

– Нам нельзя рассказывать правду. – Грета уже чуть не плакала. – Пожалуйста, Карл, ничего никому не говори. Коплек, может быть, тоже промолчит.

– Ага, промолчит и снова станет к тебе приставать. Что тогда делать?

– Я не знаю. Просто, пожалуйста, никому ни слова.

– Грета…

– Прошу тебя, Карл, мне надо идти. – Она отстранилась от меня.

– Подожди, – сказал я.

Мне отчаянно хотелось, чтобы она осталась, хотелось обнять и защитить ее.

– Прости, мне на самом деле пора.

Она повернулась и бегом бросилась по направлению к дому. Я проводил ее взглядом и, только когда она уже скрылась из виду, сообразил, что не отдал ей открытку и коробочку с подвеской.

 

«Галерея Штерна» открывается вновь

Тем вечером я ничего родителям не сказал. Чем дальше, тем сильнее давило меня чувство вины, смешанное с первобытным страхом разоблачения. В ночи казалось, что это не стрелки тикают на часах, а дамоклов меч раскачивается у меня над головой. В голове снова и снова звучал голос зовущей на помощь Греты, снова и снова перед глазами вставала страшная картина: герр Коплек прижал Грету к дереву, взгляд ее глаз, обычно спокойный и уверенный, полон ужаса и бессильного страха. От этого мои чувства к ней делались ярче, чем когда-либо прежде, страстное желание видеть ее нарастало, как жар у опасно больного.

Утором я не стал спускаться в подвал и потом весь день делал все, чтобы ненароком не столкнуться с герром Коплеком. По пути в школу и обратно я подолгу околачивался возле подъезда в надежде встретиться с Гретой, но она так и не появилась. Открытка и подвеска были у меня при себе на случай, если все-таки выпадет возможность тайком передать их Грете. Больше всего на свете мне хотелось поговорить с ней, убедиться, что у нее все в порядке, и понять, знает ли про нас с ней ее отец – от нее самой или от Коплека.

День прошел без приключения, и к вечеру мне стало немного спокойней. Ужинали мы все вместе, что в последнее время бывало редко, потому что отец работал допоздна, а мы с мамой вечерами разносили посылки. На ужин мама приготовила нехитрое блюдо из лапши, перетертой тушеной репы и подливы, в которой даже попадались отдельные мясные волокна – мясо мы теперь покупали редко и только самого низкого сорта. Хильди называла это блюдо «тушеными шнурками».

Мы только-только сели за стол, когда в дверь громко постучали. Мы все замерли. После ареста дяди Якоба мы много наслушались о том, как гестапо без всяких объяснений забирает людей по ночам.

– Ты кого-нибудь ждешь? – спросил отец у мамы.

– Нет, – тихо ответила она.

Я, услышав стук, решил, что это герр Коплек пришел со мной поквитаться. Отец затаился, будто надеялся, что незваный гость уйдет. Но через несколько мгновения стук повторился.

– Герр Штерн? – раздался голос из-за двери. – Это я, Фриц Диркс.

Отец сделал удивленное лицо, встал и пошел открывать.

Фриц Диркс работал в крупной компании, которой в нашем квартале принадлежало несколько многоквартирных домов, в том числе тот, где жили мы. Кроме того, он был большим любителем искусства. Друзьями они с моим отцом не были, но отношения поддерживали хорошие. Герр Диркс бывал в галерее на вернисажах, а несколько лет назад даже купил у отца какую-то живописную работу.

Из кухни я видел, как отец впустил герра Диркса, высокого сухопарого старика, тщетно маскировавшего лысину последними оставшимися на голове седыми прядями. Он держал в руке шляпу-котелок, выражение лица у него было при этом чрезвычайно серьезным.

– Прошу простить меня за беспокойство, герр Штерн.

– Ничего страшного, герр Диркс. Пожалуйста, проходите. Не хотите чего-нибудь выпить?

– Нет-нет, спасибо.

– Чем, в таком случае, я могу вам служить?

– Боюсь, у меня к вам крайне неприятное дело.

– Да?

– Ваш сын уличен в неподобающем поведении.

– Карл?

– Да. Его обвиняют в том, что он непристойно домогался дочери Хаузеров.

– Что?

– Это неправда! – Я вскочил и бросился в прихожую. Мама с Хильди поспешили за мной.

– Хильдегард, немедленно ступай к себе, – скомандовал отец.

– Ну папа…

– Да, Хильди, пойдем, – сказала мама.

– Мамочка, ну пожалуйста… – начала хныкать Хильди.

– Пойдем, – повторила мама, взяла ее за руку и повела из прихожей.

Когда они скрылись в комнате Хильди, герр Диркс продолжил:

– Герр Коплек застал их в подвале за предосудительным занятием.

– Коплек врет! – выпалил я.

– Карл! – Отец жестом велел мне придержать язык, а затем обратился к Дирксу: – В чем конкретно обвиняют моего сына?

– Подробностей я не знаю. Достаточно того, что между ними происходил неприемлемый телесный контакт.

– Мы ничего плохого не делали, – сказал я. – Коплек сам…

– Карл, – снова прервал меня отец. – Что у тебя с дочерью Хаузеров?

– Мы с ней друзья. Близкие друзья. Она бы никогда не сказала, что я делаю что-то неприемлемое.

– Она ничего не говорила, – сказал герр Диркс. – И не скажет. Родители не хотят, чтобы ее впутывали в эту историю. Поэтому они отказываются что-либо подтверждать или отрицать. Им нужно, чтобы все скорее закончилось.

– Коплек все наврал, – сказал я.

– Юрген Коплек работает в нашей компании семнадцать лет. Человек он не слишком приятный, но с обязанностями справляется безупречно. Боюсь, в сложившейся ситуации я буду вынужден просить вас съехать с квартиры.

– Съехать? – ошарашенно воскликнул отец. – Это вы, наверно, так шутите.

– Боюсь, я совершенно серьезен.

– И все из-за такой ерунды! Им по шестнадцать лет, они держались за руки…

– По словам герра Коплека, они зашли гораздо дальше рукопожатия.

– Папа, Коплек все выдумал. Это он сам, а не я, вел себя непристойно. И вообще, он просто ревнует.

– Я пришел сюда не для того, чтобы разбирать, кто из вас с герром Коплеком прав, а кто виноват, – прервал меня герр Диркс. – Однако не могу не заметить, что вряд ли кто-то поверит, будто ариец сорока двух лет от роду способен испытывать ревность к шестнадцатилетнему еврею. Вы должны отдавать себе в этом отчет.

– Отдавать отчет? – сказал отец. – Я отдаю себе отчет в том, что мы живем здесь уже десять лет. Целых десять лет! И всегда, даже в самые трудные времена вовремя вносили арендную плату. Разве не так?

– Все так. Но разговор сейчас не об этом.

– И, в конце концов, у нас как у жильцов тоже есть определенные права.

– К сожалению, в свете последних событий с этим нельзя безоговорочно согласиться. Правду говорит герр Коплек или нет, но скандальные слухи дошли до соседей, в том числе до членов партии. А мне неприятности ни к чему. Как и всем остальным. – Герр Диркс понизил голос. – Послушайте, я вполне допускаю, что ваш сын говорит правду. И мне, откровенно говоря, ужасно жаль, что так получилось. По мне, лучше бы все вышло иначе. Но, учитывая сложившуюся ситуацию, я не могу остаться в стороне. И поэтому вынужденно прошу вас освободить квартиру.

– Учитывая сложившуюся ситуацию… – пробормотал отец себе под нос. – А что, если мы откажемся?

– Слово «прошу» я употребил исключительно из вежливости. А если без околичностей, то вас выселяют, герр Штерн. И не пытайтесь поднимать шум. Этим вы ничего не добьетесь и только наживете дополнительные неприятности.

– И куда нам теперь деваться? – спросил отец, обращаясь скорее к самому себе.

– Будь моя воля, я бы с радостью вам помог, герр Штерн. Но, к сожалению, правила, принятые в нашей компании во исполнение новых законов, не позволяют сдавать свободное жилье евреям. Даю вам время до конца недели. И еще раз прошу меня извинить.

С этими словами он надел на голову котелок и вышел. Мы с отцом застыли в молчании. Я ждал, что он набросится на меня с упреками – это же из-за меня всю семью выселяли в никуда. Но вместо этого отец тяжело вздохнул и сказал:

– Осталось придумать, как рассказать об этом маме.

– Папа, я…

– Не надо ничего объяснять. Я верю, что ты вел себя, как благородный человек. Или, во всяком случае, проявил ровно столько благородства, сколько она от тебя ожидала. – Отец улыбнулся. – Я ведь тоже был мальчишкой. И хочу, чтобы ты помнил, что добиваться внимания девушки – правильно при любой власти. Ни за что нельзя лишать себя этой радости, одной из самых ярких в жизни. Вот. А теперь пора паковать вещи.

Он пошел разговаривать с мамой, оставив меня наедине с нахлынувшими переживаниями. До сих пор мне не приходило в голову, что отец понимает меня гораздо лучше, чем я когда-либо мог надеяться. Несмотря на все обрушившиеся на нас беды, он шел по коридору с высоко поднятой головой, широко расправив плечи. Если раньше я думал, что такая осанка говорит о высокомерии и холодности, то теперь увидел в ней свидетельство силы и решительности. Казалось, за ним по пятам следует тень солдата, которым он когда-то был.

Следующие два дня мы с отцом целиком посвятили поискам новой квартиры, ходили от дома к дому, но везде получали отказ. Домовладельцы-неевреи евреев к себе больше не селили. В еврейских кварталах нас тоже ждала неудача: все дома, принадлежавшие евреям, были переполнены, потому что евреев из нееврейских районов выживали по всему городу.

После долгих поисков мы в конце концов отыскали крошечную квартирку с двумя спальнями. Она располагалась в ветхом доходном доме в еврейском районе и была в два раза меньше нашей старой квартиры. По плохо убранному коридору ее хозяин проводил нас на кухню.

– Вы просите в два раза больше, чем я сейчас плачу за квартиру, которая вдвое просторнее и вдвое чище вашей, – сказал отец и провел пальцем по столешнице. На подушечке пальца образовалось серое пыльное пятно.

– Предложение определяется спросом, – ответил хозяин. – Всего делов-то – поработать веником и тряпкой, и квартирка будет как новая.

Отец открыл дверцу буфета – штук десять тараканов бросились врассыпную и попрятались в трещинах на стенах.

– Подумаешь, букашки, – отмахнулся хозяин.

– Карл, пошли.

– Воля ваша, – сказал хозяин нам вслед. – Но ничего лучше вы за такую цену не найдете. Попомните мое слово.

И он оказался прав. В итоге отец решил, что до наступления лучших времен нам придется пожить в галерее. Выставок он уже больше года не устраивал и использовал помещение только как склад. Располагалась галерея в небольшом, принадлежащем отцу отдельно стоящем здании. Для жизни оно подходило не очень, но зато там не было соседей, которые могли бы возражать против нашего присутствия, и к тому же за него не надо было платить.

Маму идея поселиться в галерее привела в ужас. Ночью я подслушал, как они с отцом спорили за стенкой.

– Там же всего одно помещение! – сказала мама.

– С подсобкой – два, – возразил отец. – И кроме того, его можно разгородить пополам.

– Хочешь, чтобы мы вчетвером жили в одной комнате?

– Еще есть подвал. Карл может спать там внизу, а главный зал мы поделим на комнату Хильди и нашу.

– Не хочу, чтобы мой сын спал в подвале среди крыс.

– Ребекка, во-первых, крыс там нет. А во-вторых, он уже слишком большой, чтобы жить в одной комнате с сестрой. Успокойся, мы нормально устроимся.

– Нормально мы не устроимся, – упорствовала мама. – А будем жить друг у друга на голове, как животные.

– Да пойми же ты наконец, что выбора у нас нет!

Сначала я обиделся, что меня отправляют жить в подвал, но потом сообразил, что этот вариант – лучший из возможных. Отец совершенно правильно сказал, что мне нужна отдельная комната. А заодно очень польстил моему самолюбию, назвав меня большим. Кроме того, аскетичная подвальная обстановка отвечала моему окрепшему по ходу тренировок представлению, что боксеру не пристал лишний комфорт. Хильди переселения в галерею ждала с нетерпением, как захватывающего приключения. До сих пор ей явно не хватало родительского внимания, а предстоящая жизнь в тесноте казалась ей чем-то вроде вечеринки, после которой компания подружек остается ночевать дома у одной из них.

На следующий день мы собрали самые нужные вещи и перевезли их в галерею. Мебель и скарб, который некуда было девать на новом месте, мы выставили на квартирную распродажу и известили о ней соседей по дому и по району.

– Вчера они были нашими соседями, а сегодня грабят нашу квартиру, – горько сетовала мама.

– Успокойся, никто нас не грабит. Если ты забыла, нам нужны деньги, – сказал отец. – А все эти вещи нам не нужны. Люди платят за них деньги и этим нам помогают.

– По-твоему, помогают, а по-моему, откусывают от нас по кусочку.

Не в силах смотреть, как без пяти минут бывшие соседи роются в любовно собранных ею за годы семейной жизни вещах, мама ушла в галерею – подмести, вытереть пыль и вообще прибраться. Я боялся, как бы она опять не впала в депрессию – это окончательно бы нас подкосило.

Я надеялся, что Грета, с которой мы после того злосчастного дня больше не виделись, тоже придет с родителями к нам на распродажу. Накануне вечером я пошел отнести ей поздравительную открытку и подарок. Но на мой стук никто не ответил. Мне показалось, что с той стороны кто-то посмотрел в глазок и бесшумно отошел от двери. Я тоже попытался заглянуть в глазок, но в него ничего не было видно. Постучав еще и не получив ответа, я положил открытку и коробочку с подвеской на коврик у двери. На открытке я написал: «Пусть исполнится все, чего бы ты в свой день рождения ни пожелала. С симпатией, Карл». Пожелание было совершенно невинным на случай, если оно попадется на глаза ее родителям. Тем не менее ни Грета, ни родители на распродаже не появились.

Когда покупатели разошлись, на пороге возник старик-старьевщик. Он дал отцу несколько сотен марок и погрузил нераспроданные вещи в запряженную осликом тележку. Потом мы с отцом и Хильди разошлись по опустевшей квартире окинуть ее прощальным взглядом. В комнате, в которой я прожил практически всю свою жизнь, обо мне напоминали только темные отметины на выгоревших обоях в тех местах, где раньше висели фотографии боксеров. Я безуспешно попытался прикинуть, сколько же отжиманий и приседаний я сделал за последнюю пару лет в отведенном для ежедневных упражнений свободном от мебели и вещей углу. Заливая комнату теплым вечерним светом, в окна светило солнце. А я раньше и не замечал, какая она у меня светлая. Мне как-то сразу расхотелось селиться в подвале, который, как я теперь понял, гораздо больше походил на тюремную камеру, чем на жилую комнату.

– Карл! – позвал меня отец.

Они с Хильди с угрюмыми лицами ждали меня в прихожей. Отец пропустил нас вперед, а потом вышел сам, оставив квартиру открытой нараспашку. Меня сначала удивило, что он не закрыл за собой дверь, но потом я сообразил, что отец это сделал нарочно, как бы показывая, что старая квартира больше не имеет для нас никакой ценности. Что отныне это просто бездушные стены и двери, а не жилище, которое надо беречь и холить. А еще, как мне показалось, распахнутая дверь должна была послужить напоминанием или даже укором для бывших соседей, с чьего согласия нас так просто взяли и вышвырнули вон.

На улице я обернулся посмотреть на окна квартиры Хаузеров в надежде хоть краем глаза увидеть Грету. В окне гостиной кто-то придерживал рукой занавеску. Но прежде чем я успел рассмотреть, кто это был, рука исчезла, и занавеска закрыла окно.

Отец велел мне догонять их с Хильди, и я пошел за ними по направлению к нашему новому дому. Еще какое-то время я надеялся, как на чудо, что Грета выбежит из подъезда и, подобно героине американского фильма, кинется мне в объятия. Представлял, как мы, крепко обнявшись, клянемся дождаться друг друга. На самом дне кармана я нащупал и до боли сжал в кулаке подвеску-клевер – последнее, что у меня оставалось от нее. Но сколько бы я ни цеплялся за наше с Гретой общее прошлое, оно с каждым шагом все больше и больше отдалялось от меня.

 

Вести из Дахау

Переезд имел и свою положительную сторону: занявшись связанными с ним хлопотами, мама воспрянула духом. Она с неожиданным воодушевлением принялась превращать галерею в жилище. С помощью плотных белых занавесей, подвешенных за крючья, которые отец по ее просьбе ввинтил в потолок, она поделила выставочный зал на три части. Ближняя к выходу служила гостиной и столовой, а та часть, что подальше, была превращена в две спальни, разделенные узким коридором, ведущим в задние помещения галереи. В итоге маме удалось избежать ощущения тесноты и создать убедительное подобие настоящей квартиры.

Водопровод имелся только в ванной, поэтому кухней мама назначила соседнюю с ней подсобку. У дальнего, смотрящего в проулок окна подсобки мы поместили нашу чугунную, топившуюся углем печку. Отец притащил откуда-то старый умывальник, установил его вместо кухонной мойки и шлангом подвел воду из ванной. Стоящий в гостиной небольшой буфет из прежней квартиры был забит первоклассным фарфором. Поскольку кроме одного сервиза в него ничего больше не помещалось, из всей нашей посуды мама взяла с собой только парадный сервиз, подаренный им с отцом на свадьбу ее родителями.

В довольно просторной ванной комнате стояла громадная фаянсовая ванна, которой не пользовались уже лет десять. За это время она покрылась толстым слоем пыли, на стенках образовались ржавые подтеки. Потратив полдня, мама отмыла ванну почти начисто, так что следы ржавчины остались только у самого сливного отверстия. Она не пожалела на это сил, так как понимала, что теперь ванна будет ей нужнее, чем раньше, поскольку больше уединиться в нашем новом жилище было негде.

В подвале было прохладно и сыровато, но зато и гораздо просторней, чем в моей старой комнате. Пол был земляной, толстые каменные стены служили фундаментом всему зданию. Старый печатный станок занимал специально для него выгороженное помещение, большую часть стеллажей, на которых раньше хранились полотна и рисунки, разобрали и вынесли. Мама постелила на пол один из наших больших персидских ковров. После того как я притащил себе кровать, стул и комод, в подвале осталось достаточно свободного места для физических упражнений; там я сложил свои гантели, боксерские перчатки и скакалку. У меня даже получилось подвесить к толстой потолочной балке боксерскую грушу, которую мне отдали в клубе.

На какое-то время наша жизнь вроде бы более или менее наладилась. Совместные хлопоты по обустройству нового жилища сближали нас и помогали меньше думать о наших стесненных материальных обстоятельствах. Как правильно заметила Хильди, теперь мы гораздо больше времени проводили друг с другом, теснота не мешала нам смеяться и шутить. Даже отношения между мамой и отцом вроде бы совсем исправились. Как-то за ужином отец рассмешил маму, в шутку предложив устроить вернисаж прямо в разгороженной на комнаты галерее.

– Отличная идея, – сказала она. – Картины можно будет расставить на кроватях.

– Нет, давай лучше, как Дюшан – кровати и остальную мебель объявим произведениями искусства.

Лет за двадцать до того Марсель Дюшан произвел громкий переполох тем, что взял самый обыкновенный писсуар, расписался на нем и под названием «Фонтан» представил в качестве экспоната на художественную выставку.

– Сколько, по-твоему, мы могли бы выручить за наш унитаз? – спросила мама.

– Зависит от того, смыть его содержимое или оставить так, – весело ответил отец.

– Фу, Зиг, зачем же гадости говорить, – сказала мама со смехом.

Мы с отцом и Хильди тоже рассмеялись. Я уже и не помню, когда мы в последний раз вот так все вместе смеялись. С этого дня, когда кому-то из нас надо было отлучиться в туалет, он заявлял во всеуслышание: «С вашего позволения пойду воспользуюсь экспонатом».

Недели через две, пообвыкнув на новом месте, мама возобновила попытки разузнать о судьбе дяди Якоба, который к тому времени уже больше года находился в Дахау. Первоначально этот лагерь предназначался для политических противников режима, но потом вместе с ними туда начали сажать оппозиционно настроенных священников, а также евреев. Дядя Якоб был политическим заключенным, а им как опаснейшим врагам Рейха запрещалось сообщаться с внешним миром. То, что вдобавок он еврей, ставило его в еще более тяжелое положение. Связаться с кем-нибудь из оставшихся на воле соратников дяди Якова мама тоже не могла, потому что из соображений конспирации он никогда не называл нам их имен.

Однажды мы с мамой и Хильди пошли на рынок. Там за расставленными вдоль улицы прилавками крестьяне торговали овощами, мясом и молочными продуктами. Внешне ни я, ни мама не были похожи на евреев и поэтому лишнего внимания к себе на улице не привлекали. Но, выходя из дома вместе с Хильди, нам приходилось держать ухо востро. Вот и сейчас на рынке некоторые женщины при виде моей сестренки презрительно ухмылялись нам вслед.

На молочном прилавке мама выбрала кусочек сыра бри и протянула продавцу, чтобы тот его взвесил. Но продавец отказался его брать.

– Цыганам ничего не продаю, – сказал он.

– Но мы не цыгане, – возразила мама.

– Евреям тоже. – Он пристально посмотрел на Хильди. – Ступайте, поищите себе кошерную корову.

Мама положила сыр обратно на прилавок и надавила на него большим пальцем, оставив глубокую вмятину.

– Идемте отсюда, – сказала она и потащила нас с Хильди прочь.

Мы торопливо шли к выходу, когда маму схватил за руку какой-то незнакомый мужчина. На нем было ветхое пальто, серая шерстяная кепка надвинута низко на глаза. Мама шарахнулась от него, решив, что это или попрошайка, или вор. Я инстинктивно заслонил маму и предостерегающе поднял руку. Мужчина отступил на шаг.

– Не подходи! – грозно сказал я.

Мой голос при этом дрогнул, напомнив, что за несколько лет занятий боксом я так и не изжил в себе глубинного страха перед грубой силой.

– Постойте. Вы же сестра Якоба Шварца, да?

– Да, – ответила мама, никак не ожидавшая услышать имя своего брата из уст незнакомого человека.

Она внимательнее всмотрелась в отчасти скрытое козырьком лицо. Оно показалось ей смутно знакомым.

– Мы с вами уже где-то встречались. Вы ведь Штефан…

– Да. – Мужчина тревожно осмотрелся по сторонам, будто ждал, что его сейчас схватят. – Я товарищ вашего брата.

– Вы что-нибудь знаете о нем?..

– Потому-то я и рискнул с вами заговорить. До меня дошло по нашим каналам, что Якоб сейчас в тяжелом положении.

– В каком смысле?

– Он тяжело болен.

– Насколько тяжело?

– Больше я ничего не знаю. – Он собрался идти.

– Не уходите.

– Мне пора. Нельзя, чтобы нас увидели вместе. Кроме того, что я сказал, больше мне ничего не известно. – С этими словами он скрылся в толпе.

Вечером мама умоляла отца отпустить ее навестить дядю Якоба в концентрационном лагере. Поговорить без посторонних ушей в нашем новом жилище было негде, так что мы с Хильди прекрасно слышали каждое слово, произнесенное за матерчатой стенкой родительской спальни.

– Ты в самом деле собралась в Дахау? Или просто не соображаешь, что говоришь? – вопрошал отец.

– Мой брат болен. Ему надо помочь.

– Кто бы ни поехал туда, ты или я, это будет не помощь, а самоубийство. Нас прикончат у первого ряда колючей проволоки.

– Но что-то же надо делать, – наставала мама. – Невозможно и дальше терпеть эту проклятую неизвестность, сидеть сложа руки и смотреть, как все катится в тартарары.

– Если станем наводить справки, мы навлечем на себя подозрения. Тебе хочется на допрос в гестапо?

– Если понадобится, могу и на допрос.

– Понадобится для чего? Понимаю, тебе дорог твой брат. Он всем нам дорог. Но ведь даже если мы что-то узнаем, сделать для него мы все равно ничего не сможем. Нельзя же рисковать всем на свете ради обрывков бесполезных сведений.

– Они не бесполезные. Мне нужно убедиться, что он жив-здоров. Кроме него, у меня больше нет родных.

– Послушай. Уверен, он бы сам не захотел, чтобы ты ехала в Дахау или как-то еще подвергала опасности себя и детей.

– Говори, что хочешь, но я все равно узнаю, что с ним делается.

– Ребекка…

– И пускай меня арестуют. Что это за страна, где тебя могут схватить просто за то, что ты задала вопрос? И вообще, какая разница…

Слезы не дали ей договорить. Отец сразу сбавил тон и попытался ее успокоить.

– У меня есть один знакомый в полиции, мы с ним вместе были на фронте. Я его уже тысячу лет не видел, но все равно могу сходить спросить, вдруг он может что-нибудь про Якоба разузнать. Он, даже если откажется помочь, уж точно никому о моей просьбе не расскажет.

На следующий день отец отправился на встречу со своим знакомым по фамилии Лутц, больше двадцати лет прослужившим в полиции Берлина. Столичная полиция подчинялась нацистским властям, но при этом сохраняла некоторую самостоятельность, а многие ее сотрудники, в том числе Лутц, не состояли в Национал-социалистической партии. Вечером отец рассказал, что Лутц обещал навести справки, предупредив, однако, что на это понадобится пара дней. Меня поразило, какая крепкая дружба связывает отца с его фронтовыми товарищами. И сразу захотелось узнать, не был ли Лутц третьим оставшимся в живых солдатом со снимка, который я видел у Графини.

Несколько дней от Лутца ничего не было слышно, а в ночь с пятницы на субботу к нам в дверь постучали. Я уже лежал в постели у себя в подвале, но прекрасно слышал и сам стук, и то, как наверху из-за него переполошились родители. Будильник на тумбочке у кровати показывал час ночи. Я тут же бросился наверх. Родители, не зажигая света, притаились у себя в спальне. Хильди съежилась на кровати между ними. Снова раздался стук.

– Не открывай, – шепнула мама отцу. – Давай притворимся, что мы спим и ничего не слышим.

– Это вряд ли за нами. Эсэсовцы бы знаешь как в дверь молотили. Или, скорее, без стука взяли бы и высадили ее. Сиди здесь, я пойду посмотрю.

Отец завязал пояс халат и пошел открывать.

– Guten Abend, Зигмунд, – произнес незнакомый голос, когда отец отворил дверь. – Прости, что так поздно, но раньше меня могли увидеть.

– Ничего страшного, Лутц. Войди.

– Свет, наверно, лучше не зажигать, – сказал Лутц. – А то вдруг соседи решат, что у тебя тут подпольное собрание.

– Да-да, конечно, – согласился отец. – Давай, заходи.

В темноте он проводил Лутца в кухню, а там зажег настольную лампу, свет которой с улицы не был виден. Мама тоже надела халат, и мы втроем присоединились к отцу с Лутцем. Тот оказался высоким и грузным седеющим человеком в форме полицейского.

– Guten Abend, фрау Штерн, – сказал он и представился: – Дольф Лутц.

Он с легким поклоном протянул маме руку.

– Guten Abend, – ответила она и пожала ему руку.

– Простите за поздний визит. Как я уже сказал вашему мужу, я не хотел, чтобы соседи что-нибудь заподозрили.

– Конечно, – сказала мама.

– У тебя красивые дети, Зигмунд, – сказал Лутц, кивнув в нашу с Хильди сторону.

– Спасибо, – отозвался отец.

– Боюсь, ты бы не хотел, чтобы они услышали то, что мне сейчас придется вам сказать.

– У нас тут нет стен, – сказала мама. – И секретов друг от друга не бывает.

– Понятно, – сказал Лутц и тяжело вздохнул. – Новости у меня плохие. На той неделе ваш брат скончался.

 

Вкус крови

Едва Лутц это произнес, мама пронзительно вскрикнула, как будто получила удар ножом. У нее подкосились ноги, но папа успел подхватить ее под руки. Вместе с отцом мы осторожно усадили маму на стул. Спрятав лицо в ладонях, она зашлась в рыданиях, протяжных и глухих, поднимавшихся из самой глубины груди. Я испугался, что маму могут услышать снаружи, но и речи не могло быть о том, чтобы попросить ее вести себя тише. Лутц стоял, растерянно потупив взгляд.

В конце концов мама сумела произнести сквозь слезы:

– Как?

– Подробности я выяснить не смог, – ответил Лутц. – А по официальной версии, он умер от дизентерии.

– От дизентерии?

– Да. И я вам глубоко сочувствую.

– Разве здоровый молодой мужчина может умереть от дизентерии?

– Что такое дизентерия? – встряла с вопросом Хильди.

– Это когда сильно болит живот и все время понос, – объяснил отец.

– Мне пора идти, – сказал Лутц.

– Да-да, конечно, – сказал отец. – Я провожу.

