Берлинский боксерский клуб

Шареноу Роберт

Часть III

 

 

Последний Пикассо

Прошло уже несколько месяцев после дисквалификации на юношеском первенстве, а я так и не вернулся в Берлинский боксерский клуб. Все это время у меня не было никаких известий ни от Воржика, ни от Неблиха. В свое время я постеснялся им рассказать, что мы переехали жить в галерею, так что теперь, даже если бы захотели, они не могли меня разыскать. Упражняться я продолжал, скорее, по привычке. Одна только глухая, безысходная злость еще заставляла меня выкладываться и прилагать усилия.

Маме с отцом не было до меня абсолютно никакого дела, и от этого я еще тяжелее переживал свои злость и тоску. Родители вообще не заметили, что весь мой мир разлетелся вдребезги. Раньше мы много разговаривали и спорили за семейным столом, а теперь за едой всё больше молчали и обменивались лишь короткими, незначительными фразами. Разительнее всего была перемена, произошедшая с отцом. Он всегда любил поговорить, порассуждать об искусстве и философии, рассказать о новейших течениях мысли. А в последнее время стал злым и угрюмым, вроде меня.

Я старался как можно больше времени проводить у себя в подвале – за рисованием и тренировками. Как-то вечером после ужина я работал с боксерской грушей – передвигаясь вокруг нее, по очереди отрабатывал разные удары: сначала джебы, потом апперкоты, после них кроссы, а затем комбинации первых, вторых и третьих. Механически молотя по тугой, плотной ткани, я увлекся и не сразу заметил маму, которая стояла у подножия лестницы и наблюдала за мной. С тех пор как подвал стал моим жилищем, она здесь почти не бывала.

– Это, наверно, здорово, – сказала она.

– Что – здорово?

– Иметь возможность вот так вот выпустить пар.

– Ну да.

– Бокс для тебя – просто находка. – Мама села на мою кровать и улыбнулась. Выглядела она при этом устало. – Иногда я жалею, что у меня ничего такого нет.

– У меня тоже больше ничего нет, – признался я. – Меня выгнали из бокса.

– Знаю.

– Правда?

– Да. Я, конечно, в последнее время немного не в себе, но что-то по-прежнему замечаю. Я знаю, когда ты уходишь и когда возвращаешься. Я же, несмотря ни на что, твоя мать. Что тебя больше не пускают на соревнования – это действительно жалко. Но бокса никому у тебя не отнять.

– Я не понимаю, о чем ты.

– За четыре года и дня не было, чтобы ты не тренировался. И впредь, скорее всего, не будет. Ты без этого уже не можешь. И когда-нибудь снова обязательно выйдешь на ринг. И будешь выступать на соревнованиях.

– Хотелось бы в это верить.

– Будешь, будешь, – сказала мама. – Потому что очень хочешь. А горячее желание – это то, что нужно для любого настоящего свершения. Знаешь, почему я бросила живопись?

– Нет.

– Все думают, что я больше не пишу оттого, что вышла замуж и полностью посвятила себя семейным обязанностям. Но это неправда. На самом деле у меня к живописи никогда особо не лежало сердце. Мой отец был художником-портретистом и хотел, чтобы я пошла по его стопам. Вот я до поры до времени и шла. Но занятия живописью не приносили мне радости, вернее, единственной моей радостью было видеть, как радуется моему усердию отец. Я, разумеется, люблю искусство, но сам процесс нанесения красок на холст всегда был мне в тягость, а не в радость. А ты, в отличие от меня, можешь рисовать и рисовать без конца, пока перо из рук не выпадет. Боксом ты занимаешься так же увлеченно. А значит, тебя ждет успех.

– Отец так не думает.

– Он думает именно так.

– Почему тогда он мне этого ни разу не сказал?

Мама вздохнула и задумалась, подбирая слова.

– У твоего отца есть свои педагогические идеи. Он считает, что ребенку нельзя ничего навязывать, что он должен вырасти тем, кем хочет быть он сам, а не тем, кем хотят его видеть родители. Помнишь, когда тебе было года три или четыре, мы на вернисажи наряжали тебя в смокинг?

Если честно, я об этом уже почти ничего не помнил. Но тут внезапно в памяти, как живая, всплыла картинка: мы с отцом стоим в зале галереи, одетые в одинаковые смокинги. От нее у меня неожиданно стало тепло на душе – как становится тепло всему телу, стоит ступить ногой в наполненную горячей водой ванну.

– У меня, по-моему, еще синий шарф был, такой же как у отца, только маленький.

– Да, – засмеялась мама. – Вы с отцом любили наряжаться. А с какой гордостью он прогуливался с тобой среди посетителей! Знаешь, почему он перестал так делать?

– Нет.

– Как-то раз на одном вернисаже его приятели начали называть тебя Маленький Зиг. Тебе это понравилось, а твоему отцу – нет. Потом, после вернисажа, он сказал, что мы больше никогда не будем одевать тебя в смокинг. Я спросила почему. Он ответил: «Пусть Карл остается Карлом».

– Почему он тогда ругает все, чем мне нравится заниматься, – и шаржи с комиксами, и бокс?

– Потому что и тем, и другим заниматься опасно. Какие бы идеи его ни посещали, он твой отец. И поэтому хочет, чтобы ты выбрал себе более подходящее занятие.

– Его трудно понять. – сказал я.

– Ну да, в каком-то смысле. Зато кое-что в твоем отце ясно с первого взгляда. Например, что он пытается относиться к тебе так, как он хотел бы, чтобы его отец относился к нему самому. Ему важно, чтобы ты вырос самостоятельным и мог во всем полагаться на собственные силы. Но при этом он всегда старался уберечь вас с Хильди от любых бед. Ты меня понимаешь?

– Наверно.

– Это хорошо. Потому что ты ему сейчас нужен.

– Зачем?

– Он тебе все расскажет. Оденься и иди к нему.

Мама встала с кровати, поцеловала меня в макушку и повернулась, чтобы идти. Уже давным-давно она не бывала такой ласковой со мной. Мне нестерпимо захотелось снова оказаться маленьким мальчиком, чтобы она обнимала меня, прибежавшего домой из школы, чтобы нежно утешала, если я проснусь от кошмара, чтобы купала и одевала меня, чтобы брала с собой, отправляясь по делами, и держала меня за руку на улице. Как же сильно я ее любил и как отчаянно хотел ей об этом сказать.

– Мама?..

Она остановилась на лестнице. Во мне вдруг вспыхнула надежда увидеть маму юной и полной сил – такой, какой помнил в детстве. Но тут она повернулась ко мне и оказалась собой нынешней – измотанной и ранимой.

– Что? – спросила она.

– Ничего.

Она, шаркая по ступеням, пошла наверх.

Я переоделся и тоже поднялся из подвала. Отец ждал меня в их с мамой спальне. Перед ним на столе лежала написанная яркими красками картина, на которой в необычной, удивительно выразительной манере была изображена женщина, читающая книгу.

– Помнишь ее? – не взглянув на меня, спросил отец.

– Конечно. Она всю жизнь висела в гостиной над камином.

– Моя любимая. Пикассо – настоящий волшебник. Он видит мир совсем не так, как мы, но при этом мастерски открывает нам свое видение. Такое доступно только подлинно великим художникам.

Несколько лет назад, перерисовывая эту картину себе в альбом, я подумал, что, наверно, изображенную на ней женщину застигли врасплох, когда она читала что-то неприличное.

– А сколько в ней красоты, сколько эротики, – продолжал отец. – И в то же время юмора и даже таинственности – только взгляни на эту тьму у краев холста. Так много всего в одной-единственной картине! Неудивительно, что у дикарей подобное искусство под запретом. Оно для них слишком богато содержанием. В нем слишком много красоты.

С этими словами он накрыл картину большим листом коричневой оберточной бумаги, подогнул края и начал аккуратно ee упаковывать.

– Что ты делаешь?

– Я нашел на нее покупателя, – сказал отец. – Швейцарский торговец искусством по фамилии Кернер сказал, что у него есть в Стокгольме богатый клиент, который от Пикассо просто без ума. Это шанс заработать на переезд в Америку.

У меня екнуло в груди.

– В Америку? – переспросил я.

Я и не подозревал, что отец пытается что-то придумать, чтобы вывезти нас всех из страны. И не куда-нибудь, а в Америку, благословенное царство бокса, кинозвезд и комиксов.

– В Америке живут два моих двоюродных брата, – начал объяснять отец. – Лео во Флориде и Гиллель в Нью-Йорке. Их отец и мой были родными братьями. Они уехали еще до Великой войны, и я надолго потерял с ними связь. Мы, можно считать, почти незнакомы, но они согласились нас приютить, если мы раздобудем деньги на билеты. Я для этого распродал почти все, что припас на черный день. Денег за этого последнего Пикассо как раз должно хватить на отъезд. Но я Кернеру, к сожалению, не очень доверяю. Поэтому и беру тебя с собой.

– Зачем?

– Затем, что осторожность не повредит.

– Осторожность в чем?

Отец закончил упаковывать картину и посмотрел на меня.

– В наше время, Карл, осторожность нужна абсолютно во всем.

Весь путь по улицам города, над которым уже сгущались сумерки, мы проделали молча. Отец шагал быстро, глядя прямо перед собой. Когда мы поравнялись с конной повозкой, из которой торговец льдом огромными металлическими щипцами выгружал ледяные глыбы, меня от макушки до пяток окатило холодом. От этого мне стало еще тревожнее.

Гостиница в центре города, в которой остановился Кернер, называлась «Маленький кайзер». Когда отец, сделав глубокий вдох, постучал в дверь номера, по ту ее сторону послышались шаги, кто-то посмотрел на нас в глазок. В следующий миг Кернер распахнул дверь и широким жестом пригласил нас в номер.

– Willkommen! Входите же, входите, – сказал он и обнял моего отца, как будто они с ним были старыми друзьями.

Кернер был высокого роста, его худое, вытянутое лицо украшали тонкие усики а-ля Эррол Флинн. Длинные светлые волосы он старательно зачесывал назад.

– А это еще кто? – с притворным удивлением спросил Кернер. – Телохранитель?

– Это мой сын Карл, – ответил отец.

– Что-то он совсем на вас не похож. Вы уверены, что это не почтальон наследил? – Кернер засмеялся, но при этом продолжал исподтишка оценивающе рассматривать меня.

Я узнал этот взгляд – так перед самым началом боя на меня на ринге смотрели противники. У меня похолодели руки, ладони намокли и сжались в кулаки.

– Входите, – снова сказал Кернер.

Мы вошли в небольшую гостиную, почти целиком занятую диваном, двумя креслами и низким журнальным столиком с довольно большой столешницей. На этом столике отец и распаковал картину. Взглянув на нее, Кернер всплеснул руками.

– Fantastisch! Какая грудь! Мой клиент ее точно оценит. Старому развратнику только такого добра и подавай.

Отец поморщился, но потом все-таки сумел изобразить улыбку.

– Прекрасно, что вам удалось найти покупателя, согласившегося на мою цену.

– О да, – сказал Кернер, – остались еще люди с деньгами, готовые платить за произведения искусства. Просто надо уметь их искать. Ну и вы, Штерн, не подвели. С вами приятно иметь дело.

Он протянул отцу руку. Отец ее пожал, будто скрепляя достигнутое соглашение.

– Деньги я вышлю сразу, как только вернусь в Стокгольм, – сказал Кернер.

– Вышлете? – недоуменно переспросил отец, выпуская его ладонь.

– Полагаю, вы предпочитаете швейцарские франки? Или, может быть, доллары?

– Мы договаривались, что свою долю я получу сразу.

– Неужели? – Кернер наморщил лоб, будто восстанавливая в памяти давнишний разговор. – Что-то не припоминаю.

– Уверяю вас, именно таким был договор.

– Какое досадное недоразумение. Боюсь, у меня с собой нет наличных.

– Очень жаль.

– Но я сделаю перевод немедленно, как только мы окажемся в Швейцарии.

– Мы?

– Ах, простите. Забыл представить вам моего помощника Густава.

Из спальни показался плотный человек в плохо сидящем синем костюме и встал позади Кернера, уперев руки в боки. Под задравшейся полой пиджака блеснул серой сталью заткнутый за пояс брюк револьвер.

– Мы с Густавом забираем Пикассо и завтра днем уезжаем в Швейцарию, – продолжал Кернер. – А вы со своим мальчишкой немедленно уматываете отсюда и при этом не делаете глупостей.

– Так вот до чего вы докатились, Кернер? До разбоя на большой дороге?

– Называйте это как хотите.

– Ничего у вас не выйдет, – заявил отец.

– Правда? И как вы, Штерн, намерены мне помешать? Это картина запрещенного художника. Если про нее узнают власти, они просто-напросто ее конфискуют. А с учетом того, что вы к тому же еврей и занимаетесь незаконной торговлей предметами искусства, вас еще и пристрелят, как бешеную собаку. Со мной же вы, по крайней мере, можете быть уверены, что картина попадет в руки настоящего ценителя. Ведь нам обоим хочется, чтобы смазливая девица нашла себе любящий дом.

Отец слушал молча с багровеющим от злости лицом. Потом вдруг схватил картину и поднял высоко над головой, как будто собрался шваркнуть ею о стол. Кернер бросился к нему, чтобы остановить. Я совершенно остолбенел и не понимал, что делать.

– Не шевелись! – прокричал Кернер.

Густав выхватил из-за пояса револьвер и направил на меня. Чернеющее пустотой дуло намертво приковало к себе мой взгляд. Отец в упор смотрел на Кернера, картина ходила ходуном в его высоко поднятых дрожащих руках.

– Штерн, ты правда хочешь, чтобы из-за какой-то там картины твой сын получил пулю в лоб?

Отец стремительно перевел взгляд с Кернера на Густава, на револьвер, а потом на меня и, медленно опустив руки, поставил картину на пол.

– Когда наступят другие времена, для подлых подонков вроде тебя в аду найдется отдельное место.

– С чего ты взял, что они наступят? – поинтересовался Кернер.

– Внимательней посмотри на этих двоих, Карл, – сказал отец. – Именно так выглядит человеческое отребье.

Он схватил меня за руку и потащил прочь из номера.

– Gute Nacht! – сказал Кернер нам вслед.

До тех пор, пока мы не вышли в гостиничный коридор, Густав держал нас на прицеле.

Уже почти стемнело. Мы с отцом пошли не прямо домой, а свернули к Шпрее и двинулись вдоль набережной. Река текла быстро, на черной воде вспыхивали и тухли отблески луны и уличных фонарей. В парке напротив Музейного острова отец сел на скамейку и устремил взгляд на неясно темневшие силуэты музейных зданий, выстроенных на острове в девятнадцатом веке. Я, выждав немного, сел рядом.

– Кайзер Фридрих Вильгельм Четвертый, – заговорил отец, прервав затянувшееся молчание, – построил все это, чтобы выставить на всеобщее обозрение лучшие из собранных в королевстве произведений искусства. Сейчас трудно поверить, что когда-то государство настолько ценило живопись и скульптуру, что строило для них такие величественные дворцы.

– Что мы теперь будем делать? – спросил я.

– Не знаю, – ответил отец.

– А маме что скажем?

– Скажу пока, что все прошло удачно, а потом что-нибудь придумаю. Нельзя лишать ее надежды.

Отец снова умолк. Мне было неуютно сидеть рядом с ним и не знать, что ему сказать. Его беспомощность меня пугала. Но в то же время мне было неожиданно приятно поддержать отца в минуту отчаяния, вместе с ним противостоять злой судьбе, полагаясь только на собственные – мои и его – силы. Мы посидели молча с четверть часа, потом встали и пошли домой.

 

Полукровка

Я надеялся, что после случая с Пикассо отец будет больше мне доверять и начнет обращаться со мной пусть не на равных, но хотя бы не совсем как с ребенком. Надежды мои не оправдались: он, напротив, стал еще более замкнутым и скрытным. Как он объяснил маме случившееся с картиной, я так никогда доподлинно и не узнал.

