VIII
Довиль, или Несостоявшийся праздник
Весна 1913 года была суматошной.
В мае все были потрясены «Весной священной» и с трудом оправлялись от шока. Многие решил, что реплика Флорана Шмитта: «Молчать, шлюхи шестнадцатого!» — относится непосредственно к ним.
Все восхищались тем, как нечувствительная к оскорблениям, влиятельная госпожа Мульфельд, салон которой притягивал все стоящее с точки зрения критики, высмеивала балет.
Однако пойти на «Весну» все очень стремились. Это объяснялось и прелестью нового зала театра на Елисейских полях, и тем, что хореографом был сам Нижинский, и, наконец, главная привлекательность состояла в том, что он прибег к сотрудничеству с одной из учениц Жака Далькроза — Мари Рамбер.
В тот вечер весь цвет парижского общества отправился на спектакль в надежде увидеть, как русские вместо балета покажут своего рода светскую гимнастику, состоящую по большей части из грациозных поз и робких импровизаций. Ожидания партера не оправдались. Разразился скандал.
Изумленная провинциалка оказалась в самом центре событий. Привилегией присутствовать на спектакле Габриэль Шанель была обязана Кариатис, которая сама была приглашена фон Реклингхаузеном, своим богатым немецким любовником. Кариатис постаралась, чтобы нежданным случаем попользовался и ее французский любовник, но бедняк — Шарль Дюллен. Отсюда возникла необходимость пригласить Габриэль, дабы пощадить чувствительность Дюллена: любовный треугольник был для него неприемлем.
Случайная встреча Дюллена и Шанель будет иметь плодотворные последствия.
Кариатис увидела в «Весне» все, что было ей близко в искусстве, и хлопала изо всех сил. Рев, свист, скандал? Этого было недостаточно, чтобы испугать ее. Члены «банды Кариа» были в числе сумасшедших, в числе восторженных поклонников, аплодировавших на галерке. Правда, им не удалось повлиять на ход событий. Ярость партера была такова, что Стравинскому пришлось спасаться бегством.
Можно представить, каково было изумление Габриэль, столкнувшейся с таким неистовством страстей. Что такое обшикивания в провинциальном кабаре по сравнению с пароксизмами, сотрясавшими столицу? Никогда она не могла себе представить, чтобы богатые клиентки господ Дусе и Пуаре, упакованные в шелка, в тюрбанах и эгретках, поднимали такой гвалт.
Мода находилась на распутье.
Несколько красавиц отказались от стиля «Шехерезада», что знаменовало упадок тюрбанов и господина Пуаре. Если верить «Комедиа», гребень («добавление к мягкой завивке») производил фурор: «На роскошных гала-представлениях „Русских балетов“ мадемуазель Габриэль Дорзиа, являющаяся в некотором роде арбитром современной женской элегантности, одна из первых продемонстрировала эту новинку. Теперь повсюду мы видим затылки, прелестно украшенные светлыми или крапчатыми черепаховыми гребнями». Вся в белом, в огромном страусовом боа, спадавшем с плеч, с водопадом волос, словно пена застывших на затылке, Дорзиа, участница верховых прогулок в Руайо, царила в партере. Она была признана «звездой».
Стоит сказать несколько слов о прическе Кариатис. Некоторое время назад, под настроение, она отрезала свои пышные волосы, обвязала их шелковой ленточкой и повесила на гвоздик в доме мужчины, чью страсть ей не удалось разбудить. Она стала Жанной д’Арк, с пересекавшей лоб челкой. Внешность ее оскорбляла взор почти так же, как вывернутые ноги, грубость поз и коллективный транс русских Дягилева, подчиненных варварским диссонансам партитуры Стравинского.
Нет сомнений, что этот вечер подал Габриэль мысль обрезать волосы, что она и сделала три года спустя, все хорошенько обдумав. В середине двадцатых годов совершенно справедливо считалось, что именно Шанель заставила женщин пережить эту революцию. Тогда-то она и выдумала небольшое происшествие, о котором впоследствии часто рассказывала и которое было честно отображено бесчисленными журналистами: вышедшая из строя газовая плитка сожгла ей волосы в тот самый момент, когда она собиралась отправиться на праздничный спектакль. Шанель взяла в руки ножницы и исправила положение, пожертвовав своей шевелюрой. Так родилась прическа, которую стали носить все ее современницы. Затем следовал рассказ о прибытии в Оперу, где она произвела сенсацию и имела бешеный успех у собравшейся избранной публики. Поверим только в успех. Что до остального, то это сплошь выдумки. Короткая стрижка была вовсе не случайностью, а заранее обдуманным и спланированным актом, вполне в духе женщины, которой она к тому времени стала.