Лутц неловко кивнул маме и вслед за отцом направился к выходу. Хильди тихонько всхлипывала, свернувшись у мамы на коленях. Проводив ночного гостя, отец вернулся на кухню и положил руку маме на плечо.

– Ребекка… Мне ужасно жаль.

– Ты знаешь, а он действительно во все это верил.

– Во что верил?

– В коммунистические бредни про то, что все люди – братья и что рано или поздно наступят райские времена, когда у всех трудящихся всего будет поровну и вдоволь. Для него это было больше, чем просто политическая теория. Он в это по-настоящему верил.

– Да, я это знаю, – согласился отец. – Карл, Хильди… Идите, пожалуйста, спать. Уже очень поздно.

Мама поцеловала Хильди в макушку, та слезла с материнских коленей и пошла к себе. Я, поцеловав маму, спустился в подвал.

– Зиг, надо отсюда уезжать, – донеслись до меня сверху мамины слова.

– Конечно, – тихим голосом отвечал ей отец. – Конечно.

Только позже ночью, лежа в темноте у себя в сыром подвале, я окончательно осознал, что дяди Якоба больше нет. Мне было трудно поверить, что я больше никогда не услышу его заразительного смеха. Что мы с ним не посмотрим вместе ни одного американского вестерна. Что без него некому больше называть меня ковбоем. Что дядя Якоб, который так горячо поддерживал мое увлечение боксом, так и не увидел меня на ринге.

На следующий день мне предстояло выступать в Молодежном центре Формана в западной части города. Это было не официальное соревнование, а скорее серия показательных боев, которую Молодежный центр устраивал для своих членов. Неблих, мой секундант, когда мы с ним встретились утром, сразу заметил, что я чем-то сильно огорчен. Обычно мы с ним шутили и дурачились, чтобы снять напряжение перед боем, но на это раз мне было не до шуток.

– Ни-ни-ничего не случилось? – спросил он.

– Все в порядке, – бросил я в ответ.

– А по-моему, те-те-тебя что-то тре-тре-тревожит.

– Чему бы, интересно, меня тревожить? – сказал я, но тон, каким я это произнес, выдал меня с головой.

У было меня полно поводов для тревоги. Я был евреем, живущим в нацистской Германии. Меня исключили из школы и разлучили с любимой девушкой. Моего отца лишили возможности законным образом зарабатывать на жизнь, мою семью выгнали из квартиры. Я обитал в сыром подвале, а родители и сестра – у меня над головой, в одной-единственной разделенной простынями комнате, где нельзя ни на минуту остаться одному. Мой герой Макс Шмелинг пропадал в Америке ради шанса выступить против Джо Луиса и Джимми Брэддока. А любимого моего дядю только что убили в лагере просто потому, что он красный, или потому, что еврей, или за то и другое вместе.

– Ли-ли-лишняя тревога пе-пе-перед боем ни к чему, – сказал Неблих. – Слегка ра-ра-разозлиться – это бывает даже по-по-полезно. А от тре-тре-тревоги и нервов можно на-на-наделать ошибок.

– Ты сам-то когда последний раз на ринг выходил?

– Да-да-давно.

– Вот и помолчи, ладно?

Я тут же пожалел, что огрызнулся на Неблиха, который этого совсем не заслужил. Но поднимавшаяся во мне злость скоро не оставила места сожалениям.

В тесном спортивном зале, сгрудившись возле ринга, дожидались своей очереди человек тридцать парней. Стоя с ним в толпе, я изнывал от нетерпения и одну за другой по очереди напрягал мышцы рук, будто устраивал им перекличку перед скорой атакой.

Поднявшись наконец на ринг, я весь собрался и напружинился, как изготовившийся к броску лев. Моим противником был мускулистый голубоглазый блондин по фамилии Клигерман; на фоне розовой кожи на голове его волнистые светло-соломенные волосы казались почти белыми. Он состоял в гитлерюгенде, его боксерские трусы украшала вышитая красными нитками свастика. Раньше я не обращал внимания на то, с кем мне выпадало драться, но в этот раз арийская внешность Клигермана вызывала у меня непреодолимое отвращение. Он был именно тем нацистом, какой был мне нужен, чтобы выместить на нем всю свою ярость.

Как только прозвенел гонг, я очертя голову бросился в атаку и обрушил на Клигермана неистовый шквал ударов. Но противник оказался силен, крепкие кулаки и длинные руки помогли ему отразить почти все мои удары. Сам он при этом достал меня сильным джебом и, когда я раскрылся после неудачного кросса справа, нанес мощный правый апперкот под ребра, от которого у меня перехватило дыхание.

Невзирая на боль, я продолжил атаковать. Один за другим два моих удара пробили его защиту и достигли цели. Под непрерывной серией – джеб, джеб, апперкот, джеб, затем кросс, джеб и апперкот – Клигерман попытался отступить в дальний угол, но я плотно наседал и не давал ему ни секунды передышки. Один из моих апперкотов угодил ему в челюсть. Клигерман резко дернул головой и прикусил верхнюю губу – из уголка рта показалась тоненькая красная струйка. Тут я впервые понял, что такое «вкус крови». Едва я почувствовал его, у меня чаще забилось сердце, мне неудержимо захотелось, чтобы кровь лилась еще и еще. Мозг переключился в первобытный режим, превратив меня не то в лесного хищника, не то в почуявшую свежую кровь акулу. Я с новой силой накинулся на Клигермана и при этом целил только в голову, чтобы сильнее раскровянить ему губу, а если повезет, пустить кровь из носа или до крови рассечь бровь. Единственное, что мне было нужно, – снова и снова ощущать вкус крови.

Воспользовавшись тем, что я совсем забыл о защите, Клигерман нанес несколько увесистых ударов, но мне они были что слону дробина. От ярости и азарта я почти не чувствовал боли и знай себе самозабвенно молотил кулаками. Мало-помалу противник окончательно выдохся, опустил руки и уже почти не сопротивлялся. Я ударил еще несколько раз, и Клигерман наконец пошатнулся и плюхнулся задницей на пол. Он сидел, смешно расставив в стороны ноги, и, остекленело глядя перед собой, рукой в перчатке растирал по лицу кровь. Я рвался продолжить избиение, а для этого нужно было, чтобы он встал на ноги.

– Вставай! – кричал я. – Поднимай свою тупую задницу и дерись! Schnell!

– Хватит, отойди, – вмешался рефери.

Он оттеснил меня от поверженного врага и, склонившись над ним, начал отсчет. Досчитав до десяти, рефери поднял мне руку.

И только тут я заметил, с каким восторгом немногочисленные зрители нашего неравного боя встретили его финал. Грудь у меня ходила ходуном, каждый шумный, глубокий вдох требовал отдельного усилия. А тело при этом словно сдувалось и никло от того, что из него сквозь все поры улетучивалась ярость.

Я нашел взглядом Неблиха. Он неодобрительно качал головой и всем своим видом говорил то, что мне и без него было понятно: проделанное мною только что на ринге не имело ни малейшего отношения к благородному искусству бокса и целиком сводилось к примитивной жестокости.

А потом я увидел его. Прямо позади Неблиха среди других мальчишек стоял Герц Динер, мой заклятый враг из «Волчьей стаи». Когда мы с ним встретились взглядами, я попытался понять выражение его лица. Что было в нем? Растерянность? Страх? Не знаю. Но он точно больше не видел во мне Мальчика-Писсуара.

Я при виде Герца был потрясен не меньше, чем он при виде меня. До сих пор никому из моих знакомых из мира бокса в голову не приходило, что я еврей. Теперь же мне грозило разоблачение.

Сделав вид, что не заметил Герца, я вылез за канаты и торопливо подошел к Неблиху.

– Ты что там вы-вы-вытворял? – начал выговаривать мне он. – Твое счастье, что он бо-бо-боец неважный, а то бы тебе так до-до-досталось…

– Идем, – прервал его я и быстрым шагом направился к выходу.

При этом я отчетливо ощущал, как Герц Динер буравит мне взглядом спину.

 

Бой

Макс тем временем был в Нью-Йорке, где готовился сразиться с Джо Луисом на стадионе «Янки». Этом бой имел огромное значение для Макса, всеми силами стремившегося вернуть себе титул чемпиона мира в супертяжелом весе. Победив, он стал бы главным претендентом на бой за чемпионскую корону против Джимми Брэддока. Поединка Макса Шмелинга с Джо Луисом с нетерпением ждала вся Германия. Немецкая пресса писала о Максе чуть ли не каждый день, газеты и журналы посвящали ему пространные биографические очерки, рассказывали о его режиме тренировок, детально обсуждали, какой тактике и стратегии стоит следовать Максу, чтобы наверняка одержать верх над Луисом. В преддверии боя по радио периодически напоминали: «На каждом германском гражданине лежит святая обязанность прослушать радиотрансляцию поединка, в котором Макс Шмелинг отстоит белую расу перед лицом негритянского посягательства». А газеты извещали своих читателей, где и в какой компании намерены слушать трансляцию выдающиеся сыны Германии.

Жену Макса, Анни Ондру, пригласили к себе домой министр пропаганды Геббельс и его супруга Магда. Гитлер, который во время боя должен был находиться в пути, лично приказал инженерам обеспечить безупречную работу радиоприемника в его персональном железнодорожном вагоне. Специальным распоряжением нацистских властей ресторанам и барам было позволено не закрываться до глубокой ночи, чтобы посетители могли коллективно следить за ходом исторического поединка и болеть за своего соотечественника. Когда в десять вечера по Нью-Йорку и в три часа утра по германскому времени ударил гонг, тридцать миллионов немцев, затаив дух, прильнули к приемникам.

У членов Берлинского боксерского клуба предстоящий бой вызывал даже больший ажиотаж, чем у среднестатистических немцев. Воржик по этому случаю продемонстрировал не очень-то свойственную ему широту души и позвал всех желающих послушать трансляцию из Нью-Йорка к себе в клуб. С помощью Неблиха он водрузил на один из помостов собственный громоздкий радиоприемник, а вокруг расставил старые деревянные складные стулья. От своих щедрот Воржик даже выставил для слушателей бочонок пива, а на закуску – несколько больших блюд с бретцелями и сваренными вкрутую яйцами. Родители разрешили мне вечером пойти в боксерский клуб, но заставили дать слово, что я останусь там до утра. Ходить ночью по улицам, по их мнению, мне не стоило.

Перед началом трансляции члены клуба, столпившись у приемника, увлеченно спорили о возможном исходе боя. Воржик находился в приподнятом расположении духа, но при этом слегка нервничал и непрерывно жевал потухшую сигару. Где-нибудь еще за высказанные вслух сомнения в победе Макса его бы обвинили в недостатке патриотизма, но в клубе Воржик мог не таиться.

– В первых раундах Максу хорошо бы вести себя поосторожнее, – говорил он. – А то от этого Луиса всякого можно ждать.

– Правая у Макса сильнее, чем у Луиса, – вставил свое слово Йохан.

– Да, но это единственное его базовое преимущество, – возразил Воржик.

– То есть, по-твоему, победит Луис? – спросил кто-то еще из боксеров.

– Этого я не говорил, – сказал Воржик, раскуривая окурок сигары. – Но подумайте сами. Луис на восемь лет моложе Макса. А в боксе восемь лет – это очень много. А еще он на четыре сантиметра выше и на два килограмма тяжелее. У него больше размах, шире грудь, толще бицепсы и предплечья, мощнее бедра, икры и щиколотки. Если вам этого мало, напомню: Луис ни разу не бывал в нокауте. Ни разу.

Большинство боксеров слушали и кивали. Слова Воржика задели только партийного национал-социалиста Вилли.

– Ты так говоришь, Воржик, будто не веришь, что белый человек всегда побьет черного, – сказал он с вызовом. – Немцам нельзя сомневаться, что Макс победит. Мы должны быть в этом едины.

– Слушай, это же бокс, а не политика, – остановил его Воржик. – А в боксе главное не вестись на то, что сам же навыдумывал. Мы все тут знаем, что Макс умнее и опытнее, а это на ринге дорогого стоит. Но раунде на шестнадцатом мозги уже ничего не решают, и верх берут крепкие мускулы и выносливое сердце.

– Я слыхал, на бой половина билетов не продана. Все потому, что евреи в Нью-Йорке объявили ему бойкот, – сказал один из боксеров.

– А я слыхал, что евреи хотят Максу перед боем какой-то отравы подсыпать, чтобы он прямо в первом раунде и свалился, – добавил другой.

– Ага, так и есть, – насмешливо согласился Йохан. – И его еврей-импрессарио наверняка со всеми этими гадами заодно, потому что тоже хочет, чтобы его боксер проиграл.

– От этой компашки всякого можно ждать, – буркнул Вилли.

Я в связи с нью-йоркским поединком испытывал смешанные чувства. Безусловно, я желал Максу победы. Но с другой стороны, где-то в глубине души мне хотелось, чтобы Луис отправил его если и не в нокаут, то хотя бы в нокдаун. Это показало бы всему миру, что «низшие» расы вроде негров и евреев на самом деле не такие уж и низшие.

Перед самым началом боя Неблих обошел всех собравшихся в клубе и налил каждому по полной кружке пива. Мне было уже почти семнадцать, и большинство моих ровесников уже вовсю пили пиво, но я, с тех пор как начал тренироваться, настрого запретил себе любой алкоголь. На этот раз я все-таки пригубил из кружки; один маленький глоток мгновенно разлился по всему телу, от него приятно зашумело в голове. Неблих уселся рядом и чокнулся со мной кружкой.

– Думаю, Макс по-по-победит в десятом раунде, – сказал он. – Уложит его у-у-увесистым справа.

За ревом трибун нам лишь с трудом удавалось расслышать, что говорит Арно Хеллмис, комментировавший бой по-немецки.

– И вот ударил гонг. Бой века начался, – объявил он.

Когда в первом раунде Луис провел удачную серию ударов, собравшиеся у приемника болельщики стали готовиться к худшему.

– Ударом правой Луис снова попадает Максу в голову, – ужаснулся Хеллмис. – У Макса уже появляются синяки под глазами.

– Боже мой, он и двух раундов не выстоит, – простонал Йохан.

– Помолчи! – одернул его кто-то из слушателей. – А то еще накаркаешь.

Во втором и третьем раундах Луис продолжал изводить Макса сокрушительными джебами. У Макса сильно кровоточило лицо. Казалось, еще чуть-чуть – и он спасует перед противником, который был и моложе, и сильнее его.

– Макс отважно сопротивляется, – вещал Хеллмис, старательно убеждая слушателей, что еще не все пропало. – Но беда в том, что Луис дерется не как человек, а как дикий зверь. Цивилизованному спортсмену, такому как Макс, трудно что-либо противопоставить его варварскому, хаотическому напору. За все три раунда Макс так и не нанес противнику ни одного по-настоящему чувствительного удара.

Члены Берлинского боксерского клуба мрачно потягивали пиво, дожидаясь, когда же кумир хоть чем-то их порадует. Скоро приуныл и Хеллмис – даже ему не приходило в голову, за что бы еще похвалить откровенно слабое выступление Макса.

Но в четвертом раунде Луис наконец допустил оплошность – после джеба слишком низко опустил левую руку.

– Макс наносит мощный удар правой! – радостно встрепенулся Хеллмис. – И еще раз! Снова удачно! Два правых кросса в челюсть совершенно оглушили негра. Луис выглядит растерянно, как мальчишка, заблудившийся в большом городе. Еще один мощный правой в голову… И что я вижу! Вы не поверите, друзья: Луис падает! Он на полу! Негр в нокдауне! Впервые за свою карьеру! Ему довольно быстро удается встать, но уже можно не сомневаться: Макс только что переломил ход боя в свою пользу!

Болельщики порадовались вместе с радиокомментатором и налили себе еще пива. От выпитого на голодный желудок я словно одеревенел, зато в голове хороводом кружили яркие картинки нью-йоркского поединка. Слова Хеллмиса сплетались в моем воображении в живые образы, я отчетливо видел, как Макс в своих фиолетовых трусах все решительнее и опаснее наступает на Луиса. Каждый удачный удар Макса люди вокруг встречали ликованием, смеялись, аплодировали, хлопали друг друга по спине.

За следующие восемь раундов боя противники здорово изувечили друг друга. У Макса полностью заплыл левый глаз, была разбита губа, в перерывах между раундами секундант полотенцем утирал ему лицо от стекавшей ручейками крови. Но при всем при том напора Макс не сбавлял – уж больно ему хотелось, одолев Луиса, потягаться за чемпионский титул.

Луис явно держался из последних сил, двигался неуверенно, как во сне. В какой-то момент, то ли от отчаяния, то ли просто допустив от усталости ошибку, он нанес Максу запрещенный удар ниже пояса.

– Даже такие подлые трюки Луиса не спасут! – громко негодовал Хеллмис. – Он сам прекрасно это знает и только лишний раз доказывает нам, что у негров черная не только кожа, но и душа!

Наконец, в двенадцатом раунде блестящей комбинацией ударов Макс послал Луиса в нокаут.

– И опять противник повержен! – вскричал Хеллмис. – Он упал! Луис лежит на полу! Бой окончен! Аут! Aus! Aus! Aus! Aus! Aus! Aus! Aus! Макс – победитель! Он побил Джо Луиса!

Все, кто были в зале боксерского клуба, повскакали на ноги и с криками пустились в дикий пляс, обнимаясь и целыми крýжками заливая в себя пиво. Я бросился на шею Неблиху, он приподнял меня в воздух и прокричал, забыв про заикание: «Он победил!» Зал тем временем сотрясали овации.

Потом мы все вывалились на улицу и устремились к ближайшей пивной, самозабвенно скандируя: «Шмелинг! Шмелинг! Шмелинг!» Улицу заполнила ликующая толпа. В набитой до отказа пивной стоял несмолкаемый звон бокалов, публика, упоенная победой Макса, поднимала тосты в его честь и хором распевала песни.

Я уселся на длинной скамье между Йоханом и Неблихом, которые принялись наперегонки подливать мне пиво. Перед глазами у меня плыло, а язык отчаянно заплетался. Это чрезвычайно забавляло моих соседей по столу, и поэтому они больше старались меня напоить. Едва моя кружка пустела, кто-нибудь тут же наполнял ее, произносил тост за Макса и настаивал при этом, что из уважения к герою пить надо непременно до дна. Я с готовностью повиновался, и пиво с каждым разом все легче заливалось мне в глотку. Позабыв обо всем на свете, кроме объединявшей всех нас радости, я вдохновенно хлопал в ладоши и подпевал хоровым застольным песням.

Через час мне захотелось отлить. Я выкарабкался из-за стола и, пошатываясь, неверной походкой пошел в туалет. Только-толь- ко я расстегнул штаны и приступил к делу, рядом со мной у желоба-писсуара пристроился незнакомый мне пьяный болельщик.

– Мощный бой, скажи? – обратился он ко мне.

– Ja, – ответил я.

– Здорово негр огреб, будет теперь знать.

– Да, неплохо ему досталось.

– Жалко, сразу после негра Макс не навалял какому-нибудь, например, цыгану. Или, еще лучше, еврею! Чтобы за раз все ублюдочные расы на место поставить. Скажи?

Но тут я вдруг сообразил, что впервые в жизни не прячу от постороннего взгляда свой обрезанный член. С перепугу у меня свело внутренности, как от умелого удара в живот. Я торопливо запихнул член обратно в штаны, но справиться с неподатливыми пуговицами ширинки не успел – меня вывернуло прямо на стену и в протянувшийся во всю ее длину писсуар.

– Scheisse! – воскликнул парень, отпрыгнув назад, чтобы не попасть под брызги.

Я оперся рукой о стену и решил было, что все позади. Но ошибся: мгновение спустя меня снова стошнило – на этот раз рвота угодила мне на рубашку и на пол туалета.

– Эй, приятель, ты как? – спросил невольный свидетель моих конвульсий, отходя на всякий случай подальше.

– Нормально, – пробормотал я в ответ.

Совершив некоторое усилие, я сумел оторваться от стены. Когда ко мне вернулась способность худо-бедно соображать, я понял, что не помню, успел ли спрятать член и застегнуться. Я пощупал ширинку: она была застегнута только наполовину, но наружу ничего лишнего не торчало. Вокруг нее было мокро, из чего я заключил, что впопыхах обмочил штаны. В следующее мгновение у меня подкосились ноги, и я повалился на пол. Стены, потолок, лоток писсуара – все полетело кувырком, а потом погрузилось в непроглядную тьму.

Придя в себя, я не сразу понял, где нахожусь. Главное, я не валялся на полу в туалете, где, как мне смутно помнилось, я потерял сознание. Когда наконец получилось сфокусировать взгляд, до меня дошло, что я лежу на кушетке в раздевалке Берлинского боксерского клуба.

Через какое-то время в раздевалке появился Неблих. Он принес несколько складных стульев, в сложенном виде составил их у дальней стены, и, заметив, что я открыл глаза, ехидно меня поприветствовал:

– До-до-доброе утро, герр Штерн!

Я попытался было сесть, но не удержал тяжеленной, словно налитой свинцом головы и упал обратно на спину. Меня отчаянно мутило. В горле, в носу и во рту стояла кислая вонь.

– Который час? – спросил я.

– Около десяти.

На полу рядом с кушеткой кучей валялись мои перепачканные вещи, в том числе нижнее белье. Я быстро ощупал себя и понял, что под простыней я совершенно голый.

– Это ты меня сюда притащил?

– Я. Идти ты был не в со-со-состоянии.

– А раздел… в смысле, как я оказался без одежды и на этой кушетке?

– Я был тебе вместо ма-ма-мамочки, – засмеялся Неблих. – Только разве что ко-ко-колыбельную не спел. И на ночь не по-по-поцеловал. – Он заметил, с каким выражением я смотрю на свою сваленную на полу одежду. – Ты был ве-ве-весь в рвоте и к тому же об-об-обмочился. Короче, выступил не лучшим образом.

По поведению Неблиха невозможно было понять, заметил он, что я обрезан, или нет. Даже если заметил, виду он не подавал и продолжал себе расставлять вдоль стенки складные стулья. Закончив со стульями, Неблих достал из своего шкафчика старую фуфайку и тренировочные рейтузы.

– Держи. Наряд ве-ве-великоват, но так от тебя хотя бы сортиром во-во-вонять не будет, – сказал он и вышел из раздевалки.

Я быстренько натянул штаны, относительно надежно спрятав в них свою тайну.

 

Какой Макс – настоящий?

На родину Макс возвращался национальным героем. Через океан он путешествовал на дирижабле «Гинденбург», самом большом летательном аппарате в мире, гордости воздушного флота нацистской Германии. На летном поле во Франкфурте Макса встречала многотысячная толпа, радиостанции вели прямой репортаж о его прибытии. Все без исключения газеты и журналы страны публиковали портреты Макса и описания выигранного им исторического поединка. Его лицо и автограф в считанные дни украсили всевозможные товары, продававшиеся в разных странах Европы, – от его любимого сорта миндаля до воротничков и машинного масла. Макс выкупил права на прокат в Германии фильма про свой бой с Луисом, который триумфально, с рекордными сборами прошел по всей стране под названием «Победа Шмелинга – победа Германии».

Первым зрителем фильма стал сам Гитлер. Он, не отрываясь, посмотрел картину от начала до конца, бурно реагируя на каждый удачный удар Макса, который во время сеанса сидел на соседнем с ним кресле. Все члены нацистской верхушки набивались к Максу в друзья, и он, по всей видимости, охотно принимал их дружбу. В газетных отделах светской хроники то и дело появлялись проиллюстрированные снимками заметки о том, как Анни с Максом совершенно по-свойски ужинали то с Гитлером, то с четой Геббельсов.

Нацистская пресса изо всех сил внушала читателям, что победа Макса доказывает превосходство арийской расы. Спортивные журналисты и авторы карикатур изображали Луиса или трусом, или дикарем, а Макса – великим и благородным тевтонским воином. Макс даже написал предисловие к книге некого Людвига Хайманна «Немцы чают славы, а не денег: бокс как расовая проблема». Экземпляр этой книжки попался мне в раздевалке Берлинского боксерского клуба. Я открыл ее наугад и прочитал первый попавшийся кусок:

Трусоватые по своей природе, евреи не слишком стремятся в боксеры, зато наперебой лезут в промоутеры и импресарио. В этих амплуа находят применение их природные задатки мошенников и деляг.

Эти слова возмутили меня даже больше, чем обычная нацистская пропаганда. Ведь любой, кто серьезно интересуется боксом, прекрасно знал, что среди боксеров-профессионалов полно евреев. Главная мысль Хайманна заключалась в том, что истинные германцы добывают себе на ринге честь и славу, а евреи, как и представители прочих неполноценных народов, дерутся исключительно ради заработка. В предисловии Макс сделал несколько дежурных комплиментов автору и призвал немецких юношей активнее заниматься боксом. Про антисемитские рассуждения Хайманна Макс не упомянул ни словом, однако своим предисловием он, бесспорно, поддержал их распространение.

Я так зачитался, что не заметил, как в раздевалке появился Йохан.

– Можешь взять почитать, – сказал он, напугав меня до полусмерти.

– Что? – спросил я, торопливо захлопнув и отложив в сторону книгу.

– Книжку, – сказал он. – Она моя. Если хочешь, бери.

Я не ожидал, что хозяином книги окажется Йохан – откуда мне было знать, что он тоже нацист? Моим первым порывом было сказать, что, мол, спасибо, не хочу. Но Йохану могло показаться подозрительным: как это так, меня не заинтересовала книжка про бокс.

– С удовольствием, – сказал я и снова взял книгу.

– Но только, по-моему, читать ее – только зря время тратить, – сказал Йохан. – Я думал, она про стратегию и тактику боя, а оказалось, там одна нацистская пропаганда. Вот если бы рефери позволил ею противника огреть – тогда бы от нее хоть какой-то толк был.

Йохан хохотнул собственной шутке, закончил переодеваться и пошел в зал. Мне, с одной стороны, приятно было узнать, что Йохан все-таки не подался в нацисты. С другой, книжка навеяла новые неприятные мысли о Максе. Я взял ее домой и за ночь прочел от корки до корки. С каждой перевернутой страницей во мне крепла злость – и решимость когда-нибудь своим примером доказать, что еврей запросто может стать чемпионом Германии по боксу.

Знаменитость национального масштаба, Макс был повсюду нарасхват, поэтому времени на тренировки в Берлинском боксерском клубе у него не оставалось. Я очень давно его не видел и даже начал подозревать, что с нашей первой встречи он успел сильно измениться. Что, если, окруженный вниманием Гитлера и Геббельса, Макс превратился в стопроцентного нациста? Или же он все-таки остался тем прежним Максом, который дружил с моим отцом? Максом, который позировал запрещенным художникам-авангардистам. У которого был импресарио-еврей. Который когда-то сказал, что на ринге все равны независимо от национальности и цвета кожи.

Каким же был Макс на самом деле? Я со страхом думал о том, что будет, когда он снова появится в клубе. Вдруг он откажется тренировать меня, потому что ему известно, что я еврей? Публично разоблачит и заставит покинуть клуб? Или, может быть, мы больше никогда его в клубе не увидим, потому что и клуб, и мы все для него – давно пройденный этап.

Тем летом в Берлине прошли Олимпийские игры. За несколько недель до их начала власти постарались ликвидировать все видимые признаки государственного антисемитизма. Случаев насилия в отношении евреев стало меньше, вместо антисемитских пропагандистских плакатов по городу развесили рекламу грядущей Олимпиады. С дверей ресторанов и гостиниц исчезли таблички «Евреям вход запрещен». В результате иностранным журналистам, которые съехались в Берлин освещать игры, практически не попадалось на глаза свидетельств того, что на самом деле происходит в стране.

В газетах тем временем по-прежнему изо дня в день появлялись фотографии Макса в компании привечавших его высокопоставленных национал-социалистов. В моем представлении все это выглядело так, будто Макс и город Берлин движутся в двух прямо противоположных направлениях: немецкая столица стыдливо скрывала все, что могло уличить ее в расизме и антисемитизме, тогда как Макс уже открыто демонстрировал свои нацистские симпатии.

Во время Олимпиады на спортивных страницах берлинских газет Макса потеснили герои немецкой сборной: гимнасты Альфред Шварцман и Конрад Фрей, завоевавшие по три золотые медали каждый, и легкоатлет Лутц Лонг. Лонг завоевал серебряную медаль в прыжках в длину, но больше всего прославился тем, что помог своему сопернику Джесси Оуэнсу, негру из штата Алабама. Когда Оуэнсу из-за заступа не засчитали две первые попытки, Лонг посоветовал американцу начинать разбег на шаг дальше от прыжковой ямы. Тот последовал совету и выиграл золото.

