Четыре сезона

Шарый Андрей

ВЕСНА. ВОСТОК

 

 

Чужая речь

В мире, уверен, нет другой страны с населением в пятьдесят миллионов человек, столичные жители которой так привычно и легко, без малейших признаков стеснения, говорили бы друг с другом на иностранном языке. Киев, быть может, и думает по-украински, но изъясняется все еще по-русски, родная речь и после многих лет независимости здесь не в моде. Вывески с названиями улиц и учреждений на украинском да прилавки книжных магазинов, где, кроме школьной классики и специальной литературы, остальное — и Чейз, и Маринина, и Тополь — в знакомых обложках без всякого акцента лишь подтверждает тезис о добровольной лингвистической недостаточности. Украинский язык звучит на государственных телевидении и радио, но куда более динамичный коммерческий эфир забит русскими шлягерами. Зубоскальство москалей по тому поводу, что в украинских учебниках литературы Гоголь считается зарубежным писателем, в Киеве из непритязательной шутки превращается еще и в подтверждение раздвоенности национального сознания. Два гетмана, Хмельницкий и Мазепа, тянут потомков каждый в свою сторону. И самый знаменитый среди москвичей киевлянин, Михаил Булгаков, в родном городе не прижился. Как немецкоязычный еврей Кафка в Праге, Булгаков, русский с татарскими корнями, стал для воспетого им Города чужеродной туристической аттракцией.

На Киеве по-прежнему стоит печать «матери русских городов», и в этом прозвище все еще скрыт не один только непреложный исторический факт, но и оттеночек скабрезной иронии советских времен, вовсе не из-за Софийского собора или Печерской лавры, конечно. Вот что писала в ту пору, когда Украина звалась Малороссией, популярная городская газета: «В ряду величественных ступеней, ведущих в храм единой России, Киев — ступень предпоследняя. Выше его, на последней ступени, — зовущая, умоляющая и венчающая Москва». Несмотря на новые границы, несмотря на то что «единый храм» разрушен, Москва и теперь, пусть скорее как фантом, «издалека раскидывает свою пеструю шапку» над вечно вторым Киевом. Это и порождает непреодолимое стремление к сравнениям, к бесконечному соревнованию, к желанию наконец подняться на верхнюю ступень, встать на географической карте не у края, а поближе к центру.

Киеву, как ни старайся, не дано переплюнуть Москву — ни широтой проспектов, ни высотой этажей, ни яркостью витрин. Украинская столица подкупает другими красками, и никак не желтой и голубой: зеленью парков и синевой Днепра. Государственного вида Крещатик — и теперь центральный проспект сталинско-хрущевской республики, его пропорции строго соразмерны ранжиру всесоюзного братства: круче Харькова, пышнее Львова, монументальнее Тбилиси, узорчатее Минска, но и только.

Украинская сила и сейчас — не в помпезности, и попытки державных экспериментов лишь подтверждают их бессмысленность. От безвкусицы монумента Победы на Майдане Незалежности (бывшая площадь Октябрьской революции) ежатся не только приезжие. Высоченная барочная стела на фоне тепличных крыш торгового комплекса и послевоенного классицизма отеля «Украина» (бывшая гостиница «Москва») если и добавляет площади иностранной особинки, так только странной эклектикой, которую, к счастью, кое-как скрывают кроны каштанов. Кстати приходится цитата из Ильи Эренбурга: «В Киеве были огромные сады, и там росли каштаны; для московского мальчика они были экзотическими, как пальмы». Да, в центре Киева царят экзотические, как пальмы, каштаны и — в отличие от времен Эренбурга — пиво «Оболонь», яркая этикетка постсоветского поведения. На склоне дня на столичных улицах и площадях пиво из пузатых бутылочек прямо на ходу потягивают и ладные полковники украинской армии в фуражках с высокими тульями, и вчерашние школьницы в незаметных, до того коротки, юбках, и чиновники в убитых мышиных галстуках.