А несколько недель спустя в галерею доставили адресованную мне почтовую посылку. Раньше я посылок не получал и понятия не имел, кто и что мог мне прислать. Отправителем на тугом белом конверте значился неизвестный мне Альберт Бродер. Я отнес конверт в подвал, взрезал по краю и высыпал на кровать содержимое – кучу комиксов и журналов о боксе. Последним из конверта выпал и спланировал на пол вырванный из блокнота серый листок бумаги. Я поднял его и прочитал:

Дорогой Карл,
Твой друг Альберт Бродер

прости, что так долго не давал о себе знать – это потому, что разузнать твой адрес было непросто. Я подумал, тебя порадуют эти журналы и комиксы. Особенно обрати внимание на первый выпуск новой американской серии «Экшен комикс», тебе наверняка понравится ее герой, защитник слабых и обиженных по имени Супермен. У нас тут многое поменялось, что и как – так просто не расскажешь. Я очень соскучился по твоей дружбе. При случае заходи.
(он же Неблих)

Меня переполняло радостное волнение: выходит, Неблих не отказался от меня. У меня по-прежнему есть настоящий друг, который не пожалел времени и сил, чтобы меня разыскать. О том, что теперь, через полгода после последнего боя, обо мне думали Воржик и знакомые по боксерскому клубу, я мог только гадать.

В кипе журналов и комиксов я отыскал выпуск «Экшен комикс». На обложке был изображен тот самый новый герой по имени Супермен, о котором писал Неблих: мускулистый брюнет в синем комбинезоне и развевающемся красном плаще с размаху разбивал о скалу зеленый автомобиль. Во все стороны разлетались осколки стекла и куски металла, кто куда разбегались перепуганные человечки, судя по всему, гангстеры.

Открыв комикс, я не мог от него оторваться. Как и я, Супермен был для всех чужаком, выходцем с далекой, уничтоженной взрывом планеты. Он биологически отличался от обычных людей – так же, как от них, с точки зрения нацистов, отличались евреи. Но иная, чем у всех, кровь не делала его неполноценным, а, наоборот, давала превосходство в силе и уме. Даже волосы у него были черные и вьющиеся, как у еврея. Его земное альтер эго Кларк Кент носил очки и вообще легко бы сошел за одного из образованных приятелей моего отца. А еще он был похож на меня тем, что из робкого слабака превращался в мускулистого воина. Но, несмотря на все подвиги, оставался среди людей непонятым чужаком.

Автор комикса называл своего героя «Защитником притесняемых» – благодаря этому титулу Супермен окончательно и бесповоротно покорил мое сердце. В отличие от обычных героев комиксов, он не был детективом или военным, не боролся с преступностью и не спасал из беды незадачливых девиц. Супермен был поборником справедливости, готовым вступиться и за немощного старика, у которого разгромили магазин, и за маленькую девочку, в которую летят тухлые яйца и гнилые яблоки.

Комикс про Супермена я перечитал несколько раз подряд и понял, что этот персонаж гораздо значительнее и глубже всех героев, чьи похождения я до сих пор описывал в своих рисованных историях. Под впечатлением от его образа я решил создать собственного супергероя. Вооружившись пером, чернилами и блокнотом, я одним лихорадочным порывом придумал и нарисовал костюм моего героя, его эмблему, оружие, историю его появления на свет… Все необходимые детали рождались у меня почти мгновенно, сами собой возникали из дальних уголков воображения. Пять часов, не отрываясь, я сочинял и рисовал, переделывал сделанное, перебирал разные варианты, пока, в конце концов, не создал Полукровку.

Когда все было готово, я ощутил страшную усталость – и гордость за свое произведение, какой никогда раньше не испытывал. Мне очень хотелось кому-нибудь его показать. Но родители в нем ничего бы не поняли. А для Хильди он мог оказаться страшноват. Во всем мире я знал одного-единственного человека, который бы точно оценил его по достоинству.

 

Возвращение в Берлинский боксерский клуб

На подходе к знакомому кирпичному зданию у меня противно засосало под ложечкой. Все в нем оставалось по-старому, как полгода назад, но я смотрел на него и не узнавал – тревога застила мне взгляд. Я не знал, как меня примут в клубе. Ведь все его члены наверняка слышали, что меня отстранили от участия в турнире за то, что я еврей. Эти люди, мои товарищи, помогали мне повзрослеть и возмужать. Мы вместе с ними проливали пот и кровь. И что, теперь Воржик не пустит меня на порог? Среди тех, с кем я спарринговал и вместе тренировался, было, должно быть, много нацистов; как они примут меня? Вдруг встретят плевками и попытаются набить физиономию? Это вряд ли: туда, где мне грозил такой прием, Неблих меня бы звать не стал. Теряясь в догадках и сомнениях, я поднимался по лестнице мимо этажей, наполненных гулом ткацких станков.

Добравшись до площадки верхнего этажа, я оказался у входа в клуб. Позолота с букв на его дверях отвалилась, оставшиеся силуэты складывались в едва читаемую надпись «Берлинский боксерский и оздоровительный клуб».

Я нерешительно заглянул внутрь – и с огромным трудом узнал хорошо знакомый мне спортивный зал. Все, что было там раньше: ринги, боксерские груши, штанги и гири, даже старые плакаты, – куда-то подевалось. Теперь он был уставлен длинными столами, за ними несколько десятков женщин кроили и шили коричневые шерстяные одеяла. Голые стены украшали только большие круглые часы и портрет Гитлера в раме. Женщины, все как одна в синих рабочих халатах и косынках, склонялись над шитьем и по сторонам не смотрели. Позади каждой работницы, у стены, высилась стопка готовых одеял. Мастер в белом халате, прохаживаясь вдоль столов, наблюдал за работой. Время от времени он останавливался проверить качество строчки на готовом одеяле. На меня никто даже не взглянул.

Неблиха я увидел сразу: он толкал перед собой поставленный на колеса здоровенный мусорный ящик и собирал в него с полу обрезки материи и ниток. На нем был коричневый рабочий комбинезон, на голове – шерстяная кепка. Заметив наконец меня, Неблих широко улыбнулся.

– Карл! – крикнул он, бросил свой мусорный ящик и поспешил ко мне.

Мы пожали друг другу руки и обнялись. Но тут к нам с недовольным видом подошел мастер.

– Вам же известно, герр Бродер, что посторонние в производственные помещения не допускаются.

– Ра-ра-разумеется, герр Шинкель. Виноват. Раз-раз-разрешите пойти пообедать?

– Идите, – ответил мастер. – Но чтобы не дольше положенного.

– Ко-ко-конечно, герр Шинкель, – сказал Неблих. – Карл, иди по-по-подожди меня в лавке на углу. Я скоро.

Я спустился на улицу и встал на тротуаре у лавочки, где мы с Неблихом любили в свое время выпить по молочному коктейлю. С моего последнего появления там ничего не изменилось, разве что на видном месте в витрине теперь была выставлена табличка: «Собакам, евреям и цыганам вход запрещен». Немного погодя по лестнице вприпрыжку слетел Неблих.

– Стра-стра-страшно рад тебя видеть, Карл!

– Я тебя тоже.

– Идем, угощу тебя ва-ва-ванильным коктейлем.

Он собрался было войти в лавку, но я показал ему на табличку.

– Ладно. Тогда по-по-подожди тут. Я при-при-принесу.

Через несколько минут Неблих возник в дверях с двумя картонными стаканами в руках. Я взял у него один коктейль, и мы неспешно зашагали по улице.

– Воржик про-про-продал свой клуб. Несколько недель назад, – сказал он. – Хо-хо-хорошо еще, хозяин фа-фа-фабрики дал мне место уборщика.

– Почему Воржик его продал? Он прогорел?

– Нет. По другим при-при-причинам. Очень вес-вес-веским.

– Какие?

Я испугался было, что клуб закрылся из-за меня. Но не могли же нацисты закрыть его только потому, что один из его членов был евреем?

– Он на-на-надеялся, что ты его еще за-за-застанешь, и он сам те-те-тебе все расскажет. Но на всякий слу-слу-случай оставил для тебя письмо.

Неблих извлек из кармана комбинезона мятый желтый конверт. Судя по виду, он носил его с собой довольно давно.

Дорогой Скелетик,
Всей душой твой, Абрам Воржик

к тому времени, когда к тебе попадет это письмо, меня уже не будет в стране. Я присоединился к группе евреев, отбывающих в Палестину. Говорят, нам всем придется там возделывать землю, но, уверен, и для тренера по боксу в Земле Обетованной работенка найдется. Сам понимаешь, у меня не было возможности отстоять тебя тогда на турнире. Я очень об этом сожалею и буду сожалеть до конца дней. Надеюсь, ты сумеешь меня простить. У тебя есть все задатки выдающегося боксера: легкие ноги, быстрый джеб, большой размах и львиное сердце. Всегда помни: евреи – прирожденные бойцы, как тот же Давид, который в два счета разделался с Голиафом. Желаю тебе и твоим родным остаться целыми и невредимыми.

Я с большим трудом поверил своим глазам. Меня поразило, что Воржик тоже был евреем, а известие, что он уже покинул страну, буквально потрясло до глубины души и заставило еще сильнее волноваться за нашу семью.

– Про то, что ты ев-ев-еврей, он узнал только во время со-со-соревнований, – сказал Неблих.

– Это из-за меня он уехал? Потому что ждал, что за ним придут?

– Нет. Он го-го-готовил побег несколько месяцев или да-да-даже лет. Когда не по-по-получалось тебя разыскать, я начал надеяться, что ты тоже уже за гра-гра-границей.

И тут меня прорвало. Я рассказал Неблиху всё, о чем никому раньше не говорил: о том, что мы остались без денег, что у нас отобрали картину Пикассо, что я уже почти не надеялся увидеть Америку. Оттого, что я поделился с ним своими бедами и тревогами, у меня стало легче на душе, хотя я и знал, что он ничем мне не поможет.

Он выслушал меня и спросил, немного помолчав:

– А Макс?

– Что – Макс? – не понял я.

– Отчего твоему отцу не одолжить у него денег? Они же с ним вроде друзья?

– Когда-то были. Но они, по-моему, уже несколько лет не виделись – с тех пор как Макс начал меня тренировать. Да и не очень понятно, что у них была за дружба. Пока дела у отца шли хорошо, друзей и приятелей у него было полно, но потом они все куда-то подевались. И к тому же отец слишком гордый и ни за что не станет просить денег.

– А ты?

– Я?

– В клубе ни-ни-никого ближе тебя у Макса не было. Он со всеми вел себя до-до-доброжелательно, но ни с кем толком не дру-дру-дружил. Так, с кем-то вместе по-по-потренироваться, с кем-то спарринг устроить. А ты – совсем дру-дру-другое дело. Ты ему был по-настоящему ин-ин-интересен. И сейчас, на-на-наверно, мог бы обратиться к нему за по-по-помощью.

– От него уже несколько месяцев ничего не слышно. И вообще неизвестно, как с ним можно связаться.

– Макс сейчас в Америке, го-го-готовится к бою-реваншу против Джо Лу-Лу-Луиса. Бой недели через две, а сразу после он воз-воз-возвращается. В Берлине Макс жи-жи-живет в отеле «Эксельсиор» на Штеземан-штрассе. Мо-мо-можешь ему туда написать.

– Не знаю, – сказал я. – Не уверен, что так будет правильно.

– Тебе ме-ме-мешает гордость. Но гордость – это ро-ро-роскошь, которая тебе не по карману. – Он положил руку мне на плечо и пристально посмотрел в глаза. – Я вы-вы-выучил это на собственной шкуре.

Помолчав и обдумав его слова, я наконец сказал:

– Я подумаю.

– Вот и пре-пре-прекрасно. Мне пора на работу. Но, бо-бо-боюсь, у меня для тебя еще одна пло-пло-плохая новость.

– Какая?

Неблих набрал побольше воздуха в легкие и выпалил:

– Барни Росс на днях по-по-потерял титул чемпиона в полусреднем ве-ве-весе.

– Как? Кому он проиграл?

– Генри Армстронгу. В очень жестоком по-по-поединке. Армстронг здо-здо-здорово его отколошматил. Тренеры умоляли выбросить полотенце, но Росс ни в ка-ка-какую. Выстоял целых пятнадцать раундов, хотя да-да-давно было понятно, что бой он проиграл. Ре-ре-репортер, чей отчет про бой я чи-чи-читал, пишет, что первый раз в жизни видел такое му-му-мужество на ринге.

– Бой-реванш будет?

Неблих покачал головой.

– Не-а. Сразу по-по-после того боя Росс ушел из бокса.

– Ушел?

– Ja. И это, наверно, к лу-лу-лучшему. А то многие продолжают вы-вы-выступать, когда давно пора на покой.

Это был уже удар ниже пояса. Многие годы Росс – тщедушный, никому не нужный изгой, одной только силой воли превративший себя в бойца и героя, – был моим Суперменом. Мне всегда казалось, что, если бы присваивался титул еврейского чемпиона мира и его носил Барни Росс, евреям в Германии не приходилось бы так туго, как сейчас, – само его существование послужило бы нам защитой. А теперь он проиграл бой. И, что еще хуже, решил бросить бокс. Ошарашенный известиями про Росса и про Воржика, я даже забыл показать Неблиху новый комикс, который лежал у меня в ранце. Спохватился я только после того, как он попрощался и вернулся на фабрику.

Дома я перерыл свою коллекцию спортивных журналов и перечитал всё, что в них печатали о невероятной боксерской карьере Росса. Единственное, что меня хоть как-то утешало, это то, что его победитель Генри Армстронг был негром, а значит, таким же, как и Росс, представителем неполноценной расы.

В то же время меня сильно смущало, что последней моей надеждой оставался Макс Шмелинг, на примере которого нацисты доказывали всему миру превосходство арийской нации и который готовился к бою с еще одним представителем неполноценной расы Джо Луисом. При мысли, что спасение нашей семьи, быть может, целиком зависит от того, как сложатся отношения у нас с Максом, я физически почувствовал навалившийся на меня груз ответственности.

 

Бой-реванш

Годом раньше Джо Луис стал чемпионом мира в тяжелом весе, одержав верх над Джимми «Золушкой» Брэддоком. Немецкие спортивные журналисты писали, что, по справедливости, против Брэддока должен был драться Шмелинг, но евреи хотели, чтобы чемпионский пояс остался в Америке, и поэтому выпустили против него Джо Луиса. При этом любители бокса и журналисты во всем мире по большей части сходились в том, что Луис сможет с полным правом считаться чемпионом только после того, как победит Макса Шмелинга, нанесшего ему единственную за всю карьеру поражение. В свете неизбежно надвигавшейся новой большой войны в бое-реванше на стадионе «Янки» весь мир видел не просто поединок двух спортсменов, а противостояние двух народов, двух разных мировоззрений: демократии и фашизма, расового разнообразия и расовой чистоты, свободы и тирании.

Большинство немцев, в духе гитлеровского учения о превосходстве арийской расы, считали, что победа Макса неизбежна. Они исходили из того, что Макс, в отличие от Луиса, принадлежал к высшей расе, превосходил его опытом и интеллектом, да к тому же один раз уже одержал над ним верх. Но отдельные смелые журналисты смотрели на вещи объективнее и высказывали сомнения, что Макс, с прошлого боя с Луисом постаревший на два года, сумеет справиться с соперником, который был гораздо младше его и как раз входил в пик формы.

Бой начался в три утра по берлинскому времени. Как и в прошлый раз, вся Германия бодрствовала, прильнув к радиоприемникам. Окна почти всех домов горели в ночи, рестораны, пивные и кинотеатры были открыты и полны шумной, возбужденной публики. Репортаж о бое можно было слушать, просто шагая по улице – звуки радио лились со всех сторон.

К середине 1938 года евреи стали так часто при полном попустительстве полиции подвергаться нападениям на улицах города, что большинство, в том числе и члены нашей семьи, после наступления темноты без крайней нужды из дома не выходили. Так что на сей раз репортаж о бое я был вынужден слушать дома в компании отца и младшей сестры. Мама, объявив, что боксом не интересуется, заперлась в ванной.