Гитлер рассчитывал, что олимпийские соревнования – так же как бой между Шмелингом и Луисом – подтвердят превосходство арийской расы. Но расчеты фюрера не оправдались. Джесси Оуэнс стал четырехкратным чемпионом берлинских Игр, победив в прыжке в длину, в беге на 100 и на 200 метров и в эстафете 4 по 100 метров. Гитлер, лично поздравлявший всех победителей, Оуэнса поздравлять отказался и покинул стадион до начала церемонии награждения. И тем не менее немецким спортивным журналистам пришлось восторгаться достижениями негра, Оуэнса повсюду встречали как знаменитость, болельщики не давали ему прохода, требовали автографы и пытались с ним сфотографироваться.

За день для окончания Олимпиады к нам в галерею доставили толстый конверт. Он был адресован моему отцу, отправителем значился Макс. Что было в конверте, оставалось только гадать. Сгорая от нетерпения, я дождался, пока отец его вскроет, – там оказались два билета на Олимпийские игры и короткая записка:

«Дорогой Зиг, – прочел отец вслух. – Я подумал, отчего бы вам с Карлом не посмотреть соревнования последнего дня, а потом – церемонию закрытия. Места хорошие, поболейте с них за Германию. С наилучшими пожеланиями, Макс».

У меня бешено заколотилось сердце. Болеть или не болеть за Германию – это мы еще посмотрим, но пойти на стадион мне хотелось до смерти. Прислав билеты, Макс мгновенно вернул себе прежнее мое расположение. Отец тем временем задумчиво переводил взгляд с записки на билеты и обратно.

– Билеты. Красота. Именно они нам сейчас нужнее всего, – сказал он с горькой усмешкой, но его тут же, судя по выражению лица, посетила счастливая мысль. С билетами в руках он подошел к телефону и назвал девушке какой-то берлинский номер. – Guten Tag, герр Рольф. Это Зиг Штерн. – Пауза. – Действительно, давненько. Но послушайте, в моем распоряжении только что оказались два билета на Олимпийские игры. На завтра, на отличные места. Я подумал, вдруг вы захотите их купить. – Пауза. – Да-да, места просто потрясающие. – Пауза. – Мне самому они обошлись в два номинала. Если вас, например, не затруднит добавить процентов двадцать к тому, что уплатил я, думаю, мы могли бы договориться. – Пауза. – Wunderbar! Мой сын Карл сейчас же вам их принесет.

Я, стиснув зубы, наблюдал, как отец кладет билеты – мои билеты! – в чистый конверт и пишет на нем адрес. У меня в голове не укладывалось: как это так, он забрал мои билеты и, как ни в чем не бывало, кому-то их продал! Он что, не понимает, как много для меня – как и для любого – значит Олимпиада?

– На, отнеси герру Рольфу. И не забудь получить с него деньги.

Отец протянул мне конверт, но я его брать не стал.

– Это были мои билеты…

– Что? – нахмурился отец.

– Макс же написал…

– Может, ты думаешь, что билеты вкуснее и сытнее, чем хлеб? – взвился отец. – Сам-то хорошо устроился – знай себе кулаками на ринге машешь да картинки калякаешь вместо того, чтобы пойти деньги зарабатывать. А нам, между прочим, надо на что-то жить. Купить на всю семью еды намного важнее, чем тебе посмотреть, как бездельники в трусах носятся вокруг стадиона. Ты это понимаешь, Карл?

Я молчал.

– Ты это понимаешь? – Отец уже чуть не кричал.

– Да, понимаю, – буркнул я.

– Вот и отлично. Ступай.

Он сунул мне в руку конверт, отвернулся и занялся чем-то за письменным столом.

В первый момент я вознамерился ослушаться отца и пойти на соревнования, позвав с собой Неблиха. Но потом, как ни хотелось мне посмотреть на выступления олимпийцев, все-таки решил, что в нашем отчаянном положении делать этого не стоит. Мы всей семьей теснились в одной разгороженной простынями комнате и питались с каждым днем все хуже и хуже. Отец был действительно прав: билетами не наешься. Поэтому, невзирая на боль и разочарование, я отнес эти чертовы бумажки герру Рольфу.

 

Прощай, Кроха

Через неделю после окончания Олимпиады в витрины ресторанов и лавок вернулись таблички «Евреям вход запрещен», на газетных прилавках снова появился «Штурмовик» и другие оголтелые пропагандистские издания.

Я по-прежнему много и упорно тренировался, но каждый день выкраивал время на рисование. Обычно я садился за стол поздно вечером, покончив с делами и домашним заданием, и при свете свечи рисовал до тех пор, пока пальцы сами собой не разжимались от усталости.

Как-то раз у меня закончились черные чернила, и я зашел купить их в магазин герра Грюнберга, где не был уже несколько месяцев. Магазин было не узнать. Полки, когда-то ломившиеся от товара, опустели и покрылись пылью, из всего разнообразия товаров остались лишь несколько разновидностей блокнотов, немного кисточек и перьев.

Герр Грюнберг понуро сидел за прилавком и читал книгу на древнееврейском языке. Возле него на прилавке стояла корзина зеленых яблок и большая деревянная миска с куриными яйцами с коричневой скорлупой. В прежние времена герр Грюнберг вскакивал навстречу каждому покупателю, а меня, похоже, вовсе не заметил.

– Герр Грюнберг? – осторожно позвал я.

Он оторвался от книги и посмотрел в мою сторону рассеянным, остановившимся взглядом. Только наконец узнав меня, он посветлел лицом и медленно поднялся на ноги.

– Guten Morgen, Карл. Очень рад тебя видеть, – сказал он, пожимая мне руку. Его рука была холодной и слабой. – Давно я тебя не видал. Как дела у твоих родителей?

– У них все в порядке.

– Это хорошо. Передай им от меня привет.

– Обязательно передам.

– Ты рисования не бросил?

– Нет.

– Все еще хочешь стать карикатуристом?

– Да.

– Хорошо. Чем больше будет веселых картинок, тем лучше. А я что могу тебе предложить?

– Я хотел купить черных чернил.

– Тебе повезло. Чернила – из того немногого, что у меня еще осталось.

Он вышел из-за прилавка и подошел к ближайшей полке. Раньше она была уставлена плотными рядами бутылочек самых разных размеров и цветов. Сейчас на ней оставались два жалких пузырька.

– Тебе сколько нужно?

На самом деле я планировал купить несколько пузырьков, но мне вдруг стало совестно забирать у герра Грюнберга последнее.

– Вообще-то два. Но тогда у вас ни одного не останется.

– Не говори ерунду. Для того они тут и стоят, чтобы их купили.

– А вы сможете достать еще?

– Кто знает? – Он пожал плечами. – Из-за новых законов прежние поставщики не могут вести дела с евреями. Кое-что пока удается доставать, в основном через еврейские фирмы, но ведь и у них сейчас большие проблемы с поставками.

Он отнес пузырьки на прилавок и положил в маленький бумажный пакет. Я протянул ему деньги.

– Не хочешь купить яблоко? Или несколько яичек? Они свежие, только-только из деревни, от моего двоюродного брата.

Я видел, как износился его пиджак. С какой плохо скрываемой надеждой смотрели на меня его потускневшие, слезящиеся глаза.

– Да-да. Дайте мне, пожалуйста, одно яблоко.

– А еще одно для сестренки? Я же не дорого прошу – пфенниг за штуку.

Не то чтобы у меня были лишние деньги, но герру Грюнбергу этот второй пфенниг был явно нужнее, чем мне.

– Хорошо, возьму два, – сказал я и выбрал второе яблоко.

Обстановка магазина напомнила мне о Грете и том, как мы с ней здесь целовались. Я носил с собой в кармане подаренную ею подвеску в виде клевера и по-прежнему надеялся, что рано или поздно мы с ней будем вместе. Я хотел было спросить у герра Грюнберга, не заходила ли к нему Грета, но делать этого не стал. Он был так глубоко погружен в себя и настолько отрешен от происходящего вокруг, что, даже если бы она побывала в магазине, он бы этого, скорее всего, не запомнил.

Я уже собрался идти, когда герр Грюнберг положил руки мне на голову и с закрытыми глазами негромко пропел короткую молитву на древнееврейском. Сначала мне было неловко, но непонятные слова и простая мелодия подействовали на меня успокаивающе. У самого герра Грюнберга постепенно разгладились морщины на лбу, на губах заиграла улыбка, как будто слова молитвы несли ему утешение и даже, возможно, придавали сил.

Закончив, он открыл глаза и сказал:

– Это была Тфилат ха-Дерех, Дорожная молитва. Будь осторожнее на улице, Карл.

В галере, когда я туда вернулся, царила непривычная тишина. Обычно я уже с порога нашего тесного жилища знал не только, кто сейчас дома, но и кто чем занимается. Я позвал, но никто не ответил. Мне нужно было в туалет, который был у нас совмещен с ванной, но дверь туда оказалась заперта изнутри. Я постучал. Тишина. Тогда я постучал еще, погромче.

– Эй, кто там? – крикнул я.

– Я, Карл. Я принимаю ванну, – наконец ответила мне мама.

– Ты себя хорошо чувствуешь?

– Да, прекрасно.

Судя по голосу, это было не совсем так. Он казался усталым и неуверенным и словно бы доносился издалека. Я еще подождал под дверью, но, сколько ни прислушивался, расслышал только тихий всплеск – это мама пошевелилась в ванне.

С мыслью о том, что минут через десять надо будет постучаться еще раз, я направился к себе в подвал. Но за простынями-занавесками кто-то заплаканно шмыгнул носом.

– Хильди?

– Уходи.

– Я принес тебе яблоко.

– Не нужно мне яблока.

– Что-то случилось?

– Я сказала – уходи! Не хочу никого видеть.

Я заглянул за занавеску: Хильди растянулась на кровати, лицом в подушку. Рядом лежал раскрытый дневник. Услышав, что я не ушел, она поднялась на локте, захлопнула дневник и недобро посмотрела на меня сквозь очки.

– Я же сказала – уходи! Можно мне хоть иногда побыть одной?

– С мамой все в порядке?

– А сам как думаешь? Когда последний раз с ней все было в порядке?

– Ее что-то расстроило?

– Не знаю. Когда я пришла, она уже была в ванной. А теперь, пожалуйста, иди.

Тут я обратил внимание, что в комнате у Хильди отчетливо пахнет тухлыми яйцами, и осмотрелся по сторонам. На полу у кровати лежало ее пальто, обильно вымазанное липкой желтоватой жижей.

– Что с твоим пальто?

– Меня расстреляли в тире.

– В каком еще тире?

– Мальчишки из гитлерюгенда поджидали нас после уроков. Когда мы вышли из школы, они стали кидать в нас тухлые яйца и кричать, что, кто первый попадет в жидовку, тот выиграл.

– А что учителя?

– Они больше нашего напугались. Сказали только, чтобы мы бежали быстрее и берегли головы.

– Это ужасно, Кроха.

– Что «ужасно»? Да ты вообще не знаешь, каково это – когда всем сразу видно, что ты еврей.

– Мне тоже непросто приходится.

– Ты – другое дело. Тебя от немца не отличишь. А у меня нос, волосы, кожа – все еврейское!

– Ладно, детка, не все так плохо. Давай лучше я почитаю тебе про Кроху и Воробья. Ты же любишь. «Сдается мне, нас ждут приключения…» – начал я с надеждой, что она подхватит боевой клич.

– Тебе самому эти Кроха и Воробей еще не надоели? Это же для малышей. А мне, Карл, уже одиннадцать. Я уже, чтобы ты знал, не малыш. Но почему-то никто из вас этого не замечает.

Она была совершенно права. За последние несколько месяцев Хильди из маленького ребенка незаметно превратилась в почти что подростка. Щеки у нее опали, ноги и руки стали длинными и худыми, как у меня. Еще немного, и в ее детском облике начнут проступать женские черты.

– Я замечаю, – соврал я, сел рядом и тронул ее за плечо.

Она раздраженно отдернулась.

– Не ври. Ты ничего не замечаешь, кроме себя самого и своего дурацкого бокса.

– Это неправда…

– Помнишь, что за день был вчера?

– Вчера была среда. Какое отношение это имеет…

– Вчера был мой день рожденья.

У меня сжалось сердце. Как же мы могли забыть? Меня разобрала злость на себя самого и еще сильнее – на родителей. Так нельзя. Она же ребенок.

– Ой, Кроха, прости.

– Ничего, ничего.

– Давай устроим праздник…

– Не нужны мне ваши дурацкие праздники.

– Но Хильди…

– Мне вообще ничего не нужно. Только побыть в одиночестве. А здесь это невозможно.

– Если хочешь, можешь спуститься в подвал. Там ты будешь одна.

– Я не хочу в подвал, не хочу в идиотский закуток из простыней. Хочу жить в нашей старой квартире. И чтобы всё снова стало как раньше.

Она заплакала.

– Хильди, перестань, все в порядке…

Она вскочила с кровати.

– Ничего не в порядке. Карл! Я это отлично понимаю. И ты тоже понимаешь. И мама, и папа. Все это понимают.

Она бросилась прочь из комнаты и дальше, к входной двери.

– Хильди, постой! – крикнул я и побежал за ней.

Но было поздно: когда я выскочил на улицу, ее уже и след простыл.

Я вернулся в комнату Хильди. На столике у кровати, как и раньше, сидел Герр Морковка, но почти все остальные игрушки и детские штучки, наполнявшие ее прежнюю комнату, куда-то подевались. В этой комнате вообще было мало вещей, по которым можно было судить о ее обитателе. Я сел на кровать и, понимая, что делать этого, в общем-то, не стоит, раскрыл дневник. Его заполняли короткие стихотворения и мысли о жизни нашей семьи. Все вместе они складывались в рассказ о грусти и одиночестве, которые все сильнее одолевали Хильди. Одной из последних записей было стихотворение:

Лысая

Их мама звала «шоколадные кольца». Теперь же они – звенья ржавой цепи: Ужасные, бурые, тёмные, колются. А быть бы прямыми им, светлыми быть бы, То не за что было б меня ненавидеть. Вот если их напрочь отрезать совсем, Стать даже страшнее, чем думают все, Тогда меня, может, оставят в покое, Я буду невидимой, буду собою [43] .

Я закрыл дневник и бережно положил его обратно на кровать. До сих пор я даже приблизительно не догадывался, с какой непроходящей болью живет Хильди, как отвратительна самой себе она бывает. А еще меня поразило, какие зрелые и выразительные вещи она сочиняет. Сразу понятно, что пишет не маленький ребенок, а юный, по-настоящему талантливый автор. Кроху с Воробьем она, без всякого сомнения, давно переросла. В тот раз я впервые заметил, что с ее книжных полок куда-то подевалась коллекция комиксов с приключениями любимых героев. Но не могла же она в самом деле взять и выбросить их. Я проверил все ящики комода – там комиксов тоже не было. Только заглянув под кровать, я обнаружил их спрятанными под старыми свитерами и облегченно вздохнул: значит, в нынешней Хильди все-таки остается что-то от той, прежней маленькой девочки.

Я уложил свитера обратно на комиксы, подобрал с пола ее шерстяное пальто и отнес на нашу импровизированную кухню. Я долго тер его щеткой, которую то и дело споласкивал в ведре с водой. Яйца отчищались плохо, потому что часть жижи успела глубоко впитаться в шерстяную ткань и там, в ее толще, засохнуть. Управившись, как мог, я отнес пальто в комнату Хильди и положил на кровать.

Потом я подошел к ванной и постучал.

– Мама? Мама, у тебя все в порядке?

– Да, Карл, – еле слышно ответила она.

Я хотел рассказать маме про Хильди, но, судя по голосу, ей и так было не по себе. Мой рассказ мог окончательно выбить ее из колеи, поэтому я молча спустился к себе в подвал, по-прежнему злой на себя и на родителей.

В подвале я, стащив с себя рубашку, начал делать приседания и приседал до тех пор, пока не заболел пресс. Тогда я перешел к отжиманиям. Не знаю, сколько отжиманий я сделал. Я продолжал отжиматься, даже невзирая на то, что мышцы рук, плеч и груди дрожали от напряжения. Но потом онемевшие от боли руки подогнулись, я растянулся на полу и, совершенно измотанный, какое-то время лежал, прижавшись щекой к прохладным доскам пола.

Потом, собравшись с силами, я поднялся на ноги и посмотрелся в зеркало, которое собственноручно повесил на стенку возле кровати. Глядя на себя в зеркале, я впервые осознал, как сильно мое телосложение изменилось за последние несколько лет. Плечи стали шире и округлее, рельефные бицепсы и предплечья украсил узор вздутых вен, грудь и живот, словно панцирем, прикрывал не слишком толстый, но прочный слой мускулов. Глаза, смотревшие раньше загнанно и испуганно, выражали теперь непреклонную решимость. Даже прыщи прошли без следа. Но несмотря на избыток физической силы, я еще никогда не ощущал себя таким беспомощным от того, что не мог высушить слезы моей сестры.

Тем вечером я открыл пузырек купленных у герра Грюнберга чернил и попытался нарисовать историю про Кроху и Воробья, которая хоть немного порадовала бы Хильди. Но какие бы сюжеты я ни придумывал, все казались мне глупыми, избитыми и несмешными. Сколько бы ни брался за перо, каждый раз выходила никому уже больше не нужная ерунда.

 

Юношеское первенство Берлина по боксу 1937 года

– Отлично. На-на-наподдай еще. – Неблих придерживал рукой тяжелую грушу, а я, покряхтывая от напряжения, что было сил молотил по ней кулаками. Каждый свирепый апперкот отдавался болью в запястьях. – Те-те-теперь попробуй джебами.

Я переключился на джебы: левой, левой, правой, левой, левой, правой. А потом в другой очередности: правой, правой, левой, правой, правой, левой. Я бил снова и снова – пока не почувствовал, что у меня вот-вот отвалятся кулаки.

Тем временем к нам подошел Воржик. Он встал рядом с Неблихом, дожидаясь, пока мы закончим.

– Хорошо, за-за-заканчивай, – сказал мне Неблих.

Напоследок я пробил джеб слева и жесткий кросс справа. Груша потом долго раскачивалась после моего завершающего удара.

– Ты сегодня от-от-отлично выложился, – сказал Неблих, протягивая мне бутылку с водой.

– А придется выложиться еще больше, – сказал Воржик. – У тебя скоро соревнования.

– Соревнования?

– Ну да. Ты же, кажется, хотел выступить на юношеском первенстве?

В радостном недоумении я уставился на Неблиха: мне это точно не послышалось? Неблих улыбнулся и кивнул головой.

– Мы тебя на него заявили, – сказал Воржик.

Я рассмеялся и обнял Неблиха.

– Рано радуешься, Скелетик, – сказал Воржик. – Тебе придется драться с лучшими из лучших. Так что особо не расслабляйся.

– Я вас не подведу, – пообещал я и протянул Воржику руку. Он мне ее крепко пожал.

Из-за того, что Берлинский боксерский клуб считался исключительно взрослым, я участвовал в соревнованиях гораздо реже большинства моих ровесников. Но зато не потерпел в официальных турнирах ни одного поражения. На двухдневном Юношеском первенстве Берлина выступали лучшие в городе боксеры моложе восемнадцати лет. Именно ради участия в таком первенстве я и тренировался целых три года.

Бои проходили в Гессенском спортивном центре, расположенном в северной части города. Организаторы турнира рассчитывали, что Макс согласится стать его президентом, почетным конферансье или главным судьей, но он был слишком занят – слишком много времени отнимали у него дружба с влиятельнейшими национал-социалистами и хлопоты по организации чемпионского боя с Джимми Брэддоком. Хотя Макс и победил Джо Луиса, американские промоутеры хотели выпустить против Брэддока свою, американскую звезду. Немецкие спортивные журналисты рвали и метали, писали, что американцы не хотят, чтобы чемпионский пояс отправился в Германию. Макс много раз ездил на переговоры в Америку и уже почти целый год не показывался в Берлинском боксерском клубе.

За несколько дней до турнира я поинтересовался у Воржика, не беспокоит ли его, что Макс больше не приходит в его клуб. Воржик пожал плечами:

– Макс появляется и исчезает, когда ему заблагорассудится. Так всегда было и будет. Запомни, Скелетик, для Макса нет в жизни ничего важнее его самого. Иногда мне кажется, что именно благодаря этому он стал великим боксером. Но поэтому же на него никогда нельзя было положиться.

До сих пор ни от Воржика, ни от других членов клуба я не слышал хоть сколько-нибудь неодобрительных высказываний в адрес Макса. Сказанное же сейчас Воржиком живо перекликалось с моими усилиями понять, почему Макс так легко появляется в моей жизни и исчезает из нее, напрашиваясь на сравнение с бантиком на веревочке, которым дразнят котенка, чтобы в последний момент выхватить у него из-под носа.

В отличие от небольших залов, где мне случалось выступать до сих пор, Гессенский спортивный клуб оказался настоящим крытым стадионом с трибунами на несколько тысяч зрителей. Гул наполнявшей его разгоряченной толпы был слышен даже на улице. Когда мы с Неблихом и Воржиком вступили под его своды, у меня участился пульс и вспотели ладони. Центральное место в зале занимал помост с рингом, вокруг него выстроились несколько рядов складных стульев, а дальше круто поднимались вверх смонтированные на металлическом каркасе трибуны. На ринге шел бой, за ним наблюдали больше тысячи шумных болельщиков. Одни поддерживали своего боксера криками, другие громко и напористо отбивали ритм ногами по доскам настила. Когда мы шли по проходу между трибунами, деревянный пол у нас под ногами ходил ходуном от дружного зрительского топота. Едва мое сердце подстроилось под этот ритм, нам во всей красе предстал ринг, залитый светом шести свисавших из-под потолка громадных прожекторов, похожих на половинки выеденной яичной скорлупы.

Подавляющее большинство мальчишек на трибунах были в форме гитлерюгенда. Среди них тут и там группками сидели взрослые – судя по всему, отцы и старшие братья спортсменов, – также облаченные в разного рода униформу. В самом начале наших тренировок Макс посоветовал мне не обращать внимания на болельщиков. «В Америке зрители болеют против меня. Они кричат мне всякие гадости и даже плюются, когда я выхожу на ринг или иду в раздевалку, но для меня их как бы не существует. Запомни, на ринге у тебя только один противник, трибуны не в счет. Если станешь думать еще и о них – тебе конец. Во враждебный шум я стараюсь не вслушиваться, а его энергию вкладываю в собственные удары».

В расположенной позади трибун раздевалке переодевались перед выходом на ринг несколько мальчишек. Я по привычке ловко, так что никто ничего не заметил, натянул боксерские трусы и сунул на счастье в носок подаренную Гретой подвеску-клевер.

Пока Неблих бинтовал мне кисти рук и шнуровал перчатки, Воржик, с неизменной потухшей сигарой во рту, давал мне советы по технике и тактике предстоящего боя.

– После джеба правой не забывай возвращать руку в исходное положение. А то ты слишком надолго раскрываешься.

– Хорошо, – сказал я.

– Когда атакуешь, старайся сразу зажать противника в угол. Чтобы ему, когда начнет сдавать, некуда было уйти.

– Я всегда так делаю.

– И не полагайся на одни только джебы. С таким размахом, как у тебя, они, конечно, штука полезная. Но другие удары тоже надо использовать. Противники у тебя будут сильные, таких чем быстрее вырубишь, тем лучше.

– Ты мне это уже сто раз говорил.

– И еще сто раз скажу. – Воржик презрительно сплюнул. – Вы, боксеры, тупее обезьян. Ни с первого, ни с десятого раза ни черта не понимаете.

Хотя я и отвечал Воржику с некоторым раздражением, меня здорово подбадривало то, как он расхаживал взад-вперед, повторяя давно известные вещи.

Неблих закончил шнуровать перчатки и вопросительно посмотрел на Воржика.

– По-по-пора?

Воржик кивнул. Неблих полез в сумку и вытащил из нее новенький, аккуратно сложенный шелковый халат – ярко-синий, с белой отделкой, точно такой, какие носят профессиональные боксеры. Неблих развернул халат и показал надпись «Берлинский боксерский клуб», вышитую здоровенными белыми буквами на спине. Я давно хотел обзавестись халатом для выхода на ринг, но у родителей денег просить не мог. Собственно говоря, я уже несколько лет не получал осмысленных подарков, если не считать подаренных все тем же Воржиком боксерских перчаток. Такого халата я не видел ни на ком в нашем зале, значит, Воржик заказал его специально для меня. У меня на глаза навернулись слезы, к горлу подступил ком.

– Danke, – с трудом проговорил я. – Вам обоим спасибо.

Неблих в ответ улыбнулся, а Воржик сказал небрежно:

– Было бы, Скелетик, о чем говорить. Просто я подумываю расширить дело, хочу начать с молодежью работать. А тут такой случай себе рекламу сделать. Ну да ладно, идем.

Воржик похлопал меня по спине, Неблих накинул мне на плечи халат, и мы втроем пошли на взвешивание. Взвешивали боксеров у стола регистрации, большую часть которого занимала турнирная таблица. Первенство проводилось по кубковой системе: проигравшие сразу выбывали из соревнований, а победители встречались между собой в следующем круге. Все участники были разделены на две большие группы, а внутри групп разбиты на пары. Мне в первом круге предстояло драться с парнем по фамилии Майсснер.

Среди прочих в одной со мной группе выступал Герц Динер. При виде его имени я вздрогнул, как от удара током. Он должен был выйти на ринг вскоре после меня, и в случае, если мы оба выиграем свои первые бои, во втором круге нам предстояло драться друг с другом. При мысли об этом меня накрыл шквал противоречивых чувств. Первым делом меня обуял страх разоблачения. Я испуганно гадал, заявит или нет Герц о том, что я еврей? Нападет ли на меня «Волчья стая», как нападала раньше? Но сильнее страха было жгучее желание отомстить. Неужели мне наконец выпал случай в честном бою расквитаться с заклятым врагом? Во многом именно побои и унижения, понесенные от Герца с «Волчьей стаей», побудили меня посвятить несколько лет усердным тренировкам. Все эти годы мне приходилось выискивать способы хоть как-то выместить досаду. А теперь я больше всего на свете хотел заехать Герцу прямо по наглой арийской морде.

Мой первый противник, Майсснер, оказался медлительным грузным парнем с пухлыми руками и плечами. Взбудораженный мыслью о, возможно, предстоящем мне поединке с Герцем, я очертя голову бросился в атаку, чтобы как можно скорее измотать противника и закончить бой. Второпях, однако, я забыл об осмотрительности и получил от Майсснера мощный апперкот правой в корпус, который чуть не послал меня в нокдаун. Оправившись от шока, я стал действовать осторожнее: атаковал двумя-тремя джебами и сразу переходил к защите, вынуждая противника больше двигаться.

Сидя в перерыве между раундами в своем углу и выслушивая наставления Воржика, советовавшего замедлить темп боя, я вдруг увидел нечто, от чего у меня по всему телу побежали противные мурашки: в зале появились Герц, Франц, Юлиус и еще несколько парней из «Волчьей стаи». Герц был в боксерских трусах и майке, остальные – в форме гитлерюгенда. Вся компания поднялась на трибуны и расселась в одном из верхних рядов.

Когда ударил гонг, Неблиху, чтобы вывести из ступора, пришлось хорошенько наподдать мне в бок. Во втором раунде я использовал прием, который Макс называл «велосипедные спицы»: не останавливаясь ни на миг, кружил вокруг Майсснера, то и дело обрушивая на него по несколько не слишком мощных, но довольно неприятных ударов. Мало-помалу необходимость безостановочно крутиться на месте начала его раздражать. Он запыхался, удары стали заметно более вялыми. Я кружил вокруг Майсснера около минуты, а когда достаточно его измотал, решительно устремился в атаку и комбинацией жестких ударов правой загнал его в угол ринга. Я нанес Майсснеру с дюжину безответных ударов, но он устоял на ногах. Тут прозвучал гонг, и мы с ним разошлись по своим углам.

Неблих и Воржик поздравляли меня с прекрасно проведенным раундом, а я тем временем с тревогой думал про Герца. Увидев во мне слишком сильного противника, он мог испугаться и, чтобы не пришлось со мной драться, сообщить организаторам, что я еврей. Чтобы мое преимущество не выглядело совсем уж подавляющим, я решил, что в следующем раунде дам Майсснеру набрать несколько очков.

За весь третий раунд я не провел ни одной атаки и позволил Майсснеру заработать какие-то очки. Я даже пропустил несколько не очень опасных ударов. На последней минуте я перешел в глухую оборону, старательно избегал его неуклюжих попыток атаковать и откровенно тянул время до финального гонга. Несмотря на то, что победителем судьи объявили меня, показанный мной уровень явно не должен был напугать Герца.

После боя Воржик недовольно набросился на меня:

– Разве можно так дерьмово драться? Ногами ты работал отвратительно. Пропустил кучу ударов. Еще немного, и он бы дух из тебя вышиб.

Я его покорно слушал, хотя наперед знал все, что он собирается мне сказать.