Вечер с Кариатис оказался для Габриэль началом хоть какого-то знакомства с Парижем. Продолжится ли оно? Увы, лето начиналось неважно. В прессе все чаще писали о неизбежности «конфликта».
Вопреки всякой логике высшее парижское общество, которое проект закона о подоходном налоге беспокоил несравненно больше, нежели угроза войны, повело себя тем летом подобно страусу в пустыне. Оно отправилось в Довиль, дабы забыться на песчаных пляжах. А вместе с ним — и Габриэль. В этом не было ничего нового, ибо в стране уже сложилась определенная привычка: второй раз менее чем за сорок лет от опасности бежали в Довиль.
Так, уже в 1870 году, 15 июля, герцог де Грамон, тогдашний министр иностранных дел, в чью обязанность входило зачитать с трибуны парламента объявление Францией войны Германии, вынужден был «остаться в Париже». Если верить воспоминаниям его внучки, «все шикарное общество было в Довиле». Можно понять, как удручен был этим обстоятельством ее великолепный предок. Шла война. Но столь же печальным событием было то, что герцог де Грамон лишился привычного отдыха в Довиле в августе.
В 1913 году большой имперский орел улетел, но ничто не изменилось ни на нормандском курорте, ни в умах. Просторные гостиницы, к грубым нормандским фасадам которых лепились всевозможные пристройки в стиле тогдашней эпохи, богатые виллы, претендовавшие на то, чтобы быть одновременно коттеджем, небольшим замком и швейцарским шале, продолжали привлекать суетное парижское общество.
Каникулярное настроение допускало некоторые вольности. Однако свободой надо было пользоваться обдуманно и показываться только в те часы и в тех местах, где можно было встретить людей своего круга. Ибо в присутствии модной публики фыркали в нетерпении, словно молодые кобылицы, более свободные, а значит, более опасные, чем в Париже, незаконные и актрисочки, то есть те женщины, которых следовало избегать.
Во время утреннего моциона допускались только прогулки вдоль моря. Купание было модой, прививавшейся плохо. Несколько отчаянных — и среди них Шанель — рисковали. За их маневрами неодобрительно следили в лорнет. Море существовало, чтобы на него смотреть, а не для того, чтобы в нем купаться. Пляж оставляли боннам, няням и детям, которым разрешали делать песочные куличи.
В туалетах наблюдалась некоторая эволюция. Но довольно робкая. «В Предместье перемены», — испуганно замечали старые дамы, намекая на графиню де Шабрийан, которая продемонстрировала мятежный дух, совершив три поступка, наделавших много шуму: она укоротила свои ожерелья, заново отделала свой особняк и стала носить шелковые чулки, к великому возмущению своей матери, госпожи де Леви-Мирпуа.
Появление в ветреный день двух англичанок в беретах вызвало различные реакции. «В этом головном уборе женщина напоминает подмастерье художника, он придает ей вид непринужденный, деревенский», — отмечала в своем еженедельном отчете дежурная хроникерша. Тогда как другая ежедневная газета считала, что подобная эксцентричность годится только для «мисс». Эту полемику владелицы замков и парижанки-курортницы сочли неинтересной, ибо они вообще не рискнули бы выйти на улицу в ветреный день, занимались прогулками только в своем саду и в любом случае чувствовали, что защищены от подобного неприличия образом своей жизни.
Долгие полуденные часы они проводили в визитах в окрестные поместья, в чаепитиях во время матчей в поло, гордо появляясь на скачках в белых линоновых платьях, вышитых гладью, со вставками из валансьенских кружев, приводившими горничных в ужас. Мода требовала также носить остроносые ботинки с четверными петлями, которые зашнуровывались с огромным трудом и только с помощью крючка, тройной ряд жемчугов, низвергавшихся на корсаж, непременной принадлежностью туалета был зонтик. К тому же модница водружала на шляпу из английского кружева определенное количество страусовых перьев и муслиновых роз, дабы соответствовать своему положению.