Отец с выражением мужественной покорности на лице уселся в мягкое кресло, перевезенное в галерею из нашей старой квартиры. Я расположился на деревянном табурете, практически вплотную к радиоприемнику. Хильди сидела на полу и что-то рисовала в своем альбоме. Я дорого бы дал за возможность заглянуть отцу в голову, узнать, о чем он сейчас думает и за кого болеет. Подавляющее большинство немецких евреев болели за Джо Луиса и желали поражения Максу, олицетворявшему собой силу нацистов. Некоторые, однако, опасались, что проигрыш Макса породит новую волну антисемитизма и репрессий против евреев. А кое-кто, невзирая ни на что, по-прежнему считал себя патриотами Германии и горячо поддерживал соотечественника. Что касается меня, то, при всех накопившихся вопросах и претензиях к Максу, болеть я мог только за него. Он был добр и внимателен ко мне, когда никому другому не было до меня дела. А кроме того, я рассчитывал, что в скором будущем он мне поможет.

Мое воображение едва поспевало за сыпавшей, как из пулемета, возбужденной речью радиокомментатора Арно Хеллмиса. Когда ударил гонг, давший сигнал к началу боя, даже Хильди на вре-мя перестала рисовать и, открыв рот, уставилась на приемник.

– Гонг, начинается первый раунд. Боксеры выходят на середину ринга… На Максе сиреневые трусы, на Луисе – черные с белой каемкой. Противники кружат по рингу, прощупывают друг друга джебами. Но вот Луис переходит в атаку, проводит быструю комбинацию… Она явно застает Макса врасплох. Он вынужден отступить… И тут Луис сильно бьет Максу в челюсть… а теперь в корпус… и снова в корпус! Макс падает на канаты, на него сыплется град ударов. Макс, отлипни же, наконец, от канатов!

Трибуны ревели все громче, и Хеллмису пришлось перейти на крик. Ему с большим трудом удавалось перекрикивать зрителей, за происходящим на ринге он уже не успевал. С какого-то момента из комментатора он превратился в верного товарища, советами и просто добрым словом помогающего Максу отбиваться от неутомимо наседавшего Луиса.

– Луис свирепо бьет Макса в корпус… Еще удар! А теперь он целит в голову – и попадает… раз, другой. Господи, Макс, подними наконец руки! Луис прижимает Макса к канатам… Бьет… Макс пошатнулся, у него подгибаются колени! Стой же, Макс! Держись! Не падай!

Толпа взревела совсем уж оглушительно. Я живо представил, как Макс, покачиваясь, из последних сил удерживает равновесие.

– Рефери разводит боксеров… Тот последний удар в корпус совсем подкосил Макса. А Луис снова в атаке. Он бьет правой в челюсть… И Макс падает! Он лежит! Вставай, Макс! Вставай!.. Он поднимается на ноги, но Луис опять атакует… И снова Макс на полу! Но он собирается с силами, и вот он снова на ногах! Внимательнее, Макс! Выше руки! Луис наносит сокрушительный удар правой, и Макс снова падает. Уже в третий раз!

Трибуны дружно ахнули. Хеллмис, казалось, был готов разрыдаться.

– Он встал на колени, пытается подняться… Но, похоже, все кончено. Да. Все. Бой закончен. Макс Шмелинг потерпел поражение! В это невозможно поверить, но это так. Макс…

Но тут радио умолкло – как только стало понятно, что Макс проиграл, нацистские власти прервали трансляцию. Бой тем временем длился даже меньше одного раунда, от силы минуты две.

Мы сидели, молча всматриваясь в пустоту на месте картинки, которую рисовало каждому из нас его воображение. Тишину нарушало только сухое потрескивание радиопомех. Наконец отец встряхнулся, встал и выключил приемник.

– Вот и ладно, – произнес он упавшим голосом. – А сейчас мигом спать.

Мы с Хильди послушно пошли каждый к себе.

В подвале я лег на кровать и попытался осознать случившееся. Не верилось, что все это было наяву. И никак не укладывалось в голове, что Макс не просто проиграл бой, а был наголову разбит, почти не оказав сопротивления. Как я ни пытался, у меня не получилось представить, как все это выглядело, как Луис градом ударов валил Макса с ног – и не один, а целых три раза!

По отцовской реакции я понял все, что мне было нужно знать о его отношении к Максу и о том, обратится ли он к нему за помощью. Надеяться оставалось только на себя. Поэтому я попытался прикинуть, увеличил или уменьшил исход боя наши шансы добиться помощи от Макса. В случае победы, рассуждал я, он стал бы еще богаче и влиятельнее, у него появилось бы больше возможностей что-то для нас сделать. С другой стороны, с чемпионом, который всегда нарасхват, связаться было бы труднее. А сейчас, после унизительного поражения, он, возможно, станет отзывчивее и скорее откликнется на просьбу слабых и гонимых. Правда, еще перед боем ходили слухи, что, если Макс проиграет, нацисты отправят его в тюрьму как предателя, опозорившего Рейх.

Я встал с кровати и уселся за стол сочинять Максу письмо. Труднее всего было придумать, с чего начать. С того, как огорчило меня его поражение? Или лучше для начала спросить, каково ему теперь? Рассказать о тяжелом положении, в каком оказалась наша семья? Я написал несколько вариантов, но каждый раз слова казались мне надуманными и неловкими. В конце концов я ограничился короткой запиской, в которой спрашивал у Макса разрешения, когда он будет в Берлине, навестить его в отеле «Эксельсиор». А объяснить, что и как, я решил уже при личной встрече.

Я закончил письмо в четыре утра и, стараясь не шуметь, вышел на улицу, чтобы опустить его в почтовый ящик на углу. В округе было пугающе пусто и тихо – не то что после прошлого боя Макса с Луисом, когда улицы до утра были полны народа, бурно отмечавшего его победу.

Я уже подошел к ящику, когда из-за угла показались трое пьяных и злых коричневорубашечников, явно очень недовольных исходом сегодняшнего поединка. Я вжался в стену и замер.

– Негр, поди, сжульничал, – сказал один. – Как Шарки в кино.

– Это все евреи, – выдвинул свою версию другой. – Я вам точно говорю.

– Наверняка они чем-нибудь Макса опоили.

– Потому-то они так и старались, чтобы бой в Нью-Йорке прошел, – сказал третий. – Там им проще мутить свои делишки.

– Гады пархатые.

Они прошли вплотную от меня, один даже задел меня плечом.

– Поосторожнее тут, – буркнул он, остановившись.

– Прошу прощения, – тихо проговорил я.

Коричневорубашечник смерил меня с ног до головы взглядом, не обещавшим ничего хорошего.

– Брось, – сказал ему один из приятелей. – Догоняй.

Он повернулся и поспешил за своими спутниками.

Я с облегчением выдохнул. Меня не тронули благодаря тому, что я не похож на еврея. О том, чем обернулась бы эта встреча, окажись со мной Хильди или отец, я боялся даже подумать.

Опустив письмо в почтовый ящик, я поспешил вернуться в галерею.

 

Битое стекло

После проигранного Максом боя нацистские газеты принялись распространять самые дикие слухи: что Макса отравили перед выходом на ринг, что в перчатках у Луиса были спрятаны медные кастеты. В одной немецкой газете додумались до того, что Макс умер от полученных в бою увечий, но американские евреи решили утаить его смерть от всего мира. Он же тем временем залечивал раны в одной из нью-йоркских больниц. Слухи о том, что Макса нет в живых, прекратились только после публикации его фотоснимков на больничной койке и интервью, в которых он утверждал, что Луис победил его в честном бою.

В Берлин Макс вернулся через несколько недель после боя. На этот раз обошлось без фанфар, он не ужинал с Гитлером и Геббельсом, не подписывал рекламных контрактов и не принимал парадов в свою честь. О его возвращении лишь вскользь упоминалось на спортивных страницах газет. И снимок его возвращения мне удалось обнаружить только один, и очень маленький: на нем Макс с Анни выходили из автомобиля у подъезда отеля «Эксельсиор». Благодаря этому снимку я хотя бы мог быть уверен, что Макса не бросили за решетку.

Кроме того, снимок подтвердил, что Макс поселился по тому адресу, на который я отправил ему письмо. Но прошло несколько недель, а ответа от него так и не было. Тогда я стал писать ему еще и еще, раз в несколько дней отправляя одинаковые письма в надежде, что какое-то из них все-таки попадет ему в руки. Все это было напрасно. Мне хотелось верить, что мои письма теряются в море корреспонденции, которой Макса засыпали поклонники. Но нельзя было исключать и того, что он просто решил не обращать на меня внимания.

Тем летом и осенью евреи Германии чуть не каждую неделю получали новые зловещие известия, словно кто-то подкидывал дрова в костер, который от этого разгорался все жарче. В июле всех евреев обязали постоянно иметь при себе специальное удостоверение личности. Врачей-евреев понизили до младшего медицинского персонала и лишили права лечить пациентов-арийцев, евреям-юристам запретили заниматься адвокатской практикой. Варварские антисемитские выходки случались всё чаще и становились всё наглее. Так, в Мюнхене толпа нацистских головорезов разгромила и разрушила Большую синагогу. А немного спустя всем евреям проставили в паспорта букву J – от слова Jude, «еврей». Репрессии против евреев нарастали, казалось, по мере расширения международной агрессии нацистской Германии, аннексировавшей сначала Австрию, а затем Судеты, область Чехословакии с многочисленным немецким населением. При молчаливом невмешательстве остального мира нацистам все легко сходило с рук.

Новости, которые отец с мамой вычитывали в утренних и вечерних газетах, с каждым разом нагоняли на них все больше тоски и страха. Прочитав особенно пугающую заметку, отец бормотал:

– Нет, они не посмеют.

– Уже посмели, – отзывалась мама.

Осенью одно за другим произошли два по-настоящему страшных события. Сначала нацисты выслали из Германии в Польшу около пятнадцати тысяч польских евреев. Стоило отцу за завтраком вслух прочитать сообщавший об этом заголовок, мама выхватила у него газету.

– Вот видишь, – вскричала она. – Они гонят нас, как скот. Как стадо коров.

– И что я, по-твоему, должен в связи с этим предпринять?

– Что-нибудь! Что угодно!

– Думаешь, я не пытаюсь?

– Пытайся лучше!

– Что бы я без тебя делал, – с едкой улыбкой сказал отец. – Сама-то ты целыми днями мокнешь в ванне. По-твоему, от этого много проку?

– Мне бывает нужно побыть одной. Сколько можно сидеть и смотреть, как ты сидишь и ничего не делаешь?

– Очень умная? Вот сама что-нибудь и придумай!

Отец вскочил из-за стола и пулей вылетел из галереи. Его не было целый день. Вечером я с тревогой подумал, не ушел ли он от нас навсегда. Такое случалось: мужчина, неспособный прокормить свою семью, просто исчезал из ее жизни. Вдруг отец решил предоставить нас самим себе? Или, того хуже, был арестован за торговлю произведениями дегенеративного искусства или за то, что он печатал на своем типографском станке? До глубокой ночи отец так и не дал о себе знать, и мы разошлись спать. Уснуть у меня не получалось. Я то и дело поглядывал на часы – в ожидании, что отец с минуты на минуту появится.

Наконец в половине второго ночи хлопнула входная дверь. По всей галерее распространился запах сигар и дешевого мятного ликера. Потом родители принялись выяснять отношения – до меня донеслось несколько произнесенных громким шепотом реплик.

– Значит, на выпивку и сигары деньги у тебя есть, а на то, чтобы содержать семью, – нет.

– Я пытаюсь заниматься коммерцией. А все коммерсанты пьют. И коллекционеры тоже.

– А еще шлюхи с Фридрих-штрассе выпить любят.

– Ребекка, это уже чересчур!

Они около часа топтались по замкнутому кругу упреков, гнева и обид, пока в конце концов не умолкли, полностью растратив запал. Должно быть, они почти сразу же и уснули.

Наутро газета принесла пугающую весть: живущий во Франции польский еврей Гершель Гриншпан в отместку за то, что его родных депортировали из Германии в Польшу, явился в германское посольство в Париже и застрелил из револьвера секретаря посольства Эрнста фом Рата. Почитав про себя заметку, отец побледнел и, не говоря ни слова, передал газету маме. Ее прочитанное повергло в такое же немое оцепенение.

Вечером того же дня мы сидели за столом, только-только поужинав, когда в дверь галереи постучали. Мы все замерли. Немного спустя снова раздался стук, и тревожный голос произнес:

– Зигмунд? Это я, Дольф Лутц.

– Лутц? – удивился отец и пошел открывать.

Лутц быстро скользнул в открытую дверь и затворил ее за собой.

– Прости, что потревожил, – сказал он отцу. – Но я должен был тебя предупредить.

Мы с мамой и Хильди подошли поближе к мужчинам.

– Предупредить? О чем?

– Нацисты ходят по улицам, нападают на евреев и громят еврейские лавки и конторы.

Мама испуганно ахнула и прикрыла ладонью рот.

– А куда смотрит полиция? – спросил отец.

– Нам приказано не вмешиваться.

– Не вмешиваться?

– Ja. Послушай, мне пора идти. А вам лучше запереть двери и окна и погасить свет, чтобы все думали, что здесь никого нет. Я постараюсь попозже зайти вас проведать, но обещать ничего не могу. Прости, Зиг, – сказал Лутц и исчез за дверью.

Отец запер на два оборота замок и выключил весь свет.

– Ступайте в заднюю комнату, – велел он. – И чтобы ни звука.

Час или около того мы просидели, затаившись, в задней комнате и боялись даже пошевелиться. Стоило Хильди кашлянуть, мы все сердито смотрели на нее, словно хотели взглядом подавить кашель. На улице было тихо, только, как обычно по ночам, изредка проезжали машины.

Потом издалека донеслись голоса. Сначала можно было расслышать только смех, затем голоса зазвучали громче и более угрожающе. Подойти к витрине и посмотреть, что делается снаружи, никто из нас не рискнул. Нам оставалось прислушиваться к топоту сапог по мостовой, грохоту, звукам ударов, выкрикам – и песням, которые обычно хором распевают в пивных.

Через какое-то время несколько человек остановились возле нашего жилища.

– По-моему, эта лавочка – еврейская, – воскликнул молодой мужской голос. – И она наверняка ювелирная!

– Не-а, здесь раньше художественная галерея была, – возразил кто-то другой. – Несколько лет как закрылась.

– Закрыться-то она закрылась, но готов поспорить, что хозяева тут кучу денег припрятали.

– Эй, еврей, открывай!

Раздался оглушительный стук в дверь. Хильди заплакала и теснее прижалась к маме.

– Тихо! – шепотом велел отец.

– Открывай, или высадим дверь!

Снаружи еще долго стучали и дергали дверную ручку. Потом на дверь обрушился такой яростный град ударов, что, казалось, еще немного – и старое дерево не выдержит. Но тут кто-то из ломившихся в галерею крикнул:

– Стой! Не так надо.

Шум сразу стих. Неужели они передумали?

В следующий миг послышался звон разбитого стекла – это вдребезги разлетелась витрина. Отец вскочил на ноги.

– Сидите здесь, – скомандовал он маме и Хильди. – А ты, Карл, иди со мной.

Настоящего оружия у нас не было. Отец сунул мне в руку деревянный черенок швабры, а сам вооружился старым ржавым молотком, который хранился у него в ящике письменного стола.

– Идем, – сказал он.

– Зиг, умоляю, осторожнее! – попросила мама.

По темному, выгороженному простынями коридору отец и я вслед за ним отважно устремились к передней части галереи. Весь пол там был усыпан осколками толстого витринного стекла, на диване лежал мусорный бак, которым нападавшие выбили витрину. Сквозь пролом в галерею забрались четверо молодых мужчин в одинаковых тщательно выглаженных коричневых рубашках и черных кожаных сапогах. Они были вооружены дубинками, и, судя по лихорадочному блеску в глазах, рвались пустить их в ход. Распоряжался у них высокий мужчина со светлыми волнистыми волосами – в темноте его было трудно рассмотреть, но мне показалось, что мы с ним встречались где-то по соседству.

Отец замахнулся молотком.

– Убирайтесь! Это мой дом!

– У евреев в Германии больше не может быть дома!

Отец прищурился и шире расправил плечи.

– Я – немец! – сказал он.

В следующий миг отец взревел во весь голос и бросился на главаря штурмовиков-коричневорубашечников.

Нападение застало незваных гостей врасплох. Их главарь еле успел прикрыться от отцовского молотка – скользнув ему по руке, молоток порвал рубашку и до крови поранил предплечье. Раненый взвыл от боли.

