Зима была жаркой, за несколько месяцев не выпало ни одной капли, и сто тысяч евреев пришло к Стене Плача молить о дожде.
— И он хлынет! — бросил Гур.
— Ты веришь в чудеса? — спросил Шапольский. — Я на этой земле верю в чудеса.
— Я верю в метеорологию, — сказал Гур, — чудеса здесь ни при чем. Ты не знаешь пейсатых. У них связь с бюро прогнозов. Им оттуда звонят. «Собираются тучи, — предупреждают их, — завтра будет дождь. Поспешите к Стене!» И те спешат. Вот и все чудо.
— Ты циник, Гур, — сказал Шапольский.
— Лучше быть циником, чем идиотом. Единственное чудо в Израиле — пустыня. Там меня ничто не раздражает, мир там достоин, и мысли мои приходят в порядок. Давай махнем в Негев, Шапольский.
— Сначала дерево…
В этот приезд Шапольский решил посадить в Израиле дерево. Он летал туда раз в год, и всегда у него возникали странные желания.
Как‑то он решил преподнести Израилю именные часы, подарок Троцкого деду, и выбрал для этой цели Шамира. Он созвонился с канцелярией премьера, и ему назначили рандеву, но за несколько часов до встречи Шапольский узнал, что Шамир когда‑то был террористом, — и на рандеву не явился.
— Шамир очень расстроился, что ты не пришел, — говорил Гур, — и из‑за этого потерпел поражение на выборах!
— Заткнись, — просил Шапольский, — поэт террористам часы не дарит.
— А кто был твой дед?..
Дня три Шапольский не разговаривал с Гуром.
В следующий приезд премьером был Рабин. Было назначено рандеву. Шапольский чистил крышку часов специальным порошком. Историческая надпись «Пламенному революционеру Абраму Шапольскому — Лев Троцкий» блистала на иерусалимском солнце. И в этот момент премьер пожал палестинскую ладонь. Ни о каком рандеву не могло быть и речи.
— Они недостойны часов моего деда, — печально произнес Шапольский.
— Не назначай больше рандеву, — посоветовал Гур, — все равно не явишься. Сдай их лучше в музей.
Шапольский пошел сдавать. Он шастал из музея Эцеля в музей Бялика, из Библейского в Музей изящных искусств, — один отсылал к другому.
— Если бы часы были подарены Бялику… — говорили в одном.
— Ваш дед сражался в Иргуне? — уточняли в другом.
— Нет, он дрался в Первой Конной.
— В Иргуне не было кавалерии, — отвечали ему, — отнесите часы туда, где была.
— Ни Троцкий, ни Абрам Шапольский в Торе не упоминаются, — вежливо объясняли в Библейском.
— В конце жизни дед изучал Танах! — шумел Шапольский. Не помогало.
По дороге из Библейского он зашел на шук купить сушеной вишни, — там часы и сперли.
— Зачем? — удивился Шапольский. — Они не ходят уже сорок лет…
У раскрытого окна они с Гуром ели баклажанную икру.
— Надо было их отнести в Музей диаспоры, — говорил Гур.
— Диаспоры… — вздохнул Шапольский. — В диаспоре могли взять. Ты думаешь, мне хотелось с ними расставаться?
В один из приездов Шапольский решил подарить Израилю «Гимн поселенцев» с припевом: «Мы никогда, мы никогда не отдадим Голаны!»
Гур перевел его на иврит, и они поехали по мошавам и кибуцам.
Гимн имел небывалый успех. Поселенцы Иудеи пели его на демонстрациях. Сводный хор Кацрина исполнил его в седер над Кинеретом. Шапольский становился героем. Как вдруг из канцелярии премьера, на свидание с которым он не явился, его предупредили, что еще один гимн — и возможны осложнения со следующим приездом.
Шапольский забросил политику и решил купить квартиру в Тель — Авиве, с видом на море и Яффо.
— Ищи, — сказал он Гуру, — цена меня не волнует.
Гур начал поиск: обзвонил знакомых, кабланов, звонил даже в военную разведку, где когда‑то служил, и вскоре представил Шапольскому изумительную квартиру — на набережной, безбрежный балкон, три окна на море, два — на Яффо.
— Сказка! — сказал Шапольский.
— И всего двести тысяч!
— Цена меня не волнует, — повторил Шапольский.
Он сел на балконе, положил ноги на парапет и уставился на море.
— Белеет парус одинокий, — декламировал он, — в тумане моря голубом…
Гур шагал по квартире.
— Какие потолки! — восхищался он. — Французская ванна! Итальянская мебель!
Шапольский с размаху бухнулся на кровать.
— Семь лет не лежал на такой!
— И всего двести тысяч! — повторил Гур.