Спустившись с ринга, мы с Неблихом и Воржиком расположились на трибунах наблюдать за первым боем Герца. Я не видел его уже года два, с тех пор как перешел в другую школу. За это время он заметно подрос и из крепыша-подростка превратился в крупного и сильного юношу. Герц, как и раньше, стригся ежиком, в его лице по-прежнему читалась хорошо знакомая мне жестокость. О том, шепелявит он или нет, оставалось только догадываться. Герц задавал ритм боя, демонстрировал приличное стратегическое чутье и в итоге без особого труда одержал над противником верх, во втором раунде отправив его в нокаут комбинацией из двух джебов и апперкота. Когда судья поднял ему руку и объявил победителем, Герц с самодовольной ухмылкой посмотрел в мою сторону.

Бои второго круга должны были начаться после обеда. Есть я не мог совсем и поэтому просто сидел за столом вместе с Неблихом и Воржиком, а они давали мне наставления относительно предстоящего боя. Я не слышал ни слова из того, что они говорили, – оглушительная пульсация крови у меня в затылке перекрывала все звуки внешнего мира.

Когда перерыв закончился, мы с Герцем вышли на ринг. Участники «Волчьей стаи», рассевшиеся на складных стульях возле самого ринга, нам захлопали и заулюлюкали. И хотя с той поры, когда они использовали меня вместо боксерской груши и ночного горшка, я провел несколько десятков боев, все мои силы и опыт вдруг куда-то исчезли без следа. Взглянув Герцу в глаза, я увидел в них отражение себя прежнего. В оболочку моего повзрослевшего тела водворился тощий и трусливый слабак из прошлого.

Перед тем как стукнуться со мной перчатками, Герц прошипел мне в лицо:

– Сейчас, Мальчик-Писсуар, все увидят, как я урою еврея.

Он ударил меня по перчаткам и принялся пританцовывать на месте. Судя по тому, как он произнес слово «писсуар», Герц по-прежнему чуть-чуть шепелявил. Назвав меня позорным прозвищем, он всколыхнул во мне весь накопленный запас ярости. А его шепелявый выговор внезапно внушил мне уверенность в победе. Ведь на самом деле передо мной был мальчишка, который раньше нападал на меня только скопом со всей «Волчьей стаей». А я с тех пор прошел первоклассную школу у одного из лучших в мире тяжеловесов и провел множество боев, причем в основном не с ровесниками, а со взрослыми мужчинами. Запуганный слабак по прозвищу Мальчик-Писсуар остался далеко в прошлом.

Я обеими руками ударил его по перчаткам и вполголоса сказал:

– Скорее, все увидят, как тебя уроет еврей.

Тут прозвенел гонг, и бой начался.

Первая минута первого раунда ушла у меня на то, чтобы лучше почувствовать особенности боксерской манеры Герца. Он активно перемещался по рингу и четко работал руками. При этом, как я скоро заметил, ритм движения рук и ног немного не совпадал – руки на несколько мгновений отставали от ног. Поэтому я немного заранее видел, когда он собирался атаковать, и успевал поставить защиту и выбрать момент для встречных ударов. Пропустив несколько несильных джебов, вызвавших шумный восторг у «Волчьей стаи», я перешел в наступление.

Для начала я провел несколько комбинаций, действуя в основном левой рукой, чтобы Герц и дальше ожидал ударов слева, а потом ошарашил его жестким правым кроссом в голову. Ощущение того, как его челюсть вминается мне в перчатку, как под силой удара выгибается назад его шея, было прекрасным и неповторимым.

Герц отшатнулся и поднял руки, чтобы защитить лицо. При этом он открыл корпус, по которому я и нанес два сильнейших апперкота. Второй угодил в солнечное сплетение – Герц поперхнулся и сдавленно захрипел, как будто ему перекрыли кислород. После следующего удара – справа в голову – он упал на колени и до гонга, оповестившего о конце раунда, так и не поднялся на ноги.

Для того чтобы добраться до своего угла, Герцу понадобилась помощь тренера. Я проводил его довольным взглядом и направился в угол к Неблиху с Воржиком. Еще по пути я заметил, что Франц с Юлиусом о чем-то оживленно совещаются. Потом, к моему ужасу, Франц встал и подошел к судейскому столу. Там он обратился к пожилому мужчине с густыми седыми бакенбардами – тот, очевидно, был здесь главным. Франц взглядом указал на меня, пожилой мужчина проследил за его взглядом и с озабоченным видом кивнул. Затем он поднялся из-за стола и подошел к нам.

– В чем дело? – спросил Воржик.

– До моего сведения довели, что герр Штерн – еврей. Это правда?

Воржик побледнел, но мгновенно взял себя в руки.

– А при чем тут вообще…

– Это правда, герр Штерн? – перебил его мужчина с бакенбардами.

Все теперь смотрели на меня. Франц, Юлиус и остальные члены «Волчьей стаи» подошли вплотную к рингу, зрители на трибунах недоуменно перешептывались, гадая, в чем причина заминки.

Хотя и не сразу, но я кивнул. Взгляд мужчины сразу посуровел. Он пролез под канатами и, стоя на ринге, обратился к присутствующим:

– Мне стало известно, что Карл Штерн – еврей. – Зрители в ответ затопали и заулюлюкали. Мужчина продолжил: – Правила нашей спортивной ассоциации предписывают неукоснительно исполнять законодательство Рейха. Мы не можем допустить, чтобы в нашем первенстве участвовали представители неполноценной расы. Поэтому я дисквалифицирую герра Штерна.

Толпа восторженно взревела, с трибун понеслись выкрики:

– Пошел вон, грязный ублюдок!

– Прибейте этого жида!

– Выродок поганый!

Члены «Волчьей стаи» начали скандировать:

– Jude, Jude, Jude.

Скоро к ним присоединился весь зал, а еще немного спустя на ринг полетели смятые бумажные стаканы, банановая кожура и огрызки яблок. Герц тем временем тихо сидел в своем углу, уронив голову на грудь. Из моего угла Неблих знаками показывал мне быстрее убираться с ринга. Рядом с ним неподвижно, с абсолютно белым лицом стоял Воржик. Вид у него был такой, будто ему в спину воткнули нож.

Я живо нырнул под канаты и под градом мусора, плевков и ругательств бегом бросился в раздевалку. Неблих за мной не успел: ему в проходе между трибунами преградили путь разъяренные болельщики. В раздевалке я схватил сумку и побежал к выходу из спортивного центра, старательно уворачиваясь от ударов и пинков.

Выскочив на улицу, я сломя голову понесся по тротуару. Назад я не оглядывался, и поэтому не знаю, пытался ли кто-нибудь меня догнать. Километра три, не меньше, я бежал в полную силу. Потом у меня заныли колени и пришлось снизить темп. В парке, где мы встречались с Гретой Хаузер, я остановился перевести дух.

Я стоял, упершись руками в колени, и старался восстановить дыхание, когда меня вдруг пронзило ощущение конца. Случившееся там, на ринге, в один момент свело на нет три года тренировок, режима, одержимости боксом. Поставило крест на мечте о чемпионстве. Но самое страшное – я понял, что никогда больше не переступлю порог Берлинского боксерского клуба. За то, что он имел какие-то дела со мной, евреем, Воржика могли обвинить в нелояльности властям. Впрочем, судя по выражению его лица там, в спортивном центре, теперь Воржик и сам бы не пустил меня в зал. И вообще вдруг окажется, что он на самом деле большая шишка у нацистов. Бокс был моим единственным прибежищем в жизни, и у меня просто в голове не укладывалось, как теперь жить без него.

Пошарив в спортивной сумке, я нашел резиновый мячик, который Макс подарил мне в самом начале наших занятий. Я принялся изо всех мять его в руке, а когда заболели пальцы и побледнела кисть, с размаху зашвырнул его куда подальше. Он один раз отскочил от земли, а потом укатился по траве под дальние деревья. И только в тот миг, когда мячик скрылся из виду, я сообразил, что забыл в раздевалке спортивного центра свой новый халат.

 

Мороженое

На следующий день я проспал допоздна и впервые за три года пропустил утреннюю тренировку. Я спал бы еще, но меня растолкал отец – он хотел, чтобы я отнес посылку новому клиенту, жившему над кафе «Кранцлер» на углу Фридрих-штрассе и Унтер-ден-Линден. Я с огромным трудом заставил себя вылезти из постели, нехотя оделся и отправился по названному отцом адресу.

На Фридрих-штрассе кипела жизнь, толпы людей спешили на работу, посетители наполненных до отказа кафе завтракали и пили утренний кофе. Новый клиент жил на четвертом этаже высокого, десятиэтажного дома без лифта. На лестнице было темно, старые деревянные ступени громко скрипели под ногами. На одной из площадок мне пришлось вжаться в стену, чтобы пропустить спускавшуюся вниз полную пожилую женщину в синем платке на седой голове. Она, как мне показалось, взглянула на меня с любопытством, и я низко опустил голову, чтобы ей труднее было рассмотреть лицо. Когда на четвертом этаже я постучал в дверь, из-за нее мне ответил мужской голос:

– Кто там?

– Посылка.

– Кто-кто?

– Я принес посылку. Печатные…

Дверь приоткрылась, в образовавшуюся щель высунулась рука.

– Давай сюда.

Я попытался заглянуть в квартиру, но в темноте там ничего не было видно.

– Мне сказали, сначала деньги.

Рука ненадолго исчезла, а потом появилась – с деньгами.

– Держи.

Я быстро пересчитал бумажки и отдал посылку.

– Иди.

Дверь с грохотом захлопнулась. Я спрятал деньги в потайной кармашек, который мама пришила мне к изнанке брюк, спустился по лестнице и снова очутился на оживленной Фридрих-штрассе. Люди торопились мимо по своим делам, кто-то глазел на витрины, кто-то закусывал за выставленными на тротуар столиками кафе «Кранцлер». При виде супружеской пары, заказавшей на двоих целый «Линцский» торт, у меня громко заурчало в животе. Ничего похожего я не ел уже, наверное, больше года. Родители любили встречаться с друзьями в кофейнях и кондитерских. Но это было давно, а сейчас я даже не мог вспомнить, когда последний раз ел в каком-нибудь заведении в городе.

Не без труда отогнав мысли о вкусной еде, я потащился обратно в галерею, по пути заглядывая от скуки в витрины магазинов и ресторанов. Но у одной витрины мою скуку как рукой сняло: по ту ее сторону, за стойкой кафе-мороженого сидела Грета Хаузер, а рядом с ней – незнакомый мне парень. Перед ними стояло по большой вазе мороженого со взбитыми сливками.

Парень – высокий темно-русый красавец, – судя по тому, какой дорогой шерстяной костюм был на нем надет, происходил из очень состоятельной семьи. Грета показалась мне даже более красивой, чем я ее помнил. Она была в простой белой блузке и юбке в сине-зеленую шотландскую клетку. Слушая спутника, Грета смеялась, длинная белокурая коса покачивалась у нее за спиной. Мне в голову ударил жар, лицо побагровело. Сколько раз она смеялась над моими шутками! Сколько раз во время поцелуя я касался ее косы!

Я нащупал в кармане подвеску в виде клевера и до боли стиснул ее в кулаке. Потом, не долго думая, вошел в кафе-мороженое, направился прямиком к стойке и замер за спиной у Греты.

– Вы что-то хотели? – поинтересовался ее спутник.

Грета, увидев меня, смертельно побледнела.

– Карл?

Я смотрел на нее, не в силах шевельнуться или открыть рот, и от беспомощной злости крепко сжимал кулаки. Парень встал и оказался лицом к лицу со мной.

– Что все это значит? Ты его знаешь?

Я по-прежнему молча смотрел на Грету. Она была готова заплакать, выглядела растерянно и испуганно.

Я протянул руку и разжал кулак над ее мороженым. Из него прямо на пирамидку из взбитых сливок выпала подвеска-клевер.

Грета опустила голову и вперилась взглядом в свои коленки.

– Эй, ты чего творишь? – воскликнул парень и толкнул меня ладонью в грудь.

Я схватил его за запястье и сжал так сильно, что еще немного, и раздался бы хруст костей.

– Не трогай меня, – сказал я тихо, но решительно.

Парень попытался высвободить руку, но я не спешил ее отпускать. Когда я все-таки ослабил хватку, он отшатнулся назад и смахнул со стойки вазу с мороженым. Она с громким звоном разбилась на полу, посетители стали оборачиваться на шум и наблюдать за нашей воинственной возней.

– Да кто ты вообще такой? – с вызовом спросил парень, держась за помятое запястье.

– Спроси у нее.

Я задержал взгляд на Грете в надежде, что она все-таки посмотрит на меня. Но она так и сидела, опустив голову.

Тогда я развернулся и вышел из кафе. На улице я побежал, но ноги слушались плохо. При каждом шаге тротуар уплывал у меня из-под ног, будто все, на что я мог опереться в мире, в буквальном смысле рушилось и рассыпалось в прах.

 

Часть III

 

Последний Пикассо

Прошло уже несколько месяцев после дисквалификации на юношеском первенстве, а я так и не вернулся в Берлинский боксерский клуб. Все это время у меня не было никаких известий ни от Воржика, ни от Неблиха. В свое время я постеснялся им рассказать, что мы переехали жить в галерею, так что теперь, даже если бы захотели, они не могли меня разыскать. Упражняться я продолжал, скорее, по привычке. Одна только глухая, безысходная злость еще заставляла меня выкладываться и прилагать усилия.

Маме с отцом не было до меня абсолютно никакого дела, и от этого я еще тяжелее переживал свои злость и тоску. Родители вообще не заметили, что весь мой мир разлетелся вдребезги. Раньше мы много разговаривали и спорили за семейным столом, а теперь за едой всё больше молчали и обменивались лишь короткими, незначительными фразами. Разительнее всего была перемена, произошедшая с отцом. Он всегда любил поговорить, порассуждать об искусстве и философии, рассказать о новейших течениях мысли. А в последнее время стал злым и угрюмым, вроде меня.

Я старался как можно больше времени проводить у себя в подвале – за рисованием и тренировками. Как-то вечером после ужина я работал с боксерской грушей – передвигаясь вокруг нее, по очереди отрабатывал разные удары: сначала джебы, потом апперкоты, после них кроссы, а затем комбинации первых, вторых и третьих. Механически молотя по тугой, плотной ткани, я увлекся и не сразу заметил маму, которая стояла у подножия лестницы и наблюдала за мной. С тех пор как подвал стал моим жилищем, она здесь почти не бывала.

– Это, наверно, здорово, – сказала она.

– Что – здорово?

– Иметь возможность вот так вот выпустить пар.

– Ну да.

– Бокс для тебя – просто находка. – Мама села на мою кровать и улыбнулась. Выглядела она при этом устало. – Иногда я жалею, что у меня ничего такого нет.

– У меня тоже больше ничего нет, – признался я. – Меня выгнали из бокса.

– Знаю.

– Правда?

– Да. Я, конечно, в последнее время немного не в себе, но что-то по-прежнему замечаю. Я знаю, когда ты уходишь и когда возвращаешься. Я же, несмотря ни на что, твоя мать. Что тебя больше не пускают на соревнования – это действительно жалко. Но бокса никому у тебя не отнять.

– Я не понимаю, о чем ты.

– За четыре года и дня не было, чтобы ты не тренировался. И впредь, скорее всего, не будет. Ты без этого уже не можешь. И когда-нибудь снова обязательно выйдешь на ринг. И будешь выступать на соревнованиях.

– Хотелось бы в это верить.

– Будешь, будешь, – сказала мама. – Потому что очень хочешь. А горячее желание – это то, что нужно для любого настоящего свершения. Знаешь, почему я бросила живопись?

– Нет.

– Все думают, что я больше не пишу оттого, что вышла замуж и полностью посвятила себя семейным обязанностям. Но это неправда. На самом деле у меня к живописи никогда особо не лежало сердце. Мой отец был художником-портретистом и хотел, чтобы я пошла по его стопам. Вот я до поры до времени и шла. Но занятия живописью не приносили мне радости, вернее, единственной моей радостью было видеть, как радуется моему усердию отец. Я, разумеется, люблю искусство, но сам процесс нанесения красок на холст всегда был мне в тягость, а не в радость. А ты, в отличие от меня, можешь рисовать и рисовать без конца, пока перо из рук не выпадет. Боксом ты занимаешься так же увлеченно. А значит, тебя ждет успех.

– Отец так не думает.

– Он думает именно так.

– Почему тогда он мне этого ни разу не сказал?

Мама вздохнула и задумалась, подбирая слова.

– У твоего отца есть свои педагогические идеи. Он считает, что ребенку нельзя ничего навязывать, что он должен вырасти тем, кем хочет быть он сам, а не тем, кем хотят его видеть родители. Помнишь, когда тебе было года три или четыре, мы на вернисажи наряжали тебя в смокинг?

Если честно, я об этом уже почти ничего не помнил. Но тут внезапно в памяти, как живая, всплыла картинка: мы с отцом стоим в зале галереи, одетые в одинаковые смокинги. От нее у меня неожиданно стало тепло на душе – как становится тепло всему телу, стоит ступить ногой в наполненную горячей водой ванну.

– У меня, по-моему, еще синий шарф был, такой же как у отца, только маленький.

– Да, – засмеялась мама. – Вы с отцом любили наряжаться. А с какой гордостью он прогуливался с тобой среди посетителей! Знаешь, почему он перестал так делать?

– Нет.

– Как-то раз на одном вернисаже его приятели начали называть тебя Маленький Зиг. Тебе это понравилось, а твоему отцу – нет. Потом, после вернисажа, он сказал, что мы больше никогда не будем одевать тебя в смокинг. Я спросила почему. Он ответил: «Пусть Карл остается Карлом».

– Почему он тогда ругает все, чем мне нравится заниматься, – и шаржи с комиксами, и бокс?

– Потому что и тем, и другим заниматься опасно. Какие бы идеи его ни посещали, он твой отец. И поэтому хочет, чтобы ты выбрал себе более подходящее занятие.

– Его трудно понять. – сказал я.

– Ну да, в каком-то смысле. Зато кое-что в твоем отце ясно с первого взгляда. Например, что он пытается относиться к тебе так, как он хотел бы, чтобы его отец относился к нему самому. Ему важно, чтобы ты вырос самостоятельным и мог во всем полагаться на собственные силы. Но при этом он всегда старался уберечь вас с Хильди от любых бед. Ты меня понимаешь?

– Наверно.

– Это хорошо. Потому что ты ему сейчас нужен.

– Зачем?

– Он тебе все расскажет. Оденься и иди к нему.

Мама встала с кровати, поцеловала меня в макушку и повернулась, чтобы идти. Уже давным-давно она не бывала такой ласковой со мной. Мне нестерпимо захотелось снова оказаться маленьким мальчиком, чтобы она обнимала меня, прибежавшего домой из школы, чтобы нежно утешала, если я проснусь от кошмара, чтобы купала и одевала меня, чтобы брала с собой, отправляясь по делами, и держала меня за руку на улице. Как же сильно я ее любил и как отчаянно хотел ей об этом сказать.

– Мама?..

Она остановилась на лестнице. Во мне вдруг вспыхнула надежда увидеть маму юной и полной сил – такой, какой помнил в детстве. Но тут она повернулась ко мне и оказалась собой нынешней – измотанной и ранимой.

– Что? – спросила она.

– Ничего.

Она, шаркая по ступеням, пошла наверх.

Я переоделся и тоже поднялся из подвала. Отец ждал меня в их с мамой спальне. Перед ним на столе лежала написанная яркими красками картина, на которой в необычной, удивительно выразительной манере была изображена женщина, читающая книгу.

– Помнишь ее? – не взглянув на меня, спросил отец.

– Конечно. Она всю жизнь висела в гостиной над камином.

– Моя любимая. Пикассо – настоящий волшебник. Он видит мир совсем не так, как мы, но при этом мастерски открывает нам свое видение. Такое доступно только подлинно великим художникам.

Несколько лет назад, перерисовывая эту картину себе в альбом, я подумал, что, наверно, изображенную на ней женщину застигли врасплох, когда она читала что-то неприличное.

– А сколько в ней красоты, сколько эротики, – продолжал отец. – И в то же время юмора и даже таинственности – только взгляни на эту тьму у краев холста. Так много всего в одной-единственной картине! Неудивительно, что у дикарей подобное искусство под запретом. Оно для них слишком богато содержанием. В нем слишком много красоты.

С этими словами он накрыл картину большим листом коричневой оберточной бумаги, подогнул края и начал аккуратно ee упаковывать.

– Что ты делаешь?

– Я нашел на нее покупателя, – сказал отец. – Швейцарский торговец искусством по фамилии Кернер сказал, что у него есть в Стокгольме богатый клиент, который от Пикассо просто без ума. Это шанс заработать на переезд в Америку.

У меня екнуло в груди.

– В Америку? – переспросил я.

Я и не подозревал, что отец пытается что-то придумать, чтобы вывезти нас всех из страны. И не куда-нибудь, а в Америку, благословенное царство бокса, кинозвезд и комиксов.

– В Америке живут два моих двоюродных брата, – начал объяснять отец. – Лео во Флориде и Гиллель в Нью-Йорке. Их отец и мой были родными братьями. Они уехали еще до Великой войны, и я надолго потерял с ними связь. Мы, можно считать, почти незнакомы, но они согласились нас приютить, если мы раздобудем деньги на билеты. Я для этого распродал почти все, что припас на черный день. Денег за этого последнего Пикассо как раз должно хватить на отъезд. Но я Кернеру, к сожалению, не очень доверяю. Поэтому и беру тебя с собой.

– Зачем?

– Затем, что осторожность не повредит.

– Осторожность в чем?

Отец закончил упаковывать картину и посмотрел на меня.

– В наше время, Карл, осторожность нужна абсолютно во всем.

Весь путь по улицам города, над которым уже сгущались сумерки, мы проделали молча. Отец шагал быстро, глядя прямо перед собой. Когда мы поравнялись с конной повозкой, из которой торговец льдом огромными металлическими щипцами выгружал ледяные глыбы, меня от макушки до пяток окатило холодом. От этого мне стало еще тревожнее.

Гостиница в центре города, в которой остановился Кернер, называлась «Маленький кайзер». Когда отец, сделав глубокий вдох, постучал в дверь номера, по ту ее сторону послышались шаги, кто-то посмотрел на нас в глазок. В следующий миг Кернер распахнул дверь и широким жестом пригласил нас в номер.

– Willkommen! Входите же, входите, – сказал он и обнял моего отца, как будто они с ним были старыми друзьями.

Кернер был высокого роста, его худое, вытянутое лицо украшали тонкие усики а-ля Эррол Флинн. Длинные светлые волосы он старательно зачесывал назад.

– А это еще кто? – с притворным удивлением спросил Кернер. – Телохранитель?

– Это мой сын Карл, – ответил отец.

– Что-то он совсем на вас не похож. Вы уверены, что это не почтальон наследил? – Кернер засмеялся, но при этом продолжал исподтишка оценивающе рассматривать меня.

Я узнал этот взгляд – так перед самым началом боя на меня на ринге смотрели противники. У меня похолодели руки, ладони намокли и сжались в кулаки.

– Входите, – снова сказал Кернер.

Мы вошли в небольшую гостиную, почти целиком занятую диваном, двумя креслами и низким журнальным столиком с довольно большой столешницей. На этом столике отец и распаковал картину. Взглянув на нее, Кернер всплеснул руками.

– Fantastisch! Какая грудь! Мой клиент ее точно оценит. Старому развратнику только такого добра и подавай.

Отец поморщился, но потом все-таки сумел изобразить улыбку.

– Прекрасно, что вам удалось найти покупателя, согласившегося на мою цену.

– О да, – сказал Кернер, – остались еще люди с деньгами, готовые платить за произведения искусства. Просто надо уметь их искать. Ну и вы, Штерн, не подвели. С вами приятно иметь дело.

Он протянул отцу руку. Отец ее пожал, будто скрепляя достигнутое соглашение.

– Деньги я вышлю сразу, как только вернусь в Стокгольм, – сказал Кернер.

– Вышлете? – недоуменно переспросил отец, выпуская его ладонь.

– Полагаю, вы предпочитаете швейцарские франки? Или, может быть, доллары?

– Мы договаривались, что свою долю я получу сразу.

– Неужели? – Кернер наморщил лоб, будто восстанавливая в памяти давнишний разговор. – Что-то не припоминаю.

– Уверяю вас, именно таким был договор.

– Какое досадное недоразумение. Боюсь, у меня с собой нет наличных.

– Очень жаль.

– Но я сделаю перевод немедленно, как только мы окажемся в Швейцарии.

– Мы?

– Ах, простите. Забыл представить вам моего помощника Густава.

Из спальни показался плотный человек в плохо сидящем синем костюме и встал позади Кернера, уперев руки в боки. Под задравшейся полой пиджака блеснул серой сталью заткнутый за пояс брюк револьвер.

– Мы с Густавом забираем Пикассо и завтра днем уезжаем в Швейцарию, – продолжал Кернер. – А вы со своим мальчишкой немедленно уматываете отсюда и при этом не делаете глупостей.

– Так вот до чего вы докатились, Кернер? До разбоя на большой дороге?

– Называйте это как хотите.

– Ничего у вас не выйдет, – заявил отец.

– Правда? И как вы, Штерн, намерены мне помешать? Это картина запрещенного художника. Если про нее узнают власти, они просто-напросто ее конфискуют. А с учетом того, что вы к тому же еврей и занимаетесь незаконной торговлей предметами искусства, вас еще и пристрелят, как бешеную собаку. Со мной же вы, по крайней мере, можете быть уверены, что картина попадет в руки настоящего ценителя. Ведь нам обоим хочется, чтобы смазливая девица нашла себе любящий дом.

Отец слушал молча с багровеющим от злости лицом. Потом вдруг схватил картину и поднял высоко над головой, как будто собрался шваркнуть ею о стол. Кернер бросился к нему, чтобы остановить. Я совершенно остолбенел и не понимал, что делать.

– Не шевелись! – прокричал Кернер.

Густав выхватил из-за пояса револьвер и направил на меня. Чернеющее пустотой дуло намертво приковало к себе мой взгляд. Отец в упор смотрел на Кернера, картина ходила ходуном в его высоко поднятых дрожащих руках.

– Штерн, ты правда хочешь, чтобы из-за какой-то там картины твой сын получил пулю в лоб?

Отец стремительно перевел взгляд с Кернера на Густава, на револьвер, а потом на меня и, медленно опустив руки, поставил картину на пол.

– Когда наступят другие времена, для подлых подонков вроде тебя в аду найдется отдельное место.

– С чего ты взял, что они наступят? – поинтересовался Кернер.

– Внимательней посмотри на этих двоих, Карл, – сказал отец. – Именно так выглядит человеческое отребье.

Он схватил меня за руку и потащил прочь из номера.

– Gute Nacht! – сказал Кернер нам вслед.

До тех пор, пока мы не вышли в гостиничный коридор, Густав держал нас на прицеле.

Уже почти стемнело. Мы с отцом пошли не прямо домой, а свернули к Шпрее и двинулись вдоль набережной. Река текла быстро, на черной воде вспыхивали и тухли отблески луны и уличных фонарей. В парке напротив Музейного острова отец сел на скамейку и устремил взгляд на неясно темневшие силуэты музейных зданий, выстроенных на острове в девятнадцатом веке. Я, выждав немного, сел рядом.

– Кайзер Фридрих Вильгельм Четвертый, – заговорил отец, прервав затянувшееся молчание, – построил все это, чтобы выставить на всеобщее обозрение лучшие из собранных в королевстве произведений искусства. Сейчас трудно поверить, что когда-то государство настолько ценило живопись и скульптуру, что строило для них такие величественные дворцы.

– Что мы теперь будем делать? – спросил я.

– Не знаю, – ответил отец.

– А маме что скажем?

– Скажу пока, что все прошло удачно, а потом что-нибудь придумаю. Нельзя лишать ее надежды.

Отец снова умолк. Мне было неуютно сидеть рядом с ним и не знать, что ему сказать. Его беспомощность меня пугала. Но в то же время мне было неожиданно приятно поддержать отца в минуту отчаяния, вместе с ним противостоять злой судьбе, полагаясь только на собственные – мои и его – силы. Мы посидели молча с четверть часа, потом встали и пошли домой.

 

Полукровка

Я надеялся, что после случая с Пикассо отец будет больше мне доверять и начнет обращаться со мной пусть не на равных, но хотя бы не совсем как с ребенком. Надежды мои не оправдались: он, напротив, стал еще более замкнутым и скрытным. Как он объяснил маме случившееся с картиной, я так никогда доподлинно и не узнал.

