В первые годы эмиграции среди разных интересных работ, как, например, мойщик общественных туалетов, была у меня одна — я работал переводчиком в эпистолярном жанре: переводил письма одной перезрелой девицы с длинным королевским именем Людовика.
Девица эта, имевшая огромный зад, коня и шале в Альпах, в поисках вечной любви побывала как‑то в России, и в городе Брянске, в сарае, безумно влюбилась в местную знаменитость — штангиста Василия. Любовь, видимо, была горячей, поскольку Василий слал письма бочками и бедная Людовика, сгорая от нетерпения и страсти, и ни хрена не понимая по — русски, несла их ко мне на перевод.
Она бормотала что‑то о таинственной русской душе и платила мне 30 франков за страницу. И чем больше писал Василий, тем тяжелее становилось в моём рваном кармане.
Иногда, когда страсть снедала её, она просила меня перевести ей письмо, не отходя от кассы, и платила за скорость.
Письма Василия были длинные и тяжелые. Чувствовалось, что до написания он поднимал штангу. Писал он о своей любви высокопарно и патетически, выписывая фразы из разных плохих поэтов, что‑то вроде «Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне».
Когда он писал своими словами, появлялся почему‑то восточный колорит: «Глаза твои, Людовика, словно чинара над арыком, уши твои, Людовика, будто урюк в цвету, нос твой, Людовика…» и так далее…
Он касался всех частей тела, и когда я переводил это Людовике, она вся краснела, наливалась и напоминала средний фурункул, готовый к прорыву.
«— Кожа твоя, Людовика — глаже шёлка багдадского, губы — лукум — рахат в Душанбе, — писал он, — лань моя альпийская» и всё такое прочее.
В каждом письме он вспоминал ночь в каком‑то сарае, которая перевернула его жизнь.
При слове «сарай» Людовика покрывалась багровыми пятнами неопределенной формы и страстно дышала, затем совала мне деньги и бежала прослушивать любовные речи — все мои переводы она записывала на миниатюрный магнитофон. Я представлял, как мой фальшивый голос звучал в её горном шале и что она под него вытворяла.
Василий писал еженедельно, и вскоре я смог купить себе первую пишущую машинку на Западе и сушёное гризонское мясо.
В письмах штангиста дышала настоящая любовь, но мне почему‑то казалось, что не к Людовике, а к её шале и коню.
Он всё время спрашивал, когда они смогут пожениться и когда он, наконец, сможет перебраться к ней, на альпийские луга, пастись под голубым небом.
Я не совсем понимал, почему брянский штангист должен пастись под альпийским небом, но аккуратно переводил весь этот любовный бред, добавляя иногда красочные эпитеты к отдельным частям тела Людовики.
Девица отвечала незамедлительно, я переводил её прямо на машинку, и она мне платила дополнительно за синхронность.
— Шери, — писала она, — я готова за тебя, но хотела бы жить в России, а не в сытой Швейцарии.
— Я тоже готов, — отвечал Василий, — но в моей комнатке еле помещается штанга. Куда ещё тебя? Почему ты против шале?
— Я не против, шери, но здесь такая скука, покой, я хочу таинственной русской души, гитары, водки.
Он уверял, что водку можно пить и в шале.
— Нет, — отвечала она, — хочу в Россию, мне нужна романтика, шери, таинственная, русская, готов ли ты?
— Готов, но куда? Еле помещается штанга.
— Вынеси штангу, шери, и я — твоя!
— Штанга не моя, — отвечал Василий, — она принадлежит спортивному обществу «Крылья Советов». Если я её вынесу — её украдут.
— Сколько она весит, шери? — интересовалась Людовика.
— Двести десять кило, — отвечал Василий.
— Кто ж её украдёт? — резонно спрашивала она.
Видимо, ему нечем было крыть, поскольку в следующем письме споры о штанге прекратились, и акцент был перенесен на любовь.
— Любовь нечаянно нагрянет, — сообщал он, — когда её совсем не ждёшь. Моя страсть так сильна, что если вскоре я не попаду под альпийское небо и не обниму тебя на лугу — я умру! Сил ждать больше нету!
— У меня тоже! — телеграфировала она, — вылетаю Брянск. Готовь сеновал и водку. Ответь как можно скорее.
И тут произошло ужасное — переписка прекратилась, и я перестал зарабатывать деньги.
Людовика являлась ко мне каждый день, ревела и кричала, что Василий умер от любви.
Я пытался её убедить, что всё хорошо, что штангисты сильны, что они живут долго, что их мускулы крепче стали, но она мне ставила кассету, откуда было ясно: «я умру от любви».
Она слала телеграммы — два — три слова. Я ни черта не зарабатывал.
