Улица моей молодости начиналась у реки и кончалась у моря.

У реки сидели русские и ловили длинных угрей.

У моря сидели пожилые евреи и ничего не ловили. Они обсуждали.

Что обсуждают евреи? Где достать корицу для штруделя. Как бы жили евреи, если б не убили Александра П Освободителя. Дикие цены на чернику на рынке в Майори. Отчего у Хрущева большой живот. Чересчур открытые купальники этого лета. Вынос тела товарища Сталина из Мавзолея.

— Я бы вынесла его сама, на своей большой спине, — говорила Хая — Рейзел.

— Хорошо, — спрашивал Исаак, — вы его вынесли! И дальше?

— В стране мало свалок? — недоумевала Хая — Рейзел.

Иногда евреи обсуждали, кем бы они стали, не родись они в России.

— Я вас уверяю, — качала головой Сима, — Иосиф бы работал Бен — Гурионом, а не на галантерейном базаре.

Седой Иосиф сидел рядом и тяжело вздыхал:

— Бен — Гурионом, — в голосе была ирония, — вы знаете, кем бы я мог быть?

Он посмеивался, но никогда не говорил «кем».

В конце концов всегда выяснялось, что на зеленых скамейках сидело несколько президентов Израиля, две — три Голды Меир, все семейство Ротшильдов и даже один Альберт Эйнштейн.

— Если б я кончил школу, — говорил Альберт Эйнштейн, — я бы таки стал Эйзенштейном.

— Эйнштейном, — поправляли его.

— Ну, Эйнштейном, какая разница?!

Не было такой темы, которой бы не касались евреи, но в основном они обсуждали проходящих.

Проходящие тоже были евреи. Все шли на берег дышать йодом — в те далекие годы йод продлевал жизнь.

— Что толку, что я уже девять лет продлеваю свою жизнь, — вздыхала Хая — Рейзел, — когда у меня так ломит спину? А моя мама прожила 96 лет, данкен Гот, и не дышала никаким йодом.

— Чем же она, простите, дышала? — интересовался Исаак.

— Навозом, — отвечала Хая — Рейзел, — мы тогда еще не вышли к морю, и жили не в Риге, а в Мозыре, где пахло не йодом, а навозом наших коров.

— Что, навоз продлевает? — удивлялась Сима.

Она была несколько глуховата.

Мимо проходила Белла — полуголая красавица в американском купальнике, все открывали рты и замолкали.

— У нее тетя в Нью — Йорке, — сообщала потом Хая — Рейзел, — владелица маникюрного кабинета.

Это была дивная картина — старые евреи на выкрашенных скамейках, вдоль асфальтового спуска к морю. Балтийский ветер освежал их прекрасные лица. Северное солнце освещало их последние годы. Среди них всегда сидела моя бабушка — в синем платке, в вязаной кофте, с усталыми ладонями на коленях.

— Рася, Рася, — кричала Хая — Рейзел, — куда вы смотрите, вот идет ваш внук, такой шейнер бохер, вы только взгляните.

— Я не хочу на него смотреть, — отвечала бабушка, — уйсгосс, он разрывает мое старое сердце.

— Фарвос? Он таки женился на той гойке?

— Причем тут гойка? Он опять не позавтракал. Он ничего не ест. Я еле вливаю в него стакан молока, и он целый день торчит на пляже. А дома хвареют клубника, камбала, картофельные оладьи, курица и пирог с маком.

— И кто же это все съедает? — спрашивал Иосиф.

— Он. Но вечером!.. «Таере, — кричала мне она, — подойди, у меня есть кусок леках!»

Краснея, я быстро проходил мимо.

Много лет я проходил мимо бабушки — молодой, загорелый, в рваных сандалиях и слушал эту певучую еврейскую речь, этот чудный язык, который пах уютом, фаршированной рыбой, семейным очагом, маминой ладонью, улыбкой отца. Он был пропитан теплом, горьким юмором и печальной иронией. Язык моей молодости, который я не знал. И ощущал только его музыку, его щемящую мелодию. Из‑за него, может, я и приезжал в Ригу — в Ленинграде на нем не говорили. Старые евреи предпочитали ломаный русский.

— Где вы сухайте белье? — спрашивали одни.

— На веревка у духовкэ, — отвечали другие.