— Гур, — сказал Шапольский, — сколько можно повторять: цена меня не интересует! У меня все равно нет денег…
Гуру захотелось выкинуть Шапольского с балкона с видом на море, на Яффо.
— Ты думаешь, у меня после этого появятся деньги? — поинтересовался тот…
И вот теперь Шапольский решил посадить дерево.
Дерево шло от деда.
Дед, чьи часы украли на шуке, часто говаривал: «Человек в жизни должен успеть две вещи — сделать революцию и родить сына».
И то и другое он сделал довольно быстро, революцию даже быстрее.
«Мы — красные кавалеристы!» — пел дед, и шашка его блистала на разных фронтах.
Он ненавидел мещан и быт, Абрам Шапольский, он был романтик. «А вы на земле проживете, — пел он, — как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют!..»
Сначала дед разочаровался в сыне. Тот мечтал исполнить его завет, но как‑то странно: он хотел совершить революцию, только совсем иную, чем дед. Дед вскочил на коня, схватил шашку и погнался за крамольником, — и вдруг, на всем скаку, сам разочаровался в революции, выбросил в кусты шашку и изменил завет. «Человек, — говорил теперь дед, — в жизни должен успеть две вещи — родить сына и посадить дерево». Сын в завете остался — дед вновь полюбил его…
Дед постарел, поселился в поселке у моря и посадил там сосну. Шапольский часто сиживал с ним под этой сосной, он вырос под ней, в краю сосновых боров, в хвойном воздухе которых мир был чист и прекрасен.
Потрепанная Книга всегда лежала на коленях деда.
— Если бы я не махал шашкой, — вздыхал он, — я бы стал цадиком. В шесть лет я уже читал эту Книгу.
Он натягивал очки, брал Тору, и ветер с моря разносил его слова.
— Пойди из земли твоей, — читал дед, — (черт ее возьми!), от родства твоего, от дома отца твоего (а что делать, если нас угораздило родиться здесь?), в землю, которую Я тебе укажу.
— Что это за земля, дед? — спрашивал Шапольский.
— Тише, — отвечал дед, — тише! — и оглядывался, хотя вокруг были только дюны и море. — Это Б — г сказал Аврааму, мой мальчик.
— Тебе? — уточнял Шапольский. — Это же ты — Авраам!
Дед задумывался.
— Да, — отвечал он, — но свист шашки заглушал голос Б — га, время забросило меня на коня и понесло под цокот копыт под откос…
Каждое лето, когда Шапольский приезжал к деду, они сидели под этим деревом.
А потом его подожгли.
Была ночь. Огонь полыхал, как солнце.
Дед бегал с ведром, лил на огонь воду, набрасывал пиджак — все было напрасно: сосна сгорела.
Он сидел под обугленным деревом, весь в гари, и молчал.
— Они нас ненавидят, — наконец произнес он. — Запомни, внук: туда, где тебя любят, ходи нечасто, туда, где ненавидят, не ходи никогда!.. Зачем мы пришли сюда?..
Дед не пережил дерева.
Пламя это еще долго пылало перед глазами Шапольского, будило ночью и обжигало днем…
А потом он уехал. Но до той земли, о которой говорил дед, не добрался и остановился в Европе. Песни он писать перестал — он жил в стране, где давно не пели и о людях которой в лучшем случае можно было сочинить бухгалтерский отчет. Но он не был бухгалтером. Он вообще ничем не был в той стране, поэтому и дарил музеям именные часы, покупал квартиры и писал гимн.
Но сейчас он решил посадить дерево.
Эта идея не давала ему в последнее время покоя. Шапольский разъезжал по питомникам и выбирал саженец сосны — он решил посадить такое же дерево, под которым сидел в детстве с дедом.
— Мне для южной почвы, — предупреждал он, — мне для места, где мало дождей и много солнца.
— Берите вот эту, — предлагали ему, — стройная, пушистая, с редким запахом.
Шапольский осматривал сосну критическим взглядом.
— Она привьется в стране, где живут веселые люди? — интересовался он.
На него подозрительно косились: никто не видел зависимости между деревом и нравом людей. На него смотрели как на ненормального. Но он‑то абсолютно был уверен, что в краю песен и в краю дебета и кредита растут совершенно разные сосны.
Наконец он попал к одной женщине, которая мурлыкала что‑то под нос.
— Вы совершенно правы, — сказала женщина, — вот саженец для земли, в которой поют. Деревья — как люди: есть певцы, есть счетоводы. Возьмите этот саженец — он настоящий весельчак, хвоя его танцует, а ствол насвистывает.
Шапольский прислушался: женщина была права. Он купил саженец — весельчак и отправился в Израиль.
Таможенникам саженец не понравился. Его просвечивали, нюхали, носили хвою на анализ.
— Саженец без присмотра не оставляли? — спрашивали его.
