— Ровно в 14, — сказал Чуднис. — В «Дориане». Если я не приду — значит, умер.
Он никогда не умирал — он приходил с деньгами.
— Пятьсот за рассказ, — говорил он, — по — моему, неплохо.
— За какой рассказ?! — удивлялся Вениамин Григорьевич.
— Ваш рассказ! «Ленинградская мелодия».
— Но он же не опубликован.
— Будет. Редактор обещал. Вы знаете, если европейский редактор…
— Послушайте, Чуднис, он же еще не написан…
— Но вы мне о нем рассказывали. Этот образ блокадного мальчика, который бредет по Афинам, с украденным персиком в зубах. Скажите честно, это вы? Впрочем, можете не отвечать. Держите деньги, — он всовывал бумажку в карман Вениамина Григорьевича, — и пейте быстрее ваш кофе — через десять минут интервью!
— Какое интервью, Чуднис?
— «Трибюн». Тип — мерзавец, не говорите ему ни слова правды, ни слова о нашей мечте, об изгнании — он надсмеется над всем. И вы не еврей — вы русский, иначе он не возьмет интервью.
— Почему, Чуднис?
— Потому что он сам еврей. И держите двести франков.
— А это за что?
— Как за что?! За интервью, на которое мы сейчас идем.
Все эти годы Чуднис приносил Вениамину Григорьевичу какие‑то непонятные авансы — за неснятый сценарий, за непоставленную пьесу, за роман, который никто не хотел издавать. И регулярно деньги за интервью.
— Ровно в 14, — говорил он, — в «ДОРИАНЕ». Если я не приду — значит, умер.
Но он всегда приходил — с проектами, которые вскоре проваливались.
— Плюньте! — говорил он, — жизнь прекрасна! Она готовит нам сюрпризы. Надо только уметь ждать. Как подвигается наш роман об изгнании?..
Чудниса изгнали пятьсот лет назад, из Испании, из цветущей Андалузии — так он себя ощущал — и с тех пор он бродил по миру и нигде
не мог прижиться. Он жил во многих странах и отовсюду бежал добровольно.
— Там, где весело, — говорил он, — мрешь от голода. Там, где все есть — мрешь от скуки. Ничего нет лучше момента побега, когда уже не живешь в одной стране и еще не живешь в другой.
— Почему бы вам не вернуться в Испанию? — иногда спрашивал Вениамин Григорьевич.
— Пусть они сначала извинятся, — кричал Чуднис.
Кого он имел в виду — Фердинанда Кастильского, Изабеллу Арагонскую? Никто не извинялся, и он колесил по миру. Он жил в Египте, Коста — Рике, Израиле, в Англии и Индии, а также в Бурунди.
— Я был офицером связи, — говорил он, — всюду я выходил на связь.
На какую — он никогда не уточнял. Он пил мерзкий «Пастис», и после пятой рюмки говорил задумчиво и протяжно:
— Бен, мне кажется, что вы тоже из Испании. Мы шагали вместе 500 лет назад по раскаленным камням Андалузии. Посмотрите, вы узнаете меня?
— Как — же, как — же, — отвечал Вениамин Григорьевич, — вы тогда впервые выходили на связь…
Всю свою жизнь Вениамин Григорьевич хотел бросить писать.
После первого рассказа, первой пьесы, первого романа.
После первого сценария это почти произошло. Но потом все начали кричать, что он гений, лучший сатирик и прочую муру — и он опять взялся за перо. Он написал еще много всего, но сочинять так и не бросил.
Бросить писать не легче, чем бросить курить, но насколько эта писанина, если б вы знали, вреднее табака. Одна метафора равняется пачке сигарет, а сколько он придумал этих метафор.
И вот когда он эмигрировал — для бросания открылись самые широкие перспективы, но тут подвернулся этот сумасшедший Чуднис.
— Ровно в 14, в «ДОРИАНЕ». Если я не приду — значит, умер.
— Что с вами? — спросил тогда Вениамин Григорьевич.