В дорогом отеле «Крещатик», в интерьеры которого навсегда, как угольная пыль в ладони шахтера, въелась убогость советской гостиницы, москвича-иностранца узнают тут же, не успеешь и рта раскрыть. За стойкой регистратуры фальшблондинка с пронзенной шпильками прической встречает маминой улыбкой. Ощущение неловкости гостя, вовсе не ждущего от хозяев особой чести, приходит еще в киевском аэропорту Борисполь, чуть ли не у трапа самолета. Подоспевший в зале прилета распорядитель такси, радушно провожая к окошечку, где зачем-то выписывают предварительный чек на оплату поездки, успевает сбивчиво рассказать, что его сестра до сих пор живет в Калуге, да и вообще делить русским и украинцам решительно нечего. Интересно, как завлекал бы распорядитель поляка или шведа? Воспоминаниями о проклятых ляхах и Полтаве? «Людмыла Пэтроуна, — горячо шепчет он табельщице. — Выпишите до центра товарищу из Москвы!»

Это вполне может оказаться случайностью, но украинских переводов Михаила Булгакова в киевских книжных магазинах я не обнаружил. Книг Булгакова в Киеве много, но все они на родном для писателя русском языке.

«Народные учителя, фельдшера, однодворцы, украинские семинаристы, волею судеб ставшие прапорщиками, здоровенные сыны пчеловодов, штабс-капитаны с украинскими фамилиями… Все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую, без панов, без офицеров-москалей…»

Теперь эта волшебная страна должна бы стать реальностью, должна избавляться от последних следов колониализма вроде ресторана «Санкт-Петербург», не нужного в любом городе, не только в Киеве, потому что ресторан этот неуютен, как вокзальный зал. В украинскую независимость я приехал впервые, но не перескочил из одной эпохи и из одной страны в другую — забор родной для меня речи оказался слишком высоким.

Михаил Булгаков крещен в Киево-Подольской Крестовоздвиженской церкви — ее можно увидеть и сегодня, если, спускаясь на Подол, свернуть на Воздвиженскую улицу. Имя будущему великому русскому писателю дали, как пишут биографы, скорее всего, в честь хранителя города архангела Михаила. К дому Булгакова идешь от Бабиного Торжка, из Верхнего Города, мимо стройного голубоглавого собора. От церковной площадки змейкой по Андреевскому спуску — парад туристических прелестей: бойкая продажа матрешек, армейских ушанок с кокардами Советской армии, латунных бюстов Юрия Гагарина и других типично киевских сувениров. Памятник персонажам комедии «За двумя зайцами», среди которых легко узнать молодого Олега Борисова, оказывается предупреждением о том, что в сотне метров от монумента — ресторан с аналогичным пьесе Михаила Старицкого названием. Досталось и Булгакову: открыть на Андреевском спуске бистро «У Турбиных» рестораторы пока не додумались, но кафе «Бегемот» с наглым котом на коньке над подъездом уже существует.

Двухэтажный дом номер 13 построил в конце последнего монархического века России богатый купец. Второй этаж, квартиру номер два, хозяева специально планировали под сдачу. Большая семья Булгаковых переехала сюда в 1906 году и заняла все семь комнат. Музей здесь открыли к столетию писателя, за полгода до развала последней московской империи, но покаяться не успели: в советской литературной истории Булгаков так и остался, по существу, нереабилитированным, хотя он вовсе не был активным диссидентом и свободу творчества, пусть и от безнадежности, искал в письмах и телефонных звонках правительству. От советской власти Булгаков так ничего и не дождался ни при жизни, ни после смерти. Измученный театральными критиками, невозможностью писать и ставить в театре то, что хочется, а не то, что требуется, невозможностью не то что навсегда бежать из страны, но хотя бы на время из нее уехать, Булгаков решился даже написать пьесу о Сталине, но и такой жест примирения власти не приняли.