— Нет, — твердо отвечал Шапольский, — он всегда со мной!
— Подумайте, в него могли что‑то подложить.
— Куда? Это же не чемодан.
— В ствол, в кору — дерево дает большие возможности.
— Я с ним не расставался, — Шапольский обнял дерево, — как с любимой! Ни на минуту!
— У кого будете жить?
— У Гура, — ответил Шапольский.
— Кто такой?
— Вы не слышали?! Он перевел на иврит мой «Гимн поселенцев»! «Мы никогда, мы никогда не отдадим Голаны!» — пропел он.
Гур и гимн еще больше насторожили таможенников. Они многозначительно переглядывались.
— Цель поездки?
— Посадка дерева, — ответил Шапольский.
Тут пошли за начальником.
Это был стреляный воробей, но с саженцем в своей практике встречался впервые.
Он начал его взвешивать. Лицо было напряженным — видимо, вес его не устраивал.
— Подозрительное деревцо, — выдавил он, — для своего роста многовато весит! Скажите честно: зачем вы его везете?
— Посадить, — повторил Шапольский. — Вырыть лунку, посадить и полить.
— И полить?! — глаза начальника сверлили Шапольского.
— Да, и полить. А что, нельзя?
— Хорошо, — начальник взвесил саженец еще раз, — мы можем его пропустить, но не раньше, чем через неделю.
— Почему? — удивился Шапольский.
— Мы должны его посадить, — объяснил начальник, — и поливать! И поливать! Если оно не взорвется — вы его заберете.
— Вы не могли бы мне объяснить, почему дерево должно взорваться?
— Сегодня взрывается все! — отчеканил начальник.
Неделю Шапольский и таможня ждали взрыва, но все обошлось. Саженец упаковали в целлофановый пакет, поставили на стволе печать аэропорта и разрешили Шапольскому взлет.
Он попросил место у окна: он обожал смотреть с неба на землю — оттуда она казалась ему симпатичнее. Но мест у окна уже не было, и он устроился в проходе, с саженцем между ног, и повернулся к иллюминатору. Внизу проплывали Альпы, солнце заливало салон, оно мешало пассажирам читать газеты, и вскоре окошки задернули шторками.
Шапольский давно заметил, что места у окон получают те, кому они не нужны, — и не только в самолете. Вот сейчас, например, он жил в стране, о которой мечтают миллионы, — а ему она была до лампочки. Он даже собирался вывести что‑то вроде «закона окна», но принесли воду, потом блинчики, нежную говядину, штрудл, а затем самолет пошел на посадку.
— Поднимите шторку, — попросил он соседа, — я хочу увидеть огни Тель — Авива.
— Что там смотреть после Европы, — проворчал сосед, но шторку приподнял.
Шапольский увидел желтый свет фонарей — и сердце его сжалось. Колеса коснулись дорожки, все зааплодировали, грянула «Аллилуйя».
Когда он вышел под израильское небо, под светлый серп южной ночи, в этот воздух, запахи и цвета, которые разрывали ему сердце, — он понял, что его саженцу нечего делать здесь: тот не пах. И он подарил деревцо соседу по самолету.
— Держите, — Шапольский протянул саженец, — он вам напомнит Европу…
На автобусе он добрался до Иерусалима и всю ночь проболтался по городу.
К утру он очутился у Стены Плача. Сто тысяч евреев молило о дожде.
— И он хлынет, — сказал голос сзади.
Это был Гур.
Они стиснули друг друга в объятиях. Им было на двоих чуть больше ста, из них лет семьдесят они дружили.
Они поговорили о дожде, о пейсатых, о бюро прогнозов, о чуде.
— Махнем в Негев, — сказал Гур.
— Сначала — дерево, — ответил Шапольский.
— А где оно?
— Я его подарил, — сознался Шапольский, — оно не пахло.
— Шапольский, в Израиле масса своих ненормальных, — начал Гур, — в Иерусалиме их больше всего в мире. Ты думаешь, тут нужен еще один? Тебе пятьдесят, пора становиться человеком. Все прилетают с чемоданами — ты с саженцем, все идут спать — ты болтаешься по городу, и я схожу с ума, звоню в полицию, в больницы, в военную разведку!
— Зачем ты это делаешь?
— Ты приезжаешь на две недели — и потом я прихожу в себя всю оставшуюся часть года! К тому же ты отдаешь саженец! Повернись к Стене и попроси, чтобы Б — г дал тебе разум. Со всеми я знаю, как
себя вести. Приезжают американцы, — на две недели в году они хотят стать евреями, — я веду их в кошерный ресторан и рассказываю о Моссаде. Приезжают из России — и я знаю: им нужен видеомагнитофон. Приезжаешь ты — и я не знаю, что делать!