– Ты об этом пожалеешь!

Четверо с дубинками двинулись на отца. Он не подпускал их, умело отмахиваясь молотком, – видно, применял приемы самообороны, которым научился в армии. Но в конце концов штурмовики обступили отца со всех сторон и разом, как по команде, набросились на него. Двоих он сумел сбить с ног, но другие двое повисли на нем и повалили на пол. Не успел я оглянуться, как все четверо навалились на отца, норовя побольнее заехать ему дубинкой. Тут я наконец опомнился и кинулся на них с черенком швабры.

Двое штурмовиков отцепились от отца и пошли на меня. Я никогда раньше не дрался палкой и сейчас не понимал, как лучше ее ухватить, как ею действовать в нападении и как – в защите. Поэтому я отбросил в сторону черенок и атаковал одного из противников быстрой комбинацией боксерских ударов. Но только два из них достигли цели, прежде чем второй противник повалил меня ударом дубинки по голове. Когда я оказался на полу, они вдвоем принялись пинать меня ногами и лупить дубинками.

Отец тем временем каким-то образом ухитрился разоружить одного из штурмовиков. Он уселся на него и отобранной у него же дубинкой придавил его горло к полу. Одновременно зажатым в свободной руке молотком отец отмахивался от второго нападавшего. В этот миг в моих глазах он был сильнее хоть Супермена, хоть Барни Росса, хоть Полукровки. В отличие от обезумевших от ярости противников, у которых, казалось, еще чуть-чуть, и пена выступит на губах, отец действовал собранно и продуманно.

Но в какой-то момент коричневорубашечник извернулся под отцом, протянул руку и ухватил с пола острый, узкий и длинный – сантиметров пятнадцать длиной – осколок витрины.

– Папа! – закричал я, но прежде чем отец успел что-то предпринять, убийственный осколок вонзился ему под ребра.

Отец содрогнулся от боли и выпустил шею противника. Тот глубже вогнал осколок отцу в бок, сбросил его с себя, встал и с размаху пнул сапогом в лицо. Я рванулся ему на помощь, но штурмовики снова повалили меня на пол и потом долго, пока я не потерял сознания, били ногами по спине и голове.

 

Дерюга

Открыв глаза, я увидел нависший надо мной неясный темный силуэт. Он постепенно приобретал все более четкие очертания, пока не превратился в испуганную Хильди.

– Очнулся! – воскликнула она.

Я собрался с силами и сел. Голова была как свинцовая гиря, перед глазами плыли темные круги. Сфокусировав наконец взгляд, я понял, что нахожусь дома, в зале галереи. Он больше не был разгорожен простынями и, как до нашего вынужденного переселения сюда, представлял собой одно большое помещение. Тут и там валялись поломанная мебель, вспоротые подушки и разбитая посуда. Пол был усыпан перьями из подушек и осколками стекла.

Во мраке я не сразу заметил маму, которая сидела на полу у дальней стены. Там же, головой у нее на коленях, лежал отец. Спереди и сбоку его белая рубашка пропиталась кровью.

Я попытался встать, но из этого ничего не вышло – у меня закружилась голова и подкосились ноги. Схватившись рукой за затылок, я обнаружил несколько здоровенных, размером с половинку мандарина, шишек. За левым ухом появился свежий кровоточащий шрам.

– Карл, не дергайся, – слабым голосом велел мне отец. – Посиди немного, а потом вставай.

– Зиг, дорогой, тебе нельзя разговаривать! – сказала мама.

Но отец вовсю распоряжался, несмотря на слабость.

– Хильди, сходи принеси маме моих рубашек. Из них выйдут отличные бинты.

Когда Хильди принесла две рубашки, отец сел и попросил маму:

– Порви их на полоски.

Мама порвала.

– Прекрасно. Теперь перебинтуй меня, – сказал отец.

При каждом мамином движении отец глухо постанывал от боли.

– Зиг, – чуть не плача проговорила мама, – я не хочу делать тебе больно.

– Все в порядке. Бинтовать надо туже, а то кровь не остановится, – сказал он. – Знаешь что, сделай из тряпки что-нибудь вроде кляпа.

Мама сложила в несколько раз оторванный от рубашки кусок ткани и дала отцу. Отец стиснул его зубами и не выпускал все время, пока мама накладывала и закрепляла повязки. Когда она закончила, он выплюнул кляп и тяжело отдышался.

– Вот и замечательно. А теперь дайте нам с Карлом попить.

Хильди раздобыла где-то два стакана и принесла воды. От нескольких глотков я ожил и даже нашел в себе силы встать на ноги.

– Осколок надо вынуть, а не то ты истечешь кровью, – сказала мама.

– Нет. От этого будет только хуже. Мне нужно к врачу.

– В таком виде тебя нельзя никуда вести, – сказала мама.

– Позвоните Штайнеру, Харцелю или, не знаю, Хайну Форману. Они все мне обязаны, и у них есть автомобили. Пусть кто-нибудь из них отвезет меня к врачу.

Мама скрылась в задней комнате, сделала несколько телефонных звонков и скоро вернулась.

– Харцель сказал, что приедет, но не прямо сейчас.

– А когда?

– Не знаю.

Мы сгрудились вокруг отца и стали дожидаться автомобиля. Снаружи, хотя уже и реже, продолжали доноситься злобные выкрики, ругань и звон разбитого стекла. Отец полулежал у стены, кровь насквозь пропитала самодельные бинты и медленно стекала на пол. С каждой минутой ему становилось труднее дышать, веки подергивались, казалось, он вот-вот отключится.

– Зиг, пожалуйста, не засыпай! – умоляла мама каждый раз, когда у отца слишком надолго закрывались глаза.

У меня самого горело лицо и раскалывалась голова. Свежие ушибы словно бы выросли в размерах и слились в один большой, отчего весь череп превратился в одну болезненную шишку. А стоило моргнуть – и тут же по всей голове крошечными петардами рассыпались вспышки пронзительной боли. Вдобавок у меня болели оба большие пальца. Я не уберег их, потому что в пылу драки неправильно сжал кулаки – не так, как сжимают боксеры. Счастье еще, что обошлось без переломов.

Через сорок пять минут, проведенных нами в напряженном ожидании, снаружи негромко просигналил автомобиль. Мама выглянула в окно.

– Это он, – сказала она. – Карл, помоги поднять отца.

Мы с мамой кое-как поставили его на ноги и на себе потащили к входной двери. Отец непрерывно стонал от боли. Повязка по всей длине напиталась кровью и походила на безвкусный малиновый кушак. Мостовая была сплошь усыпана мусором и битым стеклом, но шайка нацистских погромщиков, похоже, переместилась куда-то в другой район.

Усаживая отца на заднее сиденье автомобиля, мы своей неловкостью причинили ему немало боли, но он не проронил ни звука, а только стиснул зубы и часто и хрипло дышал.

Харцель, баварский художник, чьи работы отец когда-то выставлял у себя в галерее, нервно постукивал пальцами по рулевому колесу.

– Большое спасибо, что приехали, – сказала ему мама.

– Пора ехать, – торопливо бросил он в ответ.

– Хильди и ты, Карл, садитесь вперед, а я назад, к отцу…

– Мы едем без детей, – сказал Харцель.

– Что? – не поняла мама.

– Дети в машине – это подозрительно. Нас остановят. И меня арестуют. Нас всех арестуют.

– Без детей я никуда не поеду!

– Дома им будет безопаснее. Погромщики уже далеко. Сейчас здесь спокойней, чем в других частях города.

– Я не могу!

– Ребекка, он дело говорит, – вмешался отец. – Карл уже взрослый. На него можно положиться. – Он взглянул мне в глаза, я ему чуть заметно кивнул. – А ехать всем вместе правда очень опасно.

– Но Зиг…

– Не спорь, Ребекка. Мне скорее нужен врач.

– А за нас не волнуйся, – сказал я.

Мама в раздумье посмотрела на нас с Хильди и наконец решилась.

– Хорошо, – сказала она и села назад к отцу.

– Нате, накройтесь с головой. – Харцель повернулся и через спинку сиденья протянул родителям выпачканную красками дерюгу.

– Мы под ней задохнемся, – испуганно приговорила мама.

– С окровавленным пассажиром на заднем сиденье я и двух кварталов не проеду, – сказал Харцель.

– Он прав, – вмешался отец. – Ребекка, делай, что сказано.

Пока мама расправляла дерюгу, отец подозвал нас с сестрой.

Хильди, склонившись над задним сидением, обняла и поцеловала родителей.

– Тебе нечего бояться, моя маленькая красавица, – сказал ей отец. – Я поправлюсь. А с Карлом можно ничего не бояться – он теперь кого хочешь вздует.

Я поцеловал маму и протянул руку отцу.

– Не волнуйся, – сказал я ему. – Все будет в порядке.

– Наклонись ближе, Карл.

Я наклонился. Он нежно погладил меня по щеке, а потом в ту же щеку поцеловал. Мне даже стало неловко: я уже и не помнил, когда отец меня последний раз целовал.

– Наконец-то я увидел, как ты дерешься, – сказал он. – Боксер из тебя, похоже, вышел неплохой. Ты же позаботишься о сестре, да?

– Конечно, – ответил я.

Меня накрыла волна эмоций – как в тот раз, когда ко мне в подвал приходила мама. Я хотел сказать, что люблю его. Но слова застряли у меня в горле.

– До свидания, Карл, – сказал отец.

Я накинул дерюгу им на головы и захлопнул дверцу автомобиля. Родители сползли пониже, почти легли, и теперь мало кто рассмотрел бы, что под куском перепачканной красками материи прячутся два живых человека, а не свалены принадлежности живописца. Автомобиль тронулся и скоро исчез за углом. Почти в тот же миг с другого конца улицы донеслись грохот и звон разбитого стекла.

– Идем, – сказал я сестре.

 

Ночная прогулка с тетушкой

Было всего десять вечера, но казалось, что уже далеко за полночь. Вернувшись в галерею, мы с Хильди спустились в подвал. Я подумал, что там нам будет безопаснее всего: если снова появятся непрошеные гости, они с порога увидят, что галерея разгромлена до них и, скорее всего, брошена хозяевами.

В темноте подвала до смерти перепуганная Хильди засыпала меня вопросами, на которые у меня не было ответов: Когда мы заберем папу? С ним точно не случится ничего плохого? Долго нам придется жить одним? Что мы собираемся делать? Я, как мог, старался ее успокоить. Но она видела, что я ничего не знаю и не придумал никакого плана, и от этого еще сильнее заводилась.

Потом снова послышались грохот и звук ударов. Где-то по соседству заплакал младенец. С криками и смехом, хором распевая песни, на нашу улицу выкатилась новая волна погромщиков. Кирпич, влетевший в выбитую витрину галереи, разбил последнюю уцелевшую ее часть. Хильди завизжала от страха.

– Тс-с-с-с!

– Они нас убьют!

– Да тише ты!

– Хочу к маме!

– Хильди, пожалуйста, возьми себя в руки.

– Я не могу!

– Тогда хотя бы кричи потише, чтобы с улицы не было слышно.

– Хочу к маме!

– Спокойно. Все хорошо.

– Не хорошо. Они нас найдут.

– Я тебя от них спасу.

– Ты не сможешь.

– Смогу. Мы с тобой отсюда выберемся.

– Как?

– Кажется, я придумал, где нам спрятаться.

– Где?

– Сиди здесь. Я поднимусь наверх сделать звонок.

– Я пойду с тобой! Не оставляй меня тут!

– Никуда ты не пойдешь, – сказал я и поднялся на ноги.

– Карл! – завопила Хильди.

Я зажал ей рот ладонью и прошипел сквозь зубы:

– Тихо!

Когда она немного успокоилась, я убрал руку.

– Ладно, пойдешь со мной. Но только если пообещаешь не шуметь. Обещаешь?

Она кинула.

По темной лестнице мы осторожно поднялись наверх, в главный зал галереи. Там, пошарив в темноте, я отыскал отцовскую записную книжку.

– Можешь посветить спичкой? – спросил я.

Хильди кивнула. Я нашел коробок и отдал ей. Она зажгла спичку и широко раскрытыми от ужаса глазами наблюдала, как я листаю страницы книжки. Наконец я нашел имя, которое искал, – Бертрам Хайгель – и снял трубку телефона.

Двадцать минут спустя дверь галереи тихо отворилась.

– Карл? – позвала Графиня безошибочно узнаваемым высоким голосом.

В главном зале ей преградили путь обломки мебели. Она переступила их и снова позвала:

– Ты здесь?

Мы с Хильди вышли навстречу ей из задней комнаты уже одетые – в свитерах, пальто, шапках и шарфах. В ранцах у нас лежали по несколько книг и кое-какие пожитки, которые удалось отыскать среди разгрома.

– Спасибо, что приехала, – сказал я.

– Боже, о чем речь! Девушки моего склада обожают ночную столичную жизнь.

Когда я выступил из тени в падавший с улицы свет, Графиня всплеснула руками.

– Карл, мальчик мой, ты выглядишь просто ужасно.

– Могло быть хуже, – сказал я.

Лицо у Графини было накрашено, на голове – длинный белокурый парик и косынка. Под пальто на ней было простое синее платье. Не знаю, из каких соображений Графиня явилась за нами в женском обличье, но это, по-моему, было правильное решение. Женщина с двумя детьми гораздо меньше мужчины рискует попасться под руку озверевшей толпе.

– Хильди, – сказал я. – Знакомься, это Графиня.

– Ну разве не прелесть? – Графиня взяла Хильди за подбородок и пристально, вглядываясь сквозь полумрак, на нее посмотрела. – Бьюсь об заклад, папочка в тебе души не чает.

Хильди боязливо кивнула.

– Я обычно прошу всех называть меня Графиней, но ты, если хочешь, можешь звать меня «тетя Берти».

Где-то на улице опять громыхнуло. Мы трое вздрогнули.

– Я живу недалеко, в нескольких кварталах отсюда, – продолжала Графиня. – Если кто-нибудь спросит, говорите, что вы мои племянники и что мы возвращаемся домой из одних очень милых гостей. Сумеете притвориться, что я ваша тетя?

Хильди кивнула.

– В таком случае идем.

По пути нам попались десятки разгромленных еврейских магазинов, контор и домов. Тротуар перед магазином художественных принадлежностей герра Грюнберга был сплошь усыпан растоптанными цветными карандашами, тюбиками с краской и утопавшими в красочных лужах осколками витрины. Во все стороны от магазина расходились разноцветные отпечатки подошв, похожие на кровавые следы, по которым охотник выслеживает в лесу раненую дичь. При виде красных пятен и потеков оставалось только гадать, это просто краска или смешанная с кровью герра Грюнберга.

В какой-то момент из-за угла появилась и двинулась нам навстречу компания парней, на вид – моих ровесников. Через мгновение в одном из них я узнал своего старинного приятеля Курта Зайдлера. Мы с ним не виделись уже больше двух лет – с тех са-мых пор, как меня отчислили из школы вместе со остальными учениками-евреями. На Курте и его спутниках не было нацистской униформы, но зато они все несли вещи, явно добытые в разграбленных еврейских лавках и жилищах. У одного из парней я заметил серебряный чайник, другой тащил под мышкой небольшой радиоприемник, сам Курт сжимал в каждой руке по субботнему подсвечнику.

Мальчишки приближались, весело и возбужденно переговариваясь. Я натянул кепку пониже на глаза. Когда они поравнялись с нами, Курт спросил у Графини:

– Там, откуда вы идете, осталось еще чем поживиться?

– Нет, – ответила Графиня.

Я попытался осторожно осмотреться. Но, едва поднял лицо, Курт зацепился за него взглядом и принялся напряженно соображать, где же он меня видел. У меня бешено заколотилось сердце. Я не знал, чего ждать дальше. Несколько мучительных мгновений мы смотрели друг на друга в упор, но потом вдруг Курт отвернулся.

– Пошли посмотрим, – сказал он своим спутникам. – Может, нам все-таки что-нибудь да оставили.

Я с облегчением выдохнул и оглянулся посмотреть им вслед. Парни, судя по всему, были в восторге от ночного веселья и от полноты чувств чуть не припрыгивали на ходу. От этого зрелища мне стало до тошноты противно. А чем сейчас заняты остальные мои приятели, подумал я. Неужели тоже грабят и истязают евреев?

