Мы бродили по еврейскому кладбищу на Масличной горе. Было около полудня, палило солнце и Эли рассказывал, как иорданцы разграбили кладбище.

— Надо бы это забыть, — говорил он, — но я не могу. Тут лежит мой отец — он был профессор на Скопусе. Они сначала его зарезали, а потом, много лет спустя, осквернили его могилу. Вот Хава, белая плита, с ней вместе мы бегали в школу, это Фроим, учитель истории, это — Шаул бен Пейсах, известный еврейский писатель. Вы, наверное, слышали о нём?

— Нет, — признался я, — никогда.

— И не только писатель — поэт, композитор, живописец. Он умер совсем недавно. Когда‑то его звали Паша — маляр, русский босяк, который сделал для евреев больше, чем целый взвод пейсатых из Меа — Шеарим.

— Как он попал на еврейское кладбище? — спросил я.

— Из Ленинграда, — объяснил Эли, — с Поварского переулка, где он жил с Тоней, своей женой. Вот она, лежит рядом — Сарра — Энтл… Вы знаете, так уж получилось, что самое лучшее для меня сделали хохлы. Я с Одессщины, идёшь, бывало, по полю, ночь падает, на шаг вперёд ни черта не видать, постучишь в первую хату — тебе откроют, крынку молока поставят, яйца с салом подадут, постель постелят… Так вот Паша, великий еврейский писатель… Мазал он стены своей кистью и жил тихо, в полуподвале, с окном на ноги прохожих. Соседей распознавал по обуви: валенки — дворничиха Маруся, калоши — еврей Шац, рваные боты — бабка Молоткова, сапоги — отставник Лисицын.

Отставник иногда заходил к нему с початой бутылкой «Московской».

— А знаешь ли ты, Паша, — душевно говорил он, — что евреи не воевали?

Паша этого не знал. Он был знаком всего с двумя евреями — и оба казались ему людьми неплохими. Врач Черномордик вот уже десять лет, правда, безуспешно, лечил Тоню от бесплодия, а профессор — еврей всегда подбрасывал ему на опохмелку.

— Так вот, чтоб ты знал — твой профессор не воевал, — сообщал Лисицын, разливая. Отстань от него, Лисицын, — просил Паша. — У него руки дрожат, он старый.

— А в войну он тоже был старый? — не унимался отставник. — Ему в войну и шестидесяти не было, этому еврею.

— Я слышал — он какой‑то танк придумал, — оборонялся Паша.

— Танк всякий может придумать, — ворчал Лисицын. — Даже немцы — и те понапридумали…

Обстановка у Паши с Тоней была бедная — ободранная кушеточка, шкаф без зеркала да пару стульев, на которые было лучше не садиться. Были у них и две книги — «История КПСС» и учебник «В помощь начинающему маляру». По вечерам они слушали радио — «Театр у микрофона», и Тоня часто плакала над разбитой любовью, особенно в «Бесприданнице». Паша малярничал, Тоня нянчила в яслях, и была у них одна мечта — купить мотоцикл «Крылья Советов» и махнуть на нём в Крым, побарахтаться в тёплых волнах.

— В Крыму одни евреи, — сообщал Лисицын, — в воду невозможно войти. Сразу на них натыкаешься… Кстати, Паша, ты знаешь — евреи не воевали…

— Что вы всё о евреях да о евреях? — спрашивал Паша.

— А о ком же ещё, — удивлялся Лисицын, — о киргизах, что ли?..

Все вокруг считали Тоню с Пашей людьми порядочными и трудолюбивыми.

Профессор — еврей даже однажды заметил:

— Вы такие люди симпатичные… Странно, что у вас до сих пор ни одного обыска не было.

Паша долго думал, но так и не понял, на что намекал профессор. Почему их должны были обыскивать?

— Почему нас должны обыскивать? — спросил он профессора, — мы честные люди. Да и что у нас можно найти?..

Хотя что было искать у других? А обыски, меж тем, шли повсюду — и у профессора — еврея и даже у отставника Лисицына.

— По ошибке, — объяснял Лисицын, — они думали, что я какой‑нибудь лейтенантишко. А когда они узнали, что перед ними гвардии полковник да увидели медаль «За взятие Будапешта» — они сразу варежку‑то и прикрыли…

Пашу иногда приглашали на обыски понятым, но он всегда отказывался, и вместо него шла бабка Молоткова.

— Интересно взглянуть, — говорила она, — что у людёв есть. Иногда такое увидишь… В прошлый четверг купальник немецкий обнаружили — надеваешь — а усё равно усё видно… Если б не

обыски — я б совсем необразованной была. Со скуки бы сдохла.