На взморье я купался не столько в заливе, сколько в ласковых волнах идиша. Они баюкали меня, успокаивали, уносили в какую‑то неведомую страну, где нет печали. Со взморья я привозил с собой еврейские слова, интонации, они согревали меня где‑то до ноября — декабря в моем суровом городе.

— Ву немт мен абиселе мазл? — напевал я на невских берегах, — ву немт мен абиселе глик?..

Серый город с удивлением взирал на меня.

В те годы на рижские берега съезжалась веселая компания курчавых ребят из Москвы, Ленинграда, Одессы — это была сборная евреев Союза.

Мы рассказывали анекдоты, ржали, издевались над милихой, гуляли с девушками и танцевали фокстрот, и жизнь была солнечной и бесконечной.

Возможно, так оно и есть…

Евреи на скамейках обожали нас, любовались нами и знали о нас больше, чем мы сами — они знали наше будущее.

— А, — вздыхала бабушка, — такой клигер ингеле учится в Текстильном! Что он там делает? Я вас спрашиваю, что он там делает с его головой! До сих пор не может отличить шерсть от крепдешина. Кем он будет?! Что он будет?..

— Он будет «а шрайбером», — спокойно говорила Хая — Рейзел.

— Чего вдруг?! — удивилась бабушка, — Текстильный готовит «а шрайберов»?!

— Почему нет, — отвечала Хая — Рейзел, — если Театральный готовит аникейв!

Иосиф начинал вращать глазами.

— Оставьте в покое мою Нелли, — он наливался кровью, — почему вам не дает покоя моя Нелли?!

— По — моему, я ничего не сказала, — Хая — Рейзел начинала крутить головой вправо — влево, — идн, я сказала слово «Нелли»?! Я сказала, что Текстильный может готовить «а шрайберов»… Ваш внук, Рася — Бабель. Посмотрите, как у него все время движется рука! Он же пишет, он идет и пишет!

— Вам не кажется, что у него рука движется справа налево? — спрашивала Сима.

— Он пишет на идиш, — объявляла Хая — Рейзел.

— Он его не знает, — говорила бабушка.

— А хицим паровоз! Русские шрайберы тоже не знают русского, а пишут. Все пишут!.. Иосиф, вот, кстати, ваша Нелли с Додиком! Вчера она была с Рувимом. В июне — с Кацем! Кто она, по — вашему — Святая Дева?

— Она «шейне», — объяснял Иосиф, руки его летали на фоне неба, — «шейне мейделе»! Она не виновата, что за ней все бегают! Шейне и аникейве — две разные вещи!

— Почему, бывают шейне аникейве.

— Ай, перестаньте, вы просто завидуете. Вы сидите на скамейке, а она снимается в кино. Помяните мое слово — она будет звездой.

— Что я и говорю! А кто такие звезды?..

— Ша, ша, — глаза Хаи — Рейзел теплели, — вот идет мой Изик, он тоже звезда, он учится в Москве на окулиста…

— Он гений, — продолжал Исаак, — он станет Филатовым, это мы уже слышали… Так он им не будет!

— Что вы знаете, шмоча?!

— Он будет раввином!

— Мишуге. После Первого Медицинского?

— Если Текстильный готовит шрайберов, а Театральный…

— Ни слова о Нелли! — вскакивал Иосиф.

— Успокойтесь, мы говорим о раввине, — отвечал Исаак, — это вылитый хасид.

— Что вы порете чушь, Исаак? — возмущалась Хая — Рейзел.

— Вы когда‑нибудь заглядывали в его глаза? — интересовался Исаак.

— Его глаза?!! Я смотрю в них с утра до вечера!

— И вы не видите, что они печальны и мудры?! Что он будет раввином?

— Не вижу! В этой стране раввином?!! Цыпун вам на язык! Хватит, что им был мой отец. Одна ржавая селедка на пятерых! В этой стране — раввином?!!

— Кто вам сказал, что здесь? Он будет раввином в Америке. В штате Алабама. Если вы не уплыли из‑за грыжи вашего мужа, так он уплывет.

— Откуда вы знаете, что у Бени была грыжа?!

— Хм, а кто этого не знает? Сима, вы знаете?

