… — и закройте крышку! — сказал он, — я пишу рассказ о смерти…

… Никогда раньше Кохба о смерти не писал.

— Я не знаю предмета! — кричал он, — как можно писать о том, чего не знаешь?! Вот умру — там увидим…

Абрам Кохба писал о жизни. Когда‑то он смешил всю страну — 170 миллионов. Потом 210. 250! Все смеялись над его байками.

Говорят, сам тиран улыбнулся однажды в усы — тиран любил писателей, он сам в юности сочинял стихи — некоторые утверждают, что нельзя стать настоящим тираном, не побывав сначала поэтом…

Однажды тиран даже сфотографировался с Кохбой и группой товарищей. Потом товарищи оказались врагами народа, и Кохба их аккуратно отрезал, на всякий случай.

С годами остались Кохба и тиран.

Когда тиран сдох, остался один Кохба.

Еще при жизни, когда тирану становилось скучно, он приезжал к Кохбе, в его коммунальную квартиру, соседей закрывали в комнатах, кухне, туалете — там, где они в это время находились, и из каморки Кохбы несся зычный восточный гогот…

…Смерть навестила его в дороге — видимо, ей тоже стало грустно. Он ехал из России в Америку — она пришла к нему в Вене.

Что была Вена Кохбе и что был Кохба Вене?… Никого он там не смешил, никто его там не знал и на огромном кладбище собралось немного народу — жена Эстер, сын, прилетевший из Лос — Анджелеса и старики Эйнштейн, с которыми они познакомились в эмиграции.

— Мы к Эйнштейны имеем отношение довольно относительное, — предупредили они при знакомстве.

Старики плакали. Сын Кохбы, Бен, что‑то пишущий в Голливуде, смотрел на весеннее небо. Жена улыбалась какой‑то странной улыбкой.

— Плачьте, — сказал старик Эйнштейн, — плачьте, вам будет легче.

— Не могу, — сказала Эстер, — он мне запретил. Он просил, чтоб на его похоронах было весело, чтоб были улыбки, играл диксиленд. На оркестр у меня денег нету… У меня есть деньги только на улыбку… Он всегда говорил: «Когда я умру, чтоб вы смеялись, паршивцы! Это моя единственная просьба».

Старики Эйнштейны перестали плакать и начали вымученно улыбаться.

— Вы можете плакать, — сказала она, — вам можно.

— Ну, если он просил, — возразил Эйнштейн, — почему не выполнить последнюю просьбу? — он неестественно хохотнул. — Хиля, что ты такая, улыбнись, человек просил.

Легкая тень улыбки скользнула по лицу Хили. Бен смотрел на небо.

— Вы помните его рассказ, — начал Эйнштейн, — про двух китайцев в публичном доме…

Он долго рассказывал, смеялся, призывал смеяться старушку Хилю…

— Очень хороший рассказ, — сказала Эстер, — но это не его.

— А я вам говорю… — начал Эйнштейн.

— Это Бабель, — сказал сын.

— А я что говорю, — продолжил Эйнштейн, — Исаак Иммануилович…

Сын не ответил.

Тихий таинственный смех, как легкий ветер, пронесся над кладбищем. Подошел нищий.

— Кого хороним? — спросил он.

— Бабеля, — ответил Эйнштейн.

— Куда ехал Бабель?

— Бабель ехал в Лос — Анджелес, — сказал сын.

— Плохой город, — запричитал нищий, — богатый город. Я бывал всюду — и что я вам скажу: чем богаче город — тем хуже нищему.

В Стамбуле подают, в Танжере подают, даже в Крыжополе подают — в Лос — Анджелесе не подают… У вас не найдется двадцати шиллингов?

— Я беженец, — сказал Эйнштейн, — никаких шиллингов!

— Вы можете дать долларами. — разрешил нищий, — 20 шиллингов сегодня всего полтора доллара. Вчера бы вам это удовольствие стоило два! Но что делать — доллар падает.