На кино у меня денег нет, у театры пойти не в чем — не в сарафане ж… И потом — я понятая получше Маруськи. Та храпит, дура. А я приглядываюсь, от меня ничего не спрячешь — в прошлый понедельник, не поверишь, ширинку на молнии видела! Со смеха сдохнешь…

Однажды ночью постучали и к Паше. Он тяжело поднялся и, ещё не проснувшись, в синих трусах, пошёл открывать. В дверях стоял профессор — еврей.

— Мне кажется, что вы — честный человек, — сообщил Шац.

Часы — кукушка пробили три часа ночи.

— Честный и порядочный, — продолжил профессор.

Он держал в руках какой‑то пакет и явно волновался.

Появилась заспанная Тоня в ночной рубахе.

— В чём дело? — спросила она.

— Профессор пришёл нам сказать, что мы честные люди, — объяснил Паша.

— Если вы насчет ремонта, профессор, то при всём уважении к вам раньше апреля не получится.

— Я насчёт рукописи, — сказал Шац и показал на пакет. — Старый друг мой, писатель, написал повесть о евреях Ленинграда. Если её обнаружат — его арестуют. А у вас обысков не бывает. Засуньте её куда‑нибудь подальше.

— Мы ей засунем, профессор, — сказал Паша, — но следующую брошюру прошу принести днём. Нам с Тоней к семи на работу…

Они спрятали рукопись в стенной шкаф и забыли о ней.

Через несколько ночей вновь постучали. В дверях стоял лохматый мужчина, в промокшем китайском плаще.

— Я — от Перельмана, — тихо произнёс он.

Среди двух евреев, известных Паше, Перельманов не было.

— Простите, — зевнул он, — не знаю такого.

— Это автор рукописи «Евреи Ленинграда». Мне сказали, что вам можно доверять, что вы — честные люди.

— Можно, — вновь зевнул Паша, — но лучше доверять днём.

— Днём с этим прогуливаться опасно, — лохматый достал свёрток.

— Опять о ленинградских евреях, — удивился Паша, — сколько их здесь?

— О Палестине, — доверчиво сообщил лохматый и выбросил вперёд руку:

Струись к Сиону, Иордан,

Беги вдоль бабушки Рахели…

Вы представляете, куда я поеду, если они ко мне придут?? Я вас прошу — сохраните до лучших времён.

Паша забросил стихи на антресоли, завалил их прошлогодним картофелем.

На следующую ночь в дверях стоял белёсый человек, в кепочке, с огромной картиной в руке.

— «Хасиды, обсуждающие Тору», — объяснил он, — писал три года. Два обыска у меня уже было, но картина хранилась у друзей. Вчера их арестовали. Я слышал, что вы — порядочные люди… Может, поможете?

— Простите, — извинился Паша, — но я никогда не слышал такой национальности — хасиды…

— Это — евреи, — объяснил белёсый.

— Опять, — вздохнул Паша.

— Да вы не волнуйтесь. — занервничал белёсый, — это замечательные люди. Я вам гарантирую. Они всегда веселы, танцуют, поют, пьют.

— Пьют — это хорошо, — согласился Паша. — Но если они такие прекрасные — почему за них должны посадить?

— Спросите это у них, — художник показал на потолок.

— Может, они не воевали? — уточнил Паша.

— Нет, — подтвердил художник, — не воевали.

— Значит, за это…

Хасидов они спрятали за портретом Сталина…

Видимо, слухи о порядочности Паши и Тони разнеслись по городу — почти каждую ночь в дверях появлялся какой‑нибудь еврей — композитор с оперой «Абрам и Сарра», драматург с трагедией «Пурим в Москве», философ с трактатом «Почему я еврей».

Были забиты шкафы, антресоли, сундуки и потёртый картонный чемодан.

Вскоре появился Фима с люстрой семнадцатого века.

— Какое отношение имеет люстра к евреям? — не понял Паша. — Почему её надо прятать?

— Потому что при обыске её конфискуют быстрее, чем книги и картины, — объяснял Фима. — А она блистала в Пале Рояль при Людовике 15–м.

Паша не знал, что такое Пале Рояль и что это за тип такой, Людовик, но затолкал люстру под кушеточку и накинул на неё половую тряпку…

Морис Вениаминович в четыре утра привёз пианино, его засовывали в

пашину комнату через окно. Разбудили полдома.

Утром появился Лисицын.