— Шрай ныт! Знаю! Я все знаю. Я только не знаю, зачем этот паразит поступил в рыбный?! Лазик, зачем ты поступил в рыбный? Смотрите, он идет и даже не оборачивается, в наше время он бы получил «а клеп»! Ему так нужен «рыбный», как мне кость в горле. Он ненавидит леща. Он не берет в рот «гепекелте фиш», селедка ему воняет. Ответьте мне, зачем он поступил в рыбный?!

— Чтоб уехать, — отвечал Иосиф.

— Куда? — удивлялась Сима, — зачем уехать? Куда уехать?

— Не важно, куда. Потому что, если он не уедет — он сядет. Это прирожденный гешефтмахер. Родители сидели — и он сядет.

— Секундочку, — возмущалась Сима, — секундочку! Во — первых, только отец. И незаслуженно — его вот — вот реабилитируют.

— Зачем здесь гешефтмахер, Сима, — спрашивал Иосиф, — для областной тюрьмы? А там он станет негоциантом. Миллионером. Он будет продавать России шоколад и сыр, который не воняет!

— Где это, я вас спрашиваю, где это там?!

— Вы хотите точный адрес?

— Да, хочу.

— В Швейцарии, мадам Сима, в Лозанне, над Леманским озером, на фоне французских Альп.

— Ой, майн Гот, — причитала Сима, — ой, майн Гот.

— Чем вы недовольны? — спрашивала Хая — Рейзел, — это лучше, чем в Алабаме. Там такая жара!..

Предсказания старых евреев с зеленых скамеек сбылись. Может быть, они были пророками, эти евреи под бледным балтийским небом — не знаю, но все их пророчества сбылись, кроме одного — Бома Левин так и не стал министром мясомолочной промышленности. И не только потому, что к тому времени, когда он должен был занять этот пост, уже не было ни молока, ни мяса…

Бома был бел, рыж и упитан.

Он последним из нашей компании появлялся на пляже. И все взгляды были устремлены на него.

— Посмотрите на его брюки, — говорила Хая — Рейзел, — они же влезают ему в тохес.

— Да, — вздыхала Сима, — эта прекрасная мелуха испортила всех. Даже такого святого человека, как портной Баренбойм. Разве раньше он шил такие брюки, чтобы они врезались в задницы?

— Вы путаете причину и следствие, — улыбался Исаак. Он был немного философом. — Виноваты не брюки, а задницы. Хотя до войны я тут и не жил, но могу вас заверить — при Ульманисе таких задов не было. Никто не голодал — но никто и не жрал в три горла…

Старики покидали свои скамейки и перемещались в шезлонги, на пляж. Наблюдать за нами.

Обычно мы в это время играли в волейбол.

— Обратите внимание, как мой шпил! — восхищалась бабушка, — и это на одном стакане молока!

— Ваша Нелли! — ахала Хая — Рейзел, поворачиваясь к Иосифу, — как она падает под мяч.

— На что вы намекаете?! — вспыхивал Иосиф. — Она может падать подо что хочет!

— Пусть падает, — улыбалась Хая — Рейзел. — Я против?

Но лучше всех нас прыгал и резал Бома. Несмотря на зад.

— Что вы хотите, — вздыхала моя бабушка, — на шпикачках… Если бы мой ел шпикачки — вы знаете, куда бы он подпрыгнул? Он был бы членом сборной страны по баскетболу. И объездил бы уже полмира, а не торчал бы все время в этой огромной дыре…

— Благодарите Бога, что он — не член, — советовал Иосиф. — Потому что он обязательно где‑нибудь бы остался. Только идиот может ездить по миру и не остаться. Они все остаются! …И вы не видели бы вашего внука!

Мы кончали играть в волейбол и неслись в воду. И всегда рядом с Бомой неслась прекрасная Гера, такая же рыжая, как и он.

Она держала его за руку, она заглядывала ему в глаза, она закидывала назад голову и хохотала.

— Вы не представляете, что могут сделать с человеком настоящие шпикачки, — объяснял Исаак. — Я их случайно попробовал когда‑то давно, в двадцатых. Как меня тогда любили женщины! — бес начинал прыгать в его глазах. — Ах, если бы сейчас мне их удалось попробовать хотя бы пару раз. Я бы еще и теперь кое‑что смог…

Шпикачки, а также окорока, ветчину, сосиски, сардельки и прочую вкуснятину Боме приносил его папа, прямо с мясокомбината. Папу звали Вика, он тоже был белым и рыжим. Все эти деликатесы он выносил в огромном портфеле с монограммой: «Дорогому Вике от Виллиса».