Сын протянул сотню.

Нищий начал рыться в карманах и, наконец, собрал всю мелочь.

— 63 шиллинга. Все, что сегодня заработал.

— Оставьте себе, — сказал сын, — выпьете за Бабеля.

— Вы откуда? — поинтересовался нищий.

— Из Лос — Анджелеса.

— Хороший город, — сказал нищий, — богатый город, почти Танжер…, — и, бормоча что‑то на иврите, потащился к воротам.

Время тянулось. Плыли облака. Что‑то пел юный тополь.

В отдалении, у свежевырытой могилы, толпились люди в смокингах, длинных черных платьях. Темнели зонтики.

Вновь появился нищий. Он жевал какой‑то батон.

— Крупнейший психоаналитик, — он указал в сторону толпы, — ранние психозы, астрология и сексуальная совместимость, мрачное видение мира. Умер от …, — он запнулся, — 20 шиллингов за информацию — не много?

— Я все еще беженец, — сказал Эйнштейн.

— А господин из Лос — Анджелеса?

— Не люблю повторяться, — сказал сын.

— Плохой город, — начал нищий, — бессердечный город, хуже Танжера… От чего умер господин Бабель?

— От жизни, — ответил сын, — с вас 50 шиллингов за информацию.

Нищий затрусил к свежевырытой…

У ворот кладбища затормозило такси. Из него выскочил раввин — молодой, высокий, стройный, и по — спортивному побежал к сыну.

— Вы заготовили, что я вас просил? Мое слово о покойнике? Быстро, быстро.

Бен Кохба достал сложенный лист бумаги.

— Не знаю, может быть не очень хороший перевод.

— Вы здесь все указали — заслуги, добродетели, чем он был ценен для вас, для мира, для евреев? Я же его не знал…

И, не дождавшись ответа, поскакал вслед за нищим.

Там уже ждали. Раввин извинился за опоздание, что‑то пробормотал об антисемитизме таксистов, сделал трагическое лицо, достал бумажку и начал надгробную речь.

— Это был самый веселый человек, — сказал он, — он смеялся всегда. Он смешил народ. 170 миллионов. 240! Потом двести пятьдесят…

В толпе начался шорох. Никто ничего не понимал.

Покойник был всю жизнь мрачен.

— Он никогда не улыбался, — сказала дама в вуали.

— Какие сто семьдесят миллионов?

— От него выходили со слезами.

— Ш — ша! — зашикал шамес, — надо уважать память покойного.

— …Смех, — продолжал раввин, — было единственное, во что он верил. «Мир, — говорил он, — уцелел, потому что смеялся». И он смеялся — над тиранами, идеологией, историей, географией…

— Когда? Где? Кто видел его смех?! — вопрошала дама в вуали.

— Возможно, он загнал его в подсознание? — спросил сосед.

— Ш — ша! — сказал шамес, — давайте уважать память покойного.

-,, — и он просил, — вещал раввин, — когда он умрет, чтоб мы смеялись. Он не оставил нам ни миллионов, ни домов…

— Во — первых, оставил… — возмутилась дама.

— Он оставил нам завет радости! — продолжал раввин. — Смейтесь, люди! — призывал он, — смейтесь и радуйтесь!..

— …А, во — вторых…

Но ее никто не слышал. Все уже смеялись — никто не посмел нарушить последнюю волю усопшего.

— Смейтесь, — шептали даме, — неудобно, все смотрят.

— Но я никогда не смеялась.

— Это особый случай, — объясняли ей…

Волны смеха доносились до Кохбы с матерью и Эйнштейнов, потом хохочущая процессия прошла мимо них, расселась по лимузинам и умчалась.

Громче всех смеялась высокая дама в черной вуали. Ее золотые серьги раскачивались, и смех еще долго доносился уже откуда‑то с Дуная…

Высоко поднимая колени, к ним бежал раввин.