Булгаков совершенно не случайно стал кумиром советской интеллигенции через четверть века после смерти, во второй половине шестидесятых, по замечанию Мариэтты Чудаковой, «на излете общественного подъема, переходившего в судорогу». Либералы искали объект поклонения, при этом символу веры приписывали те ценности, в которых сами нуждались, этим ценностям в лице Булгакова и поклонялись. Поэтому нечего удивляться сейчас при взгляде на московские афиши: театры торопятся ставить «Мастера…» и «Мольера», потому что пришло новое судорожное время.

Московский квартал Булгакова — Патриаршие пруды, не любимая им самим, но возведенная его поклонниками в ранг мавзолея квартира на Большой Садовой да пошлое кафе «Маргарита» на углу Малого Козихинского, заповедник для восторженных иностранцев. А киевский мир Булгакова — лубочный Андреевский спуск; улица, как и московский Арбат, потерявшая сердце и душу.

Дом номер 13 — это 13 булгаковских лет и 47 дней Турбиных в Киеве. Одновременно — пространство любимых героев Булгакова Турбиных и пространство семьи Булгаковых. Музейная концепция, рожденная победившей обстоятельства и нехватку средств изобретательностью, выдержана строго: мебель белого цвета — «турбинская», остальная, «цветная», — подлинная «булгаковская». Вот в этой комнате, в маленькой спальне с окнами на веранду, умер отец писателя, как раз эту комнату Булгаков отдал Алексею Турбину. В соседней гостиной — пианино с раскрытыми нотами оперы «Фауст», на них автограф Булгакова. Рядом медицинский кабинет, где принимали пациентов и сам Булгаков, и доктор Турбин. «Бедно и тесновато, но уютно», на стене — диплом «лекаря с отличием», на столе — булгаковские очки и расписание лекций медицинского факультета Университета св. Владимира на осеннее полугодие 1913 года. Дальше, если помните, — «половина Тальбергов» с книжной и столовой.

Каким чудом, должно быть, казался Киев начала XX века! Мещанский лоск шляп-канотье, магазин «верхних и нарядных туалетов мадам Анжу» с правильным названием «Шик Паризиен», кабаре «Би-Ба-Бо» с песенками Александра Вертинского «Лиловый шар» и «Кокаинетка», танцы в парке Владимирская горка под «оркестр военной музыки», премьера в местном театре мелодрамы «Любовь и предрассудки»… Вместе со своей первой женой Тасей студент-медик, а потом молодой доктор Булгаков заходил в кафе на углу Фундуклеевской улицы или в соседний ресторан «Ротце». Их любимым магазином считалась гастрономическая лавка «Лизель», где продавались чудесные сосиски и колбаса.

Похоже, пору своего городского расцвета Киев и переживал именно тогда, хотя и был столицей всего лишь имперской провинции, хотя и его не миновала мерзость политики вроде убийства премьер-министра Петра Столыпина. Булгаков успел застать эту, по крайней мере, внешне легкую эпоху, «ту жизнь, о которой говорится в шоколадных книгах», а потом, после Гражданской войны, уничтожившей милый его душе мягкий монархический свет, описывал совсем другой Киев, непредсказуемый, неясный, вибрирующий от революции. Вот они, шоколадные довоенные воспоминания: «Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город… Цепочками, сколько хватало глаз, как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко поднятые на закорючках серых длинных столбов…. С приятным ровным гудением бегали трамваи с желтыми современными пухлыми сиденьями, по образцу заграничных…. Играл светом и переливался, светился, и танцевал, и мерцал Город по ночам до самого утра, а утром угасал, одевался дымом и туманом. Казалось, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой нехолодный, нежесткий, крупный, ласковый снег…»

Но — только казалось. И в разграбленном модном магазине мало что осталось от киевского «парижского шика», только под входной дверью, если открыть ее, «звенел великолепный звоночек — бррынь-бррынь, напоминающий счастливые времена мадам Анжу».

Теперь в Киеве нет улицы Фундуклеевской и кабаре «Би-Ба-Бо», нет площади Октябрьской революции и гостиницы «Москва». Но этот город, ставший таки в конце концов столицей волшебной страны из шоколадной книги, не избавится от потребности и привычки говорить на очень близком, но все же чужом ему языке.