Он ничего не отвечал. И я знал, что он не ответит. Альпы ещё можно было любить, но Людовику? Только впридачу к альпийскому шале…
Телеграммы прекратились. Людовика собиралась в ближайший монастырь. Я продал машинку и снова перешёл на варёную колбасу. Мне начало нехватать на кофе — единственное, что я себе всегда позволял.
Это было недопустимо. Надо было во что бы то ни стало возрождать любовь, нельзя было ей дать умереть — хотя бы из‑за гризонского мяса. Да и Людовику мне было жаль.
Я сел и почерком штангиста — всё равно она ничего не понимала в русских буквах — написал Людовике письмо. Я сообщал, что тяжело болел и даже чуть не умер, но не из‑за любви, а из‑за грыжи, которую заработал, пытаясь побить краевой рекорд.
«— К тому же, — писал я, — во время третьей попытки штанга упала на голову, я потерял память и всё забыл».
Письмо я переправил друзьям в Москву, откуда его завезли в Брянск и отправили с местной почты.
Людовика прискакала ко мне на коне, с письмом в зубах.
— Немедленный перевод, — кричала она, — плачу тройную!
Перевести мне ничего не стоило…
Она ревела — я, как мог, успокаивал. Тут же, сквозь слёзы, Людовика принялась диктовать ответ:
— Шери, не волнуйся, у нас тут хорошие лекарства — память вернётся!.. Помнишь ли ты, кстати, ту ночь, сарай?..
Я ответил на семи страницах — у меня давно не было ни сантима. Я обильно цитировал Данте и Пушкина, а в конце письма интересовался:
— Кстати, о какой ночи вы пишете, — спрашивал я, — о той ли, когда на меня рухнула штанга, все эти двести десять килограммов?!
— Боже мой, — ревела Людовика, — как можно забыть сарай! Даже если что‑то на тебя падает!..
Переписка, по моему замыслу, должна была возродиться с новой силой и длиться бесконечно, пока буду жив я и пока будет жить Людовика.
Мне хотелось любви до гроба!
— Уважаемая Людовика, — писал «Василий», — не могли бы вы хотя бы напомнить вашу фамилию. Может, она вызовет хоть какие‑нибудь слабые ассоциации в моей угасающей памяти!
Она ответила кратко и пылко.
— Шери — я — Людовика, Людовика фон Вандерхоффен! Вспомни — Брянск, сеновал, водка! Что с тобой, шери?!..
«Василий» ответил незамедлительно. В огромном, всеохватывающем послании он подробно рассказывал о своей ужасной болезни, в результате которой не узнаёт ни свою мать, ни свой родной Брянск, который почему‑то принимает за Цюрих. Послание заканчивалось просьбой:
— Уважаемая Людовика, очень прошу вас описать всю вашу жизнь, от рождения по сей день. Кстати, сколько вам лет? Не та ли вы глуховатая дама лет восьмидесяти из Дюссельдорфа, которую я как‑то перевёл через Красную площадь?
Людовика ревела. Она написала послание — это был маленький роман — детство, отрочество, корь, бронхит, юность, прогулки в горах, перелом ключицы, рождество, шоколад в Зерматте, встреча с Василием в Брянске — и сарай!
Сараю было посвящено восемь полных страниц.
На это письмо я съездил в Рапалло и написал рассказ на террасе отеля «Эсперанца». Каждый вечер на набережной я позволял себе самый дорогой в мире капуччино — семь тысяч лир.
Оттуда же я привёз новое письмо Василия, написанное над морем — от него отдавало итальянским ренессансом.
«Василий» писал, что яркая жизнь Людовики потрясла его, что глаза её на фото Везувию безумному подобны и если бы он встретил её — наверняка бы влюбился, как Данте в Беатричче…
— Как «если бы»?! — причитала Людовика, — а Брянск, а сарай, а водка?..
Об этом «Василий» ничего не помнил, он так и писал:
— Уважаемая Людовика, я так и не понял, о каком сарае и о каких страстных поцелуях со мной вы пишете? Я никогда в жизни ни с кем не был в сарае, я ещё юн и никого не любил, кроме штанги, которая со мной так коварно поступила…
— «Никого не любил…» — это я, конечно, переборщил из‑за бурных красок Ривьеры. Людовика прекратила писать и пошла по врачам, занимающимися проблемами памяти. Вскоре она притащила две коробки лекарств.
— Новейшее средство, — объяснила она, — «дрэкосил». Два укола в день — и память возвращается.
К коробкам я приложил её послание:
— Шери, это вернёт тебе память, это вернёт к тебе твою Людовику, вернёт тебя в сарай…
Всё, больше ни слова. Скотина!