Монограмма не давала евреям покоя.

Латвией тогда правили одни Виллисы — и президент, и премьер, и даже несколько министров были Виллисами. И даже директор мясокомбината.

— Перестаньте ломать голову, — говорил Иосиф, — портфель подарил ему директор. Когда из старого уже начали выпадать сосиски… Так сказать, от коллеги коллеге.

— Объясните мне, — вступал Исаак, — почему он не написал тогда свою фамилию? Что ему было скрывать?.. Нет, портфель подарил секретарь! — и Исаак поднимал палец к небу, — балабус!

— А что было скрывать балабусу? — спрашивала бабушка.

Исаак клал на свой огромный живот руки и начинал хохотать.

— Нет, вы меня доведете до колик… Если бы балабус написал свою фамилию — все сразу же бы догадались, откуда у него на столе шпикачки и окорока.

— Идн, — спрашивал Иосиф, — вы когда‑нибудь видели этот портфель? Я имею в виду не когда он пустой, а когда полный.

Все дружно кивали головами.

— Нормальному человеку его не поднять. Я думаю, там килограмм сорок… А Вика его спокойно тащит каждый день… Скажите, кто из нас смог бы съесть сорок килограмм за один день?.. Даже вы, Рася — и то бы не осилили.

— С чего это вы взяли, что я ем больше вас? — спрашивала бабушка.

— Только не кипятитесь, — успокаивал Иосиф, — когда я говорю «вы» — я имею в виду вашу семью. Кинахоре ныт, одиннадцать человек. А Левиных только трое. И Лидочка много не ест — она бережет фигуру.

— Кто это, интересно, вам сказал, что они все съедают сами? — усмехался Исаак. — Они ведут светский образ жизни! Вы знаете, что это? Без портфеля его сегодня вести невозможно!

— Почему это невозможно? — вступала моя бабушка, — мы его тоже ведем. Прошлый шабес я приняла двадцать человек — и никто не ушел голодным.

— Сравнили, — сказал Исаак, — кого принимаете вы, и кого — они. Прошлый шабес у них был заместитель балабуса!

— Он что — тоже еврей? — удивлялась Сима.

— Мадам, — объяснял Исаак, — латыши тоже любят хорошо покушать.

— Причем тут покушать, — удивлялся Иосиф. — Кто вам сказал, что жизнь — это только покушать? Это еще и погулять!.. Вы когда‑нибудь слушали Рихтера в Концертном зале, рядом с которым мы сидим?

— Он что — тоже еврей?! — опять удивлялась Сима.

— Перестаньте, — вспыхивал Иосиф, — не всякий великий — еврей!.. И на него не попасть! Я этими глазами видел, как маршал Жуков со своей свитой на него не попал. Берлин взял — а Концертный зал нет! А Лидочка взяла!

— Жукова? — уточнила Сима. — Зачем ей такой старый?

Иосиф не реагировал.

— Я сам видел, как она подошла к кассе с пакетом, от которого так пахло… Иосиф закатывал глаза и начинал втягивать носом воздух. Он втягивал несколько минут. Все молча ждали… — И отошла с тремя билетами! — заканчивал Иосиф.

— Что там Концертный зал, — вступал Исаак. — «Лидо!» Чтобы попасть в этот ресторан — надо записываться за три месяца! А Левиных туда вносят на руках! Сам директор встречает их у входа. И целует Лидочке руки. Сначала левую, потом — правую… Вы когда‑нибудь слыхали, чтобы Нейманис кому‑то поцеловал хотя бы одну ручку?!

— Они пахнут шпикачками, — объясняла Сима, — а он их обожает…

— Что я и говорю, — заключала Хая — Рейзел, — Бома еще будет министром мясомолочной промышленности. Он утрет им всем нос. Это будет первый министр — еврей в Латвии!

— Почему именно он будет министром? — обижалась моя бабушка. — Мой внук будет «а шрайбер», а он — министром?!

— Потому что у Бомы аидише копф! — вступал Исаак.

Но ему не давали закончить.

— А у наших внуков, по — вашему, какие копф?! — кричали евреи.