— Начинаем, — повторял он, — начинаем, — и принялся считать присутствующих: айн, цвай, драй… нет, минуточку, — он принялся считать снова, — айн, цвай, драй… Драй?! Всего три человека?!

— Почему три, — спросила Эстер, — нас пятеро! Почему вы не считаете фрау Эйнштейн и меня?

— Фрау Кохба, — сказал раввин, — с каких это пор вы стали мужчиной? Мне надо десять мужчин, чтоб составить миньян. Без миньяна мы не можем начинать, без него мы ничего не в праве делать, а миньян — это не парламент! Туда женщины не входят. Мне надо десять мужчин — он вновь принялся считать — айн, цвай, драй, — появился шамес, — фир!.. Еще шесть, шесть!

И вновь, непонятно откуда, загадочно и тайно, прошелестел смех. Вдали замаячил нищий. Он опять что‑то жевал.

— Тридцать шиллингов — и будет еще пять, — сказал он. — Я могу зайти в бухгалтерию?

— Хорошо, что напомнили, — обрадовался раввин и стал кричать в сторону конторки, — бухгалтер Гросс! Герр Гросс!

— Не надо кричать, ребе, — сказал нищий, — я зайду за деньгами в бухгалтерию и приведу.

— Вы зайдете после панихиды, — уточнил раввин.

Появился Гросс — маленький, округлый, в кипеле.

— Оставьте меня, наконец, с цифрами, — сказал он, — я не понимаю, кто я — бухгалтер или постоянный член миньяна?

— Я тоже всегда в миньяне, — вставил нищий.

— Вам за это хотя бы платят! — парировал Гросс.

— Хватит спорить! Довольно! — прервал раввин. — через час я уже должен быть там, — он указал куда‑то в сторону юго — запада, — ищите недостающих членов!!

— Я никого не буду искать, — сказала Эстер, — я останусь с Абрамом.

Хиля осталась тоже, Бен Кохба пошел налево по кладбищу, старик Эйнштейн — направо.

Кладбище было действительно бескрайним, самым большим в мире — на нем «жило» в три раза больше людей, чем в Вене. Если это можно было назвать жизнью. Тут покоились люди всех национальностей и религий, всеми цветами сияла мечеть, поблескивала луковицами церквуха, печально стояла синагога.

Кохба выловил двух членов, старик Эйнштейн — трех. Эйнштейн был горд своим уловом.

— Можете отпустить бухгалтера Гросса, — сказал он.

Лицо его светилось гордостью — два выловленных им члена были в оранжевых буддийских халатах, с небольшими косичками сзади, третий носил белый бурнус.

Улов Кохбы был менее значительным — двое шотландцев из Шеффилда в клетчатых юбках.

Раввин потерял речь. Он долго пил какую‑то гадость, предложенную ему нищим. Наконец, речь вернулась.

— Кого вы привели? — сипло спросил он.

— Мужчин, — ответил старик Эйнштейн, — все пятеро — мужчины, эти двое в юбочках — тоже.

— Причем здесь мужчины?! — раввин вознес руки.

Эстер сидела безучастно. Сын молчал. Слово брал все время старик Эйнштейн.

— Кто вам, наконец, нужен? — спросил он, — женщины не подходят! Мужчины — не подходят! Из кого состоит миньян, в конце концов?!

— Из евреев, — выдавил раввин, — миньян — не европейский парламент! И даже не Кнессет! В него могут входить только евреи, — он с интересом рассматривал выловленных. — Где вы их поймали?.. Почему вы пошли на чужие территории? Вам мало своей?..

— Театр абсурда, — произнес сын.

— Тут нету границ, — произнес Эйнштейн, — мы шли, куда хотели. Никто не спрашивал паспорта. Я спросил: «Вы пойдете на миньян?» — они согласились.

— Хотели заработать, — сказал нищий, — но, слава Богу, миньян — это только евреи! Иначе я б разорился, — он повернулся к детям разных народов: — Можете быть свободны…

Раввин посмотрел на часы.