А несколько недель спустя в галерею доставили адресованную мне почтовую посылку. Раньше я посылок не получал и понятия не имел, кто и что мог мне прислать. Отправителем на тугом белом конверте значился неизвестный мне Альберт Бродер. Я отнес конверт в подвал, взрезал по краю и высыпал на кровать содержимое – кучу комиксов и журналов о боксе. Последним из конверта выпал и спланировал на пол вырванный из блокнота серый листок бумаги. Я поднял его и прочитал:

Дорогой Карл,
Твой друг Альберт Бродер

прости, что так долго не давал о себе знать – это потому, что разузнать твой адрес было непросто. Я подумал, тебя порадуют эти журналы и комиксы. Особенно обрати внимание на первый выпуск новой американской серии «Экшен комикс», тебе наверняка понравится ее герой, защитник слабых и обиженных по имени Супермен. У нас тут многое поменялось, что и как – так просто не расскажешь. Я очень соскучился по твоей дружбе. При случае заходи.
(он же Неблих)

Меня переполняло радостное волнение: выходит, Неблих не отказался от меня. У меня по-прежнему есть настоящий друг, который не пожалел времени и сил, чтобы меня разыскать. О том, что теперь, через полгода после последнего боя, обо мне думали Воржик и знакомые по боксерскому клубу, я мог только гадать.

В кипе журналов и комиксов я отыскал выпуск «Экшен комикс». На обложке был изображен тот самый новый герой по имени Супермен, о котором писал Неблих: мускулистый брюнет в синем комбинезоне и развевающемся красном плаще с размаху разбивал о скалу зеленый автомобиль. Во все стороны разлетались осколки стекла и куски металла, кто куда разбегались перепуганные человечки, судя по всему, гангстеры.

Открыв комикс, я не мог от него оторваться. Как и я, Супермен был для всех чужаком, выходцем с далекой, уничтоженной взрывом планеты. Он биологически отличался от обычных людей – так же, как от них, с точки зрения нацистов, отличались евреи. Но иная, чем у всех, кровь не делала его неполноценным, а, наоборот, давала превосходство в силе и уме. Даже волосы у него были черные и вьющиеся, как у еврея. Его земное альтер эго Кларк Кент носил очки и вообще легко бы сошел за одного из образованных приятелей моего отца. А еще он был похож на меня тем, что из робкого слабака превращался в мускулистого воина. Но, несмотря на все подвиги, оставался среди людей непонятым чужаком.

Автор комикса называл своего героя «Защитником притесняемых» – благодаря этому титулу Супермен окончательно и бесповоротно покорил мое сердце. В отличие от обычных героев комиксов, он не был детективом или военным, не боролся с преступностью и не спасал из беды незадачливых девиц. Супермен был поборником справедливости, готовым вступиться и за немощного старика, у которого разгромили магазин, и за маленькую девочку, в которую летят тухлые яйца и гнилые яблоки.

Комикс про Супермена я перечитал несколько раз подряд и понял, что этот персонаж гораздо значительнее и глубже всех героев, чьи похождения я до сих пор описывал в своих рисованных историях. Под впечатлением от его образа я решил создать собственного супергероя. Вооружившись пером, чернилами и блокнотом, я одним лихорадочным порывом придумал и нарисовал костюм моего героя, его эмблему, оружие, историю его появления на свет… Все необходимые детали рождались у меня почти мгновенно, сами собой возникали из дальних уголков воображения. Пять часов, не отрываясь, я сочинял и рисовал, переделывал сделанное, перебирал разные варианты, пока, в конце концов, не создал Полукровку.

Когда все было готово, я ощутил страшную усталость – и гордость за свое произведение, какой никогда раньше не испытывал. Мне очень хотелось кому-нибудь его показать. Но родители в нем ничего бы не поняли. А для Хильди он мог оказаться страшноват. Во всем мире я знал одного-единственного человека, который бы точно оценил его по достоинству.

 

Возвращение в Берлинский боксерский клуб

На подходе к знакомому кирпичному зданию у меня противно засосало под ложечкой. Все в нем оставалось по-старому, как полгода назад, но я смотрел на него и не узнавал – тревога застила мне взгляд. Я не знал, как меня примут в клубе. Ведь все его члены наверняка слышали, что меня отстранили от участия в турнире за то, что я еврей. Эти люди, мои товарищи, помогали мне повзрослеть и возмужать. Мы вместе с ними проливали пот и кровь. И что, теперь Воржик не пустит меня на порог? Среди тех, с кем я спарринговал и вместе тренировался, было, должно быть, много нацистов; как они примут меня? Вдруг встретят плевками и попытаются набить физиономию? Это вряд ли: туда, где мне грозил такой прием, Неблих меня бы звать не стал. Теряясь в догадках и сомнениях, я поднимался по лестнице мимо этажей, наполненных гулом ткацких станков.

Добравшись до площадки верхнего этажа, я оказался у входа в клуб. Позолота с букв на его дверях отвалилась, оставшиеся силуэты складывались в едва читаемую надпись «Берлинский боксерский и оздоровительный клуб».

Я нерешительно заглянул внутрь – и с огромным трудом узнал хорошо знакомый мне спортивный зал. Все, что было там раньше: ринги, боксерские груши, штанги и гири, даже старые плакаты, – куда-то подевалось. Теперь он был уставлен длинными столами, за ними несколько десятков женщин кроили и шили коричневые шерстяные одеяла. Голые стены украшали только большие круглые часы и портрет Гитлера в раме. Женщины, все как одна в синих рабочих халатах и косынках, склонялись над шитьем и по сторонам не смотрели. Позади каждой работницы, у стены, высилась стопка готовых одеял. Мастер в белом халате, прохаживаясь вдоль столов, наблюдал за работой. Время от времени он останавливался проверить качество строчки на готовом одеяле. На меня никто даже не взглянул.

Неблиха я увидел сразу: он толкал перед собой поставленный на колеса здоровенный мусорный ящик и собирал в него с полу обрезки материи и ниток. На нем был коричневый рабочий комбинезон, на голове – шерстяная кепка. Заметив наконец меня, Неблих широко улыбнулся.

– Карл! – крикнул он, бросил свой мусорный ящик и поспешил ко мне.

Мы пожали друг другу руки и обнялись. Но тут к нам с недовольным видом подошел мастер.

– Вам же известно, герр Бродер, что посторонние в производственные помещения не допускаются.

– Ра-ра-разумеется, герр Шинкель. Виноват. Раз-раз-разрешите пойти пообедать?

– Идите, – ответил мастер. – Но чтобы не дольше положенного.

– Ко-ко-конечно, герр Шинкель, – сказал Неблих. – Карл, иди по-по-подожди меня в лавке на углу. Я скоро.

Я спустился на улицу и встал на тротуаре у лавочки, где мы с Неблихом любили в свое время выпить по молочному коктейлю. С моего последнего появления там ничего не изменилось, разве что на видном месте в витрине теперь была выставлена табличка: «Собакам, евреям и цыганам вход запрещен». Немного погодя по лестнице вприпрыжку слетел Неблих.

– Стра-стра-страшно рад тебя видеть, Карл!

– Я тебя тоже.

– Идем, угощу тебя ва-ва-ванильным коктейлем.

Он собрался было войти в лавку, но я показал ему на табличку.

– Ладно. Тогда по-по-подожди тут. Я при-при-принесу.

Через несколько минут Неблих возник в дверях с двумя картонными стаканами в руках. Я взял у него один коктейль, и мы неспешно зашагали по улице.

– Воржик про-про-продал свой клуб. Несколько недель назад, – сказал он. – Хо-хо-хорошо еще, хозяин фа-фа-фабрики дал мне место уборщика.

– Почему Воржик его продал? Он прогорел?

– Нет. По другим при-при-причинам. Очень вес-вес-веским.

– Какие?

Я испугался было, что клуб закрылся из-за меня. Но не могли же нацисты закрыть его только потому, что один из его членов был евреем?

– Он на-на-надеялся, что ты его еще за-за-застанешь, и он сам те-те-тебе все расскажет. Но на всякий слу-слу-случай оставил для тебя письмо.

Неблих извлек из кармана комбинезона мятый желтый конверт. Судя по виду, он носил его с собой довольно давно.

Дорогой Скелетик,
Всей душой твой, Абрам Воржик

к тому времени, когда к тебе попадет это письмо, меня уже не будет в стране. Я присоединился к группе евреев, отбывающих в Палестину. Говорят, нам всем придется там возделывать землю, но, уверен, и для тренера по боксу в Земле Обетованной работенка найдется. Сам понимаешь, у меня не было возможности отстоять тебя тогда на турнире. Я очень об этом сожалею и буду сожалеть до конца дней. Надеюсь, ты сумеешь меня простить. У тебя есть все задатки выдающегося боксера: легкие ноги, быстрый джеб, большой размах и львиное сердце. Всегда помни: евреи – прирожденные бойцы, как тот же Давид, который в два счета разделался с Голиафом. Желаю тебе и твоим родным остаться целыми и невредимыми.

Я с большим трудом поверил своим глазам. Меня поразило, что Воржик тоже был евреем, а известие, что он уже покинул страну, буквально потрясло до глубины души и заставило еще сильнее волноваться за нашу семью.

– Про то, что ты ев-ев-еврей, он узнал только во время со-со-соревнований, – сказал Неблих.

– Это из-за меня он уехал? Потому что ждал, что за ним придут?

– Нет. Он го-го-готовил побег несколько месяцев или да-да-даже лет. Когда не по-по-получалось тебя разыскать, я начал надеяться, что ты тоже уже за гра-гра-границей.

И тут меня прорвало. Я рассказал Неблиху всё, о чем никому раньше не говорил: о том, что мы остались без денег, что у нас отобрали картину Пикассо, что я уже почти не надеялся увидеть Америку. Оттого, что я поделился с ним своими бедами и тревогами, у меня стало легче на душе, хотя я и знал, что он ничем мне не поможет.

Он выслушал меня и спросил, немного помолчав:

– А Макс?

– Что – Макс? – не понял я.

– Отчего твоему отцу не одолжить у него денег? Они же с ним вроде друзья?

– Когда-то были. Но они, по-моему, уже несколько лет не виделись – с тех пор как Макс начал меня тренировать. Да и не очень понятно, что у них была за дружба. Пока дела у отца шли хорошо, друзей и приятелей у него было полно, но потом они все куда-то подевались. И к тому же отец слишком гордый и ни за что не станет просить денег.

– А ты?

– Я?

– В клубе ни-ни-никого ближе тебя у Макса не было. Он со всеми вел себя до-до-доброжелательно, но ни с кем толком не дру-дру-дружил. Так, с кем-то вместе по-по-потренироваться, с кем-то спарринг устроить. А ты – совсем дру-дру-другое дело. Ты ему был по-настоящему ин-ин-интересен. И сейчас, на-на-наверно, мог бы обратиться к нему за по-по-помощью.

– От него уже несколько месяцев ничего не слышно. И вообще неизвестно, как с ним можно связаться.

– Макс сейчас в Америке, го-го-готовится к бою-реваншу против Джо Лу-Лу-Луиса. Бой недели через две, а сразу после он воз-воз-возвращается. В Берлине Макс жи-жи-живет в отеле «Эксельсиор» на Штеземан-штрассе. Мо-мо-можешь ему туда написать.

– Не знаю, – сказал я. – Не уверен, что так будет правильно.

– Тебе ме-ме-мешает гордость. Но гордость – это ро-ро-роскошь, которая тебе не по карману. – Он положил руку мне на плечо и пристально посмотрел в глаза. – Я вы-вы-выучил это на собственной шкуре.

Помолчав и обдумав его слова, я наконец сказал:

– Я подумаю.

– Вот и пре-пре-прекрасно. Мне пора на работу. Но, бо-бо-боюсь, у меня для тебя еще одна пло-пло-плохая новость.

– Какая?

Неблих набрал побольше воздуха в легкие и выпалил:

– Барни Росс на днях по-по-потерял титул чемпиона в полусреднем ве-ве-весе.

– Как? Кому он проиграл?

– Генри Армстронгу. В очень жестоком по-по-поединке. Армстронг здо-здо-здорово его отколошматил. Тренеры умоляли выбросить полотенце, но Росс ни в ка-ка-какую. Выстоял целых пятнадцать раундов, хотя да-да-давно было понятно, что бой он проиграл. Ре-ре-репортер, чей отчет про бой я чи-чи-читал, пишет, что первый раз в жизни видел такое му-му-мужество на ринге.

– Бой-реванш будет?

Неблих покачал головой.

– Не-а. Сразу по-по-после того боя Росс ушел из бокса.

– Ушел?

– Ja. И это, наверно, к лу-лу-лучшему. А то многие продолжают вы-вы-выступать, когда давно пора на покой.

Это был уже удар ниже пояса. Многие годы Росс – тщедушный, никому не нужный изгой, одной только силой воли превративший себя в бойца и героя, – был моим Суперменом. Мне всегда казалось, что, если бы присваивался титул еврейского чемпиона мира и его носил Барни Росс, евреям в Германии не приходилось бы так туго, как сейчас, – само его существование послужило бы нам защитой. А теперь он проиграл бой. И, что еще хуже, решил бросить бокс. Ошарашенный известиями про Росса и про Воржика, я даже забыл показать Неблиху новый комикс, который лежал у меня в ранце. Спохватился я только после того, как он попрощался и вернулся на фабрику.

Дома я перерыл свою коллекцию спортивных журналов и перечитал всё, что в них печатали о невероятной боксерской карьере Росса. Единственное, что меня хоть как-то утешало, это то, что его победитель Генри Армстронг был негром, а значит, таким же, как и Росс, представителем неполноценной расы.

В то же время меня сильно смущало, что последней моей надеждой оставался Макс Шмелинг, на примере которого нацисты доказывали всему миру превосходство арийской нации и который готовился к бою с еще одним представителем неполноценной расы Джо Луисом. При мысли, что спасение нашей семьи, быть может, целиком зависит от того, как сложатся отношения у нас с Максом, я физически почувствовал навалившийся на меня груз ответственности.

 

Бой-реванш

Годом раньше Джо Луис стал чемпионом мира в тяжелом весе, одержав верх над Джимми «Золушкой» Брэддоком. Немецкие спортивные журналисты писали, что, по справедливости, против Брэддока должен был драться Шмелинг, но евреи хотели, чтобы чемпионский пояс остался в Америке, и поэтому выпустили против него Джо Луиса. При этом любители бокса и журналисты во всем мире по большей части сходились в том, что Луис сможет с полным правом считаться чемпионом только после того, как победит Макса Шмелинга, нанесшего ему единственную за всю карьеру поражение. В свете неизбежно надвигавшейся новой большой войны в бое-реванше на стадионе «Янки» весь мир видел не просто поединок двух спортсменов, а противостояние двух народов, двух разных мировоззрений: демократии и фашизма, расового разнообразия и расовой чистоты, свободы и тирании.

Большинство немцев, в духе гитлеровского учения о превосходстве арийской расы, считали, что победа Макса неизбежна. Они исходили из того, что Макс, в отличие от Луиса, принадлежал к высшей расе, превосходил его опытом и интеллектом, да к тому же один раз уже одержал над ним верх. Но отдельные смелые журналисты смотрели на вещи объективнее и высказывали сомнения, что Макс, с прошлого боя с Луисом постаревший на два года, сумеет справиться с соперником, который был гораздо младше его и как раз входил в пик формы.

Бой начался в три утра по берлинскому времени. Как и в прошлый раз, вся Германия бодрствовала, прильнув к радиоприемникам. Окна почти всех домов горели в ночи, рестораны, пивные и кинотеатры были открыты и полны шумной, возбужденной публики. Репортаж о бое можно было слушать, просто шагая по улице – звуки радио лились со всех сторон.

К середине 1938 года евреи стали так часто при полном попустительстве полиции подвергаться нападениям на улицах города, что большинство, в том числе и члены нашей семьи, после наступления темноты без крайней нужды из дома не выходили. Так что на сей раз репортаж о бое я был вынужден слушать дома в компании отца и младшей сестры. Мама, объявив, что боксом не интересуется, заперлась в ванной.

Отец с выражением мужественной покорности на лице уселся в мягкое кресло, перевезенное в галерею из нашей старой квартиры. Я расположился на деревянном табурете, практически вплотную к радиоприемнику. Хильди сидела на полу и что-то рисовала в своем альбоме. Я дорого бы дал за возможность заглянуть отцу в голову, узнать, о чем он сейчас думает и за кого болеет. Подавляющее большинство немецких евреев болели за Джо Луиса и желали поражения Максу, олицетворявшему собой силу нацистов. Некоторые, однако, опасались, что проигрыш Макса породит новую волну антисемитизма и репрессий против евреев. А кое-кто, невзирая ни на что, по-прежнему считал себя патриотами Германии и горячо поддерживал соотечественника. Что касается меня, то, при всех накопившихся вопросах и претензиях к Максу, болеть я мог только за него. Он был добр и внимателен ко мне, когда никому другому не было до меня дела. А кроме того, я рассчитывал, что в скором будущем он мне поможет.

Мое воображение едва поспевало за сыпавшей, как из пулемета, возбужденной речью радиокомментатора Арно Хеллмиса. Когда ударил гонг, давший сигнал к началу боя, даже Хильди на вре-мя перестала рисовать и, открыв рот, уставилась на приемник.

– Гонг, начинается первый раунд. Боксеры выходят на середину ринга… На Максе сиреневые трусы, на Луисе – черные с белой каемкой. Противники кружат по рингу, прощупывают друг друга джебами. Но вот Луис переходит в атаку, проводит быструю комбинацию… Она явно застает Макса врасплох. Он вынужден отступить… И тут Луис сильно бьет Максу в челюсть… а теперь в корпус… и снова в корпус! Макс падает на канаты, на него сыплется град ударов. Макс, отлипни же, наконец, от канатов!

Трибуны ревели все громче, и Хеллмису пришлось перейти на крик. Ему с большим трудом удавалось перекрикивать зрителей, за происходящим на ринге он уже не успевал. С какого-то момента из комментатора он превратился в верного товарища, советами и просто добрым словом помогающего Максу отбиваться от неутомимо наседавшего Луиса.

– Луис свирепо бьет Макса в корпус… Еще удар! А теперь он целит в голову – и попадает… раз, другой. Господи, Макс, подними наконец руки! Луис прижимает Макса к канатам… Бьет… Макс пошатнулся, у него подгибаются колени! Стой же, Макс! Держись! Не падай!

Толпа взревела совсем уж оглушительно. Я живо представил, как Макс, покачиваясь, из последних сил удерживает равновесие.

– Рефери разводит боксеров… Тот последний удар в корпус совсем подкосил Макса. А Луис снова в атаке. Он бьет правой в челюсть… И Макс падает! Он лежит! Вставай, Макс! Вставай!.. Он поднимается на ноги, но Луис опять атакует… И снова Макс на полу! Но он собирается с силами, и вот он снова на ногах! Внимательнее, Макс! Выше руки! Луис наносит сокрушительный удар правой, и Макс снова падает. Уже в третий раз!

Трибуны дружно ахнули. Хеллмис, казалось, был готов разрыдаться.

– Он встал на колени, пытается подняться… Но, похоже, все кончено. Да. Все. Бой закончен. Макс Шмелинг потерпел поражение! В это невозможно поверить, но это так. Макс…

Но тут радио умолкло – как только стало понятно, что Макс проиграл, нацистские власти прервали трансляцию. Бой тем временем длился даже меньше одного раунда, от силы минуты две.

Мы сидели, молча всматриваясь в пустоту на месте картинки, которую рисовало каждому из нас его воображение. Тишину нарушало только сухое потрескивание радиопомех. Наконец отец встряхнулся, встал и выключил приемник.

– Вот и ладно, – произнес он упавшим голосом. – А сейчас мигом спать.

Мы с Хильди послушно пошли каждый к себе.

В подвале я лег на кровать и попытался осознать случившееся. Не верилось, что все это было наяву. И никак не укладывалось в голове, что Макс не просто проиграл бой, а был наголову разбит, почти не оказав сопротивления. Как я ни пытался, у меня не получилось представить, как все это выглядело, как Луис градом ударов валил Макса с ног – и не один, а целых три раза!

По отцовской реакции я понял все, что мне было нужно знать о его отношении к Максу и о том, обратится ли он к нему за помощью. Надеяться оставалось только на себя. Поэтому я попытался прикинуть, увеличил или уменьшил исход боя наши шансы добиться помощи от Макса. В случае победы, рассуждал я, он стал бы еще богаче и влиятельнее, у него появилось бы больше возможностей что-то для нас сделать. С другой стороны, с чемпионом, который всегда нарасхват, связаться было бы труднее. А сейчас, после унизительного поражения, он, возможно, станет отзывчивее и скорее откликнется на просьбу слабых и гонимых. Правда, еще перед боем ходили слухи, что, если Макс проиграет, нацисты отправят его в тюрьму как предателя, опозорившего Рейх.

Я встал с кровати и уселся за стол сочинять Максу письмо. Труднее всего было придумать, с чего начать. С того, как огорчило меня его поражение? Или лучше для начала спросить, каково ему теперь? Рассказать о тяжелом положении, в каком оказалась наша семья? Я написал несколько вариантов, но каждый раз слова казались мне надуманными и неловкими. В конце концов я ограничился короткой запиской, в которой спрашивал у Макса разрешения, когда он будет в Берлине, навестить его в отеле «Эксельсиор». А объяснить, что и как, я решил уже при личной встрече.

Я закончил письмо в четыре утра и, стараясь не шуметь, вышел на улицу, чтобы опустить его в почтовый ящик на углу. В округе было пугающе пусто и тихо – не то что после прошлого боя Макса с Луисом, когда улицы до утра были полны народа, бурно отмечавшего его победу.

Я уже подошел к ящику, когда из-за угла показались трое пьяных и злых коричневорубашечников, явно очень недовольных исходом сегодняшнего поединка. Я вжался в стену и замер.

– Негр, поди, сжульничал, – сказал один. – Как Шарки в кино.

– Это все евреи, – выдвинул свою версию другой. – Я вам точно говорю.

– Наверняка они чем-нибудь Макса опоили.

– Потому-то они так и старались, чтобы бой в Нью-Йорке прошел, – сказал третий. – Там им проще мутить свои делишки.

– Гады пархатые.

Они прошли вплотную от меня, один даже задел меня плечом.

– Поосторожнее тут, – буркнул он, остановившись.

– Прошу прощения, – тихо проговорил я.

Коричневорубашечник смерил меня с ног до головы взглядом, не обещавшим ничего хорошего.

– Брось, – сказал ему один из приятелей. – Догоняй.

Он повернулся и поспешил за своими спутниками.

Я с облегчением выдохнул. Меня не тронули благодаря тому, что я не похож на еврея. О том, чем обернулась бы эта встреча, окажись со мной Хильди или отец, я боялся даже подумать.

Опустив письмо в почтовый ящик, я поспешил вернуться в галерею.

 

Битое стекло

После проигранного Максом боя нацистские газеты принялись распространять самые дикие слухи: что Макса отравили перед выходом на ринг, что в перчатках у Луиса были спрятаны медные кастеты. В одной немецкой газете додумались до того, что Макс умер от полученных в бою увечий, но американские евреи решили утаить его смерть от всего мира. Он же тем временем залечивал раны в одной из нью-йоркских больниц. Слухи о том, что Макса нет в живых, прекратились только после публикации его фотоснимков на больничной койке и интервью, в которых он утверждал, что Луис победил его в честном бою.

В Берлин Макс вернулся через несколько недель после боя. На этот раз обошлось без фанфар, он не ужинал с Гитлером и Геббельсом, не подписывал рекламных контрактов и не принимал парадов в свою честь. О его возвращении лишь вскользь упоминалось на спортивных страницах газет. И снимок его возвращения мне удалось обнаружить только один, и очень маленький: на нем Макс с Анни выходили из автомобиля у подъезда отеля «Эксельсиор». Благодаря этому снимку я хотя бы мог быть уверен, что Макса не бросили за решетку.

Кроме того, снимок подтвердил, что Макс поселился по тому адресу, на который я отправил ему письмо. Но прошло несколько недель, а ответа от него так и не было. Тогда я стал писать ему еще и еще, раз в несколько дней отправляя одинаковые письма в надежде, что какое-то из них все-таки попадет ему в руки. Все это было напрасно. Мне хотелось верить, что мои письма теряются в море корреспонденции, которой Макса засыпали поклонники. Но нельзя было исключать и того, что он просто решил не обращать на меня внимания.

Тем летом и осенью евреи Германии чуть не каждую неделю получали новые зловещие известия, словно кто-то подкидывал дрова в костер, который от этого разгорался все жарче. В июле всех евреев обязали постоянно иметь при себе специальное удостоверение личности. Врачей-евреев понизили до младшего медицинского персонала и лишили права лечить пациентов-арийцев, евреям-юристам запретили заниматься адвокатской практикой. Варварские антисемитские выходки случались всё чаще и становились всё наглее. Так, в Мюнхене толпа нацистских головорезов разгромила и разрушила Большую синагогу. А немного спустя всем евреям проставили в паспорта букву J – от слова Jude, «еврей». Репрессии против евреев нарастали, казалось, по мере расширения международной агрессии нацистской Германии, аннексировавшей сначала Австрию, а затем Судеты, область Чехословакии с многочисленным немецким населением. При молчаливом невмешательстве остального мира нацистам все легко сходило с рук.

Новости, которые отец с мамой вычитывали в утренних и вечерних газетах, с каждым разом нагоняли на них все больше тоски и страха. Прочитав особенно пугающую заметку, отец бормотал:

– Нет, они не посмеют.

– Уже посмели, – отзывалась мама.

Осенью одно за другим произошли два по-настоящему страшных события. Сначала нацисты выслали из Германии в Польшу около пятнадцати тысяч польских евреев. Стоило отцу за завтраком вслух прочитать сообщавший об этом заголовок, мама выхватила у него газету.

– Вот видишь, – вскричала она. – Они гонят нас, как скот. Как стадо коров.

– И что я, по-твоему, должен в связи с этим предпринять?

– Что-нибудь! Что угодно!

– Думаешь, я не пытаюсь?

– Пытайся лучше!

– Что бы я без тебя делал, – с едкой улыбкой сказал отец. – Сама-то ты целыми днями мокнешь в ванне. По-твоему, от этого много проку?

– Мне бывает нужно побыть одной. Сколько можно сидеть и смотреть, как ты сидишь и ничего не делаешь?

– Очень умная? Вот сама что-нибудь и придумай!

Отец вскочил из-за стола и пулей вылетел из галереи. Его не было целый день. Вечером я с тревогой подумал, не ушел ли он от нас навсегда. Такое случалось: мужчина, неспособный прокормить свою семью, просто исчезал из ее жизни. Вдруг отец решил предоставить нас самим себе? Или, того хуже, был арестован за торговлю произведениями дегенеративного искусства или за то, что он печатал на своем типографском станке? До глубокой ночи отец так и не дал о себе знать, и мы разошлись спать. Уснуть у меня не получалось. Я то и дело поглядывал на часы – в ожидании, что отец с минуты на минуту появится.

Наконец в половине второго ночи хлопнула входная дверь. По всей галерее распространился запах сигар и дешевого мятного ликера. Потом родители принялись выяснять отношения – до меня донеслось несколько произнесенных громким шепотом реплик.

– Значит, на выпивку и сигары деньги у тебя есть, а на то, чтобы содержать семью, – нет.

– Я пытаюсь заниматься коммерцией. А все коммерсанты пьют. И коллекционеры тоже.

– А еще шлюхи с Фридрих-штрассе выпить любят.

– Ребекка, это уже чересчур!

Они около часа топтались по замкнутому кругу упреков, гнева и обид, пока в конце концов не умолкли, полностью растратив запал. Должно быть, они почти сразу же и уснули.

Наутро газета принесла пугающую весть: живущий во Франции польский еврей Гершель Гриншпан в отместку за то, что его родных депортировали из Германии в Польшу, явился в германское посольство в Париже и застрелил из револьвера секретаря посольства Эрнста фом Рата. Почитав про себя заметку, отец побледнел и, не говоря ни слова, передал газету маме. Ее прочитанное повергло в такое же немое оцепенение.

Вечером того же дня мы сидели за столом, только-только поужинав, когда в дверь галереи постучали. Мы все замерли. Немного спустя снова раздался стук, и тревожный голос произнес:

– Зигмунд? Это я, Дольф Лутц.

– Лутц? – удивился отец и пошел открывать.

Лутц быстро скользнул в открытую дверь и затворил ее за собой.

– Прости, что потревожил, – сказал он отцу. – Но я должен был тебя предупредить.

Мы с мамой и Хильди подошли поближе к мужчинам.

– Предупредить? О чем?

– Нацисты ходят по улицам, нападают на евреев и громят еврейские лавки и конторы.

Мама испуганно ахнула и прикрыла ладонью рот.

– А куда смотрит полиция? – спросил отец.

– Нам приказано не вмешиваться.

– Не вмешиваться?

– Ja. Послушай, мне пора идти. А вам лучше запереть двери и окна и погасить свет, чтобы все думали, что здесь никого нет. Я постараюсь попозже зайти вас проведать, но обещать ничего не могу. Прости, Зиг, – сказал Лутц и исчез за дверью.