Такова была мода в 1913 году, когда Габриэль Шанель, поддерживаемая и финансируемая Артуром Кейпелом, открыла магазин в самом центре Довиля, на улице Гонто-Бирон, улице самой что ни на есть шикарной, по-прежнему отделяющей «Нормандию», роскошную гостиницу, от казино, где играют по-крупному. Габриэль наняла двух славных девушек, которым не было шестнадцати и которые едва умели держать иголку в руках. Какая разница… Этого было достаточно, чтобы приняться за работу. Затем, поскольку ее магазин находился на солнечной стороне, она повесила на окна большую белую штору, на которой черными буквами впервые было выведено ее имя.
Можно представить, какое она производила впечатление, бегая по городу в костюме мужского покроя, в удобных ботинках с закругленными носами, не такая, как все, — будь то верхом или пешком, не отказавшись ни от одного из своих безумств, несмотря на советы знатоков по части элегантности. Она показывалась на матчах, поло в блузках с открытым воротником, в странной шляпе, похожей на сплющенный котелок, — это была панама ее собственного изобретения. И наконец, что было уже верхом неприличия, она афишировала свою связь, сохранив при этом целую когорту обожателей. Леон де Лаборд, Мигуэль де Итурбе и даже Этьенн Бальсан сменяли друг друга всякий раз, когда дела удерживали Артура Кейпела вдали от Довиля.
Бой играл роль знаменитости. Он вел свои дела как человек, который торопится, и не сковывал себя священными правилами буржуазной осмотрительности. Ему не было нужды щадить чувствительность членов административного совета, ибо совет этот состоял из членов семьи. Он был сам себе хозяин и повиновался только своему чутью. Инстинктивно Артура Кейпела влекло в горячие точки. Число его углевозов не переставало расти.
Несмотря на то что инциденты следовали там один за другим, Марокко, это яблоко раздора, это осиное гнездо, как говаривал Жорес, привлекало Боя. Другой бы стал колебаться. Но не он. Кейпел предчувствовал, что колониальные завоевания откроют ему новые рынки. Войска Лиоте стояли в Фесе всего год, а Бой Кейпел уже вкладывал туда деньги и говорил о том, что надо сделать из Касабланки порт, через который шел бы импорт английского угля на всю Северную Африку.
Банкиры различных национальностей, будь то барон д’Эрланже или де Ротшильд, правительственные чиновники, политики, сомнительные финансисты, журналисты, падкие на скандалы, которые то и дело разражались в деловых кругах, магнаты прессы, будь то Эдвардс, Эбрар или Бельби, видные семейства, международные красотки, эскортируемые титулованными мужьями сомнительных нравов, вроде волнующей Ольги де Мейер, про которую говорили, что она дочь английского короля, и ее мужа-барона, одного из первых фотографов моды, — среди таких людей вращались теперь Артур Кейпел и Габриэль.
Первыми их стали принимать англичане. Лорды на отдыхе не были такими ригористами, как французы, их мало заботило прошлое хорошенькой особы, в которую был влюблен Кейпел. Его влюбленности самой по себе было достаточно, чтобы их принимали вместе.
Этого Габриэль не забудет никогда.
Пылкая симпатия, которую она всегда демонстрировала ко всему британскому, превосходство Англии, которое она видела во всем, объяснялись только этой причиной.
Вместе Артур Кейпел и Габриэль разожгли вдохновение Сема.
Вот уже почти три года, как знаменитый карикатурист сменил местожительство. До сих пор он оказывал предпочтение Парижу, и в особенности аллее Акаций, где занимал свой пост каждое утро с десяти часов вместе со своим приятелем Болдини. У Сема была комплекция жокея, и он всегда показывался на публике одетым с иголочки. Болдини же был здоровенный, высоченный малый с огромной головой, на которой с трудом держалась малюсенькая шляпа. Два приятеля в засаде не оставались незамеченными. Но это время для Сема закончилось. Теперь он изощрялся в своей иронии в Довиле.
Безжалостный рисовальщик, которого боялись те, кто хотел избежать подобного рода известности (но которому многие охотно заплатили бы, чтобы он их заметил), изображал красавца Боя в виде кентавра, похищающего в галопе женщину, в которой легко было узнать Габриэль. На конце длинного молотка, которым он потрясал, словно копьем, болталась шляпа с перьями. Намек был ясен, но, чтобы сделать его еще прозрачнее и чтобы каждый понимал, что кентавр не только любовник, но и вкладчик, Бой держал еще шляпную картонку, на которой было написано одно слово: Коко. У довильского общества больше не оставалось сомнений. Это была неслыханная реклама. В глазах светского общества Габриэль начинала быть кем-то. Если добавить, что Сем очень сдружился с ней, что рядом с Габриэль часто видели маленького человечка с острым лицом и озорным взглядом, что, наконец, она осталась в дружеских отношениях с таким неуступчивым и гениальным человеком, как Дюллен, можно прийти к выводу, что у модистки с улицы Гонто-Бирон появился совершенно необычный круг знакомых.