— Гм, — сказал Чуднис, — если б я не умел держать язык за зубами — я б никогда не был офицером связи… Зачем вы сюда притащились?
— Меня изгнали из России, — сказал Вениамин Григорьевич.
— Меня из Испании, — сказал Чуднис, — очень приятно. Если вы бросите писать — вас вышвырнут из этой страны. Я офицер связи — у меня большие контакты.
— Чуднис, — вопил Вениамин Григорьевич, — отстаньте от меня! После двадцати лет писания любой писатель имеет право бросить. Тем более на этой земле, где не знают, что такое русский язык, что такое литература, что такое сатира! Зачем печь пирожки с мясом для вегетарианцев? К тому же, у меня есть прекрасное предложение- составлять коляски в местном универмаге. Разве это не венец двадцатилетнего литературного творчества? Если б вы видели, как ловко я с ними справляюсь — одна влетает в другую, у меня от радости светлеет лицо. Зачем мне сатира, когда есть коляски? Двадцать лет литературы! Разве не самое время бросить эту заразу?
— Если вы дотронитесь хоть до одной тележки — я вас вышвырну вон. Пишите, Бен, вы гений. Когда я ночью читаю ваши рассказы — я падаю на пол с кровати. И если б я знал, отчего — от смеха или от плача…
Он не разрешил Вениамину Григорьевичу пойти ни ночным сторожем, ни почтальоном, ни разносчиком рекламы одного известного института красоты.
И тогда Вениамин Григорьевич задумал роман об изгнании евреев из Испании.
Самого его изгнали из России, но он почему‑то не сомневался, что до России его изгнали из Испании.
«— Об изгнании надо писать по порядку», — говорил себе Вениамин Григорьевич.
Узнав об этом, Чуднис лишился речи, затем осушил свой «пастис», достал тысячу и сунул Вениамину Григорьевичу в рот.
— Молчите, — сказал он, — этот от одного издателя. Чтоб вы не передали никому. Молчите, Бен! Безусловно, это капля в море. Вам надо будет поехать в Севилью, Гренаду, в Иерусалим, пожить там, проникнуться, но деньги мы найдем. Деньги в этой стране валяются на дороге, надо только эту дорогу найти.
И он пошел, — видимо, искать дорогу. И вскоре позвонил.
— Ровно в 14, в «ДОРИАНЕ». Если я не приду — значит, умер.
На этот раз он пришел со списком.
— Что это? — спросил Вениамин Григорьевич.
— Список евреев, шедших с нами по дороге изгнания…
— Всего два? — удивился тот.
— …и пришедших к деньгам, — добавил Чуднис. — Это немало — банкир Гинц и владелец музея Да Коста. Вы не против, если мы начнем с владельца? Кончайте кофе — он ждет нас в своем музее.
Да Коста был в панике — только что оказалось, что одна из его картин — подделка. Он был убит.
— Все фальшь, — повторял он, — вся наша жизнь — фальшь! И ваша идея. Что вы знаете об изгнании? Вы что — шли тогда, пятьсот лет назад? Вы всходили на костер? Мне надоели подделки. Я не дам на вашу идею ни сантима. Хотите — я могу вас взять смотрителем. Вы будете работать в испанском зале — портреты Фердинанда, Изабеллы, пейзажи родной Андалузии.
— С удовольствием! — согласился Вениамин Григорьевич, — вы не представляете, какая это возможность бросить писать! Вы не представляете, какой я смотритель — я буду смотреть в оба!
— Вы сумасшедший, Да Коста, — завопил Чуднис, — еще один сумасшедший. Перед вами великий писатель, он не был на костре, но он умеет писать. Зачем вы только вышли из Испании, лучше б вы уж остались там, марраном, вы подделка, Да Коста, — кричал он, — вас еще не проверяли эксперты?..
После этих слов оба изгнанника были изгнаны. На этот раз — из музея.
— Не печальтесь! — шумел Чуднис. — Жизнь прекрасна. Она готовит нам сюрприз. Надо только уметь ждать. Давайте не будем откладывать — и позвоним банкиру.
— А если у него обнаружились фальшивые деньги?