– Это был Курт Зайдлер? – спросила Хильди.

– Не знаю. Идем.

Дальше по пути нам попалась кучка штурмовиков. Они пинали сапогами пожилого еврея, лежавшего на земле на противоположной стороне улицы. Хильди громко вскрикнула, Графиня привлекла ее ближе к себе. Проходя мимо, я слышал, как еврей сдавленным голосом молит штурмовиков о пощаде. Но они не слушали и так увлеченно продолжали свое дело, что не обратили на нас ни малейшего внимания.

Дом Графини располагался на тихой жилой улице в районе, среди обитателей которого почти не было евреев, поэтому погромы его не коснулись.

В квартире, как я сразу заметил, многое изменилось: куда-то исчезла часть мебели и некоторые произведения искусства. Графиня перехватила мой недоуменный взгляд.

– Пришлось слегка подновить интерьер, – сказала она. – Скудные времена требуют лаконичной элегантности стиля. Но будуар остался как был. Пошли, Хильди, я тебе покажу.

Графиня проводила нас в спальню, самым выдающимся предметом обстановки которой было большое трюмо, уставленное косметикой и разноцветными флаконами с духами. На зеркале висели несколько боа из перьев. Графиня усадила Хильди к трюмо на стульчик с украшенным вышивкой сиденьем.

– В жизни не видела так много косметики, – потрясенно проговорила моя сестра.

– Далеко не всех из нас природа одарила красотой наравне с тобой, моя прелесть. Бери и пробуй, что захочешь. А ты, Карл, помоги мне на кухне.

Я прошел вслед за Графиней в тесную кухоньку. Там она помогла мне промыть и перевязать раны. Потом налила в кастрюльку молока и поставила на плиту, чтобы сварить горячий шоколад.

– Она знает, что я мужчина?

– Нет. Я ей не говорил.

– Вот и хорошо. Пусть считает меня женщиной, так ей будет спокойней. Правда же, всем маленьким девочкам, когда они чем-то обеспокоены, нужна мама?

– Я должен их найти, – сказал я. – Должен узнать, что с отцом. Он потерял много крови.

– Оставь до утра. Ночью, да еще посреди этого сумасшедшего дома, так и так все будет без толку.

– Надо хотя бы обзвонить больницы.

– В квартире у меня телефона больше нет. А пользоваться общественным в вестибюле, на который ты мне сегодня позвонил, слишком рискованно. Уж больно много вокруг любопытных ушей. Завтра я придумаю, откуда можно будет позвонить так, чтобы точно никто подслушал. Не бойся, родителей ваших мы найдем.

Графиня наломала в кастрюльку со вскипевшим молоком плитку черного шоколада и добавила сахара. Когда напиток был готов, она разлила его по трем чашкам, и мы отнесли их в спальню.

Там Хильди перебирала патефонные пластинки, занимавшие длинную полку рядом с трюмо.

– У вас столько пластинок, – сказала она.

– Без них бы я не выжила. Радио я продала несколько месяцев назад – мне осточертело слушать дурные новости и гадкую музыку, а ничего другого нынче и не передают.

– Никогда не видела столько пластинок джазовых певцов, – сказала Хильди.

– К несчастью, исполнять такую музыку запретили. И это, по-моему, просто смешно. Ну где, скажи на милость, Луи Армстронг и где – политика? Я все равно этих исполнителей слушаю – ночами и негромко.

Рядом с полкой с пластинками помещался старый, громоздкий деревянный патефон. Графиня начала одну за одной ставить на него пластинки. Под них мы и пили наш горячий шоколад. Джазовые песни были очень разные: одни смешные и веселые, другие грустные, но большинство пронизывала усталость и пресыщенность жизнью.

– Все эти вещи написаны и спеты в славные старые времена, про которые только сейчас становится понятно, какие замечательные они на самом деле были. Вот эту песню я люблю очень давно. Это Жозефина Бейкер. Знаете, кто это? Нет? Жозефина – чудесная чернокожая певица из Америки. Когда она гастролировала в Берлине, желающие попасть на ее выступление выстаивали длиннющие очереди. А выступала она, представьте себе, почти без ничего, в одной юбочке из бананов!

– Чищеных или нет? – неуклюже пошутила Хильди.

Графиня ничего не ответила и поставила следующую – старую и порядком заезженную – пластинку. Записанную на ней песню исполнял женский голос, усталый и в тоже время очень чувственный. Слова мне показались пророческими, словно певица пела про Германию, которая медленно умирала у нее на глазах.

Она почти ангел и совсем дьяволенок, Немного грустна, но в целом умный ребенок. Любит опасность и танцевать до упаду, Ей нечего терять и срочно все надо Моя берлинская крошка С приветом немножко. Безумная, страстная, Солнце неясное Так давай петь и плясать, Есть и грешить. Как если б до завтра Осталось нам жить Моя берлинская крошка С приветом немножко. Безумная, классная, Солнце неясное. Моя берлинская крошка С приветом немножко, С приветом немножко. [53]

Когда стихли последние ноты, иголка громко зашуршала по ближней к центру бороздке. Графиня сняла с пластинки звукосниматель и выключила патефон. Хильди уже глубоко спала на сиреневой бархатной кушетке. Графиня заботливо подложила ей под голову подушку и укрыла одеялом.

– Пусть здесь и спит. А ты ложись на диване в гостиной.

Она достала из шкафа одеяло и подушку.

– Спасибо, – сказал я. – Вы поступили очень храбро, когда пошли и забрали нас.

– Храбрец – ты, а не я. Ведь это ты все придумал и устроил. А я что? Просто отозвалась на твой звонок. Ты очень похож на своего отца, Карл.

Впервые в жизни я понял, что горжусь тем, что меня сравнивают с отцом.

Когда я улегся на диване в гостиной, было уже далеко за полночь. Но несмотря на поздний час, уснуть не получалось. В голове роились тревожные мысли. Как мне теперь найти родителей? Вовремя ли довезли отца к врачу? Сколько еще продлятся еврейские погромы? Прекратятся ли они вообще без вмешательства полиции, которая вмешиваться не спешит? И как нам в конце концов вырваться из этого кошмара?

Чтобы чем-то себя занять, я устроил ревизию того немногого, что мне удалось спасти из разгромленной мастерской. В ранце оказались: несколько штук блокнотов для зарисовок и дневники; деньги – совсем немного, – которые я прятал у себя под матрасом; дорогой мне номер журнала «Ринг» с Барни Россом на обложке; книга «Основы бокса для германских юношей»; и первый выпуск «Экшен комикс» с началом приключений Супермена.

Покончив со своим, я заглянул в рюкзак Хильди. Она тоже спасла свои дневники, а кроме того, любимое платье и свитер, который связала для нее мама. Я очень обрадовался, когда обнаружил у нее в рюкзаке герра Морковку и самую первую книжку про Кроху и Воробья. Предметы из прежней жизни помогли мне чуть менее мрачно взглянуть на положение, в котором мы все оказались. Пусть нацисты побили нам окна и переломали мебель – главное, что нам удалось сохранить самих себя. С этими мыслями я, отложив книжки, наконец уснул.

 

Умение финтить

Утром Графиня договорилась с приятелем, жившим в нескольких минутах ходьбы от нее, что он разрешит нам воспользоваться его телефонным аппаратом. Возвращаться в галерею, чтобы звонить оттуда, было слишком опасно – по улицам до сих пор слонялись штурмовики в коричневых рубашках, тащили все, что приглянется в разгромленных лавках, и цеплялись ко всякому, кто казался им похожим на еврея. Кое-где штурмовики заставляли евреев убирать улицы, как будто евреи сами их и замусорили.

К приятелю Графини герру Брауну мы пошли вдвоем, без Хильди. Герр Браун, пожилой господин с пышными седыми усами, жил в небольшом особняке, некогда роскошном, но постепенно приходящем в упадок. Те же приметы упадка несли на себе изящный галстук-аскот и шелковый пиджак, в которых нас встретил хозяин. С помощью герра Брауна мы обзвонили все известные нам больницы и клиники, но ни в одной о больном по имени Зигмунд Штерн ничего не знали.

– Должно быть, им хватило ума обратиться к частнопрактикующему врачу, – сказал герр Браун.

– У твоих родителей есть знакомые врачи? – спросила Графиня. – Знакомые врачи-евреи?

– Не знаю.

– Не важно. Именно так они наверняка и сделали. – Уверенность в голосе Графини показалась мне слегка напускной.

– По радио рассказывали, что ночью было много арестов, – сказал герр Браун. – Вот и твоих родителей могли остановить и отправить за решетку.

Я живо представил себе маму с отцом запертыми в грязной и тесной тюремной камере. Что теперь будет с нами, со мной и Хильди? Неужели нас тоже арестуют?

– Не пугай мальчика, – сказала Графиня.

– Я просто пытаюсь смотреть правде в глаза.

– За что их арестовывать? – спросил я.

– Например, за подстрекательство к беспорядкам, – ответил герр Браун.

– За подстрекательство к беспорядкам? Как и кого они к ним подстрекали?

– Разумеется, никак и никого, – сказал он. – Но в газетах пишут, что погромы спровоцированы самими евреями. Их, судя по всему, даже заставят компенсировать нанесенный погромщиками ущерб. А сегодняшняя ночь может выдаться даже более бурной, чем вчерашняя. Так что советовал бы тебе, пока все не уляжется, отсидеться где-нибудь в четырех стенах.

– У меня вы с сестрой можете оставаться, сколько понадобится, – сказала Графиня.

– А если никогда не уляжется? – спросил я.

Ни один из двоих мне не ответил.

– Мне надо искать родителей.

– Я бы не советовал злоупотреблять телефонными звонками, – сказал герр Браун. – Не стоит задавать слишком много вопросов. Это может навлечь подозрения – на тебя… и на нас.

– Подозрения в чем?

– Не важно какие подозрения. Лучше бы не было никаких.

– Давай переждем, Карл, – ласково сказала Графиня. – Дня два, не больше. А потом займемся поисками.

– Нет. Искать надо как можно скорее.

– Это слишком рискованно, – сказал герр Браун.

– Мне помогут.

– Кто? – спросила Графиня.

– Кое-кто. Он живет тут недалеко.

– Что же ты ему с самого начала не позвонил? – спросила Графиня.

– Потому что мне с ним нужно поговорить лично.

Из-за того, что Макс не отвечал на мои письма, я боялся, что и по телефону он со мной разговаривать не станет. Поэтому я должен был увидеться с ним лицом к лицу.

– Тебе не стоит ходить по улицам в одиночку, Карл, – сказала Графиня.

– Что со мной сделается? – сказал я. – Я же не похож на еврея.

Отель «Эксельсиор», занимавший практически целый городской квартал, слыл самым большим отелем на европейском континенте. К услугам постояльцев здесь были шесть сотен номеров, девять ресторанов, множество магазинов, библиотека с семью тысячами томов и специальный подземный переход, связывавший отель с расположенным через улицу Анхальтским вокзалом. В отеле имелась собственная служба безопасности и издавалась ежедневная газета. Это был целый город в городе. А мне он в тот день показался с улицы громадной, ощетинившейся пушками крепостью.

Я перебрал в уме множество способов проникнуть в отель и найти там Макса, начиная с того, чтобы прикинуться посыльным с телеграммой, и вплоть до того, чтобы наподобие героев комедий братьев Маркс спрятаться в тележке с продуктами или с постельным бельем. Я даже обдумывал, не попробовать ли мне с помощью остававшейся у меня смешной суммы подкупить кого-то из горничных или швейцаров. В конце концов, заключив, что все придуманные мною комбинации крайне рискованны и ненадежны, я решил идти напролом.

В главном вестибюле отеля – богато изукрашенном, освещенным золотыми люстрами и уставленном мягкими креслами и диванами – я направился прямиком к стойке регистрации, за которой выстроились одетые в элегантную униформу портье. Из них я выбрал того, что выглядел менее неприступным.

– Чем могу служить? – спросил портье.

– Я к Максу Шмелингу.

Портье подозрительно прищурился.

– Он вас ждет?

– Нет, но…

– Сожалею, но герр Шмелинг не принимает незапланированные визиты болельщиков.

– Я не болельщик. Я его друг. Он старинный друг нашей семьи.

– В самом деле? – спросил портье с сильным сомнением в голосе.

– И кроме того, он мой тренер.

– Тренер? Не знал, что герру Шмелингу приходится брать учеников.

– Я у него единственный. Мы с ним тренировались в одном месте, в Берлинском боксерском клубе…

– Не думаю, что у герра Шмелинга найдется время…

– Позвоните ему, очень вас прошу. Узнав, что я здесь, он обязательно захочет со мной увидеться.

– Почему в таком случае вы не позвонили ему заранее и не сообщили о своем визите?

– Потому что я просто шел мимо вашего отеля и вдруг захотел зайти с ним поздороваться. Уверен, ему будет крайне неприятно узнать, что меня отсюда выставили. Он, между прочим, всегда прекрасно отзывался о персонале отеля. А теперь, не дай бог, будет вынужден пожаловаться на одного из служащих самому управляющему.

Я прищурился, будто не сразу мог разобрать имя, вышитое у портье над нагрудным карманом.

– Мы же с вами этого не хотим, да, герр Прайзинг?

Портье нахмурился и снял с трубку.

– Как вас зовут?

– Карл Штерн.

Он отвернулся от меня и набрал номер. Говорил он тихо, но мне все было слышно все до последнего слова.

– Номер семьсот один, пожалуйста. Danke. – Пауза. – Guten Morgen, герр Шмелинг. Говорит Генрих Прайзинг со стойки регистрации. Простите за беспокойство, но вас тут спрашивает молодой человек. По его словам, вы дружите с его семьей и учите его самого боксу. Да, его зовут Карл Штейн.

Последовавшее затем молчание тянулось целую вечность. Портье внимательно слушал собеседника и понимающе кивал. Потом на его губах мелькнула улыбка. Решив, что Макс велел ему гнать меня в шею, я принялся судорожно придумывать новый план поиска родителей, но ничего путного мне в голову не приходило.

– Разумеется, герр Шмелинг. До свидания. – Портье повесил трубку. – Подниметесь на лифте на седьмой этаж, а там – по коридору налево. Герр Шмелинг и фрау Ондра проживают в номере семьсот один.

– Danke sehr, – сказал я и пошел через вестибюль к лифту.

Сухощавый мужчина с темными, расчесанными на аккуратный пробор волосами взглянул на меня поверх газеты. Вдруг он что-то заподозрил, подумал я. Через мгновение мужчина снова углубился в чтение, но мне все равно казалось, что меня провожают сотни глаз, что в любой момент может раздаться возглас «Еврей!», и тогда передо мной вырастет гостиничный детектив, схватит и выбросит на улицу. Тем не менее я благополучно добрался до лифта и облегченно вздохнул, когда за мной закрылась его дверь. Одетый в ливрею лифтер повернул медный рычаг и поднял кабину на седьмой этаж. Там я вышел в коридор, во всю длину выстланный золотистым ковром с кружевным темно-бордовым узором. Нужный мне номер 701 я нашел в самом конце коридора. В него вела массивная двустворчатая дверь с настоящим дверным колокольчиком – на дверях остальных номеров висели обычные дверные молотки. Я собрался с духом и позвонил.

Дожидаясь ответа, я безуспешно пытался придумать, с чего начать разговор. Стоит ли сказать Максу про письма? Или лучше спросить, оправился ли он от полученных в Америке травм? А может быть, правильнее будет обойтись без пустых разговоров и сразу попросить его о помощи? В конце концов меня охватил страх, что я потеряюсь, оробею и не смогу вообще ничего толком сказать.

Дверь наконец распахнулась. За ней стоял Макс в белой рубашке и свободных шерстяных брюках на подтяжках. Его вид застал меня врасплох, ведь до сих пор я видел его либо в спортивной форме, либо в смокинге, и никогда – в повседневной одежде. У меня даже мелькнула мысль, что вот такой он и есть на самом деле.

Макс встретил меня совершенно спокойно. Мое появление его очевидно не рассердило, но и не заставило расплыться в хорошо знакомой мне широкой, добродушной улыбке. Он выглядел деловитым и, может быть, чуть-чуть раздраженным, как человек, которого оторвали от важного дела.