— Боже, меня уже ждут там. — рука опять полетела на юго — запад, — прошу вас, хватайте такси, гоните в город, в это время там полно евреев –

у Оперы, на Грабен, на Юденплатц. Нам не хватает всего четверых! Фир менч! Без бурнусов и юбочек!

Старик Эйнштейн и Кохба взяли такси. Они ехали молча.

— Эйнштейн, — наконец сказал Кохба, — вам не кажется, что откуда‑то доносится смех? Я слышу его все время, будто прибой…

— Я вам честно скажу, — ответил Эйнштейн, — я глуховат.

…На Юденплатц они встретили большую группу евреев. Сгрудившись вокруг памятника Лессингу евреи с аппетитом жевали фалафели. Великий философ незаметно глотал слюну…

— Что за вопрос, — сказали евреи, — мы в Вене на один день, мы еще не видели этой оперы, чтоб она сгорела, но мы все едем на миньян! Что за вопрос?! Святое дело!.. Куда ехал усопший?

— В Лос — Анджелес, — выпалил Кохба, — он ехал в Лос — Анджелес!..

На Юденплатц стало тихо.

— Та — ак, — протянули евреи, — мы в Вене на один день. Мы еще не слушали оперы. Приехать из Тель — Авива в Вену и не услышать «Розен Кавалир»?!!..

Эйнштейн чувствовал себя виноватым.

— А клигер!! — повторял он, — не мог сказать, что ваш папа ехал в Израиль!

— Не кляните себя, — сказал Кохба, — он туда хотел. Он поехал в Штаты из‑за меня. Если б я не поселился в Лос — Анджелесе — у нас бы уже был миньян. Но я люблю Лос — Анджелес, старик Эйнштейн, — ай лав Лос — Анджелес!

— Ду ю лав Лос — Анджелес?!! — на них двигалось несколько громких, с золотом в ушах загорелых мужчин с магендовидами на шеях и с золотом в ушах — мы, — тоже! Они начали обнимать Кохбу, хлопать его по спине, плечам.

— Эйнштейн, — сказал Бен, — возьмите их на себя. Я сегодня не в настроении видеть загорелые лица…

— Это миньян, — сказал Эйнштейн, — вы не понимаете, что это миньян!

Он обратился к американской группировке:

— Вы уже слушали оперу?

— Мы не ходим в оперу, — ответили американцы, — мы пьем пиво, ездим на лошадях и приглашаем вас покататься с нами.

— Май френдс, — сказал Эйнштейн, — сегодня не день прогулок. Мы не в поисках развлечений, мы в поисках миньяна…

Американцы рьяно кинулись помогать, они забросили кареты и согласились ехать на кладбище.

— Тем более, он ехал к вам, — добавил Эйнштейн, — в прекрасный

Лос — Анджелес.

Что‑то вроде холодка пробежало по загорелым лицам.

— В Америку? — переспросили они.

— Йес, йес! — подтвердил Эйнштейн.

— Советские евреи должны ехать в Израиль, — сказали американские евреи и умчались в пролетках.

…Кохба сидел на венских камнях. На его лице появилась улыбка.

— Чему вы улыбаетесь, Кохба? — спросил Эйнштейн.

— Вы слышите смех? — спросил Кохба.

— Я вам говорил, что я туговат на ухо, — ответил тот, — но мне кажется, вы правы…Кто‑то смеется…

Они опять начали поиски.

Время торопливо, беспрерывно били куранты, евреев не было.

Вдруг, в кафе, в «Музеум», где сиживал Фрейд и даже что‑то написал Стефан Цвейг, они увидели двух евреев — таких они даже в России не встречали.

— Даже в Мариуполе таких не было, — сказал старик Эйнштейн, — но я бы все‑таки уточнил.