— Поедем за саженцем, — ответил Шапольский.
— Я хочу в пустыню! — рявкнул Гур. — Мысли мои там приходят в порядок, и я знаю, как дальше жить… Поехали, посадишь там, я знаю чудесный оазис.
— Я хочу возле могилы Авраама, — ответил Шапольский.
— Какого черта, почему именно Авраам?
— Мне он симпатичен. — объяснил Шапольский.
— Посадишь у могилы Бен Гуриона, в Негеве, — предложил Гур, — он тебе тоже симпатичен.
— Я хочу у Авраама.
— Чего ты привязался к нему?! Он хотел заколоть сына!
— Я посажу напротив Авраама, — повторил Шапольский, — напротив пещеры Мацрепы.
— Самодур! Авраам на территориях! Ты хочешь при посадке пулю в лоб?
— Скорее в задницу, — поправил Шапольский, — при посадке в нее легче всего попасть. А сейчас перекусим. Едем в «Кинг Давид»!
— Какого черта?! Я накупил рыбы, баклажанной икры, колбасы, хурмы.
— Я хочу завтракать в отеле, где взрывали наших врагов, — сказал Шапольский.
— Послушай, внук террориста, — вскипел Гур, — я мирный человек, и у меня портятся продукты. Если хочешь — в моем доме гонялись за Бегином… И потом — завтрак в «Кинге» стоит как студия в Афуле.
— Цена меня не интересует, — напомнил Шапольский.
— В отличие от той квартиры с видом на Яффо, за завтрак надо будет платить, — заметил Гур.
— На завтрак у меня хватит, — признался Шапольский, — при условии, что оставшиеся две недели мы едим хурму.
Они сидели на террасе «Кинга Давида» и смотрели на Старый город. Он был бел и прозрачен.
Вон там Авраам вел Исаака на заклание, — объяснил Шапольский, — чуть правее, за мечетью, Каин убил Авеля, рядом, с той горы, пророк Магомет взлетел в небо.
— Шапольский, — остановил Гур, — каждый раз, когда ты приезжаешь на две недели, ты мне рассказываешь о Иерусалиме. Я здесь живу двадцать три года! И девятнадцать работаю экскурсоводом! К тому же ты все врешь — не там шел Авраам и не оттуда взлетал Магомет!
— Столько святых мест, — вздохнул Шапольский, — можно и перепутать. Ты живешь среди святынь. Куда ни ступи — тут святой сидел, там стоял, отсюда взлетал. Надо закрыть город, почистить и превратить в музей…
— Так, — закипая, протянул Гур, — та — ак…
— Тогда никто за него не будет драться, не будет умирать, — за музей не умирают.
— Ты все ищешь, куда сдать часы!.. Сейчас я тебя превращу в мумию, — пообещал Гур, — и выставлю в египетском зале… Я люблю камни этого города, его свет, воздух… Какого черта ты везешь сюда свои березки?!
— Сосну, — поправил Шапольский.
— Прошу сюда больше не завозить сосен! И не устраивать мне экскурсий! Мне нужно привести в порядок свои мысли — я хочу в пустыню! Поехали!
— Поехали, — согласился Шапольский, — но сначала за сосной.
Они начали рыскать в поисках приморской сосны. Им предлагали пальму, тополь, фигу.
— Фигу сажать не буду, — шумел Шапольский и требовал приморскую сосну.
Наконец Гур нашел ее.
— Это не приморская, — сообщил Шапольский.
— Слиха, — вскричал продавец, — самая чистая приморская! Итальянская пиния!
— Средиземноморская, — объяснил Шапольский, — а мне нужна прибалтийская.
— Тебе нужна прибалтийская, — Гур начал заводиться, — ему, видите ли, нужна прибалтийская! А у нас нет Балтийского моря! Три моря есть — а Балтийского нет!
— Фигу сажать не буду, — повторял в зашоре Шапольский, — буду сажать сосну. Прибалтийскую!
— Я тебя прибью этой сосной, — пообещал Гур.
— Ша, — вмешался продавец, — тише, ахицен паровоз, вам нужна прибалтийская — вам будет прибалтийская. Рехов Рут, 13, квартира 5…
Минут через двадцать они уже были там. Хозяин, типичный сефард, говорил, что он сам из Риги, но сосну не показывал — он рассказывал о ней. Оказалось, что ее получили путем прививок от сосны, которую посадил Олаф Второй.
— Что за Олаф Второй, — волновался Шапольский, — я не знаю даже Олафа Первого!
— Шведский король, — объяснил сефард из Риги, — вы не знаете шведского короля?! Если хотите, это сосна из королевской фамилии, это аристократическое дерево… Тысяча шекелей!
— Послушайте, — вмешался Гур, — вы не могли бы прежде, чем называть цену, показать вещь? Возможно, она стоит больше.