— Не валяйте дурака. Пошли звонить. У вас есть сорок сантимов?
— У вас есть телефон? — спросил Вениамин Григорьевич.
— Телефон не проблема, — ответил Чуднис, — когда офицер связи…
Телефон нашли к весне.
— Вот, позвоните. И в 14 в «Дориане», если я не приду — значит, умер.
В тот раз Чуднис был уже выпивший. Вениамин Григорьевич заметил, что он стал быстрее пьянеть.
— Ну, вы позвонили? — спросил Чуднис.
— Да.
— И что он вам сказал?
— Vous — etez bien cher monsier Guintz!
— Мне то же самое. Наступила эпоха автоответчиков, дорогой Бен. Незачем уметь говорить с людьми! Надо учиться говорить с автоответчиками. Попробуем изложить проблему ему, хотя он никогда не был в Испании.
Целый час Вениамин Григорьевич рассказывал о своей идее, и автоответчик слушал внимательно, не перебивая, затаив дыхание. Потом они звонили еще месяц, и все время были «…cher monsier Guintz».
И однажды услышали густой голос.
— Говорит Гинц, — сказал голос, — я получил ваше испанское послание. Позвоните мне по телефону 78–4554, в четверг, в тринадцать ноль — ноль по Гринвичу.
— Это победа! — вскричал Чуднис, — пошли покупать билеты в Мадрид.
Они заказали билеты, гостиницу, и весь вечер пировали в испанском
ресторане.
— Требуйте сто тысяч, — настаивал Чуднис, — ни копейки меньше.
Два года работы, разъезды, и потом — вы должны еще жить. Вы не против, если я закажу немного «Хереса»?
— Пару бутылок, — сказал Вениамин Григорьевич.
— В вас мавританская кровь, — заметил Чуднис.
Они напились до чертиков, до утра плясали «Фламенго» с красавицами, Чуднис запутался в конце концов в широкой юбке, рухнул, требовал «Хереса» и пил за красавиц, за Кордову, за Халифат.
Потом Чуднис взял единственный в городе экипаж, посадил туда Вениамина Григорьевича, несколько красоток и под игристую «Гранаду» поскакал по ночной набережной…
Проснулись они только в четверг. Было без пятнадцати час, по Гринвичу.
— Вы — черный, — сказал Чуднис, — вы испанец! Звоните!
Вениамин Григорьевич набрал заветный номер.
— Гинц слушает, — донеслось из трубки.
— Это Вениамин Григорьевич, — сказал он.
— Ваша мечта — не товар, — сказал Гинц, — я не дам на нее ни сантима. Но я бы взял вас своим учителем русского языка. Как, кстати, по — русски «le cochon»?
— Свинья, — печально сказал Вениамин Григорьевич.
— Сфиня? — переспросил Гинц.
— Свинья, — поправил Вениамин Григорьевич, — свинья.
— Ну я и говорю — финя, — раздраженно заметил Гинц.
Вениамин Григорьевич перестал поправлять. На счетчике было уже 24 франка. Свинья становилась слишком дорогой.
— Простите, мсье Гинц, — спросил он, — вы где?
— В «Мерседесе», — ответил тот, — в Буэнос — Айресе. Авенида Републикас… Я буду продавать России сфиня. Я хотел бы знать их язык.
— Сфиней? — позволил себе Вениамин Григорьевич.
— Я не слышу, — кричал Гинц, — тут Латинская Америка, на нас направляется карнавал. Говорите громче и медленно.
Цифра на счетчике перевалила за сорок.
— Я медленно не умею, — сказал Вениамин Григорьевич.
— Простите, в меня запустили конфетти. Вы меня слышите?!
— Да, да.
— Русский мне нужен быстро. За сколько вы можете меня обучить?
— Три года, — сказал Вениамин Григорьевич.
— Вы издеваетесь, амиго? Три года?!! Кто знает, что будет в России через три месяца? Через три года, возможно, русский уже не понадобится, и, наоборот, ваша мечта станет товаром. Мне нужен язык к 17 мая!
— Какого года?!