Я «отправил» лекарство через местный «Каритас» и вскоре ответил Людовике довольно раздражённым письмом, где писал, что, мол, спасибо за «дрэкосил», но уколы болезненны и приносят мало эффекта — никакая память не возвращается. Кроме определённой — каждый день я вспоминаю, что должен кому‑то деньги, сумма возрастает — а денег нет.
— Если, — писал «Василий», — у меня будет возвращаться только такая память, то на кой мне хрен этот «дрэкосил»?
— Кстати, — спрашивал «он», — куда делать уколы? Я делаю в жопу, простите за слово. Правильно ли?
Людовика была в ужасе.
— Кто ему сказал про задницу? — всхлипывала она, — в вену, в вену!
— Надо было предупредить. — оправдывался я.
— Я потеряла голову! Не в задницу, а в жопу, простите, что я такое говорю — в вену, в вену!
«— Наверное, у тебя из‑за жопы, — писала она, — возвращается не та память». И приложила разовые шприцы, чтобы он не заразился СПИДом.
— Делаю в вену, — отвечал Василий, — вчера вспомнил, что уже год не платил за квартиру и как в детстве меня переехала «Победа». Также как воровал чужие яблоки и писал на малину. Вспоминается всякая гадость, — не следует ли, родная Людовика, попробовать делать уколы в другое место?..
Видимо, я плохо знал человеческую психологию. Вместо того, чтобы эпистолярным жанром воспламенить страсть, я её убил — Людовика прекратила переписку и впала в депрессию.
Тогда я написал, что «дрэкосил» вроде начинает действовать — всплывают контуры какого‑то сарая, витают сено и солома и на солнце — чьё‑то нагое женское тело рубенсовских форм.
«Не ваше ли?» — осторожно интересовался Василий.
— Моё, моё! — визжала Людовика, — он пошёл на поправку! Я уверена — как только он увидит меня — он вспомнит!
И она решила лететь к Василию и предстать пред ним собственной персоной.
Я пытался её отговорить, объяснял, что он болен, что такая встреча может быть шоком для него и для неё — Людовика была непреклонна.
— Тело на соломе — это я! — повторяла она, — мы пойдём в сарай, я разденусь — и он всё вспомнит.
— Сарай сгорел, — неожиданно заявил я, — и солома тоже!
Мне надо было спасать свою шкуру.
— Откуда вы знаете? — испугалась она.
— Василий писал, — соврал я, — но я не перевёл.
— Варум?!!
— Я боялся, что вам это будет больно.
— Хорошо, я разденусь в его каморке, там, где штанга.
— Там он не узнает!
— Варум? Я раздевалась и там!..
Она купила билет, кучу подарков, от неё несло шанелью, уж не помню каким номером.
— Дайте ему телеграмму! — она протянула мне текст: «Встречай 17–го, аэропорт Шереметьево, рейс Цюрих — Москва».
Что мне было делать? Я должен был перебираться в другой город, возможно, в другую страну…
Я решил пойти ва — банк. Через час «из Брянска» к ней пришла телеграмма: «Встретить не могу, — сообщал «Василий», — не помню, где аэропорт, что такое Шереметьево».
— Телеграфируйте! — приказала Людовика, — пусть возьмет такси!
И понеслась в аэропорт.
Я начал собирать чемоданы, но куда мне их было грузить? — машины у меня не было, да и куда я мог переехать, — ни шале, ни дома в Испании, ни гассиенды в Чили! У меня была сранная комната на чердаке, где летом была Сахара, и я остался. Я ждал, что будет…
Я знал, что они прибыли — телефон трезвонил без конца, стучались в двери — я не подходил. Я не выходил на улицу — у меня были кой — какие запасы еды. Но сигареты вскоре кончились, и я вынужден был выйти. На первом же перекрёстке я встретил их. Людовика была в короткой юбке, ноги торчали как два столба. Она бросилась ко мне, обнимала, представляла Василия. Он был огромен, как скалы в Этрета.
— Где вы были, — причитала Людовика, — мы ж сыграли свадьбу, триста человек! Где вы пропадали?!
— В Кении, — сказал я, — охотился на слонов.
— Много убили?
— Трёх, — признался я.
— Какая прелесть, — Людовика всплеснула руками, — пойдёмте, выпьем шампанского за нашу любовь!..
Мы сидели на террасе над озером. Василий благодарил меня.
— Спасибо, — говорил он, — за ваши переводы! Они спасли нашу любовь, особенно в период моей болезни, после того, как штанга обрушилась на меня, все 210 килограммов. Теперь я могу поднять только 180, а в жиме — и того меньше.