Сефард из Риги пошел в лоджию, долго там возился и кряхтел и наконец появился с королевской сосной. Она была действительно приморская, еще в целлофане, со штампом аэропорта…
— Ну, онемели?! — спросил сефард из Риги.
— Все, — сказал Шапольский, — сажаю фигу!
— Почему, — не понял Гур, — она не прибалтийская?
— Я хочу фигу!..
Через пару часов фиговое деревцо лежало в лоджии Гура.
— Завтра в пустыню, — шумел Гур, — по дороге посадим — и в Негев!
Выехать было решено в пять утра, чтобы увидеть восход. Шапольский даже настаивал на четырех.
— Неизвестно, сколько времени займет посадка, — говорил он.
Шапольский встал в десять. Гур — в одиннадцать. Они долго пили кофе и не спеша болтали — солнце уже все равно взошло. Светлый день играл за окном.
— Завтра встанем в три, — сказал Шапольский.
— Едем сегодня, — отрезал Гур.
Шапольский натянул белую рубаху, галстук, костюм, сунул в карманчик шелковый платок.
— Ты едешь дарить часы премьеру, — уточнил Гур, — или в пустыню?
— Сегодня суббота, — ответил Шапольский, — и потом поездка — торжественный акт.
— Беседер, — сказал Гур, — я спущу вещи, а ты закрой двери.
Он взял сумку и саженец.
— Нет — нет, саженец — я, — Шапольский забрал деревцо и положил его назад в лоджию.
Гур вышел. Шапольский стоял у раскрытого окна, выходившего в зелень, в простиранное белье, в теплый гам еврейской речи, и думал, что единственное время, когда он живет — это те две недели, на которые приезжает сюда. Затем он захлопнул дверь и спустился вниз. Гур подогнал машину.
— Давай фигу, — сказал он.
— Разве ты ее не взял? — удивился Шапольский.
— «Саженец — я», — передразнил Гур, — «саженец — я». Ты захлопнул дверь?
— Конечно.
— И оставил ключ с той стороны!.. Шапольский, сколько дней тебе
еще здесь осталось?
Он поднялся к соседям, на четвертый этаж.
— Слиха, — сказал Гур, — мне не попасть в квартиру. Вы не разрешите с вашего балкона спрыгнуть на мой?
— В шабат? — ужаснулись соседи. — Кто прыгает с балкона в шабат?
Гур попытался взломать двери. Вышел сосед по площадке.
— Слиха, кто взламывает двери в шабат?
— Мои двери, — ответил Гур, — когда хочу — тогда и взламываю!
Но взлом прекратил.
Конец саженца торчал с лоджии, и они решили его заарканить. Гур достал веревку, сделал кольцо, и они начали забрасывать лассо.
Они сбросили с лоджии все, что было возможно: старый ковер, банку с грибами, горшок с фикусом — фига не поддавалась.
Из синагоги возвращались старики, они были недовольны:
— Кто в субботу бросает лассо?! — возмущались они.
— Не слушай, — успокаивал Гур, — ерунда! В Торе нет ни слова о лассо.
Он позвонил слесарю — и вскоре тот притащился, одним движением открыл дверь и взял сто шекелей.
— Шабат, — понял Гур, — двойная цена. Хотя в Торе об этом ни слова…
Он вынес саженец, укрепил его на крыше машины — и они покатили.
«Фордик» летел по Иудейской пустыне. Похожие на верблюдов, стояли горы. Солнце было в зените.
— Ты умеешь сажать? — поинтересовался Гур.
— Что там уметь?! Если я могу написать песню, что мне стоит посадить какую‑то фигу?
Они проехали Кирьят — Арбу и вскоре остановились у небольшой рощицы. Шапольский вышел из машины.
— Где Авраам? — спросил он.
— Рядом, — Гур указал рукой в сторону Хеврона, — не более двух километров.
Шапольский почистил туфли, поправил платочек в кармане и торжественным шагом двинулся к рощице.
Гур взял фигу, лопату, лейку с водой и потащился за ним.
— Ботаник вонючий, — ворчал он.
Шапольский остановился.
— Здесь! — он величаво простер руку. — Дай лопату. — Он подтянул галстук. — Гур, ты можешь прочесть молитву, — это исторический момент!
— Если вспомню, — ответил Гур и начал что‑то шептать на иврите.
— Амен! — патетично произнес Шапольский, взял лопату, размахнулся и вонзил ее в свою ногу.
— Ай — ай — ай! — завопил он. — Где ты взял эту лопату?!
Несколько минут он прыгал вокруг саженца и орал. Это напоминало туземный ритуальный танец.
Потом он снял ботинки и долго тер ногу.
— Пишите песни, маэстро, — бросил Гур и посадил саженец. — На, полей, — он протянул Шапольскому лейку.