— Потому что у Бомы аидише копф! — не обращал на них внимания Исаак, — и потому, что он кушает не хуже, чем дети всех этих Виллисов… Ну, есть у вас теперь вопросы? Или вы считаете, что этого недостаточно?

Евреи задумывались, шевелили губами, взвешивали — и приходили к выводу, что это более чем достаточно.

— И потом, — добавлял Исаак, — не забывайте, кто его папа. Вика не какой‑нибудь там простой ветеринаришко — он главный ветеринар спеццеха! А вы знаете, что это такое?

— Знаем уже, знаем, — говорила Сима, — наши любимые шпикачки.

— Для кого? — спрашивал Исаак и поднимал вверх палец, — для членов ЦК! Для балабусов! Туда не впускают даже КГБ! Вы знаете хотя бы одно место во всей этой огромной стране, куда не впускают КГБ?

Никто не знал.

— А Вика там свой человек! Потому что он должен следить за здоровьем балабусов. Чтобы они не съели какую‑нибудь гадость — что‑нибудь из того, что едим мы. Или чтобы их, не дай Бог, не отравили.

— Вы хотите сказать, — усмехался Иосиф, — что от Вики немного зависит, кто будет править Латвией?

— Таки да, — подтверждал Исаак. — Потому что если в их нежные желудки попадет то, что попадает в наши — они околеют!

— На доброе здоровье! — говорила моя бабушка.

Над скамейками повисала тишина.

Несмотря на некоторую зависть, зеленые скамейки любили Левиных — за то, что те любили друг друга.

По вечерам Левины прогуливались по Турайдас, выходили на пляж, всегда втроем, и Вика, обнимая одной рукой Лидочку, а другой Бому, что‑то рассказывал — и все хохотали.

— Лидочка, пломбир, родная? Бомочка, эскимо?..

Вика носился с мороженым, с коробками конфет.

— Лидочка, это тебе, первые георгины.

— Дети мои, а не прогуляться ли нам на корабле до Риги?

И вдруг, где‑то в конце июня, произошло событие, взбудоражившее не только зеленые скамейки.

Левины получили письмо из Австрии, и оказалось, что у Бомы есть второй папа, а у Лиды — второй муж. Или первый, как вам будет угодно. И этот самый папа звал их к себе, в Вену. И не в гости, а навсегда!

На следующее утро после письма старики не проронили ни слова — впервые за десять лет! Они сидели какие‑то подбитые, подперев кулаками подбородки и глядя вдаль.

Первой заговорила бабушка.

— А — а, — сказала она, — пойду домой. Надо приготовить обед.

И осталась сидеть.

— Сбегаю в магазин, — сказала Хая — Рейзел. И тоже не сдвинулась с места.

— Евреи, — задумчиво произнес Исаак, — мы думаем, что мы знаем все — а не знаем ничего… Откуда возник этот, простите меня, папа?!

— Не будем бить себя в наши старые груди, — сказал Иосиф, — этот папа возник до войны. Они были здесь до войны — а мы не были… А в Жмеринке я знал, что творится в Жмеринке. Ну, может быть, в Виннице. Но не в какой‑то там Риге, о которой я вообще не знал.

— Он прав, — сказала моя бабушка, — он совершенно прав. Эта страна так быстро разрастается, что мы не успеваем следить, что происходит на наши новых территориях. И мы в этом не виноваты… Но Вика для Бомы был больше родного…

Скамейки печально закивали головами.

— Когда Вика открыл это письмо, будь оно проклято — у него подкосились ноги, — сообщил Иосиф. — Несмотря на шпикачки.

— Откуда вы знаете? — удивилась Хая — Рейзел.

— Когда хороший человек падает — это слышно повсюду, — объяснил Исаак.

— Успокойтесь, — сказала бабушка, — они никуда от него не уедут. Я мог вас заверить. Такая семья!! С любимыми не расстаются…

Вскоре Левины получили второе письмо. Новый папа сообщал о себе кое — какие подробности: оказывается, ему принадлежали шикарные отели: в Вене — «Интерконтиненталь», а в Лондоне — «Кларидж». К тому же новый папа был «фоном» — его звали фон Шнеерсон. У фона было несколько конюшен со скаковыми лошадьми. К письму были приложены фото: «фон» верхом на лошадях, «фон» в бассейне, «фон» с Крайским.