Отец запер на два оборота замок и выключил весь свет.

– Ступайте в заднюю комнату, – велел он. – И чтобы ни звука.

Час или около того мы просидели, затаившись, в задней комнате и боялись даже пошевелиться. Стоило Хильди кашлянуть, мы все сердито смотрели на нее, словно хотели взглядом подавить кашель. На улице было тихо, только, как обычно по ночам, изредка проезжали машины.

Потом издалека донеслись голоса. Сначала можно было расслышать только смех, затем голоса зазвучали громче и более угрожающе. Подойти к витрине и посмотреть, что делается снаружи, никто из нас не рискнул. Нам оставалось прислушиваться к топоту сапог по мостовой, грохоту, звукам ударов, выкрикам – и песням, которые обычно хором распевают в пивных.

Через какое-то время несколько человек остановились возле нашего жилища.

– По-моему, эта лавочка – еврейская, – воскликнул молодой мужской голос. – И она наверняка ювелирная!

– Не-а, здесь раньше художественная галерея была, – возразил кто-то другой. – Несколько лет как закрылась.

– Закрыться-то она закрылась, но готов поспорить, что хозяева тут кучу денег припрятали.

– Эй, еврей, открывай!

Раздался оглушительный стук в дверь. Хильди заплакала и теснее прижалась к маме.

– Тихо! – шепотом велел отец.

– Открывай, или высадим дверь!

Снаружи еще долго стучали и дергали дверную ручку. Потом на дверь обрушился такой яростный град ударов, что, казалось, еще немного – и старое дерево не выдержит. Но тут кто-то из ломившихся в галерею крикнул:

– Стой! Не так надо.

Шум сразу стих. Неужели они передумали?

В следующий миг послышался звон разбитого стекла – это вдребезги разлетелась витрина. Отец вскочил на ноги.

– Сидите здесь, – скомандовал он маме и Хильди. – А ты, Карл, иди со мной.

Настоящего оружия у нас не было. Отец сунул мне в руку деревянный черенок швабры, а сам вооружился старым ржавым молотком, который хранился у него в ящике письменного стола.

– Идем, – сказал он.

– Зиг, умоляю, осторожнее! – попросила мама.

По темному, выгороженному простынями коридору отец и я вслед за ним отважно устремились к передней части галереи. Весь пол там был усыпан осколками толстого витринного стекла, на диване лежал мусорный бак, которым нападавшие выбили витрину. Сквозь пролом в галерею забрались четверо молодых мужчин в одинаковых тщательно выглаженных коричневых рубашках и черных кожаных сапогах. Они были вооружены дубинками, и, судя по лихорадочному блеску в глазах, рвались пустить их в ход. Распоряжался у них высокий мужчина со светлыми волнистыми волосами – в темноте его было трудно рассмотреть, но мне показалось, что мы с ним встречались где-то по соседству.

Отец замахнулся молотком.

– Убирайтесь! Это мой дом!

– У евреев в Германии больше не может быть дома!

Отец прищурился и шире расправил плечи.

– Я – немец! – сказал он.

В следующий миг отец взревел во весь голос и бросился на главаря штурмовиков-коричневорубашечников.

Нападение застало незваных гостей врасплох. Их главарь еле успел прикрыться от отцовского молотка – скользнув ему по руке, молоток порвал рубашку и до крови поранил предплечье. Раненый взвыл от боли.

– Ты об этом пожалеешь!

Четверо с дубинками двинулись на отца. Он не подпускал их, умело отмахиваясь молотком, – видно, применял приемы самообороны, которым научился в армии. Но в конце концов штурмовики обступили отца со всех сторон и разом, как по команде, набросились на него. Двоих он сумел сбить с ног, но другие двое повисли на нем и повалили на пол. Не успел я оглянуться, как все четверо навалились на отца, норовя побольнее заехать ему дубинкой. Тут я наконец опомнился и кинулся на них с черенком швабры.

Двое штурмовиков отцепились от отца и пошли на меня. Я никогда раньше не дрался палкой и сейчас не понимал, как лучше ее ухватить, как ею действовать в нападении и как – в защите. Поэтому я отбросил в сторону черенок и атаковал одного из противников быстрой комбинацией боксерских ударов. Но только два из них достигли цели, прежде чем второй противник повалил меня ударом дубинки по голове. Когда я оказался на полу, они вдвоем принялись пинать меня ногами и лупить дубинками.

Отец тем временем каким-то образом ухитрился разоружить одного из штурмовиков. Он уселся на него и отобранной у него же дубинкой придавил его горло к полу. Одновременно зажатым в свободной руке молотком отец отмахивался от второго нападавшего. В этот миг в моих глазах он был сильнее хоть Супермена, хоть Барни Росса, хоть Полукровки. В отличие от обезумевших от ярости противников, у которых, казалось, еще чуть-чуть, и пена выступит на губах, отец действовал собранно и продуманно.

Но в какой-то момент коричневорубашечник извернулся под отцом, протянул руку и ухватил с пола острый, узкий и длинный – сантиметров пятнадцать длиной – осколок витрины.

– Папа! – закричал я, но прежде чем отец успел что-то предпринять, убийственный осколок вонзился ему под ребра.

Отец содрогнулся от боли и выпустил шею противника. Тот глубже вогнал осколок отцу в бок, сбросил его с себя, встал и с размаху пнул сапогом в лицо. Я рванулся ему на помощь, но штурмовики снова повалили меня на пол и потом долго, пока я не потерял сознания, били ногами по спине и голове.

 

Дерюга

Открыв глаза, я увидел нависший надо мной неясный темный силуэт. Он постепенно приобретал все более четкие очертания, пока не превратился в испуганную Хильди.

– Очнулся! – воскликнула она.

Я собрался с силами и сел. Голова была как свинцовая гиря, перед глазами плыли темные круги. Сфокусировав наконец взгляд, я понял, что нахожусь дома, в зале галереи. Он больше не был разгорожен простынями и, как до нашего вынужденного переселения сюда, представлял собой одно большое помещение. Тут и там валялись поломанная мебель, вспоротые подушки и разбитая посуда. Пол был усыпан перьями из подушек и осколками стекла.

Во мраке я не сразу заметил маму, которая сидела на полу у дальней стены. Там же, головой у нее на коленях, лежал отец. Спереди и сбоку его белая рубашка пропиталась кровью.

Я попытался встать, но из этого ничего не вышло – у меня закружилась голова и подкосились ноги. Схватившись рукой за затылок, я обнаружил несколько здоровенных, размером с половинку мандарина, шишек. За левым ухом появился свежий кровоточащий шрам.

– Карл, не дергайся, – слабым голосом велел мне отец. – Посиди немного, а потом вставай.

– Зиг, дорогой, тебе нельзя разговаривать! – сказала мама.

Но отец вовсю распоряжался, несмотря на слабость.

– Хильди, сходи принеси маме моих рубашек. Из них выйдут отличные бинты.

Когда Хильди принесла две рубашки, отец сел и попросил маму:

– Порви их на полоски.

Мама порвала.

– Прекрасно. Теперь перебинтуй меня, – сказал отец.

При каждом мамином движении отец глухо постанывал от боли.

– Зиг, – чуть не плача проговорила мама, – я не хочу делать тебе больно.

– Все в порядке. Бинтовать надо туже, а то кровь не остановится, – сказал он. – Знаешь что, сделай из тряпки что-нибудь вроде кляпа.

Мама сложила в несколько раз оторванный от рубашки кусок ткани и дала отцу. Отец стиснул его зубами и не выпускал все время, пока мама накладывала и закрепляла повязки. Когда она закончила, он выплюнул кляп и тяжело отдышался.

– Вот и замечательно. А теперь дайте нам с Карлом попить.

Хильди раздобыла где-то два стакана и принесла воды. От нескольких глотков я ожил и даже нашел в себе силы встать на ноги.

– Осколок надо вынуть, а не то ты истечешь кровью, – сказала мама.

– Нет. От этого будет только хуже. Мне нужно к врачу.

– В таком виде тебя нельзя никуда вести, – сказала мама.

– Позвоните Штайнеру, Харцелю или, не знаю, Хайну Форману. Они все мне обязаны, и у них есть автомобили. Пусть кто-нибудь из них отвезет меня к врачу.

Мама скрылась в задней комнате, сделала несколько телефонных звонков и скоро вернулась.

– Харцель сказал, что приедет, но не прямо сейчас.

– А когда?

– Не знаю.

Мы сгрудились вокруг отца и стали дожидаться автомобиля. Снаружи, хотя уже и реже, продолжали доноситься злобные выкрики, ругань и звон разбитого стекла. Отец полулежал у стены, кровь насквозь пропитала самодельные бинты и медленно стекала на пол. С каждой минутой ему становилось труднее дышать, веки подергивались, казалось, он вот-вот отключится.

– Зиг, пожалуйста, не засыпай! – умоляла мама каждый раз, когда у отца слишком надолго закрывались глаза.

У меня самого горело лицо и раскалывалась голова. Свежие ушибы словно бы выросли в размерах и слились в один большой, отчего весь череп превратился в одну болезненную шишку. А стоило моргнуть – и тут же по всей голове крошечными петардами рассыпались вспышки пронзительной боли. Вдобавок у меня болели оба большие пальца. Я не уберег их, потому что в пылу драки неправильно сжал кулаки – не так, как сжимают боксеры. Счастье еще, что обошлось без переломов.

Через сорок пять минут, проведенных нами в напряженном ожидании, снаружи негромко просигналил автомобиль. Мама выглянула в окно.

– Это он, – сказала она. – Карл, помоги поднять отца.

Мы с мамой кое-как поставили его на ноги и на себе потащили к входной двери. Отец непрерывно стонал от боли. Повязка по всей длине напиталась кровью и походила на безвкусный малиновый кушак. Мостовая была сплошь усыпана мусором и битым стеклом, но шайка нацистских погромщиков, похоже, переместилась куда-то в другой район.

Усаживая отца на заднее сиденье автомобиля, мы своей неловкостью причинили ему немало боли, но он не проронил ни звука, а только стиснул зубы и часто и хрипло дышал.

Харцель, баварский художник, чьи работы отец когда-то выставлял у себя в галерее, нервно постукивал пальцами по рулевому колесу.

– Большое спасибо, что приехали, – сказала ему мама.

– Пора ехать, – торопливо бросил он в ответ.

– Хильди и ты, Карл, садитесь вперед, а я назад, к отцу…

– Мы едем без детей, – сказал Харцель.

– Что? – не поняла мама.

– Дети в машине – это подозрительно. Нас остановят. И меня арестуют. Нас всех арестуют.

– Без детей я никуда не поеду!

– Дома им будет безопаснее. Погромщики уже далеко. Сейчас здесь спокойней, чем в других частях города.

– Я не могу!

– Ребекка, он дело говорит, – вмешался отец. – Карл уже взрослый. На него можно положиться. – Он взглянул мне в глаза, я ему чуть заметно кивнул. – А ехать всем вместе правда очень опасно.

– Но Зиг…

– Не спорь, Ребекка. Мне скорее нужен врач.

– А за нас не волнуйся, – сказал я.

Мама в раздумье посмотрела на нас с Хильди и наконец решилась.

– Хорошо, – сказала она и села назад к отцу.

– Нате, накройтесь с головой. – Харцель повернулся и через спинку сиденья протянул родителям выпачканную красками дерюгу.

– Мы под ней задохнемся, – испуганно приговорила мама.

– С окровавленным пассажиром на заднем сиденье я и двух кварталов не проеду, – сказал Харцель.

– Он прав, – вмешался отец. – Ребекка, делай, что сказано.

Пока мама расправляла дерюгу, отец подозвал нас с сестрой.

Хильди, склонившись над задним сидением, обняла и поцеловала родителей.

– Тебе нечего бояться, моя маленькая красавица, – сказал ей отец. – Я поправлюсь. А с Карлом можно ничего не бояться – он теперь кого хочешь вздует.

Я поцеловал маму и протянул руку отцу.

– Не волнуйся, – сказал я ему. – Все будет в порядке.

– Наклонись ближе, Карл.

Я наклонился. Он нежно погладил меня по щеке, а потом в ту же щеку поцеловал. Мне даже стало неловко: я уже и не помнил, когда отец меня последний раз целовал.

– Наконец-то я увидел, как ты дерешься, – сказал он. – Боксер из тебя, похоже, вышел неплохой. Ты же позаботишься о сестре, да?

– Конечно, – ответил я.

Меня накрыла волна эмоций – как в тот раз, когда ко мне в подвал приходила мама. Я хотел сказать, что люблю его. Но слова застряли у меня в горле.

– До свидания, Карл, – сказал отец.

Я накинул дерюгу им на головы и захлопнул дверцу автомобиля. Родители сползли пониже, почти легли, и теперь мало кто рассмотрел бы, что под куском перепачканной красками материи прячутся два живых человека, а не свалены принадлежности живописца. Автомобиль тронулся и скоро исчез за углом. Почти в тот же миг с другого конца улицы донеслись грохот и звон разбитого стекла.

– Идем, – сказал я сестре.

 

Ночная прогулка с тетушкой

Было всего десять вечера, но казалось, что уже далеко за полночь. Вернувшись в галерею, мы с Хильди спустились в подвал. Я подумал, что там нам будет безопаснее всего: если снова появятся непрошеные гости, они с порога увидят, что галерея разгромлена до них и, скорее всего, брошена хозяевами.

В темноте подвала до смерти перепуганная Хильди засыпала меня вопросами, на которые у меня не было ответов: Когда мы заберем папу? С ним точно не случится ничего плохого? Долго нам придется жить одним? Что мы собираемся делать? Я, как мог, старался ее успокоить. Но она видела, что я ничего не знаю и не придумал никакого плана, и от этого еще сильнее заводилась.

Потом снова послышались грохот и звук ударов. Где-то по соседству заплакал младенец. С криками и смехом, хором распевая песни, на нашу улицу выкатилась новая волна погромщиков. Кирпич, влетевший в выбитую витрину галереи, разбил последнюю уцелевшую ее часть. Хильди завизжала от страха.

– Тс-с-с-с!

– Они нас убьют!

– Да тише ты!

– Хочу к маме!

– Хильди, пожалуйста, возьми себя в руки.

– Я не могу!

– Тогда хотя бы кричи потише, чтобы с улицы не было слышно.

– Хочу к маме!

– Спокойно. Все хорошо.

– Не хорошо. Они нас найдут.

– Я тебя от них спасу.

– Ты не сможешь.

– Смогу. Мы с тобой отсюда выберемся.

– Как?

– Кажется, я придумал, где нам спрятаться.

– Где?

– Сиди здесь. Я поднимусь наверх сделать звонок.

– Я пойду с тобой! Не оставляй меня тут!

– Никуда ты не пойдешь, – сказал я и поднялся на ноги.

– Карл! – завопила Хильди.

Я зажал ей рот ладонью и прошипел сквозь зубы:

– Тихо!

Когда она немного успокоилась, я убрал руку.

– Ладно, пойдешь со мной. Но только если пообещаешь не шуметь. Обещаешь?

Она кинула.

По темной лестнице мы осторожно поднялись наверх, в главный зал галереи. Там, пошарив в темноте, я отыскал отцовскую записную книжку.

– Можешь посветить спичкой? – спросил я.

Хильди кивнула. Я нашел коробок и отдал ей. Она зажгла спичку и широко раскрытыми от ужаса глазами наблюдала, как я листаю страницы книжки. Наконец я нашел имя, которое искал, – Бертрам Хайгель – и снял трубку телефона.

Двадцать минут спустя дверь галереи тихо отворилась.

– Карл? – позвала Графиня безошибочно узнаваемым высоким голосом.

В главном зале ей преградили путь обломки мебели. Она переступила их и снова позвала:

– Ты здесь?

Мы с Хильди вышли навстречу ей из задней комнаты уже одетые – в свитерах, пальто, шапках и шарфах. В ранцах у нас лежали по несколько книг и кое-какие пожитки, которые удалось отыскать среди разгрома.

– Спасибо, что приехала, – сказал я.

– Боже, о чем речь! Девушки моего склада обожают ночную столичную жизнь.

Когда я выступил из тени в падавший с улицы свет, Графиня всплеснула руками.

– Карл, мальчик мой, ты выглядишь просто ужасно.

– Могло быть хуже, – сказал я.

Лицо у Графини было накрашено, на голове – длинный белокурый парик и косынка. Под пальто на ней было простое синее платье. Не знаю, из каких соображений Графиня явилась за нами в женском обличье, но это, по-моему, было правильное решение. Женщина с двумя детьми гораздо меньше мужчины рискует попасться под руку озверевшей толпе.

– Хильди, – сказал я. – Знакомься, это Графиня.

– Ну разве не прелесть? – Графиня взяла Хильди за подбородок и пристально, вглядываясь сквозь полумрак, на нее посмотрела. – Бьюсь об заклад, папочка в тебе души не чает.

Хильди боязливо кивнула.

– Я обычно прошу всех называть меня Графиней, но ты, если хочешь, можешь звать меня «тетя Берти».

Где-то на улице опять громыхнуло. Мы трое вздрогнули.

– Я живу недалеко, в нескольких кварталах отсюда, – продолжала Графиня. – Если кто-нибудь спросит, говорите, что вы мои племянники и что мы возвращаемся домой из одних очень милых гостей. Сумеете притвориться, что я ваша тетя?

Хильди кивнула.

– В таком случае идем.

По пути нам попались десятки разгромленных еврейских магазинов, контор и домов. Тротуар перед магазином художественных принадлежностей герра Грюнберга был сплошь усыпан растоптанными цветными карандашами, тюбиками с краской и утопавшими в красочных лужах осколками витрины. Во все стороны от магазина расходились разноцветные отпечатки подошв, похожие на кровавые следы, по которым охотник выслеживает в лесу раненую дичь. При виде красных пятен и потеков оставалось только гадать, это просто краска или смешанная с кровью герра Грюнберга.

В какой-то момент из-за угла появилась и двинулась нам навстречу компания парней, на вид – моих ровесников. Через мгновение в одном из них я узнал своего старинного приятеля Курта Зайдлера. Мы с ним не виделись уже больше двух лет – с тех са-мых пор, как меня отчислили из школы вместе со остальными учениками-евреями. На Курте и его спутниках не было нацистской униформы, но зато они все несли вещи, явно добытые в разграбленных еврейских лавках и жилищах. У одного из парней я заметил серебряный чайник, другой тащил под мышкой небольшой радиоприемник, сам Курт сжимал в каждой руке по субботнему подсвечнику.

Мальчишки приближались, весело и возбужденно переговариваясь. Я натянул кепку пониже на глаза. Когда они поравнялись с нами, Курт спросил у Графини:

– Там, откуда вы идете, осталось еще чем поживиться?

– Нет, – ответила Графиня.

Я попытался осторожно осмотреться. Но, едва поднял лицо, Курт зацепился за него взглядом и принялся напряженно соображать, где же он меня видел. У меня бешено заколотилось сердце. Я не знал, чего ждать дальше. Несколько мучительных мгновений мы смотрели друг на друга в упор, но потом вдруг Курт отвернулся.

– Пошли посмотрим, – сказал он своим спутникам. – Может, нам все-таки что-нибудь да оставили.

Я с облегчением выдохнул и оглянулся посмотреть им вслед. Парни, судя по всему, были в восторге от ночного веселья и от полноты чувств чуть не припрыгивали на ходу. От этого зрелища мне стало до тошноты противно. А чем сейчас заняты остальные мои приятели, подумал я. Неужели тоже грабят и истязают евреев?

– Это был Курт Зайдлер? – спросила Хильди.

– Не знаю. Идем.

Дальше по пути нам попалась кучка штурмовиков. Они пинали сапогами пожилого еврея, лежавшего на земле на противоположной стороне улицы. Хильди громко вскрикнула, Графиня привлекла ее ближе к себе. Проходя мимо, я слышал, как еврей сдавленным голосом молит штурмовиков о пощаде. Но они не слушали и так увлеченно продолжали свое дело, что не обратили на нас ни малейшего внимания.

Дом Графини располагался на тихой жилой улице в районе, среди обитателей которого почти не было евреев, поэтому погромы его не коснулись.

В квартире, как я сразу заметил, многое изменилось: куда-то исчезла часть мебели и некоторые произведения искусства. Графиня перехватила мой недоуменный взгляд.

– Пришлось слегка подновить интерьер, – сказала она. – Скудные времена требуют лаконичной элегантности стиля. Но будуар остался как был. Пошли, Хильди, я тебе покажу.

Графиня проводила нас в спальню, самым выдающимся предметом обстановки которой было большое трюмо, уставленное косметикой и разноцветными флаконами с духами. На зеркале висели несколько боа из перьев. Графиня усадила Хильди к трюмо на стульчик с украшенным вышивкой сиденьем.

– В жизни не видела так много косметики, – потрясенно проговорила моя сестра.

– Далеко не всех из нас природа одарила красотой наравне с тобой, моя прелесть. Бери и пробуй, что захочешь. А ты, Карл, помоги мне на кухне.

Я прошел вслед за Графиней в тесную кухоньку. Там она помогла мне промыть и перевязать раны. Потом налила в кастрюльку молока и поставила на плиту, чтобы сварить горячий шоколад.

– Она знает, что я мужчина?

– Нет. Я ей не говорил.

– Вот и хорошо. Пусть считает меня женщиной, так ей будет спокойней. Правда же, всем маленьким девочкам, когда они чем-то обеспокоены, нужна мама?

– Я должен их найти, – сказал я. – Должен узнать, что с отцом. Он потерял много крови.

– Оставь до утра. Ночью, да еще посреди этого сумасшедшего дома, так и так все будет без толку.

– Надо хотя бы обзвонить больницы.

– В квартире у меня телефона больше нет. А пользоваться общественным в вестибюле, на который ты мне сегодня позвонил, слишком рискованно. Уж больно много вокруг любопытных ушей. Завтра я придумаю, откуда можно будет позвонить так, чтобы точно никто подслушал. Не бойся, родителей ваших мы найдем.

Графиня наломала в кастрюльку со вскипевшим молоком плитку черного шоколада и добавила сахара. Когда напиток был готов, она разлила его по трем чашкам, и мы отнесли их в спальню.

Там Хильди перебирала патефонные пластинки, занимавшие длинную полку рядом с трюмо.

– У вас столько пластинок, – сказала она.

– Без них бы я не выжила. Радио я продала несколько месяцев назад – мне осточертело слушать дурные новости и гадкую музыку, а ничего другого нынче и не передают.

– Никогда не видела столько пластинок джазовых певцов, – сказала Хильди.

– К несчастью, исполнять такую музыку запретили. И это, по-моему, просто смешно. Ну где, скажи на милость, Луи Армстронг и где – политика? Я все равно этих исполнителей слушаю – ночами и негромко.

Рядом с полкой с пластинками помещался старый, громоздкий деревянный патефон. Графиня начала одну за одной ставить на него пластинки. Под них мы и пили наш горячий шоколад. Джазовые песни были очень разные: одни смешные и веселые, другие грустные, но большинство пронизывала усталость и пресыщенность жизнью.

– Все эти вещи написаны и спеты в славные старые времена, про которые только сейчас становится понятно, какие замечательные они на самом деле были. Вот эту песню я люблю очень давно. Это Жозефина Бейкер. Знаете, кто это? Нет? Жозефина – чудесная чернокожая певица из Америки. Когда она гастролировала в Берлине, желающие попасть на ее выступление выстаивали длиннющие очереди. А выступала она, представьте себе, почти без ничего, в одной юбочке из бананов!

– Чищеных или нет? – неуклюже пошутила Хильди.

Графиня ничего не ответила и поставила следующую – старую и порядком заезженную – пластинку. Записанную на ней песню исполнял женский голос, усталый и в тоже время очень чувственный. Слова мне показались пророческими, словно певица пела про Германию, которая медленно умирала у нее на глазах.

Она почти ангел и совсем дьяволенок, Немного грустна, но в целом умный ребенок. Любит опасность и танцевать до упаду, Ей нечего терять и срочно все надо Моя берлинская крошка С приветом немножко. Безумная, страстная, Солнце неясное Так давай петь и плясать, Есть и грешить. Как если б до завтра Осталось нам жить Моя берлинская крошка С приветом немножко. Безумная, классная, Солнце неясное. Моя берлинская крошка С приветом немножко, С приветом немножко. [53]

Когда стихли последние ноты, иголка громко зашуршала по ближней к центру бороздке. Графиня сняла с пластинки звукосниматель и выключила патефон. Хильди уже глубоко спала на сиреневой бархатной кушетке. Графиня заботливо подложила ей под голову подушку и укрыла одеялом.

– Пусть здесь и спит. А ты ложись на диване в гостиной.

Она достала из шкафа одеяло и подушку.

– Спасибо, – сказал я. – Вы поступили очень храбро, когда пошли и забрали нас.

– Храбрец – ты, а не я. Ведь это ты все придумал и устроил. А я что? Просто отозвалась на твой звонок. Ты очень похож на своего отца, Карл.

Впервые в жизни я понял, что горжусь тем, что меня сравнивают с отцом.

Когда я улегся на диване в гостиной, было уже далеко за полночь. Но несмотря на поздний час, уснуть не получалось. В голове роились тревожные мысли. Как мне теперь найти родителей? Вовремя ли довезли отца к врачу? Сколько еще продлятся еврейские погромы? Прекратятся ли они вообще без вмешательства полиции, которая вмешиваться не спешит? И как нам в конце концов вырваться из этого кошмара?

Чтобы чем-то себя занять, я устроил ревизию того немногого, что мне удалось спасти из разгромленной мастерской. В ранце оказались: несколько штук блокнотов для зарисовок и дневники; деньги – совсем немного, – которые я прятал у себя под матрасом; дорогой мне номер журнала «Ринг» с Барни Россом на обложке; книга «Основы бокса для германских юношей»; и первый выпуск «Экшен комикс» с началом приключений Супермена.

Покончив со своим, я заглянул в рюкзак Хильди. Она тоже спасла свои дневники, а кроме того, любимое платье и свитер, который связала для нее мама. Я очень обрадовался, когда обнаружил у нее в рюкзаке герра Морковку и самую первую книжку про Кроху и Воробья. Предметы из прежней жизни помогли мне чуть менее мрачно взглянуть на положение, в котором мы все оказались. Пусть нацисты побили нам окна и переломали мебель – главное, что нам удалось сохранить самих себя. С этими мыслями я, отложив книжки, наконец уснул.

 

Умение финтить

Утром Графиня договорилась с приятелем, жившим в нескольких минутах ходьбы от нее, что он разрешит нам воспользоваться его телефонным аппаратом. Возвращаться в галерею, чтобы звонить оттуда, было слишком опасно – по улицам до сих пор слонялись штурмовики в коричневых рубашках, тащили все, что приглянется в разгромленных лавках, и цеплялись ко всякому, кто казался им похожим на еврея. Кое-где штурмовики заставляли евреев убирать улицы, как будто евреи сами их и замусорили.

К приятелю Графини герру Брауну мы пошли вдвоем, без Хильди. Герр Браун, пожилой господин с пышными седыми усами, жил в небольшом особняке, некогда роскошном, но постепенно приходящем в упадок. Те же приметы упадка несли на себе изящный галстук-аскот и шелковый пиджак, в которых нас встретил хозяин. С помощью герра Брауна мы обзвонили все известные нам больницы и клиники, но ни в одной о больном по имени Зигмунд Штерн ничего не знали.

– Должно быть, им хватило ума обратиться к частнопрактикующему врачу, – сказал герр Браун.

– У твоих родителей есть знакомые врачи? – спросила Графиня. – Знакомые врачи-евреи?

– Не знаю.

– Не важно. Именно так они наверняка и сделали. – Уверенность в голосе Графини показалась мне слегка напускной.

– По радио рассказывали, что ночью было много арестов, – сказал герр Браун. – Вот и твоих родителей могли остановить и отправить за решетку.

Я живо представил себе маму с отцом запертыми в грязной и тесной тюремной камере. Что теперь будет с нами, со мной и Хильди? Неужели нас тоже арестуют?

– Не пугай мальчика, – сказала Графиня.

– Я просто пытаюсь смотреть правде в глаза.

– За что их арестовывать? – спросил я.

– Например, за подстрекательство к беспорядкам, – ответил герр Браун.

– За подстрекательство к беспорядкам? Как и кого они к ним подстрекали?

– Разумеется, никак и никого, – сказал он. – Но в газетах пишут, что погромы спровоцированы самими евреями. Их, судя по всему, даже заставят компенсировать нанесенный погромщиками ущерб. А сегодняшняя ночь может выдаться даже более бурной, чем вчерашняя. Так что советовал бы тебе, пока все не уляжется, отсидеться где-нибудь в четырех стенах.

– У меня вы с сестрой можете оставаться, сколько понадобится, – сказала Графиня.

– А если никогда не уляжется? – спросил я.

Ни один из двоих мне не ответил.

– Мне надо искать родителей.