Шапольский полил ногу.
— Спасибо, теперь легче, — сказал он.
— П — преобразователь природы! — выругался Гур и полил саженец. — По коням!
Шапольский сел под фигу.
— В пустыне дикой, одинокий… — затянул он.
— Что?!
— …Под фигой мирно я сидел, — в глазах Шапольского гулял восторг. — У меня пошли стихи, — сообщил он.
— Еще один «Гимн поселенцев»? — поинтересовался Гур.
— У меня полилось, — сообщил Шапольский. — Уже давно у меня ничего не лилось.
— Не вовремя, — заметил Гур.
Шапольский возвел глаза к небу.
— …Под фигой мирно я сидел! — повторил он.
Видимо, его заело.
— Беседер, — сказал Гур, — сиди под фигой, дари именные часы, покупай квартиры, завтракай в «Кинге» — я еду в Негев!
— Захватишь на обратном пути, — бросил Шапольский.
— Что, труп?! — Гур поднял Шапольского и понес в машину. — Здесь террорист на террористе!
— …Под фигой мирно я сидел… — бормотал Шапольский.
Машина неслась к Беер — Шеве.
— Душитель поэтов, — повторял Шапольский, — убийца сонета. А возможно, и поэмы. Русская литература тебе этого не простит, русская литература… Что это за прекрасные женщины в черных шалях? Что это за смуглые леди?! Что это за удивительные старики, похожие на Авраама? И что это за табор, который торгует и кричит?
— Эти смуглые леди — бедуинки, — ответил Гур, — старики — бедуины, а табор — бедуинский шук.
— Хочу на шук, — пропел Шапольский.
— Какого дьявола тебе бедуинский шук? Прибалтийскую сосну мы уже купили!
— Не знаю… Меня здесь ждет чудо. На этом шуке меня ожидает чудо!
— Верблюд, вот что тебя здесь ожидает! — Гур резко остановил машину.
— А почему бы не попутешествовать по пустыне на верблюде? — философски спросил Шапольский. — «В пустыне дикой, одинокий, по шуку мирно я бродил…»
Они двинулись по базару: горланили продавцы, свисали ковры, красовались горшки, глиняные сосуды, кальяны, играла медь. И вдруг на солнце что-то блеснуло и ослепило Шапольского. «Пламенному революционеру Абраму Шапольскому — Лев Троцкий» — крышка дедушкиных часов сияла в негевском солнце. Над ними возвышался худой старик бедуин, босой, в белом бурнусе.
— Шалом, — пропел бедуин, — все, что ты видишь, цветок души моей, овеяно веками — чайник, кофейник…
— Откуда они у тебя? — Шапольский указал на часы.
— Ай — ай — ай, — запел старик бедуин, — еще Сулейман Великолепный…
Шапольский все понял.
— Сколько? — спросил он.
— Цветок души моей, — вновь запел старик и возвел глаза к небу, — ай — ай — ай… Воля аллаха — очень ценный товар, очень древний, ему нет цены, а аллах, благословенно будь имя твое!..
— Цена меня не волнует, — заметил Шапольский.
— А — а-а, — запел старик, — Сулейман Великолепный бросал на них лучезарный взор свой, Саладдин Премудрый…
— Дойдет до Магомета, — предупредил Гур.
— Сколько? — повторил Шапольский.
Бедуин продолжал петь:
— Прадед мой Абу — Мусса отдал за них пять верблюдов.
— Двугорбых? — уточнил Гур.
— Сосед мой Ахмед Аль — Рашид дает мне за них семь верблюдов!
— У меня нет верблюдов, — сказал Шапольский.
— Ай — ай — ай, воля аллаха. Один верблюд — пять тысяч шекелей, семь верблюдов — тридцать пять тысяч… Три тысячи, — подытожил бедуин.
— Папаша, — Шапольский был возмущен, — вы обалдели от солнца — они ж даже не ходят!
— Время застыло в них, цветок души моей, — в них поют барханы, века живут в них. На, — он протянул часы Шапольскому, — почувствуй тепло руки Сулеймана.
Часы были теплы, но Шапольский не был уверен, что это тепло Сулеймана.
— Две тысячи, цветок души моей.
В пустыне, под жарким солнцем, на шумном шуке шел спор поэта с бедуином.
В конце концов Шапольский сорвал с запястья свои золотые часы.
Бедуин кусанул их, потом взвесил на руке.
— Всего три верблюда, — покачал он головой и отдал Шапольскому реликвию деда…
— Теперь сдай их в бедуинский музей, — бросил Гур.
…Они гнали по пустыне. Они въехали в желтое: камни, песок, скалы — все было желтым.
Чем дальше они врезались в пустыню — тем больше она околдовывала Шапольского.