— С чего бы это вдруг «фон»? — пожала плечами Сима. — Странный какой‑то еврей.

— Какой он еврей? Он — шлеймазл! Шлеймазл на лошади! — сказала бабушка. — Пузатенький, лысенький — разве его можно сравнить с нашим Викой!

— На лошади он хотя бы одет, — хихикнул Исаак, — вы всмотритесь в фото, где он потягивает коктейль около своего бассейна! Да за такого ни одна аникейве…

— Не смейте касаться моей внучки! — приказал Иосиф.

— Вы сошли с ума, — сказал Исаак, — причем тут ваша внучка?!

— Идн, ша, — сказала Хая — Рейзел, — они никуда не уедут. Они не бросят Вику. Попомните мои слова…

Но пророчества евреев как‑то плохо стали сбываться.

В начале августа Лида и Бома улетели…

Несколько дней скамейки пустовали. Старые евреи болели. Бабушка лежала на кушетке, лицом к стене, и даже не подавала мне по утрам молока. У Хаи — Рейзел случился нервный приступ. Исаак собрался лететь за паршивцами вдогонку, и там, в Вене, сказать им все, что о них думает. Но ему не дали визы.

Потому евреи единогласно решили вычеркнуть их из своей памяти.

— Это не евреи, — сказали они, — евреи так не поступают!

И вычеркнули.

Все свое внимание они сосредоточили на Вике. Было решено взять его под опеку.

— Он не должен оставаться один, — сказал Иосиф, — одиночество — это цорес! Вы меня понимаете?

Тут же были распределены обязанности: завтраки — у Хаи — Рейзел:

— Вы не знаете, он любит компот из рибарбара?

— Главное — компания, Хая — Рейзел, а не рибарбар.

Полдники — с Иосифом:

— Кефир и пару веселых майс, пойдет?

Обеды — у Симы:

— Я на диете. Он будет есть суп без соли?

— Будет, будет, только окружите его теплом.

И ужины — у моей бабушки:

— Ах, я знаю, что сделаю — налистники с черникой!

Хая — Рейзел пекла для него блинчики с творогом.

— Это базарный, Вика, — подчеркивала она, — его сделали фактически при мне. В вашем возрасте нельзя есть все время мясо. Мясо и мясо. Мясо повышает…

— Что? — безучастно спрашивал Вика.

— Я знаю? Все! Холестерин, белок, желток. А если б они не уехали, вы бы его ели и ели. И кто знает, чем бы все это кончилось…

— Не скажите, Хая — Рейзел, — возражал Вика, — там у Бомы настоящий отец! А настоящий отец — это вам не шпикачки!

— Настоящий папа! — вздыхала потом Хая — Рейзел. — Я бы посмотрела, как бы их к нему потянуло, если б он жил не в Вене, а в Крыжополе.

Иосиф засыпал Вику анекдотами.

— «Хаим, одолжи десятку!» — «У кого?!» — и первый ржал. Поймите, Вика, — говорил он, — если кувшин падает на камень — цорес кувшину. Если камень падает на кувшин — цорес кувшину. Человек не должен быть кувшином!

— Я не кувшин, — успокаивал Вика, — я чайник!..

Он перестал ходить на концерты, только на Бетховена.

— У него была трагическая судьба, мальчик, — как‑то сказал он мне.

Я видел его однажды, в десятом ряду на пятой симфонии. На глазах его были слезы.

Бабушка устраивала Вике музыкальные вечера.

— Зная вашу любовь к музыке, — говорила она и ставила на старый патефон еврейские пластинки.

— Брент, май штетеле, брент, — шипела заигранная пластинка.

Вика молча жевал картофельные латкес.

— Вика, — говорила бабушка, — вы же мудрый человек, вы же ребе. А ребе тот, кто принимает все вещи всерьез, но ни от чего не унывает.

— Я ребе, Рася, — соглашался Вика, — я рад! Если хорошо Лидочке и Боме — хорошо и мне. Если они гуляют по Дунаю — по Дунаю гуляю и я. Если они там едят какую‑то папайю — ее ем и я, хотя никогда ее не пробовал.

Вскоре Вика перестал посещать евреев.

— Он закрылся дома и слушает Бетховена, — сообщал Исаак. — Сколько можно слушать Бетховена?!