– Здравствуй, Карл, – сказал он и протянул мне руку.

– Простите, что я так, без предупреждения…

– Ерунда. Заходи. – Макс закрыл за мной дверь, но перед этим выглянул в коридор, словно хотел убедиться, что нас никто не видел. – У меня сейчас гости, они скоро уйдут, – сказал он. – Но тебе придется несколько минут подождать.

Ждать он меня посадил в небольшой комнате, расположенной справа от входа, прямо за прихожей. Даже по тому немногому, что я успел увидеть, было понятно, что номер у Макса просторный – трех- или четырехкомнатный – и богато меблированный. На столике рядом с креслом, на котором я сидел, стояла хрустальная ваза, полная зеленых мятных леденцов. Я не ел целый день, и при виде леденцов у меня от голода закружилась голова. Не долго думая, я схватил целую пригоршню, сунул в рот и начал с треском пережевывать леденцы, чтобы успеть проглотить, пока не вернулся Макс.

Кроме столика с вазой, в комнате был и старинный письменный стол. На нем стояли две фотографии в рамках: одна – официальный портрет Анни Ондры, другая – собственноручно подписанная Максу карточка Адольфа Гитлера. Я судорожно закашлялся оттого, что у меня в горле застрял острый кусочек разгрызенного леденца.

Макс тем временем возвратился в гостиную к своим гостям – это были, как я догадался, двое мужчин – и продолжил начатый разговор.

– Но мне же должны дать шанс на реванш, – сказал Макс.

– Американцы-то с радостью дадут, – ответил ему собеседник. – А вот с нашими родными властями дело сложнее.

– Начальство не хочет рисковать, – добавил второй мужчина. – Боится, что новое поражение вызовет смущение в Рейхе.

– Смущение в Рейхе! – со злостью повторил Макс. – У нас с Луисом счет один-один. Кроме меня никому не удавалось его победить. И я уверен, что снова смогу провести с ним хороший бой.

– Это все понятно, Макс. Но Гитлеру не нужен хороший бой – ему нужна гарантированная победа.

– У меня не будет другого случая вернуть себе титул.

– Начальству и не нужно, чтобы ты его возвращал. Ты уже был чемпионом мира в супертяжелом весе. Этого, с их точки зрения, достаточно. Новая попытка не стоит связанного с ней риска.

– Мне надо провести несколько боев в Европе. Доказать, что я все еще на многое гожусь.

– О европейских выступлениях не беспокойся. Их мы тебе точно организуем.

– А бой с Луисом?

– Это будет труднее и займет больше времени.

– Вы только представьте, какую сумму составит призовой фонд чемпионского боя против Луиса! – воскликнул Макс. – Вы просто обязаны мне этот бой устроить. Я же не молодею, а с каждым годом становлюсь старше. И я вам не вино, которое может стареть до бесконечности и становиться при этом только лучше. Я, скорее, как сыр, который, когда созреет, надо успеть съесть, пока не начал вонять.

Гости Макса засмеялись.

А у меня от возмущения горели уши. Моего отца чуть не зарезали насмерть. По всему городу безнаказанно грабят и избивают евреев. Весь мир рассыпается в прах, а Макс с приятелями, как ни в чем не бывало, болтают о боксе и деньгах.

А вдруг он просто не знает, что происходит вокруг?

Наконец Макс проводил своих визитеров. Я их так и не видел, а они не видели меня и остались в моем восприятии двумя бесплотными голосами. Закрыв за гостями дверь, Макс вошел в комнату ко мне.

– Карл, извини, что заставил ждать, – сказал он и украдкой бросил взгляд на подписанный снимок, с которого все это время на меня пялился Гитлер. – Идем в гостиную, поговорим. Анни за городом, а я пока пытаюсь решить кое-какие деловые вопросы.

Он проводил меня в просторную, богато обставленную гостиную, из окон которой открывался широкий вид на железнодорожный вокзал и на окрестные районы города. На стеклянном журнальном столике посреди гостиной лежала газета с крупным заголовком: ПО ВСЕМУ РЕЙХУ ПРОКАТИЛИСЬ ЕВРЕЙСКИЕ БЕСПОРЯДКИ. Не заметить его было нельзя, а значит, все Макс прекрасно знал.

– Садись, – сказал он, указывая на диван.

Но я остался стоять. Газетный заголовок парализовал меня и всколыхнул в груди отчаяние и ярость последних двух дней. С Максом я всегда разговаривал с уважением и тщательно взвешивал слова, но на этот раз удержаться не смог.

– Как вы это допустили?

– Ты о чем?

– Вот об этом! – сказал я, ткнув пальцем в заголовок. – Ведь вы же наверняка в курсе, что творится в городе, да?

– Да, – ответил Макс и неторопливо уселся напротив меня. – Все это… чрезвычайно неприятно.

– Неприятно? И вам больше нечего в этой связи сказать? И тем более нечего сделать?

– Я не вполне понимаю, чего ты ожидаешь…

– Вы влиятельный человек.

– Один я ничего не могу, – сказал он тихим, сдержанным голосом.

– Но люди прислушались бы к вашему мнению.

– Боюсь, все намного сложнее.

– Что – сложнее?

– Ты не понимаешь…

– Так растолкуйте мне.

– По-твоему, я одобряю происходящее в стране? – Он заговорил громче и тверже. – Или даже являюсь соучастником?

– Почему же тогда вы молчите?

– Такое сейчас время – все молчат.

– Но вы же не как все. Вы – Макс Шмелинг.

– Имя меня от ареста не спасет.

– Я в это не верю.

– А ты вспомни, что случилось с фон Краммом.

– Вы про Готфрида фон Крамма? Про теннисиста?

– Да. Он плохо отзывался о нацистских властях, и его отправили за решетку. Его карьера теперь кончена. И жизнь тоже. – Судя по тону, каким Макс это говорил, ему было очень важно, чтобы я его понял.

– Вы не Крамм. Вы – фигура другого масштаба.

– Ты многого не понимаешь.

– Да, совершенно верно. Я не понимаю, например, как вы, у которого столько друзей евреев, садитесь ужинать с Гитлером и Геббельсом.

– Я для них чужой. Я даже не член партии. – Он встал и начал шагать взад-вперед по комнате, короткими взмахами руки отмеряя ритм своей речи. – Как, по-твоему, что я должен ответить, когда меня приглашает глава нашего государства? Отказаться? Извините, сегодня не могу, у меня есть более важные планы на вечер.

– Почему бы и нет?

– Время сейчас очень трудное, Карл. Очень. Можешь верить, а можешь нет, но сейчас все должны соблюдать исключительную осторожность. Даже я. – Он подошел совсем близко ко мне. – Знаешь, о чем Анни попросила меня после поражения от Джо Луиса?

– Нет.

– Она попросила меня остаться в Америке. Позвонила по телефону и сказала: «Не возвращайся домой, Макс. Здесь тебе будет слишком опасно». Анни была уверена, что меня сразу по возвращении посадят – за то, что я проиграл и опозорил Рейх.

– Почему же тогда вы вернулись?

– Потому что я немец, – сказал он. – А то, что сейчас творится в Германии, не будет твориться вечно.

– Отец говорит то же самое.

– Зиг всегда был умен. Мы с ним многое повидали. И знаем, что говорим. Слушай, Карл, ты прекрасный ученик, я многому тебя научил. Но про одно умение так и не рассказал. А оно, наверно, больше других помогает выжить на ринге. Я имею в виду умение финтить.

– Умение финтить, – повторил я.

– Да. Финт – это уловка. Когда ты притворяешься, что наносишь удар, но на самом деле не бьешь. Когда делаешь вид, что еле держишься на ногах, чтобы противник расслабился и пропустил твою атаку. Когда ударом или движением вводишь противника в заблуждение. Все это – финты. Без них не обойтись не только на ринге, но и в жизни. Иногда приходится притвориться, что делаешь одно, чтобы сделать другое и этим сохранить себе жизни. Враги не должны понимать твоих истинных намерений.

Макс говорил вроде бы вполне разумные вещи и тем не менее в один миг перевернул мое отношение к нему и другим немцам, которые, как они сами думали, ловко финтили все то время, пока Гитлер и национал-социалисты подгребали под себя страну. С самого нашего знакомства Макс воплощал для меня силу, но сейчас я не видел в нем ничего, кроме слабости и эгоизма. Я смотрел на него в упор и чувствовал, как к горлу подкатывает ком.

– Прошлой ночью на наш дом напала банда негодяев. Они грабили и крушили все, что попадется под руку, а полиция не делала ничего, чтобы их остановить. Нас с отцом избили, а его еще и пырнули в живот. Я совсем не уверен, что ему удастся получить помощь врача. Я понятия не имею, где они с мамой сейчас находятся. Он уже запросто мог умереть или загреметь в тюрьму. У меня нет денег. Нет дома. Мы с сестрой прячемся у знакомого нашего отца, но жить нам негде и пойти некуда. И как бы мне в таком положении помогли эти ваши финты?

Договорив, я сделал то, чего не делал уже много лет – и уж тем более в присутствии Макса или любого знакомого по Берлинскому боксерскому клубу. Доведенный до предела, я горько расплакался.

 

«Эксельсиор»

На автомобиле «мерседес-бенц» с шофером Макс отправил меня забрать Хильди и привести ее в отель «Эксельсиор», где, как он сказал, мы сможем жить столько, сколько нам будет нужно. Хильди грустно было расставаться с Графиней, которая провозилась с ней весь день, позволяла примерять свои лучшие платья и пробовать любую косметику. На прощание она крепко обняла Графиню.

– До свидания, тетя Берти.

– До свидания, принцесса Хильдегард, – отозвалась Графиня своим обычным фальцетом. – Вот, возьми на память.

Она протянула Хильди маленькую перламутровую пудреницу, в одной створке которой помещалась ярко-красная пудра, а в другой – круглое зеркальце.

– Это мне?

– Тебе.

– Я не могу ее взять.

– Нет уж, дорогая, бери, или я обижусь. Настоящая дама просто обязана иметь при себе пудру – а то мало ли что.

– Большое вам спасибо, – сказал я и пожал Графине руку.

Она привлекла меня к себе и заключила в объятия. В первую нашу встречу я не позволил ей даже потрепать себя по щеке, а сейчас тоже ее обнял.

– Ты хороший человек, Карл. Уверена, твой отец тобой гордится.

Когда мы сели в автомобиль, Хильди спросила:

– Почему он столько для нас делает?

– Он?

– Ну да. Он.

– То есть ты догадалась?

– Карл, я же не дура. Так почему он нам помогает?

– Они с папой были вместе на фронте, и папа спас ему жизнь. Наш папа – герой, ты это знаешь?

– Раньше не знала, – сказала Хильди. – И здорово, что сейчас узнала.

Она улыбнулась, но потом лицо у нее посерьезнело. Всю дорогу она смотрела в окно и игралась с пудреницей, открывала и закрывала ее, щелкая крохотным замочком.

Шофер подъехал к заднему входу в отель. Макс поджидал нас у площадки, на которую работники отеля выгружали с грузовиков разнообразные припасы. Когда мы вышли из автомобиля, Макс огляделся по сторонам и провел нас в служебный вход.

– Добро пожаловать в отель «Эксельсиор», – он торжественно поприветствовал Хильди.

– Danke, герр Шмелинг, – ответила она.

– Простите, что не пригласил вас пройти через главный вестибюль – это могло вызвать лишние подозрения.

– Ничего страшного, – сказал я.

– Сюда.

Длинный и темный коридор привел нас к большому металлическому служебному лифту, у которого нас ждал уборщик. При нашем приближении он поднял тяжелую стальную решетку, заменявшую лифту дверь.

– Спасибо, Герман, – сказал Макс.

Когда мы вошли в лифт, уборщик с громким лязгом опустил решетку и потянул за рычаг. Кабина поехала вверх. Поднимались мы молча.

– Седьмой этаж, – объявил уборщик, поворотом рычага остановил кабину и поднял решетку.

Мы вышли, а Макс повернулся к Герману, чтобы пожать ему руку и, как я успел заметить, тайком сунуть ему в руку несколько бумажек.

– Еще раз спасибо, – сказал Макс.

– Всегда рад, герр Шмелинг, – отозвался уборщик и быстрым движением убрал банкноты в карман.

Остаток утра Макс провел на телефоне, пытаясь напасть на след наших родителей. Но ни в полиции, ни в муниципалитете никто ничего не знал. В конце концов он отправился навести справки в полицейский участок, один из сотрудников которого был ему хорошо знаком.

– Из номера не выходите, – сказал он перед уходом. – Чем меньше народу будет знать про вас, тем лучше.

Мы с Хильди устроились в гостевой спальне и стали послушно ждать. Около полудня дверь номера открылась и женский голос позвал:

– Тук-тук. Уборка номеров.

Мы переглянулись. Глаза у Хильди стали круглыми от ужаса.

– Тук-тук? Герр Шмелинг? – снова раздался тот же голос.

– Никого нет, – негромко сказала другая женщина. – Вот и замечательно.

Горничные включили в гостиной радиоприемник и принялись за уборку, время от времени переговариваясь в полной уверенности, что, кроме них, в номере никого нет.

– Что будем делать? – шепотом спросила Хильди.

Макс велел нам никому не попадаться на глаза, поэтому ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы нас обнаружили. Тем более что теперь, после того как мы сразу не отозвались, наше присутствие в номере показалось бы совсем уж подозрительным. Незаметно выскользнуть из номера было невозможно, потому что для этого пришлось бы пройти прямо мимо горничных. Да и выбравшись из номера, мы не знали бы, куда пойти.

– За мной, – прошептал я и взял Хильди за руку.

Выглянув в приоткрытую дверь и убедившись, что путь свободен, я повел Хильди в главную спальню, располагавшуюся в глубине номера, подальше от того места, где убирались горничные. В спальне я огляделся, соображая, где лучше спрятаться. За занавесками? Под кроватью? И там, и там горничные точно будут наводить чистоту. Открыв дверь, я заглянул в гардеробную и увидел несколько рядов вешалок с одеждой, полки с дорогой мужской и женской обувью, высокий бельевой шкаф и громадного размера дорожный кофр, украшенный наклейками гостиниц и транспортных компаний всего света.

Я поднял крышку. Кофр был пуст.

– Полезай, – сказал я Хильди.

– Я в нем не задохнусь?

– Не бойся. Я оставлю щелку для воздуха.

– А ты сам?

– Не волнуйся, я что-нибудь придумаю. А ты сиди тихо, как мышь. И что бы ни случилось, пока я не скажу, ни за что не вылезай.

Я помог Хильди забраться внутрь, аккуратно опустил крышку, оставив узкую щелочку, чтобы ей было чем дышать, и еще раз осмотрелся в гардеробной. Соорудить, что ли, бруствер из Максовых костюмов и спрятаться за ним? Нет, это не подходит. Я открыл шкаф – из-за полок там не оставалось для меня места.

Голоса горничных звучали уже совсем близко. Поэтому я, не мешкая ни секунды, по полкам, как по ступенькам, забрался на шкаф, закрыл дверцы и, свернувшись калачиком, притаился. Оставалось надеяться, что меня снизу не видно за карнизом, украшавшим верхнюю часть шкафа над дверцами. На шкафу было полно пыли, от нее у меня засвербело в носу.

Ожидание тянулось мучительно долго, но в конце концов горничные все-таки добрались до спальни. Сквозь гудение пылесоса до меня доносились обрывки их разговора.

– … утром ехала на автобусе через еврейские районы.

– Я тоже.

– Там такой кавардак.

– Поделом им.

– У меня раз была напарница-еврейка. Дурного о ней сказать нечего.

– Еврейская прислуга? Не часто такое встретишь.

Я был весь мокрый от пота. Холодные капельки скатывались по носу, падали с него и смешивались с пылью. Вдобавок мне страшно хотелось чихнуть.

Одна из горничных открыла дверь гардеробной и принялась пылесосить пол. Потом она открыла бельевой шкаф и навела порядок на полках, аккуратно складывая небрежно брошенные вещи. А я все ждал, что рано или поздно пот, стекавший у меня с носа, капнет и на нее.