Он не знал, кто он, откуда, куда бредет. Его не было… Впервые в жизни он отвязался от надоевшего ему субъекта — самого себя. Он был околдованный странник, зачарованный кочевник. Неведомое чувство овладело им: он смотрел на пустыню и вспоминал, что когда-то шел по ней. Вспоминал, как воевал с Амалеком и как Моисей поил его водой из скалы. Он ощущал во рту вкус манны небесной и сладких плодов земли Ханаанской. Вдруг он почувствовал, что вышел из рабства и что кончилось его долгое изгнание.
— Шапольский, — сказал Гур, — каждый раз, когда я здесь бываю, у меня чувство, что я шел с Моисеем, что воевал с Амалеком.
Шапольский удивленно смотрел на друга.
— Гур, мы знакомы тридцать пять веков, — сказал он. — Ты помнишь, как мы жевали манну и перепелов?
— С тех пор я предпочитаю перепелов, — заметил Гур.
— Гур, — сказал Шапольский, — я хочу купить верблюда, уйти в пустыню и кочевать от колодца к колодцу, гнать стадо и размышлять. Кровь Авраама все еще бродит в нас. Мы кочуем и нигде не можем найти себе места.
— Еврей — тот, кто не может найти себе места, — произнес Гур.
Они закурили и молча смотрели на бегущие тучи.
— Мы кочевники, Шапольский, — повторил Гур. — Оседлые народы не любят кочевников. Мы кочуем во времени, в пространстве, в самих себе. Нам милостиво разрешили создать государство, чтобы мы осели. Они хотели очиститься от комплекса вины, Шапольский, а заодно очистить от нас мир. Чтобы мы не возвращались из лагерей в Европу, чтобы мы покинули их Америку. Да — да, не жги меня своим страшным интеллектуальным оком… И в глубине своей оседлой души надеялись, что нас всех здесь утопят в море… Вот какие мысли приходят ко мне, Шапольский, в пустыне… Ерунда, что Б — г наказал нас пустыней! Пробродив сорок лет, мы стали умнее, и в Ханаан вошло не стадо горных козлов, а мудрый народ, который не так‑то просто уничтожить. В пустыне Б — г привил нам вкус к жажде — жажде воды, справедливости, свободы. Тем, кто жил в плодородных рощах, на зеленых лугах, в плодоносных долинах, было проще, но этой жажды у них нет. Недаром Моисей бежал в пустыню — ему
надо было привести в порядок свои мысли. Вот и мои приходят в порядок. Еще час — другой — и я буду знать, как мне жить дальше…
Солнце садилось. Горы меняли цвет. Из желтых они становились розовыми, потом красными. Тучи плыли над головами.
— Давай‑ка поедем, — сказал Гур. — Сейчас хлынет ливень, и воды выйдут из вади и затопят дороги. Волны будут сносить машины, а мы должны беречь наши жизни, назло всем.
— Не могу уезжать, — сказал Шапольский, — какая красота!
Хлынул ливень. Вода неслась по пустыне. Они бросились к пещере.
— Намолились пейсатые на нашу голову! — кричал Гур.
— Чудо! — Шапольский весело несся по лужам. — Какое чудо!
— Ерунда! — шумел Гур. — Единственное чудо в Израиле — это пустыня!
— Ты циник, Гур.
— Да, я огрубел. Я грубый человек.
— Ты грубый человек, Гур, ты жлоб, ты накупил мне калориферов, потому что знаешь, что я дрожу и летом, ты кормишь меня хурмой, потому что помнишь, как я любил ее в школе, ты не даешь мне поднять чемодан и ищешь мне квартиру с видом на Яффо. Я живу среди вежливых людей, Гур, мне они осточертели, я хочу грубых…
Ливень кончился столь же внезапно, как начался. Они даже не успели добежать до пещеры…
— По коням! — скомандовал Гур, и они вновь понеслись. Они бродили по Авдату, построенному набатийцами более двух тысяч лет назад, пили парное молоко в кибуце Ютвата, облазили Соломоновы столбы в национальном парке Тимна, пили ледяную воду из прудов Эйн — Авдата, ночевали в кибуце Сдэ Бокер, стояли над кратером Рамон.
Пустыня не отпускала их. Они потеряли счет времени — не знали, который час, день, год. Были только горы и солнце. И когда оно однажды село, Гур вспомнил, что у Шапольского вечером самолет.
— А не через неделю? — удивился Шапольский.
Они рванули как бешеные. В голубых сумерках лежала красная пустыня. Справа бежало Мертвое море. Белые молы соли уходили в небытие.
— В этот раз я даже не искупался, — вспомнил Шапольский.
— Искупаешься в следующий приезд.
— Не дотяну, — возразил Шапольский. — Если не окунусь — не дотяну.