Он бледнел, худел и ходил небритый, чего никогда с ним не случалось. У него появились мешки под глазами, походка стала неуверенной.

— Его надо срочно показать доктору Черфасу, — говорили евреи. Они опасались за его жизнь.

Потом Вика исчез…

И все решили, что Вика уехал. А куда мог уехать Вика? Только к своим, к Лидочке и Боме, на прекрасный голубой Дунай.

Это вызвало на скамейках радостное возбуждение.

— Данкен Гот, — говорили евреи, — все‑таки хорошо кончилось.

— Слава Богу! Он поехал к ним. Они одумались — это же замечательная семья! И он поехал. Они сейчас танцуют вальс.

— Он взял портфель и укатил, — убеждал Иосиф, — Австрия — прекрасная страна, там торт «Сахер», но кто там когда‑то пробовал шпикачки?!

— Мой сын брал Вену, — сказала бабушка, — там нет шпикачек! Там нет даже леща! Я представляю, как Бома рыдал, увидев Вику, — кончиком косынки она вытирала слезу.

Старым евреям казалось, что они знают все, что произошло в далекой Вене, когда с поезда сошел Вика с портфелем в руках.

— Подождите, сказал Исаак, — я вам расскажу, все что было. В деталях…

— Зачем? — спросили евреи хором, — мы все знаем.

— Ну, так вот, — продолжил Исаак, — они бросились к нему на шею, еще когда он стоял на подножке вагона, и слезы ручьями катились из глаз их.

— А потом они вместе пошли на Дунай, — продолжила Сима, — и Вика раскрыл портфель. Шпикачки сияли оттуда!

— И они начали есть, — сообщила Хая — Рейзел, — с большим аппетитом. И любимые колбаски вернули их сюда, на наше взморье, на наш золотой песочек, на Турайдас, где они имели мазл. Они ели и умоляли Вику простить их.

— И он их таки простил, — закончил Иосиф, — и пригласил Лидочку на вальс.

— Жаль только фона Шнеерсона, — вздохнула бабушка, — хоть и фон, а еврей…

Давно это было.

Когда еще я был загорелый, в рваных сандалиях, и жизнь казалась солнечной и бесконечной.

Улица моей молодости начиналась у реки и кончалась у моря. У реки сидели русские и ловили диких угрей.

У моря сидели пожилые евреи.

Их больше нет.

Ни Хаи — Рейзел, ни Иосифа, ни философа Исаака, ни моей бабушки.

— Таере, возьми кусок лекаха…

На зеленых скамейках нет больше президентов Израиля, Голды Меир, Ротшильдов и Альберта Эйнштейна.

Исчез идиш, пропала певучая речь, не пахнет уютом, фаршированной рыбой, теплом и горьким юмором.

Улетел язык моей молодости, который я не знал.

Со скамеек веет холодным ветром. Там сидят другие люди — они сумрачны, серы, злы.

Они лузгают семечки и плюют себе под ноги.

Пахнет квасом, пивом и общественным туалетом.

Однажды мы, — из старой компании, из той сборной, — договорились встретиться на Турайдас, в июле, в шесть вечера, и пройти старой дорогой, мимо скамеек, к морю.

Мы слетелись со всех континентов. Не было рваных сандалий и буйных шевелюр. Все мы были в костюмах, в лысинах…

Мы обнялись и пошли к морю. Солнце еще было высоко, и море было тем же. Только со скамеек дуло холодом и ненастьем. Если когда‑то «алтен идн» угадывали наше будущее, то эти — прошлое.

— Во, жиды идут!

— Тише, услышат!

— Да они ни черта не понимают — иностранцы.

— Говорят, они здесь когда‑то жили.

— Да, да, тут когда‑то, говорят, было много евреев. Жил, рассказывают, какой‑то фон Левин или фон Эйзенштейн, черт их разберет! Министр колбасной промышленности.

— Хреновина, никакой колбасы не было!

— У евреев была! И в спеццехе делал он кровавую колбасу на крови христианских младенцев. А потом этот фон Абрам смотался в Израиль…

Мы спускаемся к пляжу, на сердце у нас печаль — зачем мы сюда притащились? Почему нас тянут старые дюны и волны, которых больше нет?

Мы смотрим в даль и слушаем море.

— Ву немт мен абиселе мазл, — поет оно, — ву немт мен абиселе глик?..