– Я бы не советовал злоупотреблять телефонными звонками, – сказал герр Браун. – Не стоит задавать слишком много вопросов. Это может навлечь подозрения – на тебя… и на нас.

– Подозрения в чем?

– Не важно какие подозрения. Лучше бы не было никаких.

– Давай переждем, Карл, – ласково сказала Графиня. – Дня два, не больше. А потом займемся поисками.

– Нет. Искать надо как можно скорее.

– Это слишком рискованно, – сказал герр Браун.

– Мне помогут.

– Кто? – спросила Графиня.

– Кое-кто. Он живет тут недалеко.

– Что же ты ему с самого начала не позвонил? – спросила Графиня.

– Потому что мне с ним нужно поговорить лично.

Из-за того, что Макс не отвечал на мои письма, я боялся, что и по телефону он со мной разговаривать не станет. Поэтому я должен был увидеться с ним лицом к лицу.

– Тебе не стоит ходить по улицам в одиночку, Карл, – сказала Графиня.

– Что со мной сделается? – сказал я. – Я же не похож на еврея.

Отель «Эксельсиор», занимавший практически целый городской квартал, слыл самым большим отелем на европейском континенте. К услугам постояльцев здесь были шесть сотен номеров, девять ресторанов, множество магазинов, библиотека с семью тысячами томов и специальный подземный переход, связывавший отель с расположенным через улицу Анхальтским вокзалом. В отеле имелась собственная служба безопасности и издавалась ежедневная газета. Это был целый город в городе. А мне он в тот день показался с улицы громадной, ощетинившейся пушками крепостью.

Я перебрал в уме множество способов проникнуть в отель и найти там Макса, начиная с того, чтобы прикинуться посыльным с телеграммой, и вплоть до того, чтобы наподобие героев комедий братьев Маркс спрятаться в тележке с продуктами или с постельным бельем. Я даже обдумывал, не попробовать ли мне с помощью остававшейся у меня смешной суммы подкупить кого-то из горничных или швейцаров. В конце концов, заключив, что все придуманные мною комбинации крайне рискованны и ненадежны, я решил идти напролом.

В главном вестибюле отеля – богато изукрашенном, освещенным золотыми люстрами и уставленном мягкими креслами и диванами – я направился прямиком к стойке регистрации, за которой выстроились одетые в элегантную униформу портье. Из них я выбрал того, что выглядел менее неприступным.

– Чем могу служить? – спросил портье.

– Я к Максу Шмелингу.

Портье подозрительно прищурился.

– Он вас ждет?

– Нет, но…

– Сожалею, но герр Шмелинг не принимает незапланированные визиты болельщиков.

– Я не болельщик. Я его друг. Он старинный друг нашей семьи.

– В самом деле? – спросил портье с сильным сомнением в голосе.

– И кроме того, он мой тренер.

– Тренер? Не знал, что герру Шмелингу приходится брать учеников.

– Я у него единственный. Мы с ним тренировались в одном месте, в Берлинском боксерском клубе…

– Не думаю, что у герра Шмелинга найдется время…

– Позвоните ему, очень вас прошу. Узнав, что я здесь, он обязательно захочет со мной увидеться.

– Почему в таком случае вы не позвонили ему заранее и не сообщили о своем визите?

– Потому что я просто шел мимо вашего отеля и вдруг захотел зайти с ним поздороваться. Уверен, ему будет крайне неприятно узнать, что меня отсюда выставили. Он, между прочим, всегда прекрасно отзывался о персонале отеля. А теперь, не дай бог, будет вынужден пожаловаться на одного из служащих самому управляющему.

Я прищурился, будто не сразу мог разобрать имя, вышитое у портье над нагрудным карманом.

– Мы же с вами этого не хотим, да, герр Прайзинг?

Портье нахмурился и снял с трубку.

– Как вас зовут?

– Карл Штерн.

Он отвернулся от меня и набрал номер. Говорил он тихо, но мне все было слышно все до последнего слова.

– Номер семьсот один, пожалуйста. Danke. – Пауза. – Guten Morgen, герр Шмелинг. Говорит Генрих Прайзинг со стойки регистрации. Простите за беспокойство, но вас тут спрашивает молодой человек. По его словам, вы дружите с его семьей и учите его самого боксу. Да, его зовут Карл Штейн.

Последовавшее затем молчание тянулось целую вечность. Портье внимательно слушал собеседника и понимающе кивал. Потом на его губах мелькнула улыбка. Решив, что Макс велел ему гнать меня в шею, я принялся судорожно придумывать новый план поиска родителей, но ничего путного мне в голову не приходило.

– Разумеется, герр Шмелинг. До свидания. – Портье повесил трубку. – Подниметесь на лифте на седьмой этаж, а там – по коридору налево. Герр Шмелинг и фрау Ондра проживают в номере семьсот один.

– Danke sehr, – сказал я и пошел через вестибюль к лифту.

Сухощавый мужчина с темными, расчесанными на аккуратный пробор волосами взглянул на меня поверх газеты. Вдруг он что-то заподозрил, подумал я. Через мгновение мужчина снова углубился в чтение, но мне все равно казалось, что меня провожают сотни глаз, что в любой момент может раздаться возглас «Еврей!», и тогда передо мной вырастет гостиничный детектив, схватит и выбросит на улицу. Тем не менее я благополучно добрался до лифта и облегченно вздохнул, когда за мной закрылась его дверь. Одетый в ливрею лифтер повернул медный рычаг и поднял кабину на седьмой этаж. Там я вышел в коридор, во всю длину выстланный золотистым ковром с кружевным темно-бордовым узором. Нужный мне номер 701 я нашел в самом конце коридора. В него вела массивная двустворчатая дверь с настоящим дверным колокольчиком – на дверях остальных номеров висели обычные дверные молотки. Я собрался с духом и позвонил.

Дожидаясь ответа, я безуспешно пытался придумать, с чего начать разговор. Стоит ли сказать Максу про письма? Или лучше спросить, оправился ли он от полученных в Америке травм? А может быть, правильнее будет обойтись без пустых разговоров и сразу попросить его о помощи? В конце концов меня охватил страх, что я потеряюсь, оробею и не смогу вообще ничего толком сказать.

Дверь наконец распахнулась. За ней стоял Макс в белой рубашке и свободных шерстяных брюках на подтяжках. Его вид застал меня врасплох, ведь до сих пор я видел его либо в спортивной форме, либо в смокинге, и никогда – в повседневной одежде. У меня даже мелькнула мысль, что вот такой он и есть на самом деле.

Макс встретил меня совершенно спокойно. Мое появление его очевидно не рассердило, но и не заставило расплыться в хорошо знакомой мне широкой, добродушной улыбке. Он выглядел деловитым и, может быть, чуть-чуть раздраженным, как человек, которого оторвали от важного дела.

– Здравствуй, Карл, – сказал он и протянул мне руку.

– Простите, что я так, без предупреждения…

– Ерунда. Заходи. – Макс закрыл за мной дверь, но перед этим выглянул в коридор, словно хотел убедиться, что нас никто не видел. – У меня сейчас гости, они скоро уйдут, – сказал он. – Но тебе придется несколько минут подождать.

Ждать он меня посадил в небольшой комнате, расположенной справа от входа, прямо за прихожей. Даже по тому немногому, что я успел увидеть, было понятно, что номер у Макса просторный – трех- или четырехкомнатный – и богато меблированный. На столике рядом с креслом, на котором я сидел, стояла хрустальная ваза, полная зеленых мятных леденцов. Я не ел целый день, и при виде леденцов у меня от голода закружилась голова. Не долго думая, я схватил целую пригоршню, сунул в рот и начал с треском пережевывать леденцы, чтобы успеть проглотить, пока не вернулся Макс.

Кроме столика с вазой, в комнате был и старинный письменный стол. На нем стояли две фотографии в рамках: одна – официальный портрет Анни Ондры, другая – собственноручно подписанная Максу карточка Адольфа Гитлера. Я судорожно закашлялся оттого, что у меня в горле застрял острый кусочек разгрызенного леденца.

Макс тем временем возвратился в гостиную к своим гостям – это были, как я догадался, двое мужчин – и продолжил начатый разговор.

– Но мне же должны дать шанс на реванш, – сказал Макс.

– Американцы-то с радостью дадут, – ответил ему собеседник. – А вот с нашими родными властями дело сложнее.

– Начальство не хочет рисковать, – добавил второй мужчина. – Боится, что новое поражение вызовет смущение в Рейхе.

– Смущение в Рейхе! – со злостью повторил Макс. – У нас с Луисом счет один-один. Кроме меня никому не удавалось его победить. И я уверен, что снова смогу провести с ним хороший бой.

– Это все понятно, Макс. Но Гитлеру не нужен хороший бой – ему нужна гарантированная победа.

– У меня не будет другого случая вернуть себе титул.

– Начальству и не нужно, чтобы ты его возвращал. Ты уже был чемпионом мира в супертяжелом весе. Этого, с их точки зрения, достаточно. Новая попытка не стоит связанного с ней риска.

– Мне надо провести несколько боев в Европе. Доказать, что я все еще на многое гожусь.

– О европейских выступлениях не беспокойся. Их мы тебе точно организуем.

– А бой с Луисом?

– Это будет труднее и займет больше времени.

– Вы только представьте, какую сумму составит призовой фонд чемпионского боя против Луиса! – воскликнул Макс. – Вы просто обязаны мне этот бой устроить. Я же не молодею, а с каждым годом становлюсь старше. И я вам не вино, которое может стареть до бесконечности и становиться при этом только лучше. Я, скорее, как сыр, который, когда созреет, надо успеть съесть, пока не начал вонять.

Гости Макса засмеялись.

А у меня от возмущения горели уши. Моего отца чуть не зарезали насмерть. По всему городу безнаказанно грабят и избивают евреев. Весь мир рассыпается в прах, а Макс с приятелями, как ни в чем не бывало, болтают о боксе и деньгах.

А вдруг он просто не знает, что происходит вокруг?

Наконец Макс проводил своих визитеров. Я их так и не видел, а они не видели меня и остались в моем восприятии двумя бесплотными голосами. Закрыв за гостями дверь, Макс вошел в комнату ко мне.

– Карл, извини, что заставил ждать, – сказал он и украдкой бросил взгляд на подписанный снимок, с которого все это время на меня пялился Гитлер. – Идем в гостиную, поговорим. Анни за городом, а я пока пытаюсь решить кое-какие деловые вопросы.

Он проводил меня в просторную, богато обставленную гостиную, из окон которой открывался широкий вид на железнодорожный вокзал и на окрестные районы города. На стеклянном журнальном столике посреди гостиной лежала газета с крупным заголовком: ПО ВСЕМУ РЕЙХУ ПРОКАТИЛИСЬ ЕВРЕЙСКИЕ БЕСПОРЯДКИ. Не заметить его было нельзя, а значит, все Макс прекрасно знал.

– Садись, – сказал он, указывая на диван.

Но я остался стоять. Газетный заголовок парализовал меня и всколыхнул в груди отчаяние и ярость последних двух дней. С Максом я всегда разговаривал с уважением и тщательно взвешивал слова, но на этот раз удержаться не смог.

– Как вы это допустили?

– Ты о чем?

– Вот об этом! – сказал я, ткнув пальцем в заголовок. – Ведь вы же наверняка в курсе, что творится в городе, да?

– Да, – ответил Макс и неторопливо уселся напротив меня. – Все это… чрезвычайно неприятно.

– Неприятно? И вам больше нечего в этой связи сказать? И тем более нечего сделать?

– Я не вполне понимаю, чего ты ожидаешь…

– Вы влиятельный человек.

– Один я ничего не могу, – сказал он тихим, сдержанным голосом.

– Но люди прислушались бы к вашему мнению.

– Боюсь, все намного сложнее.

– Что – сложнее?

– Ты не понимаешь…

– Так растолкуйте мне.

– По-твоему, я одобряю происходящее в стране? – Он заговорил громче и тверже. – Или даже являюсь соучастником?

– Почему же тогда вы молчите?

– Такое сейчас время – все молчат.

– Но вы же не как все. Вы – Макс Шмелинг.

– Имя меня от ареста не спасет.

– Я в это не верю.

– А ты вспомни, что случилось с фон Краммом.

– Вы про Готфрида фон Крамма? Про теннисиста?

– Да. Он плохо отзывался о нацистских властях, и его отправили за решетку. Его карьера теперь кончена. И жизнь тоже. – Судя по тону, каким Макс это говорил, ему было очень важно, чтобы я его понял.

– Вы не Крамм. Вы – фигура другого масштаба.

– Ты многого не понимаешь.

– Да, совершенно верно. Я не понимаю, например, как вы, у которого столько друзей евреев, садитесь ужинать с Гитлером и Геббельсом.

– Я для них чужой. Я даже не член партии. – Он встал и начал шагать взад-вперед по комнате, короткими взмахами руки отмеряя ритм своей речи. – Как, по-твоему, что я должен ответить, когда меня приглашает глава нашего государства? Отказаться? Извините, сегодня не могу, у меня есть более важные планы на вечер.

– Почему бы и нет?

– Время сейчас очень трудное, Карл. Очень. Можешь верить, а можешь нет, но сейчас все должны соблюдать исключительную осторожность. Даже я. – Он подошел совсем близко ко мне. – Знаешь, о чем Анни попросила меня после поражения от Джо Луиса?

– Нет.

– Она попросила меня остаться в Америке. Позвонила по телефону и сказала: «Не возвращайся домой, Макс. Здесь тебе будет слишком опасно». Анни была уверена, что меня сразу по возвращении посадят – за то, что я проиграл и опозорил Рейх.

– Почему же тогда вы вернулись?

– Потому что я немец, – сказал он. – А то, что сейчас творится в Германии, не будет твориться вечно.

– Отец говорит то же самое.

– Зиг всегда был умен. Мы с ним многое повидали. И знаем, что говорим. Слушай, Карл, ты прекрасный ученик, я многому тебя научил. Но про одно умение так и не рассказал. А оно, наверно, больше других помогает выжить на ринге. Я имею в виду умение финтить.

– Умение финтить, – повторил я.

– Да. Финт – это уловка. Когда ты притворяешься, что наносишь удар, но на самом деле не бьешь. Когда делаешь вид, что еле держишься на ногах, чтобы противник расслабился и пропустил твою атаку. Когда ударом или движением вводишь противника в заблуждение. Все это – финты. Без них не обойтись не только на ринге, но и в жизни. Иногда приходится притвориться, что делаешь одно, чтобы сделать другое и этим сохранить себе жизни. Враги не должны понимать твоих истинных намерений.

Макс говорил вроде бы вполне разумные вещи и тем не менее в один миг перевернул мое отношение к нему и другим немцам, которые, как они сами думали, ловко финтили все то время, пока Гитлер и национал-социалисты подгребали под себя страну. С самого нашего знакомства Макс воплощал для меня силу, но сейчас я не видел в нем ничего, кроме слабости и эгоизма. Я смотрел на него в упор и чувствовал, как к горлу подкатывает ком.

– Прошлой ночью на наш дом напала банда негодяев. Они грабили и крушили все, что попадется под руку, а полиция не делала ничего, чтобы их остановить. Нас с отцом избили, а его еще и пырнули в живот. Я совсем не уверен, что ему удастся получить помощь врача. Я понятия не имею, где они с мамой сейчас находятся. Он уже запросто мог умереть или загреметь в тюрьму. У меня нет денег. Нет дома. Мы с сестрой прячемся у знакомого нашего отца, но жить нам негде и пойти некуда. И как бы мне в таком положении помогли эти ваши финты?

Договорив, я сделал то, чего не делал уже много лет – и уж тем более в присутствии Макса или любого знакомого по Берлинскому боксерскому клубу. Доведенный до предела, я горько расплакался.

 

«Эксельсиор»

На автомобиле «мерседес-бенц» с шофером Макс отправил меня забрать Хильди и привести ее в отель «Эксельсиор», где, как он сказал, мы сможем жить столько, сколько нам будет нужно. Хильди грустно было расставаться с Графиней, которая провозилась с ней весь день, позволяла примерять свои лучшие платья и пробовать любую косметику. На прощание она крепко обняла Графиню.

– До свидания, тетя Берти.

– До свидания, принцесса Хильдегард, – отозвалась Графиня своим обычным фальцетом. – Вот, возьми на память.

Она протянула Хильди маленькую перламутровую пудреницу, в одной створке которой помещалась ярко-красная пудра, а в другой – круглое зеркальце.

– Это мне?

– Тебе.

– Я не могу ее взять.

– Нет уж, дорогая, бери, или я обижусь. Настоящая дама просто обязана иметь при себе пудру – а то мало ли что.

– Большое вам спасибо, – сказал я и пожал Графине руку.

Она привлекла меня к себе и заключила в объятия. В первую нашу встречу я не позволил ей даже потрепать себя по щеке, а сейчас тоже ее обнял.

– Ты хороший человек, Карл. Уверена, твой отец тобой гордится.

Когда мы сели в автомобиль, Хильди спросила:

– Почему он столько для нас делает?

– Он?

– Ну да. Он.

– То есть ты догадалась?

– Карл, я же не дура. Так почему он нам помогает?

– Они с папой были вместе на фронте, и папа спас ему жизнь. Наш папа – герой, ты это знаешь?

– Раньше не знала, – сказала Хильди. – И здорово, что сейчас узнала.

Она улыбнулась, но потом лицо у нее посерьезнело. Всю дорогу она смотрела в окно и игралась с пудреницей, открывала и закрывала ее, щелкая крохотным замочком.

Шофер подъехал к заднему входу в отель. Макс поджидал нас у площадки, на которую работники отеля выгружали с грузовиков разнообразные припасы. Когда мы вышли из автомобиля, Макс огляделся по сторонам и провел нас в служебный вход.

– Добро пожаловать в отель «Эксельсиор», – он торжественно поприветствовал Хильди.

– Danke, герр Шмелинг, – ответила она.

– Простите, что не пригласил вас пройти через главный вестибюль – это могло вызвать лишние подозрения.

– Ничего страшного, – сказал я.

– Сюда.

Длинный и темный коридор привел нас к большому металлическому служебному лифту, у которого нас ждал уборщик. При нашем приближении он поднял тяжелую стальную решетку, заменявшую лифту дверь.

– Спасибо, Герман, – сказал Макс.

Когда мы вошли в лифт, уборщик с громким лязгом опустил решетку и потянул за рычаг. Кабина поехала вверх. Поднимались мы молча.

– Седьмой этаж, – объявил уборщик, поворотом рычага остановил кабину и поднял решетку.

Мы вышли, а Макс повернулся к Герману, чтобы пожать ему руку и, как я успел заметить, тайком сунуть ему в руку несколько бумажек.

– Еще раз спасибо, – сказал Макс.

– Всегда рад, герр Шмелинг, – отозвался уборщик и быстрым движением убрал банкноты в карман.

Остаток утра Макс провел на телефоне, пытаясь напасть на след наших родителей. Но ни в полиции, ни в муниципалитете никто ничего не знал. В конце концов он отправился навести справки в полицейский участок, один из сотрудников которого был ему хорошо знаком.

– Из номера не выходите, – сказал он перед уходом. – Чем меньше народу будет знать про вас, тем лучше.

Мы с Хильди устроились в гостевой спальне и стали послушно ждать. Около полудня дверь номера открылась и женский голос позвал:

– Тук-тук. Уборка номеров.

Мы переглянулись. Глаза у Хильди стали круглыми от ужаса.

– Тук-тук? Герр Шмелинг? – снова раздался тот же голос.

– Никого нет, – негромко сказала другая женщина. – Вот и замечательно.

Горничные включили в гостиной радиоприемник и принялись за уборку, время от времени переговариваясь в полной уверенности, что, кроме них, в номере никого нет.

– Что будем делать? – шепотом спросила Хильди.

Макс велел нам никому не попадаться на глаза, поэтому ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы нас обнаружили. Тем более что теперь, после того как мы сразу не отозвались, наше присутствие в номере показалось бы совсем уж подозрительным. Незаметно выскользнуть из номера было невозможно, потому что для этого пришлось бы пройти прямо мимо горничных. Да и выбравшись из номера, мы не знали бы, куда пойти.

– За мной, – прошептал я и взял Хильди за руку.

Выглянув в приоткрытую дверь и убедившись, что путь свободен, я повел Хильди в главную спальню, располагавшуюся в глубине номера, подальше от того места, где убирались горничные. В спальне я огляделся, соображая, где лучше спрятаться. За занавесками? Под кроватью? И там, и там горничные точно будут наводить чистоту. Открыв дверь, я заглянул в гардеробную и увидел несколько рядов вешалок с одеждой, полки с дорогой мужской и женской обувью, высокий бельевой шкаф и громадного размера дорожный кофр, украшенный наклейками гостиниц и транспортных компаний всего света.

Я поднял крышку. Кофр был пуст.

– Полезай, – сказал я Хильди.

– Я в нем не задохнусь?

– Не бойся. Я оставлю щелку для воздуха.

– А ты сам?

– Не волнуйся, я что-нибудь придумаю. А ты сиди тихо, как мышь. И что бы ни случилось, пока я не скажу, ни за что не вылезай.

Я помог Хильди забраться внутрь, аккуратно опустил крышку, оставив узкую щелочку, чтобы ей было чем дышать, и еще раз осмотрелся в гардеробной. Соорудить, что ли, бруствер из Максовых костюмов и спрятаться за ним? Нет, это не подходит. Я открыл шкаф – из-за полок там не оставалось для меня места.

Голоса горничных звучали уже совсем близко. Поэтому я, не мешкая ни секунды, по полкам, как по ступенькам, забрался на шкаф, закрыл дверцы и, свернувшись калачиком, притаился. Оставалось надеяться, что меня снизу не видно за карнизом, украшавшим верхнюю часть шкафа над дверцами. На шкафу было полно пыли, от нее у меня засвербело в носу.

Ожидание тянулось мучительно долго, но в конце концов горничные все-таки добрались до спальни. Сквозь гудение пылесоса до меня доносились обрывки их разговора.

– … утром ехала на автобусе через еврейские районы.

– Я тоже.

– Там такой кавардак.

– Поделом им.

– У меня раз была напарница-еврейка. Дурного о ней сказать нечего.

– Еврейская прислуга? Не часто такое встретишь.

Я был весь мокрый от пота. Холодные капельки скатывались по носу, падали с него и смешивались с пылью. Вдобавок мне страшно хотелось чихнуть.

Одна из горничных открыла дверь гардеробной и принялась пылесосить пол. Потом она открыла бельевой шкаф и навела порядок на полках, аккуратно складывая небрежно брошенные вещи. А я все ждал, что рано или поздно пот, стекавший у меня с носа, капнет и на нее.

Наконец горничная закрыла дверцы шкафа и вышла из гардеробной, но мне пришлось еще полчаса пролежать без движения. Только окончательно убедившись, что все ушли, я спустился со шкафа и выпустил из кофра Хильди, которая сразу растянулась на полу – от нехватки воздуха у нее кружилась голова.

Через час вернулся Макс. Ничего нового о наших родителях он не узнал. Когда я рассказал, что произошло, он вслух отругал себя за то, что не попросил персонал подождать с уборкой.

 

Здоровые инстинкты

Макс еще долго – и без всякого результата – наводил по телефону справки.

Ночью погромов было уже меньше, чем накануне, но тут и там они все равно продолжались по всей стране. Мы с Хильди легли спать в гостевой спальне, но оба до утра так и не сомкнули глаз. Мы ворочались в постели, но между собой мы не разговаривали – казалось, что наши страхи скорее сбудутся, если мы выскажем их вслух. У меня в голове без остановки сменялись картины – одна ужаснее другой – того, что могло случиться с родителями. А каждый раз, когда доносился шум из глубин отеля, я представлял себе, как нацистские головорезы толпой бегут вверх по лестнице и вот-вот вломятся к нам в номер.

Когда наконец-то настало утро, я решил, что пешком пойду по улицам искать родителей. Но Макс сказал, что это слишком опасно, и предложил другой вариант: мы с ним сядем в автомобиль с шофером и станем объезжать район за районом. Несмотря на громкие протесты, он велел Хильди оставаться в номере и строго-настрого наказал не отвечать на стук и не брать трубку телефона. Сообщения на его имя должен был принимать портье за стойкой регистрации.

Даже несмотря на то, что я уже видел и сам пережил, при резком свете дня картины разгрома производили ужасающее впечатление. Разграбленные магазины, сожженные синагоги… В еврейских кварталах обрывки растерзанных книг, обломки мебели и битое стекло чуть ли не сплошь покрывали тротуары и мостовую. Из окна автомобиля я внимательно вглядывался в происходящее на улице в надежде увидеть родителей или кого-нибудь из знакомых, но лица прохожих рассмотреть было трудно. Евреи, которым хватило отваги показаться на люди, чтобы прибрать и подремонтировать свои лавки, вставить фанеру на место разбитых витрин, сутулились и втягивали голову в плечи. Кое-где за ними наблюдали довольные штурмовики. Но простые немцы, проходя мимо разгромленных зданий, в основном отворачивались, делая вид, что ничего такого не произошло. Казалось, все поголовно жители Берлина сговорились не смотреть друг другу в глаза.

Когда мы подъехали к галерее, там, на первый взгляд, никого не было. Чтобы удостовериться в этом, мы с Максом вышли из автомобиля и со всеми предосторожностями вошли внутрь. Я повернул выключатель, но свет не зажегся – все лампочки в главном зале были разбиты. В полумраке среди обломков мебели и разбросанного скарба, в том месте, где мы с отцом сцепились со штурмовиками, виднелась засохшая лужица крови.

– Это кровь отца? – спросил Макс.

Я кивнул и, перешагивая через кучи одежды и книг, двинулся к заднему помещению. Нашей оборудованной на скорую руку кухне тоже хорошенько досталось от погромщиков.

Тут из ванной донесся негромкий звук – что-то вроде сдавленного вздоха.

– Эй, там? – позвал я, но мне никто не ответил.

Я подошел к ванной. Внутри свет не горел. Я толкнул дверь. Когда она открылась, стало отчетливо слышно шумное дыхание. Потом во мраке шевельнулась тень.

– Кто здесь? – спросил я.

Снова не услышав ответа, я наудачу щелкнул выключателем. Каким-то чудом электричество загорелось, и я увидел, что в сухой ванне, полностью одетая, обхватив руками колени, сидит мама. Покрасневшими, полными страха глазами она неподвижно смотрела прямо перед собой.

– Мама…

Она словно не слышала.

– Мама! – позвал я, подойдя, потряс ее за плечо.

Она встрепенулась и посмотрела на меня и на подошедшего сзади Макса.

– Это ты, Карл?

– Да, мама. Это я.

– Карл… что с Хильди?..

– С ней все в порядке. Она в отеле, у Макса в номере.

Мама перевела взгляд на Макса и, судя по всему, наконец-то его узнала.

– Давай, мама, вылезай.

Мы помогли ей выбраться из ванны, но в себя она, похоже, полностью не пришла.

– Где Зиг? – спросил ее Макс.

– Его забрали.

– Кто?

– Гестапо.

– А куда – знаете?

– Нет. Я… Я… – не договорив, мама расплакалась.

– Идемте, – сказал Макс. – Мы отведем вас ко мне в отель, а потом разыщем Зига.

– Нет, – всхлипнула она. – Я должна остаться здесь. Должна ждать…

Я попытался повести ее под руку, но она вырвалась.

– Мне отсюда нельзя.

– Мама, прошу тебя, нам надо уходить.

– Нет!

– Не нет, а да. – Я крепко взял ее за плечи и пристально посмотрел в глаза. – Здесь оставаться опасно. Надо идти. Идти прямо сейчас. Ты нужна Хильди. И мне ты тоже нужна. Хватит, идем.

Мои уговоры вроде бы достигли цели. Рыдания утихли. Я налил маме полный стакан воды. Она выпила его залпом и уже скоро дышала как обычно.

– Нам действительно пора, – сказал Макс, глядя на улицу сквозь разбитую витрину.

– Мы должны забрать наши вещи, – заявила мама и принялась собирать разбросанные по полу книги.

Она подняла несколько порванных книжек, географический атлас, тяжелый альбом с фотографиями европейских достопримечательностей, том с гравюрами голландских мастеров, разные попавшиеся под руку мелочи.

– Мама, тут не осталось ничего ценного, – попытался возразить я.

– Карл, делай, что говорю!

Такого напора и целеустремленности я от нее не ожидал. Вручив мне подобранные книги, мама продолжила собирать разбросанные по полу вещи.

Мы с Максом помогли ей сложить спасенное добро в картонную коробку и старый чемодан и, после долгих уговоров, повели ее к дожидавшемуся снаружи автомобилю.

В отеле Хильди опрометью бросилась к маме и спрятала голову у нее на груди. Мама одной рукой обняла ее за талию, а другой долго, не произнося ни слова, гладила по голове. Мы с Максом боялись им помешать и несколько минут неловко топтались в стороне. Объятия словно вернули им обеим иссякшие было силы. Немного спустя мама смогла сесть и рассказать, что с ней и папой той ночью произошло.