По горло занятая делами, ибо магазин всегда был полон (и она в который уже раз вынуждена была призвать на помощь сестру), знала ли Габриэль о том, чтó творилось в Париже? Бою приписывали новые победы, новые связи — с иностранками, с настоящими знатными дамами, любовные авантюры, следовавшие друг за другом в ошеломляющем ритме. Верила ли Габриэль, что только профессиональной необходимостью объясняются его столь частые отлучки?
То, что происходило, ускользало от нее совершенно, и она была бы склонна преуменьшить серьезность слухов, если бы они до нее дошли. Тем не менее беда подстерегала ее. Но она об этом не знала. В тот момент в жизни Габриэль соединилось слишком много всего — печального, веселого и безумного, и это помешало ей заподозрить что-либо.
Умерла Жюлия, невезучая старшая сестра. Судьба неизвестного племянника, оставшегося в одиночестве в далекой провинции, взволновала Кейпела и Габриэль. Они взяли на себя заботу о сироте и послали его в Бомонт, в английский колледж, где когда-то учился Бой. Без их помощи кем бы он стал? Вероятнее всего, как его дяди, Люсьен и Альфонс Шанели, воспитанником приюта. Только юная Берта Кейпел, голова которой всегда была начинена безумными идеями, отказывалась верить, что этот маленький мальчик не ребенок Габриэль. За несколько лет с помощью недомолвок и полупризнаний Берта вызвала к жизни стойкую легенду: о сыне Боя, или лжеплемяннике Шанель.
Приехала Адриенна, еще красивее и влюбленнее, чем всегда. Она зашла в магазин, какие-то шляпы взяла взаймы, другие купила, меняла их каждый день и, показываясь на публике, заставила столько говорить о себе, что клиентура Габриэль удвоилась. Шанель, сама того не зная, открыла полезность манекенщиц и тут же завербовала Антуанетту. Обе модницы в самое прогулочное время были посланы на набережную. Они вернулись торжествуя: на них останавливались все взгляды. Тогда, укрывшись в глубине магазина, в комнате, которую они называли «исповедальней», три воспитанницы монахинь ордена святого Августина, наконец соединившись, предались общей радости. Во времена Варенна, во времена Мулена кто бы мог предвидеть, что их жизнь примет такой оборот? Иногда, в конце дня, к ним присоединялась Мод Мазюель. Она по-прежнему показывалась рядом с Адриенной, хотя и в новой роли. Она больше не была дуэньей, позволявшей Адриенне пользоваться своими связями, все было наоборот: теперь Адриенна, имевшая надежного жениха с незыблемыми намерениями, тянула подругу на буксире. Они надеялись найти для славной Мод мужа.
Как всегда, больше всего вопросов задавала себе Габриэль. Она думала, что с Кейпелом жизнь будет другой. Теперь же она замечала, что во многих отношениях Бой оставался узником своей среды. Это было особенно любопытно, ибо в других сферах он отличался редкой свободой взглядов.
Дело в том, что у Боя были свои счеты с обществом. Тайная язва — неизвестный отец — подтачивала его. Во Франции, где с небывалой резкостью проявляли себя растущие антисемитизм и шовинизм, было немало примеров, когда видных деятелей пытались свалить, обнаружив у них среди прочих изъянов сомнительное происхождение. Артур Кейпел был уверен в том, что для того, чтобы избежать ловушек своих заклятых врагов и одолеть их, ему надо прежде всего породниться со знатным семейством.
Это была не единственная перемена в характере Боя. Он проявлял удивительное стремление к власти. Было ли это карьеризмом? Кейпела видели в странных компаниях. Чего искал он в обществе Клемансо? Бывший президент Совета был не из тех людей, кого легко очаровать. В чем же тогда дело? Как объяснить интерес, проявляемый им к любовнику Шанель?
Было во всем этом нечто такое, что в среде клубменов переносили с трудом.