— Не надо, — сказал Кохба, — взгляните в их глаза, Эйнштейн. Вся боль нашего народа. Века гонений, изгнаний, инквизиция. Вы видите в них костер инквизиции?

— Я вижу, — ответил Эйнштейн, — но я бы все‑таки спросил.

— Послушайте, Эйнштейн, если вы читали описания древних хабиру, — евреев, живших в ХIII веке до нашей эры и завоевавших Ханаан — так это они. Это хабиру, Эйнштейн!

— Возможно, они и хабиру, но я все‑таки спрошу, на всякий случай, — он приблизился к их столику:

— Я извиняюсь, вы сами откуда будете?..

Хабиру подняли большие черные глаза, отодвинули черный кофе.

— Из Израиля, — сказали они.

— Братья, — сказал Эйнштейн, — не найдется ли у вас часа, чтобы проводить в последний путь отца этого молодого человека. Он ехал в Израиль и не доехал…

В глазах хабиру заблестели огни.

— …он хотел жить с вами, на одной земле, братья, под одним небом. Вы где живете?

— На территориях, — сказали хабиру.

— И он хотел туда же! — воскликнул Эйнштейн.

— Что? — вскричали хабиру.

— Да, он хотел в самый опасный уголок! Он хотел быть на передовой, писать с автоматом за спиной, вместе с вами по ночам охранять свой дом, землю предков, он не позволил бы этим хозейрем швырять камни в детей,

женщин, стариков!

— Берегитесь! — крикнул Кохба.

В голову старика полетели чашки, пепельница, сахарница, полная песка.

— Интифада победит! — орали «хабиру».

— Сын Бабеля, пригнитесь, — сказал Эйнштейн, — у них в запасе горшок с геранью.

— Мне все равно, — сказал Кохба.

Герань пролетела рядом.

— Если мир — идиот, не будьте хотя бы идиотом вы! — сказал Эйнштейн. Он выхватил из штанов «Мальборо» и швырнул пачку в «хабиру».

— Я был минометчиком, — кричал он, — они у меня получат, эти хозейрем!

— Интифада бессмертна! — орали «хабиру».

— Запустите в них чем‑нибудь, — просил Эйнштейн, — я видел у вас трубку…

— Пойдемте, — сказал Кохба, — пойдемте. — У меня умер отец…

— Простите, сын Бабеля, — сказал старик Эйнштейн.

Они пошли на Опернграссе. Громыхали трамваи на Ринге, деревья уже распустились, в парке все так же играл Моцарт.

— Хозейрем, — повторял старик Эйнштейн, — новая пачка. 25 шиллингов… Половина пособия!.. Чтоб они сгорели!

— Как вы думаете, что нам играет Моцарт? — спросил Кохба.

— Моцарт нам играет Фрейлахс, — сказал Эйнштейн.

Они сели и молча смотрели на белый памятник.

— Вы мудрый, Эйнштейн, — сказал Кохба, — вы старый и мудрый. Скажите, зачем миру столько абсурда? И разве смерть — это не абсурд?

— Сын Бабеля, — вздохнул Эйнштейн, — Моцарт кончил свой Фрейлахс и я вам могу сказать: с чего вы взяли, что со старостью обязательно приходит мудрость? У меня, например, со старостью пришел радикулит…

Сейчас казалось — смех исходил из Моцарта.

— Вы знаете, — произнес Кохба, — у меня такое ощущение, что отец не умер. Что он где‑то сидит и пишет этот рассказ — рассказ, который сегодня разыгрывается на наших глазах. Я вижу рассказ, который он сейчас пишет…

— А кто вам сказал, что это не так? — неожиданно ответил Эйнштейн. — И забудьте вопрос «почему»? Даже в Торе нет «почему».

— Почему? — спросил Кохба.

— Думайте о том, что можно понять… Думайте о миньяне — десять человек, евреев, мужчин…

За решеткой затормозило такси. Из него выскочил бухгалтер Гросс и начал кричать через прутья решетки.