— Пианино купили? — подозрительно спросил он.

— Так уж получилось, — объяснил Паша. — Тоня вздумала учиться.

— Турецкий марш? — почему‑то спросил отставник.

— Вот именно, — согласился Паша.

— Так — так, — задумчиво постучал пальцами по крышке Лисицын, — когда выучится — пригласи…

Шейнер притащился со скрипкой за пазухой.

— Гварнени, — объяснил он, — цены нет… Век буду обязан.

Скрипку повесили на стену…

— А это зачем, — спросил Лисицын, — тоже для Тони?

— Для меня, — сказал Паша, — «Барыню» хочу разучить.

— Еврейский инструмент, между прочим, — заметил Лисицын, — пока мы на фронте кровь проливали, они, понимаешь, на скрипочках Турецкий марш наяривали…

Пейсах Александрович приволок три тома из коллекции Любавического ребе.

— Кладезь мудрости, — сообщил Пейсах Александрович, — сохраните, иудаизм вас не забудет.

— Мы с ним не знакомы, — пожал плечами Паша, но переплёл фолианты в обложки полного собрания сочинений Сталина и водрузил на пианино.

В тот же день Лисицын хотел одолжить второй том, но Паша выхватил его из лисицынских рук и заорал, что в настоящее время он сам его изучает и конспектирует, и даже забросил разучивание «Барыни»…

Евреи меж тем шли сплошным потоком — стены пашиной комнаты были завешаны серебряными магендовидами, повсюду стояли миноры, посреди комнаты высился семисвечик из далёкого города Кордовы. Лисицын подозрительно оглядывал предметы еврейского культа.

— Откуда у тебя всё это? — спрашивал он.

— Братан привёз, — врал Паша, — из Киргизии.

— Он у тебя что, в буддизм ударился?

— Нет, просто увлекается народным искусством братского киргизского народа.

— Киргизского…, — хмыкнул отставник и ушёл…

Наконец, прибыл Рува — маленький, рыжий, пейсатый. Он притащился в пять утра.

— Я изучаю Герцля, — шёпотом сообщил он.

— Очень приятно, — сказал Паша, — классик марксизма?

— Вы правы наполовину, — произнёс Рува, — он действительно классик, но…

— Это не важно, — перебил его Паша. — Что спрятать — рукопись, партитуру, поэму?

— Меня, — сказал Рува, — надо спрятать меня. Я маленький, я не займу много места. Но если будет обыск — меня заберут.

— Вы — хасид! — догадался Паша.

— Я — сионист, — сказал Рува.

— А это что такое?

— Я стремлюсь к Сиону. Понимаете?

— Мимо бабушки Рахели? — спросил Паша…

Руву засунули за шкаф и задвинули пианино. Целыми днями он рассказывал Паше — маляру о сионизме, Бен — Гурионе и Голде Меир.

— Евреи, — кричал Рува из‑за шкафа, — должны все уехать в Палестину. Все до единого!

— Я не против, — отвечал Паша, — пусть едут…

Вечерами из угла доносились печальные звуки «Атиквы».

— Что это у вас всё время скребётся что‑то за шкафом? — как‑то спросил Лисицын.

— Мыши завелись, — скромно ответил Паша — маляр, — что вы хотите — полуподвал…

— Сионизм вас не забудет, — поблагодарил его Рува после ухода полковника.

— Извиняюсь, — поправил Паша, — меня на забудет иудаизм…

Пару раз заходила старуха Молоткова.

— Ты говоришь, что всё енто — хиргизское? — удивлялась она.

— А чьё ж ещё? — спрашивал Паша.

— Не знаю, я у хиргизов на обыске пока не была… А вот у евреев приходилось. И точь в точь такие безделушки у одного видела. Он как раз над свечой молился. А следователь ему по кумполу точно таким подсвечником, как твой хиргизский, дал. Он и отключился…

Лисицын стал захаживать реже, пил один, однажды ввалился в стельку пьяный.

— Киргизы, говоришь, — зло сказал он, — а я вот вчера в синагогу зашёл. И всё это киргизское народное творчество там видел!

— А что, киргиз не может посещать синагогу? — поинтересовался Паша.

— Паша, — строго произнёс Лисицын, — скажи мне прямо, как русский русскому — ты что, к жидам поддался?!