— Этого, амиго, этого!
— Так остается же меньше месяца?!
— Я выучил за месяц Талмуд! — сказал Гинц. — Или вы считаете, что ваш русский сложнее Талмуда?!
— Я ничего не утверждаю, — ответил Вениамин Григорьевич.
— «Не прелюбодействуй, — продолжал Гинц, — не кради. Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего!» — в трубке послышался рокот турбин, — перезвоните мне через сорок минут, амиго, объявили посадку.
Вениамин Григорьевич опустил трубку. Рядом стояла мама.
— Ну, что слышно? — спросила она.
— Объявили посадку, — ответил Вениамин Григорьевич.
— Куда, Беня? — мама ничего не понимала.
— Узнаю через сорок минут, — ответил он.
Мама махнула рукой и пошла спать. Вениамин Григорьевич перезвонил ровно через сорок.
— Говорите медленнее и громче, — попросил Гинц, — мы идем на посадку.
— За месяц я не могу, — извиняясь, проговорил Вениамин Григорьевич.
— Я плачу 100 долларов за урок, — сказал Гинц, — вы это учли?
— Дайте год, — попросил Вениамин Григорьевич.
— Двести, — ответил Гинц.
— Спасибо, но за месяц мы не пройдем даже падежи!..
— А — аа! — завопили в трубке, — а — аа! Затем раздался страшный удар, какой‑то скрежет, крики.
— Что с вами, мсье Гинц? — заволновался Вениамин Григорьевич.
— Ничего, ничего, — говорил Гинц, — эти идиоты не умеют даже посадить самолет. Чтобы вы никогда не летали на «Бразилия эйрланс»! Подождите, ничего не говорите, я спускаюсь по трапу.
Трап стоил Вениамину Григорьевичу 16 франков.
В трубке раздался вздох облегчения.
— Слава Богу- я на земле. Слушайте меня внимательно, амиго. Мне не нужен язык Чехова. К чему мне «Три сестры»? Мне достаточно язык Тихомирова.
— Кого?! — кричал Вениамин Григорьевич.
— Министра торговли. Мне нужен торговый русский — «сколько?» «почем?» — коммерческий русский. И я не собираюсь там объясняться в любви! И потом, у меня блестящая память! Смотрите — «Сфиня!» вы сказали всего один раз, и я уже запомнил. Давайте начнем прямо сейчас. Первый урок будет сорок минут.
— Почему сорок? — не понял Вениамин Григорьевич.
— В Бостоне от аэропорта до моего отеля — сорок минут. И потом — здесь тихо, никаких карнавалов, я в «Мерседесе» один. Начинайте!
— По телефону?!
— А как же еще?! Я дома не бываю! Я выучил по телефону Талмуд — «Не желай дома ближнего твоего, ни жены его, ни вола его» — Или вы думаете, что русский сложнее Талмуда? Начинайте, мы уже на «Коменвелс авеню». Это всего тридцать три минуты…
Вениамин Григорьевич приподнял очки, протер глаза и скромно выругался по — русски.
— Что? — спросил Гинц.
— Начнем с алфавита, — сказал Вениамин Григорьевич, — «а, б, в»…
— Что вы там бекаете, — проговорил Гинц. — с какого алфавита?! Начнем со сфиней! Я же вам говорил, что буду продавать России сфиней! Чем вы мне можете заплатить за миллион туш сфиней?!
— В каком смысле? — спросил Вениамин Григорьевич.
— Газом? Нефтью? Бокситами?
— Я не совсем понимаю.
— Я не вас спрашиваю, я спрашиваю Тихомирова, — сказал Гинц, — валюты у них нет. Их рубли мне не нужны. Я не могу вам сейчас объяснять основы экономики. Переведите, пожалуйста: «Чем вы мне заплатите за миллион туш сфиней?»
— Вы хотите начать с такой фразы? — ужаснулся Вениамин Григорьевич.
— Да.
— Но она невероятно сложна!