– Харцель отвез нас в Хессендорфскую клинику, но там было полно нацистов, поранившихся во время погромов. Поэтому пришлось через весь город ехать в Еврейскую больницу. Когда мы через полчаса туда добрались, папа потерял уже очень много крови и у него начались галлюцинации. В приемном покое шагу некуда было ступить – мужчины, женщины, дети: кому-то погромщики проломили голову, кому-то сломали руку. Но папу сразу осмотрел врач, вынул осколок и зашил рану. Чудом не был задет ни один важный орган, а то бы папе не выжить.

Ему сделали переливание крови, он несколько часов отдохнул и почувствовал себя немного лучше. У него прояснилось в голове, и он захотел вернуться к вам. Но была половина второго ночи, поэтому врач уговорил его остаться в больнице до утра. Папе дали морфия, чтобы облегчить боль, и он уснул. Я всю ночь глаз не сомкнула, сидела возле него и думала про вас. Хотела вам позвонить, но телефоны в больнице не работали.

Утром рана все еще была очень болезненной, но папа все равно настоял, что мы должны отправиться в галерею и удостовериться, что с вами все в порядке. В галерее мы вас, конечно, не застали. Мы перепугались и стали думать, где вас искать. А у галереи тем временем остановился автомобиль, и из него вышли гестаповцы. Из-за того, что они были в гражданском, я решила сначала, что это страховые агенты приехали оценить ущерб. Ужасно глупо, правда? Но они на самом деле были похожи на страховых агентов. Только потом я заметила, что лица у них слишком угрюмые и озабоченные. А один с костюмом надел ботинки – такие черные, которые с формой носят.

Они стали расспрашивать о наших политических убеждениях и попытались заставить папу сознаться, что он агитатор-коммунист. Папа, разумеется, только рассмеялся, и им это не понравилось. Гестаповцы обыскали галерею, нашли в подвале печатный станок и надели на папу наручники. Сказали, что он печатал на станке антиправительственные прокламации, а значит, предал Германию. Потом посадили его в автомобиль и уехали. Помешать им я не могла, а никого, кого можно было бы позвать на помощь – ни полиции, ни адвоката, ни соседей, – рядом не оказалось. Я не знаю, куда его повезли. Проследить за автомобилем я испугалась. Нужно было отыскать вас, но как это сделать, я тоже не понимала. Поэтому я решила просто ждать. Я ждала и ждала, а мысли становились все страшнее и страшнее, они давили меня, как камни, и в конце концов я уже не могла и пальцем пошевелить.

Мамин взгляд упал на газету, лежавшую на журнальном столике. Крупно набранный заголовок на первой странице гласил: ЕВРЕЯМ ПРИДЕТСЯ ВОЗМЕСТИТЬ УЩЕРБ ОТ БЕСПОРЯДКОВ. Она взяла газету и вслух прочитала из середины статьи: «Рейхсминистр Геббельс заявил, что случившееся явилось проявлением здоровых инстинктов германской нации. По его словам, “немцы – нация антисемитов. Они не намерены терпеть ограничения своих прав и провокаций со стороны паразитов еврейской расы”».

Отложив газету, она чуть слышно пробормотала:

– Здоровых инстинктов… – Потом в упор посмотрела на Макса и сказала: – Вы должны помочь нам выбраться отсюда.

 

«Америка»

После поражения от Джо Луиса Макс растерял все свое влияние во властных кругах. Поэтому его попытки по официальным каналам разузнать, где находится наш отец, результата не дали. В большинстве случаев представители власти просто отказывались с ним разговаривать, чего невозможно было представить еще несколько месяцев назад, когда Макс был одним из самых прославленных людей в Германии. Когда он пытался добиться хоть какой-то помощи от равнодушных чиновников, в его голосе то и дело слышались бессилие и отчаяние.

– То есть теперь вы говорите, что я должен письменно обратиться к заведующему? Но до сих пор я был уверен, что вы и есть заведующий. Это какой-то сумасшедший дом! Да вы знаете, кто я такой? – Пауза. – Да, я прошу прощения за то, что повысил голос, но не могли бы вы… – Пауза. – Хорошо. Я напишу заведующему.

В том, что Макс больше не был народным кумиром, имелась и положительная сторона. Теперь, когда люди перестали таращиться на него, он мог заниматься своими делами, не привлекая к себе лишнего внимания. Это было во многом заслугой лично рейхсминистра Геббельса – он распорядился не упоминать Макса в спортивной прессе, чтобы лишний раз не напоминать германской нации о его унизительном поражении.

Тем не менее Макс по-прежнему был богат. Потратив несколько дней на безрезультатные расспросы, он подкупил государственного чиновника, и тот за взятку разузнал, что моего отца обвинили в каком-то политическом преступлении и поместили в тюрьму гестапо. Посетителей туда не пускали, а узников, по слухам, пытали – по ночам из нее якобы доносились крики. Тот же чиновник посоветовал Максу с мамой не задавать слишком много вопросов про отца, чтобы не попасть в сообщники по приписываемому ему преступлению.

Мы с Хильди старались как можно реже попадаться на глаза Максу, который поселил всех нас у себя в отеле «Эксельсиор». Раньше общим у нас с Максом были занятия спортом, а теперь – тяжкий груз неведения о судьбе моего отца; поэтому в его присутствии я чувствовал себя странно и неловко.

Через неделю мама позвала меня и Хильди к себе в комнату и за плотно закрытой дверью рассказала о последних бесплодных попытках найти отца. Когда она закончила, я спросил:

– Ну и что дальше?

– Макс и дальше будет помогать мне разыскивать Зигмунда. Он сказал, что я могу оставаться здесь, сколько понадобится.

– Ты хотела сказать, мы можем оставаться? – уточнила Хильди.

– Нет. – Мама покачала головой. – Вы с братом едете в Америку.

– В Америку? – О планах бегства из страны она слышала впервые.

– Вы там какое-то время поживете у папиных двоюродных братьев.

Мысль, что наконец-то сбудется моя мечта побывать в Америке, в первый момент привела меня в восторг. Но страх оставить отца и маму на произвол судьбы оказался сильнее восторга. Как бы сильно ни манила меня Америка, бросить родителей одних я не мог.

– Без вас с папой я никуда не поеду, – заявил я.

– Я тоже, – поддержала меня Хильди.

– Отъезд уже спланирован.

– Так перепланируй его, – сказал я. – Я должен остаться и искать папу. Хильди пусть уезжает.

– Как это? – воскликнула Хильди. – Без вас я не хочу никуда ехать.

– Прошу вас, не упрямьтесь.

– Я уже взрослый. На меня можно положиться.

– Поэтому ты и должен ехать с сестрой. Мне было бы неспокойно отправлять ее одну.

– А что папа?

– Он хочет, чтобы вы оба уехали. Я в этом не сомневаюсь.

– Но…

– Карл, никаких «но». Разработать план было невероятно трудно, и изменить его невозможно. Ты, Хильди, поживешь у папиного двоюродного брата Гиллеля и его жены Иды. Они живут в городе Ньюарк в штате Нью-Джерси, и у них есть сын, которому примерно столько же лет, сколько тебе. Если не ошибаюсь, его зовут Гарри. А ты, Карл, поедешь к Лео и Саре во Флориду.

– Во Флориду?

– Да. В город Тампа.

– А почему мы будем жить не вместе? – спросила Хильди.

Я хотел задать маме тот же самый вопрос. Даже мне, взрослому, было грустно и тревожно от того, что в Новом Свете нам с Хильди придется разлучиться.

– Никто из папиных родственников не может поселить у себя сразу обоих. Счастье еще, что они вообще согласились вас приютить. Да и к тому же это ненадолго.

– На сколько? – спросила моя сестра.

– Не знаю, Хильди, – со вздохом ответила мама.

– А как же ты? – спросил я.

– Я приеду к вам, как только ваш отец окажется на свободе.

– Не хочу жить в Америке, – захныкала Хильди. – Хочу с тобой.

– Нельзя. Ваш отъезд тщательно спланирован.

– Но мы же не могли себе позволить…

– Макс великодушно одолжил нам денег и достал билеты.

Наш теплоход, по случайному совпадению называвшийся «Америка», отплывал из Гамбурга уже на следующий день. Все произошло так стремительно, что я не успел ни с кем не попрощаться. В Берлине оставались два дорогих мне человека – Неблих и Графиня. Я послал им на прощание по записке, а Неблиху – еще и первый комикс о приключениях Полукровки. Мне хотелось думать, что позже я сумею списаться с ними обоими из Тампы.

Макс и мама поехали проводить нас до Гамбурга. Мама всю дорогу не отрывала тревожного взгляда от двери купе. Даже кондуктор, который пришел забрать наши билеты, не на шутку ее перепугал.

Примерно через час после отправления Макс вышел в уборную, и, едва мы остались втроем, на пороге нашего купе возникли два сотрудника гестапо. Высокий очкарик и полный коротышка, оба были в черных мундирах и фуражках с черепом и костями.

– Guten Morgen, – поздоровался высокий. – Ваши документы, пожалуйста.

– Конечно, – сказала мама и протянула гестаповцу свой паспорт.

Я заметил, что у нее дрожат руки, и строго на нее посмотрел, как будто в ее воле было унять дрожь.

– Дети, а ваши? – сказал коротышка.

Его взгляд скользнул по мне и задержался на Хильди. Она склонила голову и уткнулась взглядом в собственные коленки.

Мама кивнула, и мы отдали ему документы. Первое, что видел гестаповец, открывая наши паспорта, был яркий красный штамп «еврей».

– Куда направляемся? – спросил высокий.

– В Гамбург, – ответил я.

– А конечный пункт назначения?

– Дети едут в Америку.

– В Америку? Слыхал, там самое место для расово неполноценных детей вроде ваших, – сказал высокий. – А вы почему с ними не едете?

Мама прикусила нижнюю губу, не зная, что ответить. Упоминать про отца, разумеется, было нельзя.

– Мне необходимо завершить дела, – сказала она.

– Что за дела? – спросил высокий.

– Что за дела? – повторила за ним мама.

– Именно. По-моему, это очень простой вопрос.

Мама, не мигая, смотрела на гестаповца, но ответа придумать не могла. Тут из уборной вернулся Макс.

– Что-то не так? – спросил он.

У коротышки при виде Макса чуть глаза на лоб не полезли.

– Герр Шмелинг, – произнес он восторженно, – большая честь для меня…

Он протянул руку, и Макс ее пожал. У высокого гестаповца появление Макса чрезмерного восторга не вызвало. Макс сам подал ему руку, гестаповец солидно принял рукопожатие.

– Мы всего лишь знакомимся с вашими спутниками, – сказал он сухо.

– Это жена моего делового партнера.

– Скажите на милость.

– Смею заверить, никаких нарушений тут быть не может.

– Герр Шмелинг, вы не дадите автограф? – попросил коротышка-гестаповец. – Для моего сына.

– С удовольствием, – сказал Макс и достал из внутреннего кармана пиджака авторучку и маленький блокнот. – Как его зовут?

– Рудольф.

Высокий гестаповец вдруг рассмеялся.

– Ха-ха, Рудольф! Это его самого так зовут. А сын у него Фридрих.

Рудольф залился краской.

– Ну да, я тоже хочу получить автограф. А что в этом такого?

– Ничего абсолютно, – сказал Макс и расписался на двух страничках блокнота. – Держите.

– Danke.

– А для ваших детей? – обратился Макс к высокому.

– У меня детей нет, – отрывисто ответил тот.

– А для вас самого?

– Не надо. – Гестаповец повернулся к маме. – Могу я поинтересоваться, чем вы с мужем зарабатываете на жизнь?

Мама замешкалась с ответом. Хильди сунула руку мне в ладонь.

– Ее муж, герр Штерн, торгует предметами искусства, – включился в разговор Макс. – А фрау Штерн по профессии декоратор. Они помогали нам с женой обставить наш загородный дом.

– Это действительно так?

– Разумеется. И, кстати, работа супругов Штерн так понравилась Магде Геббельс, когда они с рейхсминистром последний раз были у нас в гостях, что она захотела пригласить их разработать проект реконструкции своего берлинского дома.

– Дома рейхсминистра Геббельса?

– Да. Мы с фрау Магдой пару раз встречались по поводу проекта, – сказала мама.

– Рейхсминистр с женой задумали устроить у себя в доме кинозал, – добавил Макс. – Результат обещает быть весьма умопомрачительным.

Высокий гестаповец задумался, посмотрел испытующе сначала на маму, потом на Макса и наконец сказал своему спутнику:

– Все, пошли.

Резко развернувшись, он вышел из купе. Рудольф последовал за ним, но перед этим за руку попрощался с Максом. Когда дверь за ними закрылась, мы все с облегчением вздохнули: наш финт сработал!

В порт в Гамбурге мы попали перед самым отплытием «Америки» – на прощание почти не оставалось времени.

Мама привлекла меня к себе и прошептала на ухо:

– Карл, ты уже взрослый. Кроме тебя о вас с Хильди позаботиться больше некому. Книги с тобой?

В Берлине мама аккуратно уложила в багаж большие тяжелые книги, которые она подобрала в разгромленной галерее: географический атлас, старый альбом с фотографиями европейских достопримечательностей и сборник гравюр голландских мастеров.

– Конечно, – ответил я.

– Эти книги не простые. Береги их. А если с нами, со мной и папой, что-нибудь случится, отнеси человеку по имени Луис Коэн.

– Луис Коэн, – повторил я.

– Он букинист, у него свой магазин на Манхэттене, называется «Кладезь». Бумажку с адресом и телефоном я положила в атлас. Ты все запомнил?

– Да. Эти книги очень ценные?

– Сами по себе – нет. Но несколько лет назад твой отец спрятал в них под форзацами ценности, которые с помощью Луиса Коэна ты сможешь продать. Смотри, не потеряй. В них – наше будущее.

– Не потеряю.

Мама крепко меня обняла и, совсем как в детстве, поцеловала в макушку.

– Я тобой страшно горжусь, Карл.

– Я тебя люблю. И скажи папе…

Договорить мне не дал подступивший к горлу ком. Я еще крепче обнял маму.

– Скажу, обязательно скажу, – проговорила мама и повернулась к Хильди.

Сестра бросилась к ней, они обнялись. Мама гладила ее по голове и что-то нашептывала на ухо. Хильди внимательно слушала и кивала, глаза у нее были полны слез.

– Передавай от меня привет Америке, – сказал мне Макс. – По-моему, она должна тебе понравиться. Страна молодая и энергичная, люди разные. Но смотри, голову не теряй. В молодости можно наделать кучу глупостей. Понимаешь, о чем я?

– Наверно.

– Продолжай там тренироваться. У тебя есть все задатки великого боксера.

– Тренироваться я буду.

На самом деле я совсем не был уверен, что когда-нибудь снова надену перчатки.

– О твоей матери я позабочусь, об этом не беспокойся. И мы обязательно найдем способ освободить твоего отца.

– Спасибо, – сказал я, хотя и почувствовал в словах Макса неуверенность, спрятанную за бодрой интонацией.

Мы пожали друг другу руки. Не выпуская моей кисти, Макс посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

– Не все немцы одинаковые. И то, что сейчас в Германии, – это не навсегда.

Последние слова прозвучали неубедительно – как и тогда, когда то же самое говорил мой отец.

Мы с Хильди поднялись по сходням и сверху, с пассажирской палубы, попытались найти в толпе на пристани маму и Макса. Но среди провожающих их уже не было.

Отдали швартовы, и теплоход, вздрогнув всем корпусом, ожил. Его громадные двигатели загудели, к бортам, чтобы помочь вый-ти из гавани, прилепились буксиры.

Солнце уже садилось, закат окрашивал все вокруг в темно-оранжевые тона. Мы с Хильди стояли на палубе и смотрели на отдалявшуюся от нас родную землю. Она прижалась ко мне, взяла за руку и положила голову мне на плечо. Сквозь толстые очки, то и дело смаргивая наворачивающиеся слезы, она смотрела своими черными глазами на все не расходившихся с пристани людей. Несколько минут прошли в молчании, потом я негромко проговорил:

– Сдается мне, нас ждут приключения…

Хильди, посмотрев на меня полными слез глазами, отозвалась:

– И вкусная пожива.

Мы так и стояли, взявшись за руки, пока буксиры выводили теплоход из гавани. Как ни больно было мне расстаться с родителями, я испытывал невероятную легкость оттого, что расстояние, отделявшее меня от нацистской Германии, увеличивалось на глазах. Наконец, закончив свою работу, буксиры повернули обратно в порт, а наш корабль плавно направился в открытое море. Мы с Хильди не сходили с места и всё смотрели и смотрели в сторону тающего вдали берега, пока он окончательно не скрылся из глаз.

Ночью мне не спалось. Корабль чуть заметно покачивало, я лежал, глядя в потолок, и думал о маме с отцом – о том, где они сейчас могут быть и насколько там, где они сейчас, безопасно. Потом я стал размышлять о книгах и о том, что такого в них могли спрятать родители. Мне пришло в голову, что, если бы я это знал, совсем просто было бы вообразить, что отец с мамой тут, совсем рядом, и я слышу их голоса. В конце концов меня окончательно одолело любопытство. Тихо, чтобы не разбудить Хильди, я встал с койки, зажег ночник и достал из багажа три тяжеленных тома. Разложив их на одеяле, я извлек из своего туалетного набо-ра опасную бритву.

Первым я раскрыл громадный географический атлас. Затаив дыхание, взрезал форзац и аккуратно провел бритвой по периметру. Под форзацем обнаружились старинные работы – я сразу узнал два рисунка Рембрандта и несколько гравюр Альбрехта Дюрера.

Ту же хирургическую операцию я проделал с двумя другими томами и извлек из каждого по несколько превосходных произведений искусства разных эпох. Среди них были наброски Родена, небольшой пейзаж Матисса, карандашный портрет мальчика работы Пикассо и некоторое количество произведений отцовских друзей-экспрессионистов: Отто Дикса, Макса Бекмана и Эрнста Людвига Кирхнера. Все вместе они стоили целого состояния.

При виде того, что скрывалось под последним из взрезанных мной форзацев, я буквально онемел: на рисунке Георга Гросса был изображен мужчина в смокинге, с бокалом шампанского в поднятой руке. И хотя на нем не было того самого синего шарфа, я сразу понял, что это – мой отец в один из лучших моментов его жизни. У меня защемило в груди, на глаза навернулись слезы. На портрете он был уверенным, остроумным, сильным и – главное – влюбленным в жизнь. Этих черт я, к несчастью, долго не умел в нем рассмотреть. Я только-только начал понимать отца – на это мне понадобилось целых семнадцать лет, – и именно в тот миг, когда он был мне нужнее, чем когда-либо раньше, нас с ним насильно разлучили.

Под портретом отца я обнаружил другой рисунок Гросса – набросок к живописному портрету Макса Шмелинга, давшему толчок моей карьере в боксе. Как и мой отец, Макс на рисунке был одновременно очень узнаваемым и не совсем таким, к какому я привык. Раньше я не замечал, что на картине, как и на наброске к ней, он держит руки в защитном положении – так, будто самосохранение не менее важно для него, чем победа.

Если бы не Макс, мы бы ни за что не выбрались из Германии. Но в то же время я не был уверен, что он взялся бы нам помочь, не заявись я тогда к нему в отель. Тут я подумал про Графиню. Она проявила больше отваги, чем кто-либо еще из причастных к истории нашего спасения, проводив той ужасной ночью по улицам города и потом самоотверженно приютив нас в своей квартире. При этом ее саму запросто могли арестовать, а то и вовсе убить. Во многих отношениях Графиня была самым сильным человеком из всех, кого я знал.

Я положил рисунки Гросса один рядом с другим. На первый взгляд, что могло быть общего у изображенных на них людей – у моего отца, интеллектуала и человека высокой культуры, и у Макса, прирожденного бойца, целиком посвятившего себя спорту и физическому развитию? И тем не менее оба они были, как выражался отец, современными людьми, не желавшими подчиняться власти старых традиций и стереотипов. Оба стремились самостоятельно выбирать себе дорогу, но нацисты им в этом помешали.

Мне вдруг пришло в голову, что я могу больше никогда не увидеть ни того, ни другого. С трудом сдерживая слезы, я попытался на обоих портретах рассмотреть самого себя, но скоро понял, что не вписываюсь ни в тот, ни в другой образ. Делать нечего, постараюсь взять все самое лучшее от обоих. И при этом быть похожим только на самого себя.

 

От автора

Действие этой выдуманной истории разворачивается на фоне реальных исторических событий. Во время погромов Хрустальной ночи Макс Шмелинг действительно спас двух еврейских мальчиков. Моя книга не про них, но именно этот эпизод заставил меня заинтересоваться фигурой Шмелинга и положением евреев в предвоенном Берлине. Всякое сходство между семейством Штерн и семьей спасенных Шмелингом мальчиков может быть только случайным.

Потерпев поражение от Джо Луиса, Шмелинг лишился высокопоставленных покровителей и во время Второй мировой войны был призван в воздушно-десантные войска. Так как по возрасту Шмелинг в десантники уже не годился, возникли подозрения, что на опасную службу его назначили в наказание за проигранный Луису бой, а также за то, что он упорно отказывался вступать в Национал-социалистическую партию. После войны Шмелинг занялся бизнесом и достиг высоких постов в компании «Кока-кола». После встречи в 1950-х на телевизионной программе «Это ваша жизнь» с Джо Луисом бывшие соперники подружились и сохраняли тесные отношения до самой смерти Луиса в 1981 году. В последние годы жизни Шмелинг поддерживал друга деньгами, помогал оплачивать медицинские счета, а когда тот умер, заплатил за похороны и был среди тех, кто нес его гроб. О своем героическом поступке в Хрустальную ночь он почти не рассказывал. С Анни Ондрой они прожили в браке пятьдесят четыре года, но детей у них не было. Умер Макс Шмелинг 2 февраля 2005 года, несколько месяцев не дожив до своего столетнего юбилея.

 

Источники

При работе над этой книгой я обращался ко множеству различных источников. Сведения о спортивной карьере Шмелинга и его поединках с Луисом почерпнуты мной из трех книг: Дэвид Марголик, «По ту сторону славы: Джо Луис против Макса Шмелинга»; Макс Шмелинг, «Автобиография»; и Патрик Майлер, «Ненависть на ринге». Об эпохе прославленных боксеров-евреев прекрасно рассказано в биографическом труде Дагласа Сенчури «Барни Росс: жизнь еврейского боксера» и в книге Аллена Боднера «Когда в боксе задавали тон евреи». Источником общих сведений по истории нацистской Германии мне служили «Хроника Холокоста» Джона Рота и энциклопедия «Холокост» Уолтера Лакёра.

Настоящим кладом стал для меня YouTube. На этом ресурсе я смотрел берлинскую кинохронику 1930-х годов, снятые на кинопленку бои Шмелинга, Луиса и других боксеров того времени. Мне удалось даже найти там несколько эпизодов фильма «Нокаут» с участием Макса Шмелинга и Анни Ондры.

Нью-йоркская Новая Галерея располагает великолепным собранием немецкого и австрийского изобразительного искусства начала XX века. Здесь я посмотрел работы большинства из упомянутых в книге великих художников-экспрессионистов.

С большим удовольствием я освежил в памяти классические комиксы: Вильгельма Буша («Макс и Мориц»), Джерри Сигела и Джо Шустера («Супермен»), Боба Кейна и Билла Фингера («Бэтмен»), Хэма Фишера («Джо Палука»), Рудольфа Диркса («Братцы Катценъяммер»), Джорджа Херримана («Сумасшедший кот»), Ли Фалька («Мэндрейк Волшебник»), Харольда Грея («Сиротка Энни») и других. За информацией по истории комиксов в целом я обращался к работе Мориса Хорна «100 лет американских газетных комиксов». Мощным источником вдохновения послужил для меня потрясающий графический роман Арта Шпигельмана «Маус».

Но больше всего пользы принесли мне разговоры с живыми свидетелями описанных в книге времен. Я бесконечно благодарен Геральду Либенау, Урсуле Вайль и Розе Вольф, которые поделились со мной воспоминаниями о том, как им жилось в нацистской Германии. Их рассказы дали мне такую живую картину эпохи, какой не получишь ни из книг, ни из кинофильмов.

 

Благодарности

Первым делом хочу поблагодарить моего редактора Кристин Дейли Ренс. На момент нашего знакомства я знал о ней только то, что она свободно владеет немецким языком. Но потом мне посчастливилось узнать ее как блестящего, невероятно изобретательного редактора.

Мария Масси, мой литературный агент из агентства LMQ, показала себя отменным юристом, советчиком и другом (совмещать эти три амплуа ох как непросто). Также я хочу сказать спасибо Касси Эвашевски из агентства UTA, которая отважно прокладывает мне путь в мудреных лабиринтах Голливуда. Моя ассистентка Барбара Клюз неизменно оказывает мне ценнейшую помощь и стоически выносит брюзгливое настроение, с каким я являюсь в офис, встав перед этим ни свет ни заря и проведя все утро за письменным столом. В рукописи мои книги читают многие друзья. Но отдельно мне хочется отметить Мартина Керланда, на чье благожелательное, искреннее и проницательное мнение я всегда могу положиться. Я хочу также выразить благодарность Киту Филдсу, сумевшему преподать мне азы бокса, несмотря на патологическое отсутствие у меня дисциплины и отвратительную координацию движений.

Мои родители непоколебимы в любви ко мне и моей писательской работе, которую они всячески поддерживают. Моя сестра Сьюзан Кревлин, когда я был маленьким, читала мне книжки и рисовала со мной, тем самым воспитав во мне любовь к литературе и изобразительному искусству. Мои дорогие дочки Аннабель и Оливия – величайшая любовь моей жизни и величайшая же, всей душой обожаемая, помеха в работе. И, наконец, я выражаю благодарность другой величайшей любви своей жизни – моей жене Стейси, которой я посвятил эту книгу. Все написанные мной книги начинаются с нее и ею же заканчиваются.

Ссылки

[1] Спасибо (нем.).

[2] Да (нем.).

[3] Здравствуй (нем.).

[4] Вонючий коммунист (нем.).

[5] Вот черт! (нем.)

[6] Живо! (нем.)

[7] Господи ты боже мой! (нем.)

[8] Поторопись (нем.).

[9] Чудненько! (нем.)

[10] Чемпион (нем.).

[11] На самом деле фильм «Нокаут», в котором действительно снялись Макс Шмелинг и Анни Ондра, вышел в прокат только 1 марта 1935 года, то есть на несколько месяцев позже описываемых событий. (Примеч. пер.)

[12] Благодарю (нем.).

[13] Вот и чудесно! (нем.)

[14] Благодарю (нем.).

[15] Доброй ночи! (нем.)

[16] Слава тебе, господи! (нем.)

[17] Черт! (нем.)

[18] Молчите уж! (нем.)

[19] Кто? (нем.)

[20] Пожалуйста (нем.).

[21] Спасибо (нем.).

[22] «Песнь немцев» – песня, написанная Гофманом фон Фаллерслебеном в 1841 году на мотив «Императорского гимна» Йозефа Гайдна. С 1922 года – официальный гимн Германии.

[23] После прихода к власти нацистов стало принято исполнять только первый куплет гимна, а вслед за ним – «Песню Хорста Весселя».

[24] Стоп! (нем.)

[25] Один! Два! Три! Четыре!..

[26] Да (нем.).

[27] Проклятие (нем.).

[28] Дорогуша (нем.).

[29] Катись отсюда! (нем.)

[30] Пока (нем.).

[31] Добрый день (нем.).

[32] Спокойной ночи! (нем.)

[33] Спасибо (нем.).

[34] Вес боксерских перчаток всегда определяется в унциях. Одна унция равняется 28,35 г.

[35] Боже мой! (нем.)

[36] «Евреи! Евреи! Евреи!» (нем.)

[37] Живо (нем.).

[38] Добрый вечер! (нем.)

[39] Живо! (нем.)

[40] Вот дерьмо! (нем.)

[41] Здравствуйте! (нем.)

[42] Здравствуй (нем.).

[43] Перевод Е. Канищевой.

[44] Спасибо (нем.).

[45] Жид, жид, жид (нем.).

[46] Великой войной называли Первую мировую.

[47] Рад вас видеть! (нем.)

[48] Потрясающе! (нем.)

[49] Доброй ночи! (нем.)

[50] Да (нем.)

[51] Бой Шарки – Шмелинг состоялся 12 июня 1930 года. В четвертом раунде за запрещенный удар ниже пояса Шарки был дисквалифицирован.

[52] Да (нем.).

[53] Перевод А. Шур.

[54] Спасибо (нем.).

[55] Доброе утро (нем.).

[56] Большое вам спасибо (нем.).

[57] Благодарю (нем.).

[58] Доброе утро (нем.).

[59] Благодарю (нем.).

Содержание