Мне стало жутко. Я не понимал, то ли с ним действительно всё это случилось, и я — ясновидец, то ли он прекрасно играл.
— Уколы мне помогали слабо, — продолжал он, хотя никаких ампул я ему не посылал! — Эффекта не было — ни в вену, ни, пардон, в жопу. И если б не явилась Людовика, я б остался уродом — без прошлого, без памяти…
— Шери, — она лобызнула его, оставив слезу на мясистой щеке.
Я был в полной растерянности, несколько дней не мог прийти в себя, лежал на чердаке и курил свой «Кэмел».
Всё разрешила Людовика. Она позвонила и пригласила меня в своё шале. Я сел в поезд и приехал. Был ясный день, белели альпийские вершины.
— Василия нет, — сказала Людовика, — он катается на лошади.
Она разлила шампанского.
— За вашу любовь, — я опрокинул фужер.
— Так вот, — произнесла Людовика, — он не всё вам рассказал.
Слушайте, — она села в плетеное кресло, и оно заплакало под ней — Когда я прилетела — меня никто не встречал, я понеслась к нему, в Брянск. Было часов одиннадцать вечера, я раскрыла двери — в его комнате лежала голая женщина. Завидев меня, он схватил свои брюки и начал гнать меня прочь, крича, что это его жена, что они только что поженились и он меня впервые видит.
Тогда я разделась.
— Шери, — сказала я, — сарай, солома, женское тело, вспоминаешь?
Молодая жена устроила истерику, она гнала меня взашей, голую, на русскую улицу, в мороз!
Я стала кричать ему о любви — память не возвращалась!
Я начала рассказывать о шале, горах, коне, альпийском небе, и память потихоньку начала возвращаться.
Я встала на колени, обещала, что заберу его с собой, в Альпы, подарю дом, коня, кабриолет, всё, что у меня есть, рыдала — и память вернулась!! Это было, как озарение!
— Людовика!! — вскричал он, — свет очей моих! Чинара в июле!
И начал безумно целовать меня.
— Как в сарае? — спросил я.
— Жарче, — созналась Людовика. — Молодая жена подняла вой, он выгнал её, нагую, на русскую улицу, в мороз — вы заметили силу любви?
— Заметил! — сознался я.
— Через три часа мы уже были в небе, мы летели сюда. Ну, вот и всё…
Раздался цокот копыт.
— Шери возвращается с прогулки, — пропела Людовика, — я вам ничего не говорила.
Появился Василий на молодом жеребце, в странном одеянии.
— Это форма папских стрелков, — объяснила Людовика, — мой дед служил в Ватикане.
Василий спрыгнул с коня и появился на террасе.
— Э, вуаля, — сказал он.
Мы ели манго с папаей.
— Шери любит экзотические фрукты, — лепетала Людовика.
— Не все, — заметил Шери, — кокос ненавижу!
Потом была икра в серебряном блюде.
— Он обожает всё русское, родное, — говорила она, хотя икра была иранской.
Мы поболтали ни о чём.
Затем Василий переоделся в белый льняной костюм, повязал шею шелковым платочком, прыгнул в открытый «Феррари» и укатил.
— Какой русский не любит быстрой езды, — вздохнула Людовика. –
Это, кажется, Достоевский?
— Херасков, — ответил я.
— Вы знаете, — протянула она, — я счастлива, но мне не хватает его писем…
Я понял, что мне пора смываться — голод и эмиграция развили во мне пророческие видения. Я видел, как в синем проёме гор Василий улетает от Людовики.
Видения мои подтвердились — вскоре Василий бросил Людовику. Он забрал у неё шале, «феррари» и стал Базилио. Он открыл фирму и торговал с Россией. Базилио продавал ароматизированный сахар. Дела его процветали. Он женился на певичке из кабаре «Распутин» и колесил по миру. Когда мы однажды встретились, он не узнал меня. Возможно, это был рецидив старой болезни.
Как‑то в швейцарских горах я встретил даму, в шубе, старую и большую. Я с трудом признал в ней Людовику.
— А, переводчик, — сказала она, — я хочу угостить вас шампанским.
Мы сели на террасе, солнце было уже жарким.
— Вы тогда обманули меня, — произнесла она.
— Простите, Людовика, — сознался я, — может, Бог смешал языки, чтобы не дать нескольким эмигрантам умереть с голоду…
— Вы обманщики, — проговорила она, — все вы русские — обманщики.
Вы выдумали письма, и он меня никогда не любил. Никакой загадочной русской души не существует! Её нет! Всё это — мифы!..
Я поднял бокал. Шампанское блистало в лучах солнца.
— Не разрушайте мифов, Людовика, — сказал я, — что нас держит ещё на этой земле?..