— Дотянешь! Скотина, он, видите ли, не может без морских процедур! Он, видите ли, не дотянет! Обойдешься! — Гур резко свернул к берегу. — Самодур! Жопа с ушами!
Он резко затормозил.
Шапольский разделся и вошел в море.
— Ах, какая водичка, — пел Шапольский. — Я возрождаюсь! Я люблю жизнь и людей…
Гур сел на камень, закурил и слушал, как плещется Шапольский.
— А, хорошо! — доносилось из моря. — Уф! Потрясающе! Бррр!..
— Я сейчас тебя утоплю, — пообещал Гур.
— Иерушалаим шел заав, — запел Шапольский.
— Утоплю! — вновь пообещал Гур.
Шапольский выскочил и залез под душ.
— Будто заново родился! — орал он оттуда.
…Они вновь неслись к Иерусалиму. Сумерки сгущались. Они не произносили ни слова.
Красное зарево заиграло за горой.
— Какой закат! — произнес Шапольский. — Ты видал когда‑нибудь такой закат?!
— Вроде один уже был, — сказал Гур, — это второй. Не многовато ли для одного дня?
— На этой земле я верю в чудеса — два восхода, два заката, — сказал Шапольский. — Какие краски — настоящий Эль Греко!
Багряные отблески полыхали по небу. Гур втянул носом воздух.
— Это не Эль Греко, — заметил он, — это пожар.
Они вынырнули на гору и внизу увидели дикий огонь. Горела роща. Они сразу узнали ее. Шапольский увидел свою фигу, пламя пожирало ее.
— Они ненавидят нас, — сказал Гур, — они нас жгут…
Шапольский задрожал, рванулся вперед, хотел прыгнуть с горы. Гур еле удержал его.
— Напрасно, — повторял он, — она сгорит. Напрасно…
Роща пылала, трещали сучья. Шапольский смотрел на свою фигу и ощущал ожог на теле. Это было то же самое пламя, что спалило дерево деда.
Он хотел нырнуть в пропасть, полететь к саженцу.
— Напрасно, — повторял Гур, — дерево сгорит. Напрасно…
Внизу метались люди — с ведрами, с песком, — но саженец его горел. Саженец горел и не сгорал, это было как неопалимая купина. Шапольский не верил своим глазам.
— Чудо, — прошептал он.
И вдруг он услышал Голос. Он сразу узнал его — это был голос Б — га. Кто не узнает такой родной голос?..
Шапольский поднял глаза к небу.
— Что с тобой? — спросил Гур.
— Тише, — ответил Шапольский, — я не слышу.
— Кого?
— Тише, не мешай!
— Шапольский, — произнес Голос, — сними обувь твою с ног твоих, ибо место, где ты стоишь, есть Земля Святая.
— Сейчас, сейчас, — Шапольский начал лихорадочно развязывать шнурки.
— Ты сдурел, — испугался Гур, — что ты делаешь?!
— Заткнись! — попросил Шапольский, сбросил туфли и вновь задрал вверх голову.
— Шапольский, — продолжал Голос, — достань из левого кармана авиабилет…
— Уже, — Шапольский выхватил из кармана билет, — что дальше?
— …И порви его пред глазами Моими.
Шапольский начал рвать билет на мелкие части.
— Ты чокнулся! — Гур старался выхватить у него билет. — Остановись!
Шапольский оттолкнул его, дорвал билет до конца и бросил с горы.
— Готово! — отрапортовал он.
— Пойди из земли своей, Шапольский, — приказал Голос, — от родства твоего и от дома отца твоего в землю, которую Я укажу тебе.
— Слушаюсь! — отчеканил Шапольский.
— Возведи очи свои и с места, на котором ты теперь, посмотри к северу, и к югу, и к востоку, и к западу. Ибо всю землю, которую ты видишь, Я дам тебе и потомству твоему.
Шапольский возвел очи, осмотрел всю землю, а потом пошел вниз.
— Что с тобой происходит?! — закричал Гур. — Куда ты идешь?!
Шапольский не отвечал.
— Надень хотя бы туфли, мишуге!
Шапольский босиком дошел до обгоревшего саженца и сел рядом. Галстук, рубаха, лицо — все было в гари.
Гур с ужасом смотрел на него.
— Ты опоздал на самолет, Шапольский!
— Какой самолет? — не понимал тот.
— В свою Европу.
— Какую Европу? Что это? — Шапольский сорвал галстук и отшвырнул его. — Я хочу дерево! На своей земле! Сосну! Я посажу ее! Я ее выращу. Я хочу увидеть ее большой!
— Кретин, — сказал Гур, — сосна растет долго.
— Я не тороплюсь.
— Сосна растет сто лет, — сказал Гур.
— А еврей живет до ста двадцати, — ответил Шапольский.