В ту пору в глазах правых Клемансо был всего лишь сомнительной личностью. Разве он не превратил газету, которой руководил, в военную машину, яростно нападавшую на респектабельного господина Пуанкаре? Куда он лез, этот Клемансо? Неужели глава государства нуждался в его разрешении, чтобы отправиться с официальным визитом в Санкт-Петербург? В глазах постаревшего общества, верившего только в приличия, Клемансо был повинен во всех грехах. Хуже всего было то, что он не верил ни в силу царя, ни в верховную власть Папы. Сомневаться в царе, сомневаться в Папе? И с подобным человеком, с безбожником, носившим костюмы свободного покроя и осмелившимся прогнать папского нунция, общался Артур Кейпел?
Шляпа Клемансо, его перчатки, которые носили только принарядившиеся фермеры да прислуга, вызывали иронию. Баррес, который по крайней мере был gentleman, не ошибался, когда писал: «Клемансо — просто кучер, каких слишком много…» Это была характеристика, отмеченная печатью здравого смысла. Красавец Бой помешался на человеке, никогда не снимавшем перчаток, на крестьянине, завтракавшем в ужасных тапках и в клетчатой кепке. В таком чудовищном одеянии он стряпал отвратительную бурду — густой суп, разивший луком. Разве это был подходящий друг для молодого судовладельца, блестящего делового человека? И как можно спускать Клемансо то, что в любом другом случае квалифицировалось бы как развратные действия? Разве можно было забыть, как в ответ одному пастуху из Вара, назвавшему его шпионом, продавшимся Великобритании, Клемансо не нашел ничего лучшего, как расстегнуть штаны? Затем, прибавив к одной хамской выходке другую, воскликнул: «Что вы хотите, мой друг, королева Англии без ума от этой игрушки. Она и слышать не хочет о других». Разве подобная распущенность была допустима? И Артур Кейпел, англичанин, да к тому же католик, находил гениальным этого мужлана? Было что-то неприличное в том, как вел себя Бой, никто этого не ожидал.
Сомнения, вызванные его поведением, только укрепили Артура Кейпела в его убеждениях. Как и Клемансо, а возможно, и под его влиянием, Бой больше не верил, что мир можно спасти. Ужасное испытание приближалось, и делалось ясно, чего можно ждать от угольных месторождений Ньюкасла, от кораблей Боя и его деловой хватки. Уголь становился ключом ко всему. Поэтому, желая стать неуязвимым, Кейпел более чем когда-либо стал подумывать о том, чтобы остепениться.
Он хотел, чтобы Габриэль была его единственной конфиденткой. Он всегда возвращался именно к ней. Наверное, Бою следовало увидеть в этом знак того, что любил он только ее… Но этого не произошло, и истина открылась ему, когда ошибка была уже совершена… когда он уже был женат.
Что касается Габриэль, то ее иллюзии умерли: он не женится на ней. Большая любовь, о которой она мечтала, грозила внезапно закончиться. Разрыв? Потерять Боя? Об этом не могло быть и речи. Значит, ей оставалось терпеть нетерпимое, довольствоваться крохами любви и вновь соглашаться на полуофициальное положение, столь для нее привычное…
Начиная с 1913 года Шанель перестала надеяться. Она ничем не выдала себя. Но в поведении ее начинает проступать горечь, которая в конце концов захлестнет ее.
Чтобы взять реванш, она испытывала теперь только стремление к независимости. Она хотела стать свободной, свободной от всего — от окружающего мира, от мужчин, от любви. Это желание придавало ее жизни новый смысл. Ведь чтобы удовлетворить подобные амбиции, у нее было только одно средство — работа. Значит, впредь будет только это. Она впряглась в работу с ожесточением и азартом, после упущенной возможности добиться счастья у нее было полно неизрасходованных сил.
Было странно, что в обществе, где способность самой зарабатывать на жизнь не пользовалась уважением, ей удалось встретить если не счастье, то человека, разделявшего ее стремление трудиться и преуспеть. Возможно, именно это и связывало их особенно глубоко. Каковы бы ни были превратности судьбы — сначала война, потом женитьба Боя, — они не отказались друг от друга и продолжали вместе закладывать основы империи Шанель.
* * *
Июнь 1914 года был прекрасен. Никогда сезон в Довиле не начинался так удачно. Наплыв отдыхающих для того времени был рекордный. Англичане, дети, спортсмены — все были здесь. Виллы были открыты и отданы на попечение целой армии слуг, следивших за тем, чтобы сады, печи и гостиные находились в безупречном состоянии, когда в Сараеве раздался револьверный выстрел, докатившийся до Парижа.
Но не до Довиля, здесь он почти не наделал шуму.