— Май френд, я Талмуд учил по диагонали — «Каин, где Авель?!» Я Экклезиаста взял на приеме у президента Венесуэлы — «суета сует — все суета, май френд!» Книгу притчей Соломоновых — в «Кадиллаке», между Дурбаном и алмазными копьями. Итак: «Сколько вы мне заплатите за миллион туш сфиней?!»
Начался новый этап в жизни Вениамина Григорьевича. Мама его называла «телефонным». Почти каждый день он звонил — то в Сингапур, то в Японию, то на Мадагаскар. Где‑нибудь в три ночи Гинцу требовались две фразы, воспевающие перестройку.
Вениамин Григорьевич поливал себя холодной водой.
— «Все, что происходит в вашей стране — это чудо», — произносил он.
— Это худо?
— Чудо, чудо! — поправлял он.
— «Если б не перестройка», — продолжал он.
Гинц повторял.
Где‑нибудь в час ночи Гинц начинал обвинять советское руководство.
— Три фразы — но крепких!!! — просил он.
Мама клала на голову Вениамина Григорьевича заранее заготовленный лед.
— «Это непорядочно», — диктовал он.
— «Я прекращаю всякие переговоры», — говорил он.
— «Господин Тихомиров — вы — свинья», — заканчивал он.
— Не слишком крепко? — интересовался Гинц.
— В самый раз, — успокаивал Вениамин Григорьевич.
— Спасибо, — благодарил тот, — как по — русски «bon matin?»
— Доброе утро.
— Доброе утро, товарич!
— У нас ночь, мсье Гинц.
— Как по — русски «спокойной ночи?» — интересовался Гинц..
Однажды Вениамин Григорьевич напугал весь дом. Глубокой ночью он сидел у телефона и что было мочи орал: «Ай! Ой! Ай! Ой!»
Все повскакали — мама, жена, заплакал ребенок. Все носились в ночном белье:
— Что? Что случилось?!
— Ой! Ай! — продолжал вопить Вениамин Григорьевич.
— Тебе плохо? — кричали родные, — скажи, что — сердце, зубы?
— Ой! Ай! — орал тот.
— Голова? Печень?
— Восклицания! — сказал тот, — отстаньте — восклицания! Мсье Гинцу срочно нужны восклицания. Русские восклицания — и продолжал кричать в трубку: «Уй! Эй! Ах! Эх!»
— Мне столько не надо, — сказал Гинц, — что кричат при занижении цен на свинину?!
— Хазейрем, — ответил Вениамин Григорьевич и положил трубку.
Он сидел голый, в одних трусах. В лунном свете маячили разбуженные мама и жена.
— Почему вы не спите? — спросил Вениамин Григорьевич.
— Когда завышают цену на свинину, — сказала мама, — восклицают «хозейрем»! А что восклицать нам?.. Ты знаешь, что счет за телефон всегда выше платы за урок?..
— Мама, — сказал он, — как по — русски «катитесь к чертовой бабушке?» Это я готовлю последний урок, мама…
— Плюньте! — сказал Чуднис, — жизнь прекрасна! Она готовит нам сюрпризы! Я задумал гигантское предприятие. Разве евреев изгоняли только из Испании? Что за индивидуализм — выступление перед Гинцем, перед Да Костой? Вы выступите сразу перед всеми евреями — изгнанниками из Франции, Германии, Англии. Евреями до изгнания и после. Какая разница — еврей всегда перед изгнанием, Бен! Вы выступите перед всеми евреями нашего цветущего города, в субботу, в царицу субботу, когда сердца наши раскрываются, словно розы в июле. А когда раскрываются сердца, Бен — раскрываются и карманы.
— Но не так широко, — заметил Вениамин Григорьевич.
— Бросьте вашу иронию, она отравляет вам существование. Улыбайтесь жизни — она улыбается только в ответ. Я придумал дьявольскую штуку — у вас будет вечер, у вас будут иудеи, и они не будут платить за билеты.
— А откуда ж, позвольте узнать, поплывут миллионы?
— Коллект, — загадочно произнес Чуднис.
— Что?