— Упаси Бог, Степан Степанч, — оправдывался Паша, — чего ж тут

еврейского ты увидел? На светильнике таком киргизы барана жарят, звёздочка шестиконечная — символ соколиной охоты, из бокала кумыс пьют…

— Кумыс, — усмехнулся отставник. — Что‑то у тебя крысы под шкафом притихли…

— Мышеловку поставил, — объяснил Паша…

И вдруг евреи перестали приходить. Это было как‑то непривычно и тревожно. Тоня с Пашей никак не могли из‑за этого заснуть. Они всё время ждали звонка, вставали, открывали двери — но никого не было.

— Что это случилось с евреями? — недоумевал Паша, — писать они, что ли, перестали? Или, может, все уже в Палестину укатили?

— Если бы… — вздыхал из‑за шкафа сионист Рува.

Однажды, посреди ночи, Паша оделся, вышел на улицу и долго ловил евреев, умоляя их хоть что‑нибудь принести к нему на хранение. Те шарахались…

И вдруг раздался звонок. Была половина второго. Паша как раз вышел в уборную — и внезапно — дзинь! Он изменил маршрут и радостно побежал открывать. На площадке стояли двое — один явно еврей в каракулевой шапке, второй — курносый.

«— Наверно, тоже еврей», — подумал Паша и вспомнил, что в прошлом году делал ремонт у одного курносого еврея.

Курносый молча достал из кармана бумагу и протянул Паше.

— О тяжёлом положении евреев? — поинтересовался Паша.

Он развернул лист и с трудом — лампочка светила тускло — прочитал: «Ордер на обыск».

Откуда‑то из темноты выплыли понятые — старуха Молоткова и Лисицын.

Еврей с курносым приступили к делу. Первым обнаружили Руву с воспоминаниями Хаима Вейцмана в руках.

— Кто такой? — спросил курносый.

— Киргиз, — ответил Паша.

— Вейцман тоже киргиз? — спросил еврей в каракуле.

— Почему бы и нет, товарищ генерал, — ответил Паша.

— Я — капитан, — сказал еврей и рванул двери шкафа. Оттуда посыпались листки повести о ленинградских евреях.

«— Зачем Бог поселил евреев в Ленинграде, на этом болоте, — прочёл курносый, — в этой колыбели революции?» Кто это написал?!..

— Отвечай! — рявкнул еврей — капитан.

Паша никогда не мог объяснить, почему он это сказал, но слово вылетело из его рта и ударилось, как ему показалось, о лоб Лисицына.

— Я! — сказал Паша — маляр.

— А чего это вас вдруг так евреи заинтересовали? — протянул капитан.

— Потому что я сам еврей! — вдруг произнёс Паша.

Отставника качнуло.

— Валидол! — простонал он.

— Когда это вы успели стать евреем? — спросил курносый. — У нас имеются другие данные.

— Я всегда им был, — сообщил Паша, — я скрывал.

Его несло и ничто на свете не могло остановить.

— Я — марран, мы бежали из Севильи, поселились в Португалии, затем вместе с Абарбанелем переправились в Неаполь, оттуда бежали в Амстердам, — он начитался еврейской литературы и сейчас выкладывал всё, что познал зимними ночами, — потом на Рейн, с Рейна в Польшу и оттуда уже к балтийским берегам, в Питер.

Молоткова раскрыла рот.

— Ну и театр, — пробормотала она, — ну, комедь…

— Товарищ капитан, — обратился Лисицын к еврею в каракуле, — прошу отметить в протоколе — следует немедленно произвести обыск у гражданина Абарбанеля, пока не сбежал!

— Закройте пасть! — попросил капитан.

— Слушаюсь! — Лисицын отдал честь.

Курносый достал из‑за Сталина «Беседующих хасидов».

— О чём беседуют? — строго спросил он.

— О сионизме, — ответил Паша, — о чём же ещё?

— Кто рисовал?

— Я! — Паша развёл руками.

— Вы и живописец?

— Я — самородок, — объяснил Паша, — вундеркинд из Севильи.

«— Струись к Сиону, Иордан, — с выражением прочёл капитан, — Беги вдоль бабушки Рахели…» Ваше?

— Конечно, — ответил Паша. — Стихотворение относится к розовому периоду моего творчества…

Тоня сидела на скрипучем стуле и тихо плакала. За весь обыск она не проронила ни одного слова, не удивилась, не остановила Пашу, не одёрнула.

— Не плачь, Сарра — Энтл, — обратился к ней Паша, не плачь, тайере.

— Валидол! — повторил Лисицын.

— Что, и Тонька — еврейка?! — обалдела старуха Молоткова.

— Из Хазарии, — пояснил Паша, — дщерь потомков царя Булана. Ушла с испанским послом Ибн Шапрутом и поселилась на Припяти, оттуда прямиком на Неву!..