— Где вы шляетесь? Я ищу вас по всей Вене — для миньяна не хватает двух человек.

— Мы же их как раз ищем, — ответил старик Эйнштейн.

— Да вас не хватает, вас! — вопил бухгалтер, — мы уже всех нашли.

Он запихнул их в такси. На заднем сиденьи кто‑то сидел — это были двое «хабиру».

— Арабы! — закричал старик Эйнштейн, — это арабы!

— Ша! — успокоил Гросс, — посмотрите в их глаза- печаль, инквизиция, века гонений. Вы видите пламя костра?

— Я его очень хорошо вижу, — сказал Эйнштейн.

— И потом — вы хотите похоронить отца, герр Кохба?

— Что же вы молчите, сын Бабеля, — махал руками Эйнштейн, — это же чистейший абсурд!

— Все правильно, — сказал Кохба, — так должно было кончиться. Это папина концовка. Это его почерк. Он где‑то сидит и пишет. «Хабиру» еще закидают миньян камнями. Это будет репризой…

— Не несите ерунды, — Гросс нажал на газ, — это члены миньяна… Машину подбрасывало, Эйнштейна кидало на «членов».

— Отдайте сигареты, хабиру, — сказал он.

Те вежливо протянули пачку.

— Тут не хватает трех сигарет, — сказал Эйнштейн, — отдайте сигареты!

— А вы отдайте кофе, — сказали «хабиру», — в чашках был кофе.

— Нет, — протянул Эйнштейн, — я, кажется, поеду в Израиль! Я, кажется, возьму в руки ружье!..

— Сначала миньян, — попросил Гросс.

Они приехали на кладбище. Солнце садилось, становилось холодно, у ребе в руках уже была бумажка.

Все встали у гроба, ближе всех — «хабиру».

Легкий смех пронзил вечерний воздух.

— Ша! — сказал шамес, — ша!

Смех стал легче и светлее.

— Сколько раз я должен повторять! — шамес был недоволен.

Наконец тишина нависла над кладбищем. Ребе несколько раз оглянулся, взглянул на часы и начал читать:

— Это был самый грустный человек на земле… — сказал ребе.

Сын понимающе кивнул головой.

— …Никто и никогда его не видел смеющимся, — продолжал ребе, — даже улыбка не озаряла его лица…

Смех поднимался откуда‑то из земли.

— …друг Фрейда и Юнга, он с детских лет…

Кохба видел бледнеющее лицо матери, шатающегося Эйнштейна.

— Бабель был другом Фрейда? — недоумевающе спросил он.

— И Юнга, — ответил Кохба.

Эстер онемела. Смех поднимался все выше. Кохба еле сдерживал не то слезы, не то улыбку.

— Открытая им зависимость между знаками Зодиака и ранним гомосексуализмом позволила…

— Что он говорит, — спросила Эстер, — тут какая‑то ошибка!

— Нет, нет, — сказал Кохба, — все правильно…

— Тут какое‑то недоразумение.

— Все верно, — повторял Кохба, — это он, это все пишет он.

— Кто он? — не понимала она.

— Папа, — сказал Кохба, — это папин рассказ. Ты не узнаешь его почерка?..

«Я идиотка, — подумала мама, — я не должна была его вызывать из Лос — Анджелеса. Он может свихнуться».

— Плачьте, дети мои, — взывал ребе, — рыдайте. Стенайте!

Он прошелся по сухим глазам шелковым платком и спрятал бумажку.

Заплакали только «хабиру». Запел хазан. Светлый смех перекрывал его завывания.

Начали опускать гроб.

Он раскачивался на канатах, напоминая качели, накренялся, стукался и, наконец, открылся.

Абрам Кохба лежал там с блокнотом и ручкой в руках.

— Дадут мне когда‑нибудь поработать или нет? — раздраженно спросил он. — И закройте крышку! Я пишу рассказ о смерти…