Наконец горничная закрыла дверцы шкафа и вышла из гардеробной, но мне пришлось еще полчаса пролежать без движения. Только окончательно убедившись, что все ушли, я спустился со шкафа и выпустил из кофра Хильди, которая сразу растянулась на полу – от нехватки воздуха у нее кружилась голова.

Через час вернулся Макс. Ничего нового о наших родителях он не узнал. Когда я рассказал, что произошло, он вслух отругал себя за то, что не попросил персонал подождать с уборкой.

 

Здоровые инстинкты

Макс еще долго – и без всякого результата – наводил по телефону справки.

Ночью погромов было уже меньше, чем накануне, но тут и там они все равно продолжались по всей стране. Мы с Хильди легли спать в гостевой спальне, но оба до утра так и не сомкнули глаз. Мы ворочались в постели, но между собой мы не разговаривали – казалось, что наши страхи скорее сбудутся, если мы выскажем их вслух. У меня в голове без остановки сменялись картины – одна ужаснее другой – того, что могло случиться с родителями. А каждый раз, когда доносился шум из глубин отеля, я представлял себе, как нацистские головорезы толпой бегут вверх по лестнице и вот-вот вломятся к нам в номер.

Когда наконец-то настало утро, я решил, что пешком пойду по улицам искать родителей. Но Макс сказал, что это слишком опасно, и предложил другой вариант: мы с ним сядем в автомобиль с шофером и станем объезжать район за районом. Несмотря на громкие протесты, он велел Хильди оставаться в номере и строго-настрого наказал не отвечать на стук и не брать трубку телефона. Сообщения на его имя должен был принимать портье за стойкой регистрации.

Даже несмотря на то, что я уже видел и сам пережил, при резком свете дня картины разгрома производили ужасающее впечатление. Разграбленные магазины, сожженные синагоги… В еврейских кварталах обрывки растерзанных книг, обломки мебели и битое стекло чуть ли не сплошь покрывали тротуары и мостовую. Из окна автомобиля я внимательно вглядывался в происходящее на улице в надежде увидеть родителей или кого-нибудь из знакомых, но лица прохожих рассмотреть было трудно. Евреи, которым хватило отваги показаться на люди, чтобы прибрать и подремонтировать свои лавки, вставить фанеру на место разбитых витрин, сутулились и втягивали голову в плечи. Кое-где за ними наблюдали довольные штурмовики. Но простые немцы, проходя мимо разгромленных зданий, в основном отворачивались, делая вид, что ничего такого не произошло. Казалось, все поголовно жители Берлина сговорились не смотреть друг другу в глаза.

Когда мы подъехали к галерее, там, на первый взгляд, никого не было. Чтобы удостовериться в этом, мы с Максом вышли из автомобиля и со всеми предосторожностями вошли внутрь. Я повернул выключатель, но свет не зажегся – все лампочки в главном зале были разбиты. В полумраке среди обломков мебели и разбросанного скарба, в том месте, где мы с отцом сцепились со штурмовиками, виднелась засохшая лужица крови.

– Это кровь отца? – спросил Макс.

Я кивнул и, перешагивая через кучи одежды и книг, двинулся к заднему помещению. Нашей оборудованной на скорую руку кухне тоже хорошенько досталось от погромщиков.

Тут из ванной донесся негромкий звук – что-то вроде сдавленного вздоха.

– Эй, там? – позвал я, но мне никто не ответил.

Я подошел к ванной. Внутри свет не горел. Я толкнул дверь. Когда она открылась, стало отчетливо слышно шумное дыхание. Потом во мраке шевельнулась тень.

– Кто здесь? – спросил я.

Снова не услышав ответа, я наудачу щелкнул выключателем. Каким-то чудом электричество загорелось, и я увидел, что в сухой ванне, полностью одетая, обхватив руками колени, сидит мама. Покрасневшими, полными страха глазами она неподвижно смотрела прямо перед собой.

– Мама…

Она словно не слышала.

– Мама! – позвал я, подойдя, потряс ее за плечо.

Она встрепенулась и посмотрела на меня и на подошедшего сзади Макса.

– Это ты, Карл?

– Да, мама. Это я.

– Карл… что с Хильди?..

– С ней все в порядке. Она в отеле, у Макса в номере.

Мама перевела взгляд на Макса и, судя по всему, наконец-то его узнала.

– Давай, мама, вылезай.

Мы помогли ей выбраться из ванны, но в себя она, похоже, полностью не пришла.

– Где Зиг? – спросил ее Макс.

– Его забрали.

– Кто?

– Гестапо.

– А куда – знаете?

– Нет. Я… Я… – не договорив, мама расплакалась.

– Идемте, – сказал Макс. – Мы отведем вас ко мне в отель, а потом разыщем Зига.

– Нет, – всхлипнула она. – Я должна остаться здесь. Должна ждать…

Я попытался повести ее под руку, но она вырвалась.

– Мне отсюда нельзя.

– Мама, прошу тебя, нам надо уходить.

– Нет!

– Не нет, а да. – Я крепко взял ее за плечи и пристально посмотрел в глаза. – Здесь оставаться опасно. Надо идти. Идти прямо сейчас. Ты нужна Хильди. И мне ты тоже нужна. Хватит, идем.

Мои уговоры вроде бы достигли цели. Рыдания утихли. Я налил маме полный стакан воды. Она выпила его залпом и уже скоро дышала как обычно.

– Нам действительно пора, – сказал Макс, глядя на улицу сквозь разбитую витрину.

– Мы должны забрать наши вещи, – заявила мама и принялась собирать разбросанные по полу книги.

Она подняла несколько порванных книжек, географический атлас, тяжелый альбом с фотографиями европейских достопримечательностей, том с гравюрами голландских мастеров, разные попавшиеся под руку мелочи.

– Мама, тут не осталось ничего ценного, – попытался возразить я.

– Карл, делай, что говорю!

Такого напора и целеустремленности я от нее не ожидал. Вручив мне подобранные книги, мама продолжила собирать разбросанные по полу вещи.

Мы с Максом помогли ей сложить спасенное добро в картонную коробку и старый чемодан и, после долгих уговоров, повели ее к дожидавшемуся снаружи автомобилю.

В отеле Хильди опрометью бросилась к маме и спрятала голову у нее на груди. Мама одной рукой обняла ее за талию, а другой долго, не произнося ни слова, гладила по голове. Мы с Максом боялись им помешать и несколько минут неловко топтались в стороне. Объятия словно вернули им обеим иссякшие было силы. Немного спустя мама смогла сесть и рассказать, что с ней и папой той ночью произошло.

– Харцель отвез нас в Хессендорфскую клинику, но там было полно нацистов, поранившихся во время погромов. Поэтому пришлось через весь город ехать в Еврейскую больницу. Когда мы через полчаса туда добрались, папа потерял уже очень много крови и у него начались галлюцинации. В приемном покое шагу некуда было ступить – мужчины, женщины, дети: кому-то погромщики проломили голову, кому-то сломали руку. Но папу сразу осмотрел врач, вынул осколок и зашил рану. Чудом не был задет ни один важный орган, а то бы папе не выжить.

Ему сделали переливание крови, он несколько часов отдохнул и почувствовал себя немного лучше. У него прояснилось в голове, и он захотел вернуться к вам. Но была половина второго ночи, поэтому врач уговорил его остаться в больнице до утра. Папе дали морфия, чтобы облегчить боль, и он уснул. Я всю ночь глаз не сомкнула, сидела возле него и думала про вас. Хотела вам позвонить, но телефоны в больнице не работали.

Утром рана все еще была очень болезненной, но папа все равно настоял, что мы должны отправиться в галерею и удостовериться, что с вами все в порядке. В галерее мы вас, конечно, не застали. Мы перепугались и стали думать, где вас искать. А у галереи тем временем остановился автомобиль, и из него вышли гестаповцы. Из-за того, что они были в гражданском, я решила сначала, что это страховые агенты приехали оценить ущерб. Ужасно глупо, правда? Но они на самом деле были похожи на страховых агентов. Только потом я заметила, что лица у них слишком угрюмые и озабоченные. А один с костюмом надел ботинки – такие черные, которые с формой носят.

Они стали расспрашивать о наших политических убеждениях и попытались заставить папу сознаться, что он агитатор-коммунист. Папа, разумеется, только рассмеялся, и им это не понравилось. Гестаповцы обыскали галерею, нашли в подвале печатный станок и надели на папу наручники. Сказали, что он печатал на станке антиправительственные прокламации, а значит, предал Германию. Потом посадили его в автомобиль и уехали. Помешать им я не могла, а никого, кого можно было бы позвать на помощь – ни полиции, ни адвоката, ни соседей, – рядом не оказалось. Я не знаю, куда его повезли. Проследить за автомобилем я испугалась. Нужно было отыскать вас, но как это сделать, я тоже не понимала. Поэтому я решила просто ждать. Я ждала и ждала, а мысли становились все страшнее и страшнее, они давили меня, как камни, и в конце концов я уже не могла и пальцем пошевелить.

Мамин взгляд упал на газету, лежавшую на журнальном столике. Крупно набранный заголовок на первой странице гласил: ЕВРЕЯМ ПРИДЕТСЯ ВОЗМЕСТИТЬ УЩЕРБ ОТ БЕСПОРЯДКОВ. Она взяла газету и вслух прочитала из середины статьи: «Рейхсминистр Геббельс заявил, что случившееся явилось проявлением здоровых инстинктов германской нации. По его словам, “немцы – нация антисемитов. Они не намерены терпеть ограничения своих прав и провокаций со стороны паразитов еврейской расы”».

Отложив газету, она чуть слышно пробормотала:

– Здоровых инстинктов… – Потом в упор посмотрела на Макса и сказала: – Вы должны помочь нам выбраться отсюда.

 

«Америка»

После поражения от Джо Луиса Макс растерял все свое влияние во властных кругах. Поэтому его попытки по официальным каналам разузнать, где находится наш отец, результата не дали. В большинстве случаев представители власти просто отказывались с ним разговаривать, чего невозможно было представить еще несколько месяцев назад, когда Макс был одним из самых прославленных людей в Германии. Когда он пытался добиться хоть какой-то помощи от равнодушных чиновников, в его голосе то и дело слышались бессилие и отчаяние.

– То есть теперь вы говорите, что я должен письменно обратиться к заведующему? Но до сих пор я был уверен, что вы и есть заведующий. Это какой-то сумасшедший дом! Да вы знаете, кто я такой? – Пауза. – Да, я прошу прощения за то, что повысил голос, но не могли бы вы… – Пауза. – Хорошо. Я напишу заведующему.

В том, что Макс больше не был народным кумиром, имелась и положительная сторона. Теперь, когда люди перестали таращиться на него, он мог заниматься своими делами, не привлекая к себе лишнего внимания. Это было во многом заслугой лично рейхсминистра Геббельса – он распорядился не упоминать Макса в спортивной прессе, чтобы лишний раз не напоминать германской нации о его унизительном поражении.

Тем не менее Макс по-прежнему был богат. Потратив несколько дней на безрезультатные расспросы, он подкупил государственного чиновника, и тот за взятку разузнал, что моего отца обвинили в каком-то политическом преступлении и поместили в тюрьму гестапо. Посетителей туда не пускали, а узников, по слухам, пытали – по ночам из нее якобы доносились крики. Тот же чиновник посоветовал Максу с мамой не задавать слишком много вопросов про отца, чтобы не попасть в сообщники по приписываемому ему преступлению.

Мы с Хильди старались как можно реже попадаться на глаза Максу, который поселил всех нас у себя в отеле «Эксельсиор». Раньше общим у нас с Максом были занятия спортом, а теперь – тяжкий груз неведения о судьбе моего отца; поэтому в его присутствии я чувствовал себя странно и неловко.

Через неделю мама позвала меня и Хильди к себе в комнату и за плотно закрытой дверью рассказала о последних бесплодных попытках найти отца. Когда она закончила, я спросил:

– Ну и что дальше?

– Макс и дальше будет помогать мне разыскивать Зигмунда. Он сказал, что я могу оставаться здесь, сколько понадобится.

– Ты хотела сказать, мы можем оставаться? – уточнила Хильди.

– Нет. – Мама покачала головой. – Вы с братом едете в Америку.

– В Америку? – О планах бегства из страны она слышала впервые.

– Вы там какое-то время поживете у папиных двоюродных братьев.

Мысль, что наконец-то сбудется моя мечта побывать в Америке, в первый момент привела меня в восторг. Но страх оставить отца и маму на произвол судьбы оказался сильнее восторга. Как бы сильно ни манила меня Америка, бросить родителей одних я не мог.

– Без вас с папой я никуда не поеду, – заявил я.

– Я тоже, – поддержала меня Хильди.

– Отъезд уже спланирован.

– Так перепланируй его, – сказал я. – Я должен остаться и искать папу. Хильди пусть уезжает.

– Как это? – воскликнула Хильди. – Без вас я не хочу никуда ехать.

– Прошу вас, не упрямьтесь.

– Я уже взрослый. На меня можно положиться.

– Поэтому ты и должен ехать с сестрой. Мне было бы неспокойно отправлять ее одну.

– А что папа?

– Он хочет, чтобы вы оба уехали. Я в этом не сомневаюсь.

– Но…

– Карл, никаких «но». Разработать план было невероятно трудно, и изменить его невозможно. Ты, Хильди, поживешь у папиного двоюродного брата Гиллеля и его жены Иды. Они живут в городе Ньюарк в штате Нью-Джерси, и у них есть сын, которому примерно столько же лет, сколько тебе. Если не ошибаюсь, его зовут Гарри. А ты, Карл, поедешь к Лео и Саре во Флориду.

– Во Флориду?

– Да. В город Тампа.

– А почему мы будем жить не вместе? – спросила Хильди.

Я хотел задать маме тот же самый вопрос. Даже мне, взрослому, было грустно и тревожно от того, что в Новом Свете нам с Хильди придется разлучиться.

– Никто из папиных родственников не может поселить у себя сразу обоих. Счастье еще, что они вообще согласились вас приютить. Да и к тому же это ненадолго.

– На сколько? – спросила моя сестра.

– Не знаю, Хильди, – со вздохом ответила мама.

– А как же ты? – спросил я.

– Я приеду к вам, как только ваш отец окажется на свободе.

– Не хочу жить в Америке, – захныкала Хильди. – Хочу с тобой.

– Нельзя. Ваш отъезд тщательно спланирован.

– Но мы же не могли себе позволить…

– Макс великодушно одолжил нам денег и достал билеты.

Наш теплоход, по случайному совпадению называвшийся «Америка», отплывал из Гамбурга уже на следующий день. Все произошло так стремительно, что я не успел ни с кем не попрощаться. В Берлине оставались два дорогих мне человека – Неблих и Графиня. Я послал им на прощание по записке, а Неблиху – еще и первый комикс о приключениях Полукровки. Мне хотелось думать, что позже я сумею списаться с ними обоими из Тампы.

Макс и мама поехали проводить нас до Гамбурга. Мама всю дорогу не отрывала тревожного взгляда от двери купе. Даже кондуктор, который пришел забрать наши билеты, не на шутку ее перепугал.

Примерно через час после отправления Макс вышел в уборную, и, едва мы остались втроем, на пороге нашего купе возникли два сотрудника гестапо. Высокий очкарик и полный коротышка, оба были в черных мундирах и фуражках с черепом и костями.

– Guten Morgen, – поздоровался высокий. – Ваши документы, пожалуйста.

– Конечно, – сказала мама и протянула гестаповцу свой паспорт.

Я заметил, что у нее дрожат руки, и строго на нее посмотрел, как будто в ее воле было унять дрожь.

– Дети, а ваши? – сказал коротышка.

Его взгляд скользнул по мне и задержался на Хильди. Она склонила голову и уткнулась взглядом в собственные коленки.

Мама кивнула, и мы отдали ему документы. Первое, что видел гестаповец, открывая наши паспорта, был яркий красный штамп «еврей».

– Куда направляемся? – спросил высокий.

– В Гамбург, – ответил я.

– А конечный пункт назначения?

– Дети едут в Америку.

– В Америку? Слыхал, там самое место для расово неполноценных детей вроде ваших, – сказал высокий. – А вы почему с ними не едете?

Мама прикусила нижнюю губу, не зная, что ответить. Упоминать про отца, разумеется, было нельзя.

– Мне необходимо завершить дела, – сказала она.