— Дадут мне, наконец, валидол? — прошептал отставник.

— Заткните пасть! — повторил еврей в каракуле.

Он раскрыл партитуры, подошёл к пианино и исполнил увертюру оперы «Абрам и Сарра».

— Музыка — моя, — признался Паша, — слова — народные.

Капитан не отреагировал. Он натянул очки и начал вслух читать на иврите отрывки из коллекции Любавического ребе. Все внимательно слушали.

— Не могу понять, — пробормотал Рува, — почему этот человек торчит здесь…

— Тора, между прочим, — заметил Паша, — означает «обучение», а первое её слово — «Берешит» — имеет девятьсот тринадцать интерпретаций.

— Вы посещали хедер? — поинтересовался капитан.

— Нет, я посещал иешиву, — поправил Паша.

— Товарищ капитан, — встрял Лисицын, — прошу обратить особое внимание на побрякушки. Я их давно заприметил — он их выдавал за шедевры киргизского народного творчества, а на самом деле это предметы иудейского культа.

— Возьмите валидол, — капитан засунул в рот полковника таблетку, — и заткнитесь!

— До Вавилона, между прочим, — заметил Паша, — все говорили на иврите.

— На какие деньги купили пианино? — спросил курносый.

— На сионистские, — ответил Паша, — на какие же ещё? А люстра, между прочим, из храма царя Соломона. Царица Савская, кстати, в её лучах отплясывала «Барыню».

— А скрипка откуда?

— От царя Давида. Ею он укокошил Голиафа.

— Так, — сказал еврей — капитан, — продолжать нет смысла. Опишите всё и вызывайте машину.

Тоню, Пашу и Руву затолкали в «газик» и повезли ночным Ленинградом.

— Паша, родимый, зачем ты это сделал? — плакала Тоня.

— Меня звать Шаул, — ответил Паша — маляр. — Шаул бен Пейсах!..

Молоткова от потрясения не спала три ночи. Ей снилось, что она еврейка из Киргизии. Полковник Лисицын свихнулся — он бродил по двору в розовых кальсонах и всем сообщал, что киргизы не воевали. Дворничиха Маруся ошпарила его щами, но это не помогло — он начал вопить, что не воевали армяне и что необходимо срочно арестовать Абарбанеля.

Его отправили в психушку, где он присвоил себе звание генералиссимуса и под этим предлогом писал на медперсонал…

Руву отправили в Восточную Сибирь валить лес, и под звон пилы он тихо пел «Атикву».

Пашу допрашивали с пристрастием, но он никого не выдал и настаивал на авторстве всех шедевров, включая философский трактат «Почему я еврей».

Он получил двенадцать лет. Евреи в лагере под Архангельском носили его на руках, и говорили, что его книги спасли им жизнь. Потом цитировали их. Паша с интересом слушал, иногда вносил исправления.

Вскоре его поместили в лагерный лазарет и врач Коган любовно ухаживала за ним. Весть о его болезни всколыхнула весь мир и за освобождение Паши — Шаула вступили в борьбу многие еврейские организации, в том числе «Дочери Эстер».

Лозунг «Свободу Шаулу!» можно было услышать от Перу до финских скал. Слухи о том, что великий поэт, писатель, философ, композитор и художник угасает в концлагере вызывали всеобщее возмущение и в джунглях Нью — Йорка и в африканской пампе. О его освобождении велись тайные дипломатические переговоры, и даже Голда Меир что‑то шепнула на ухо Хрущёву. Говорят, что пьяный Хрущёв сказал «Гут!», и вскоре Шаул с Саррой — Энтл прибыли в Израиль. Была устроена пышная встреча, ему дали квартиру в Рамат — Гане и приняли во все творческие союзы Израиля, включая кинематографический. Хотя ни одного фильма Паша — маляр не поставил.

После прибытия на Святую землю он больше ничего не «создал», кроме заявления на машканту, но его все чествовали, как национального героя и вундеркинда. «- Аидише Леонардо да Винчи», — писала одна вечерняя газета.

Он молчал до конца жизни, боясь, что отнимут дом и машканту и выгонят из всех творческих союзов. Похороны были триумфальны, на могиле читали «его» стихи и исполняли отрывки из оперы.

В доме ничего, кроме старой малярной кисти и учебника «В помощь начинающему маляру» найдено не было…

Эли перевёл дух, сунул в рот сигарету и тихо закончил:

В одном из писем в Россию он писал: «Прекрасная страна Эрец Израэль, но слишком уж много евреев…»