— Вот видите — вы живете здесь восемь лет, и не слышали этого магического слова. Коллект — это ловушка для богатых, это капкан для розовых толстосумов, это засада для родственников Креза. Сколько мы можем взять за билет? 20? 30? Они вам кинут эти вонючие франки — и до свидания, след простыл. А если мы поставим сорок — они уже не придут. И тут всплывает мистический коллект. Коллект — это тайна, это «кто сколько может». Вы представляете, Бен, сколько они могут?! Мы придем с вами на коллект в шляпах, в черных цилиндрах, мы их перевернем и поставим в разных углах. И — кто сколько может. Евреи начнут бросать, Бен. Вы когда‑нибудь видели, как бросают евреи?!
— Нет, — признался Вениамин Григорьевич.
— Вы когда‑нибудь видели, — продолжал Чуднис, — как бросают евреи, когда на них смотрят другие евреи?! Они бросают размашисто, широко, густо. Если Гинц бросит сто, то да Коста уже не может меньше двухсот. Вы слыхали об арифметической прогрессии? Так коллект — это геометрическая! И если б было прилично — мы б должны были придти в трех цилиндрах!..
В тот же день они пошли по магазинам в поисках черных котелков. Цилиндров было много, разных моделей и диаметров, но Чудниса смущала их глубина.
— Мелковато, — повторял он, — мелковато.
Наконец они купили два, на блошином рынке — старинных, потертых, но глубоких. Рука Чудниса полностью утопала в них.
Чуднис развил чудовищную деятельность — он бегал по городу, ловил евреев за локоть и рассказывал, какой Вениамин Григорьевич юморист.
— Он смешил всю страну, от Черного до Баренцева моря, — вещал он. —
На его концертах люди выпадали от смеха из кресел, — сообщал он.
— Он смешил тирана!! — шепотом произносил он.
— Евреи, — кричал он, — юмор загадочен и непереводим! Что смешно там, может быть не смешным здесь! Юмор зависит от места, времени и пространства. Смейтесь, если это даже не покажется вам таким смешным! Чтоб не обидеть великого юмориста, сатирика, гостя. Если вы знаете Шолом — Алейхема — так это смешнее.
— Мы не знаем Шолом — Алейхема, — отвечали евреи.
— Если вы знаете Марка Твена, так он Бену в подметки не годится!
— Мы не знаем Твена! Мы не знаем ни того, ни другого.
— Простите, кого вы знаете?
— Мы знаем еврейский анекдот: Идут два еврея, один говорит…
— Извините, я вас перебью, — сказал Чуднис, — у Бена смешнее…
Чуднис бегал из одного конца города в другой, по мостам, набережным, спускался и поднимался, обедал в кошерном ресторане и ужинал в кошерной пивной. Через несколько дней, в старом городе, его взял за локоть мсье Берельсон.
— Вы знаете, что от него ржала вся страна? — спросил Берельсон, — от Черного до Баренцева морей?
— Что вы говорите? — удивился Чуднис.
— Вы знаете Шолом — Алейхема? — ответил Берельсон, — так это — смешнее. Это смешнее даже Марка Твена, хотя я обоих не читал. Но это куда смешнее даже анекдота: идут два еврея… Юмор, говорят, непереводим, и если вам даже не покажется смешным, — смейтесь!..
…Как только Вениамин Григорьевич вышел на сцену — в зале раздался легкий смешок.
— Добрый вечер, — сказал он.
В темном зале кто‑то заржал.
— Восемь лет я живу в этом городе — и вот впервые встреча с вами.
Несколько голосов в разных концах разразились звучным смехом.
— Это действительно смешно, — улыбнулся Вениамин Григорьевич. — Я вам должен сказать: эмиграция — штука нелегкая…
Смех раздавался уже отовсюду.
— …особенно для писателя…
В зале начался гогот.
— …но когда столько евреев — как‑то легче…
Публика уже ржала.
— И я заранее благодарю вас за сердечную помощь и поддержку…
Группа в центре вываливалась от хохота из кресел.
— …евреи никогда не бросают друг друга…
Зал раскачивался от хохота. Хватались за животы. Дама средних лет визжала.