– Что за дела? – спросил высокий.

– Что за дела? – повторила за ним мама.

– Именно. По-моему, это очень простой вопрос.

Мама, не мигая, смотрела на гестаповца, но ответа придумать не могла. Тут из уборной вернулся Макс.

– Что-то не так? – спросил он.

У коротышки при виде Макса чуть глаза на лоб не полезли.

– Герр Шмелинг, – произнес он восторженно, – большая честь для меня…

Он протянул руку, и Макс ее пожал. У высокого гестаповца появление Макса чрезмерного восторга не вызвало. Макс сам подал ему руку, гестаповец солидно принял рукопожатие.

– Мы всего лишь знакомимся с вашими спутниками, – сказал он сухо.

– Это жена моего делового партнера.

– Скажите на милость.

– Смею заверить, никаких нарушений тут быть не может.

– Герр Шмелинг, вы не дадите автограф? – попросил коротышка-гестаповец. – Для моего сына.

– С удовольствием, – сказал Макс и достал из внутреннего кармана пиджака авторучку и маленький блокнот. – Как его зовут?

– Рудольф.

Высокий гестаповец вдруг рассмеялся.

– Ха-ха, Рудольф! Это его самого так зовут. А сын у него Фридрих.

Рудольф залился краской.

– Ну да, я тоже хочу получить автограф. А что в этом такого?

– Ничего абсолютно, – сказал Макс и расписался на двух страничках блокнота. – Держите.

– Danke.

– А для ваших детей? – обратился Макс к высокому.

– У меня детей нет, – отрывисто ответил тот.

– А для вас самого?

– Не надо. – Гестаповец повернулся к маме. – Могу я поинтересоваться, чем вы с мужем зарабатываете на жизнь?

Мама замешкалась с ответом. Хильди сунула руку мне в ладонь.

– Ее муж, герр Штерн, торгует предметами искусства, – включился в разговор Макс. – А фрау Штерн по профессии декоратор. Они помогали нам с женой обставить наш загородный дом.

– Это действительно так?

– Разумеется. И, кстати, работа супругов Штерн так понравилась Магде Геббельс, когда они с рейхсминистром последний раз были у нас в гостях, что она захотела пригласить их разработать проект реконструкции своего берлинского дома.

– Дома рейхсминистра Геббельса?

– Да. Мы с фрау Магдой пару раз встречались по поводу проекта, – сказала мама.

– Рейхсминистр с женой задумали устроить у себя в доме кинозал, – добавил Макс. – Результат обещает быть весьма умопомрачительным.

Высокий гестаповец задумался, посмотрел испытующе сначала на маму, потом на Макса и наконец сказал своему спутнику:

– Все, пошли.

Резко развернувшись, он вышел из купе. Рудольф последовал за ним, но перед этим за руку попрощался с Максом. Когда дверь за ними закрылась, мы все с облегчением вздохнули: наш финт сработал!

В порт в Гамбурге мы попали перед самым отплытием «Америки» – на прощание почти не оставалось времени.

Мама привлекла меня к себе и прошептала на ухо:

– Карл, ты уже взрослый. Кроме тебя о вас с Хильди позаботиться больше некому. Книги с тобой?

В Берлине мама аккуратно уложила в багаж большие тяжелые книги, которые она подобрала в разгромленной галерее: географический атлас, старый альбом с фотографиями европейских достопримечательностей и сборник гравюр голландских мастеров.

– Конечно, – ответил я.

– Эти книги не простые. Береги их. А если с нами, со мной и папой, что-нибудь случится, отнеси человеку по имени Луис Коэн.

– Луис Коэн, – повторил я.

– Он букинист, у него свой магазин на Манхэттене, называется «Кладезь». Бумажку с адресом и телефоном я положила в атлас. Ты все запомнил?

– Да. Эти книги очень ценные?

– Сами по себе – нет. Но несколько лет назад твой отец спрятал в них под форзацами ценности, которые с помощью Луиса Коэна ты сможешь продать. Смотри, не потеряй. В них – наше будущее.

– Не потеряю.

Мама крепко меня обняла и, совсем как в детстве, поцеловала в макушку.

– Я тобой страшно горжусь, Карл.

– Я тебя люблю. И скажи папе…

Договорить мне не дал подступивший к горлу ком. Я еще крепче обнял маму.

– Скажу, обязательно скажу, – проговорила мама и повернулась к Хильди.

Сестра бросилась к ней, они обнялись. Мама гладила ее по голове и что-то нашептывала на ухо. Хильди внимательно слушала и кивала, глаза у нее были полны слез.

– Передавай от меня привет Америке, – сказал мне Макс. – По-моему, она должна тебе понравиться. Страна молодая и энергичная, люди разные. Но смотри, голову не теряй. В молодости можно наделать кучу глупостей. Понимаешь, о чем я?

– Наверно.

– Продолжай там тренироваться. У тебя есть все задатки великого боксера.

– Тренироваться я буду.

На самом деле я совсем не был уверен, что когда-нибудь снова надену перчатки.

– О твоей матери я позабочусь, об этом не беспокойся. И мы обязательно найдем способ освободить твоего отца.

– Спасибо, – сказал я, хотя и почувствовал в словах Макса неуверенность, спрятанную за бодрой интонацией.

Мы пожали друг другу руки. Не выпуская моей кисти, Макс посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

– Не все немцы одинаковые. И то, что сейчас в Германии, – это не навсегда.

Последние слова прозвучали неубедительно – как и тогда, когда то же самое говорил мой отец.

Мы с Хильди поднялись по сходням и сверху, с пассажирской палубы, попытались найти в толпе на пристани маму и Макса. Но среди провожающих их уже не было.

Отдали швартовы, и теплоход, вздрогнув всем корпусом, ожил. Его громадные двигатели загудели, к бортам, чтобы помочь вый-ти из гавани, прилепились буксиры.

Солнце уже садилось, закат окрашивал все вокруг в темно-оранжевые тона. Мы с Хильди стояли на палубе и смотрели на отдалявшуюся от нас родную землю. Она прижалась ко мне, взяла за руку и положила голову мне на плечо. Сквозь толстые очки, то и дело смаргивая наворачивающиеся слезы, она смотрела своими черными глазами на все не расходившихся с пристани людей. Несколько минут прошли в молчании, потом я негромко проговорил:

– Сдается мне, нас ждут приключения…

Хильди, посмотрев на меня полными слез глазами, отозвалась:

– И вкусная пожива.

Мы так и стояли, взявшись за руки, пока буксиры выводили теплоход из гавани. Как ни больно было мне расстаться с родителями, я испытывал невероятную легкость оттого, что расстояние, отделявшее меня от нацистской Германии, увеличивалось на глазах. Наконец, закончив свою работу, буксиры повернули обратно в порт, а наш корабль плавно направился в открытое море. Мы с Хильди не сходили с места и всё смотрели и смотрели в сторону тающего вдали берега, пока он окончательно не скрылся из глаз.

Ночью мне не спалось. Корабль чуть заметно покачивало, я лежал, глядя в потолок, и думал о маме с отцом – о том, где они сейчас могут быть и насколько там, где они сейчас, безопасно. Потом я стал размышлять о книгах и о том, что такого в них могли спрятать родители. Мне пришло в голову, что, если бы я это знал, совсем просто было бы вообразить, что отец с мамой тут, совсем рядом, и я слышу их голоса. В конце концов меня окончательно одолело любопытство. Тихо, чтобы не разбудить Хильди, я встал с койки, зажег ночник и достал из багажа три тяжеленных тома. Разложив их на одеяле, я извлек из своего туалетного набо-ра опасную бритву.

Первым я раскрыл громадный географический атлас. Затаив дыхание, взрезал форзац и аккуратно провел бритвой по периметру. Под форзацем обнаружились старинные работы – я сразу узнал два рисунка Рембрандта и несколько гравюр Альбрехта Дюрера.

Ту же хирургическую операцию я проделал с двумя другими томами и извлек из каждого по несколько превосходных произведений искусства разных эпох. Среди них были наброски Родена, небольшой пейзаж Матисса, карандашный портрет мальчика работы Пикассо и некоторое количество произведений отцовских друзей-экспрессионистов: Отто Дикса, Макса Бекмана и Эрнста Людвига Кирхнера. Все вместе они стоили целого состояния.

При виде того, что скрывалось под последним из взрезанных мной форзацев, я буквально онемел: на рисунке Георга Гросса был изображен мужчина в смокинге, с бокалом шампанского в поднятой руке. И хотя на нем не было того самого синего шарфа, я сразу понял, что это – мой отец в один из лучших моментов его жизни. У меня защемило в груди, на глаза навернулись слезы. На портрете он был уверенным, остроумным, сильным и – главное – влюбленным в жизнь. Этих черт я, к несчастью, долго не умел в нем рассмотреть. Я только-только начал понимать отца – на это мне понадобилось целых семнадцать лет, – и именно в тот миг, когда он был мне нужнее, чем когда-либо раньше, нас с ним насильно разлучили.

Под портретом отца я обнаружил другой рисунок Гросса – набросок к живописному портрету Макса Шмелинга, давшему толчок моей карьере в боксе. Как и мой отец, Макс на рисунке был одновременно очень узнаваемым и не совсем таким, к какому я привык. Раньше я не замечал, что на картине, как и на наброске к ней, он держит руки в защитном положении – так, будто самосохранение не менее важно для него, чем победа.

Если бы не Макс, мы бы ни за что не выбрались из Германии. Но в то же время я не был уверен, что он взялся бы нам помочь, не заявись я тогда к нему в отель. Тут я подумал про Графиню. Она проявила больше отваги, чем кто-либо еще из причастных к истории нашего спасения, проводив той ужасной ночью по улицам города и потом самоотверженно приютив нас в своей квартире. При этом ее саму запросто могли арестовать, а то и вовсе убить. Во многих отношениях Графиня была самым сильным человеком из всех, кого я знал.

Я положил рисунки Гросса один рядом с другим. На первый взгляд, что могло быть общего у изображенных на них людей – у моего отца, интеллектуала и человека высокой культуры, и у Макса, прирожденного бойца, целиком посвятившего себя спорту и физическому развитию? И тем не менее оба они были, как выражался отец, современными людьми, не желавшими подчиняться власти старых традиций и стереотипов. Оба стремились самостоятельно выбирать себе дорогу, но нацисты им в этом помешали.

Мне вдруг пришло в голову, что я могу больше никогда не увидеть ни того, ни другого. С трудом сдерживая слезы, я попытался на обоих портретах рассмотреть самого себя, но скоро понял, что не вписываюсь ни в тот, ни в другой образ. Делать нечего, постараюсь взять все самое лучшее от обоих. И при этом быть похожим только на самого себя.

 

От автора

Действие этой выдуманной истории разворачивается на фоне реальных исторических событий. Во время погромов Хрустальной ночи Макс Шмелинг действительно спас двух еврейских мальчиков. Моя книга не про них, но именно этот эпизод заставил меня заинтересоваться фигурой Шмелинга и положением евреев в предвоенном Берлине. Всякое сходство между семейством Штерн и семьей спасенных Шмелингом мальчиков может быть только случайным.

Потерпев поражение от Джо Луиса, Шмелинг лишился высокопоставленных покровителей и во время Второй мировой войны был призван в воздушно-десантные войска. Так как по возрасту Шмелинг в десантники уже не годился, возникли подозрения, что на опасную службу его назначили в наказание за проигранный Луису бой, а также за то, что он упорно отказывался вступать в Национал-социалистическую партию. После войны Шмелинг занялся бизнесом и достиг высоких постов в компании «Кока-кола». После встречи в 1950-х на телевизионной программе «Это ваша жизнь» с Джо Луисом бывшие соперники подружились и сохраняли тесные отношения до самой смерти Луиса в 1981 году. В последние годы жизни Шмелинг поддерживал друга деньгами, помогал оплачивать медицинские счета, а когда тот умер, заплатил за похороны и был среди тех, кто нес его гроб. О своем героическом поступке в Хрустальную ночь он почти не рассказывал. С Анни Ондрой они прожили в браке пятьдесят четыре года, но детей у них не было. Умер Макс Шмелинг 2 февраля 2005 года, несколько месяцев не дожив до своего столетнего юбилея.

 

Источники

При работе над этой книгой я обращался ко множеству различных источников. Сведения о спортивной карьере Шмелинга и его поединках с Луисом почерпнуты мной из трех книг: Дэвид Марголик, «По ту сторону славы: Джо Луис против Макса Шмелинга»; Макс Шмелинг, «Автобиография»; и Патрик Майлер, «Ненависть на ринге». Об эпохе прославленных боксеров-евреев прекрасно рассказано в биографическом труде Дагласа Сенчури «Барни Росс: жизнь еврейского боксера» и в книге Аллена Боднера «Когда в боксе задавали тон евреи». Источником общих сведений по истории нацистской Германии мне служили «Хроника Холокоста» Джона Рота и энциклопедия «Холокост» Уолтера Лакёра.

Настоящим кладом стал для меня YouTube. На этом ресурсе я смотрел берлинскую кинохронику 1930-х годов, снятые на кинопленку бои Шмелинга, Луиса и других боксеров того времени. Мне удалось даже найти там несколько эпизодов фильма «Нокаут» с участием Макса Шмелинга и Анни Ондры.

Нью-йоркская Новая Галерея располагает великолепным собранием немецкого и австрийского изобразительного искусства начала XX века. Здесь я посмотрел работы большинства из упомянутых в книге великих художников-экспрессионистов.

С большим удовольствием я освежил в памяти классические комиксы: Вильгельма Буша («Макс и Мориц»), Джерри Сигела и Джо Шустера («Супермен»), Боба Кейна и Билла Фингера («Бэтмен»), Хэма Фишера («Джо Палука»), Рудольфа Диркса («Братцы Катценъяммер»), Джорджа Херримана («Сумасшедший кот»), Ли Фалька («Мэндрейк Волшебник»), Харольда Грея («Сиротка Энни») и других. За информацией по истории комиксов в целом я обращался к работе Мориса Хорна «100 лет американских газетных комиксов». Мощным источником вдохновения послужил для меня потрясающий графический роман Арта Шпигельмана «Маус».

Но больше всего пользы принесли мне разговоры с живыми свидетелями описанных в книге времен. Я бесконечно благодарен Геральду Либенау, Урсуле Вайль и Розе Вольф, которые поделились со мной воспоминаниями о том, как им жилось в нацистской Германии. Их рассказы дали мне такую живую картину эпохи, какой не получишь ни из книг, ни из кинофильмов.

 

Благодарности

Первым делом хочу поблагодарить моего редактора Кристин Дейли Ренс. На момент нашего знакомства я знал о ней только то, что она свободно владеет немецким языком. Но потом мне посчастливилось узнать ее как блестящего, невероятно изобретательного редактора.

Мария Масси, мой литературный агент из агентства LMQ, показала себя отменным юристом, советчиком и другом (совмещать эти три амплуа ох как непросто). Также я хочу сказать спасибо Касси Эвашевски из агентства UTA, которая отважно прокладывает мне путь в мудреных лабиринтах Голливуда. Моя ассистентка Барбара Клюз неизменно оказывает мне ценнейшую помощь и стоически выносит брюзгливое настроение, с каким я являюсь в офис, встав перед этим ни свет ни заря и проведя все утро за письменным столом. В рукописи мои книги читают многие друзья. Но отдельно мне хочется отметить Мартина Керланда, на чье благожелательное, искреннее и проницательное мнение я всегда могу положиться. Я хочу также выразить благодарность Киту Филдсу, сумевшему преподать мне азы бокса, несмотря на патологическое отсутствие у меня дисциплины и отвратительную координацию движений.

Мои родители непоколебимы в любви ко мне и моей писательской работе, которую они всячески поддерживают. Моя сестра Сьюзан Кревлин, когда я был маленьким, читала мне книжки и рисовала со мной, тем самым воспитав во мне любовь к литературе и изобразительному искусству. Мои дорогие дочки Аннабель и Оливия – величайшая любовь моей жизни и величайшая же, всей душой обожаемая, помеха в работе. И, наконец, я выражаю благодарность другой величайшей любви своей жизни – моей жене Стейси, которой я посвятил эту книгу. Все написанные мной книги начинаются с нее и ею же заканчиваются.