Затем он начал читать рассказы. Он выбрал два печальных рассказа.
У Вениамина Григорьевича было мало грустных рассказов, но сегодня почему‑то он выбрал именно их.
Он читал о своем блокадном детстве, о крысах, с которыми он оставался, когда уходила мама, о том куске хлеба, который они делили…
Зал стонал от хохота. Многие икали. Вениамин Григорьевич не понимал, в чем дело. Он начал второй рассказ:
— Утром папе зачитали приговор — 15 лет строгого режима, — начал он.
Зал бурлил. Смех и повизгивание мешали ему читать.
— …Папу везли в тюрьму, И я смотрел вслед той черной машине… — Он остановился. — Послушайте, чего вы смеетесь, папу увозила машина, «воронок», вы понимаете?
— Понимаем, — сквозь гогот доносилось из зала, — смешите дальше.
Он смотрел на ревущий зал и вдруг ему стало легко и ясно, как утром в горах. Он отложил листки и остановил рукой зал. Тот замолк в ожидании нового взрыва.
— Друзья мои, — произнес Вениамин Григорьевич, — 20 лет я пишу и 20 лет я мечтаю бросить писать…
Вновь раздался дружный взрыв хохота.
— …но сегодня я решил бросить1 Сейчас я окончательно решил бросить.
Раскаты смеха не давали ему продолжать.
— Спасибо за внимание, — сказал он.
Все повскакали. Кричали «браво». Аплодировали.
Он сошел со сцены. Его обнимали, жали руки, подмигивали.
Он жадно пил воду. На душе было светло, как когда‑то в поле между Дзинтари и Авоты, когда по небу плыли облака детства.
К нему бежал Чуднис.
— Цилиндры полны, — он сиял, — это победа! Вы можете подождать?
Неудобно считать, пока народ…
Стали тушить свет, выносить стулья. Чуднис был рядом с полными до краев цилиндрами.
— Начинаем, начинаем!
Он стал опорожнять их. Появлялись визитные карточки, приглашения на вернисажи, «бонны» на скидку в магазин ковров, билет в музей, — видимо, от Косты, грязные салфетки и несколько пустых чеков — просьба о помощи в строительстве народного банка.
Чуднис был пунцовый. Из его рта выходили нехорошие слова.
Вениамину Григорьевичу было почему‑то абсолютно начхать.
Ему было весело, радостно и легко, как в поле, между Дзинтари и Авоты. По небу плыли облака детства.
— Чему вы радуетесь? — сказал Чуднис, — это катастрофа, а не коллект. Я плохой еврей, Бен. Я забыл, что в субботу евреям нельзя прикасаться к деньгам. Я не знал. Вы знали?
— Если не прикасаешься к ним всю неделю, — спросил Вениамин Григорьевич, — почему надо прикасаться в субботу?
— Оденьте цилиндр, — попросил Чуднис. И нацепил свой.
Они сидели в цилиндрах, два клоуна в пустом зале.
— Мы идиоты, Бен, — произнес Чуднис, — кто ж просит денег там, куда пришел?! Деньги ищут там, откуда ушел. Жизнь прекрасна, Бен. Мы летим в Испанию. Тем более, там министр финансов — еврей, досточтимый Дон Муриньо. И я ему уже звонил.
— И что он вам сказал?
— «Ву зет бъен ше дон Мурильо». Мы должны торопиться, пока его не изгнали. В Испании начали появляться евреи, их туда приглашают. Вам не кажется. что за приглашением евреев часто начинается их изгнание? Улыбайтесь, Бен. Улыбайтесь жизни. Жизнь улыбается только в ответ! Мы идем за билетами на Мадрид. Завтра. В 14.00, в «Дориане». Ели я не приду — значит, умер.
…Назавтра он не пришел.
Впервые Вениамин Григорьевич плакал. Три дня он пил «Херес».
— Теперь ты бросишь писать, — сказала мама.
— Да, да, — протянул он, — конечно… Но сначала я напишу рассказ о Чуднисе.
— Кто тебе принесет за него деньги? — вздохнула она…