Клиентура Габриэль Шанель пополнилась известными именами. Успех не давал ей передышки. Она была обязана им одной из Ротшильдов. Эта дама, перенеся неслыханное оскорбление, в особенности хотела сделать рекламу Шанель, ибо поклялась погубить Поля Пуаре. Он осмелился выгнать ее из своего салона, да еще в присутствии целой толпы клиенток.
В общем-то, гнев «султана» парижской моды казался совершенно оправданным.
Про эту Ротшильд говорили, что она помешана на моде и ухаживаниях мужчин. Правда, что никто не делал столько покупок, как она, никто не выставлял напоказ такого количества любовников. Среди прочих особенностей эти молодые люди обладали еще одной: они продолжали посещать дом дамы уже после того, как бывали изгнаны из ее постели. Поэтому она была окружена постоянным эскортом. Как-то под предлогом внезапной болезни она попросила Пуаре, у которого была лучшей клиенткой, прислать ей коллекцию на дом, настояв на том, чтобы она была представлена самыми красивыми манекенщицами. Девушки сочли условия, в которых их заставили показывать модели, неприемлемыми. Баронесса с распущенными волосами, одетая в оранжевый пеньюар с многочисленными рюшками, величественно восседала в шезлонге, окруженная толпой игривых жиголо, обращавших внимание отнюдь не на платья, а на манекенщиц. Пуаре, увидев, что девушки вернулись разъяренные, словно фурии, поклялся отомстить за них.
Эта месть в назидание и сослужила службу Габриэль Шанель.
Изгнанная Пуаре, баронесса поспешила привести к Шанель самых блестящих своих подруг, именно с ними в эпоху Бальсана Габриэль должна была избегать встреч: это были маркиза де Шапонне, графиня де Праконталь, принцесса де Фосиньи-Люсенж… Девица де Сен-Совер одевалась только у нее. Из очень хорошенькой барышня превратилась в необыкновенную красавицу. Через несколько лет Леон де Лаборд, завсегдатай воскресений в Руайо, сообщник Габриэль и самый страстный ее поклонник, потеряет голову из-за этой особы, на которую прежде никогда не обращал внимания, и женится на ней. Решение, которое должно было навести Шанель на горестные размышления. Удар судьбы был жестоким.
Наконец, баронесса де Ротшильд представила Габриэль Сесиль Сорель, которая, не довольствуясь тем, что на сцене рукоплескали роскоши ее туалетов, уже задавала такие пышные приемы, что «роллсы», «паккарды» и «левассоры» устраивали заторы перед входом в ее особняк на набережной Вольтера. Встреча, заслуживающая внимания, ибо, если светские львицы видели в Габриэль только молодую талантливую модистку, более проницательная Сорель разглядела в ней личность. Она заказала Габриэль шляпы и заставила дать обещание, что та непременно навестит ее по возвращении в Париж.
Именно у Сесиль Сорель три года спустя Габриэль встретит единственную женщину, чье совершенство поразит ее, — Мисю Серт.
Наступил июль, а с ним невыносимая жара. Габриэль решила, что час новой моды пробил. В ее решении угадывается наследие предков, чья жизнь зависела от капризов погоды.
Было вполне вероятно, что в знойное лето, когда в воздухе к тому же витала военная угроза, женщины согласятся носить одежду более свободную и удобную. Тогда-то Шанель привела в исполнение план, давно созревавший у нее в голове. Она раздобыла два типа ткани, характерных для английского гардероба, позаимствовав у Боя трико его свитеров и фланель блейзеров. Потом она будет часто прибегать к этому методу, роясь в шкафах своих любовников в поисках новых идей.
Так родилась первая модель, которая по своему покрою смахивала на матроску, а по материалу — на пуловеры конюхов. Линии ее были свободны и не требовали никакого корсета. Тело под одеждой только угадывалось.
Мода же тех лет, доходя порой до карикатуры, стремилась прежде всего подчеркнуть женские прелести и тем самым была прямо противоположна нарождающимся тенденциям. Но Габриэль рискнула. Она была убеждена, что, уважая естественность, она ничуть не грешит против женственности. Прием, оказанный ее моделям, доказал, что она права.
Таким образом, Шанель добилась своего первого успеха в качестве модельера. Но почти сразу же была объявлена всеобщая мобилизация. Война? Никто в Довиле в нее не верил. Между тем с определенной формой безбедного существования было покончено. Необходимость выставлять напоказ богатство, развлечения, возведенные в обязанность, нравы и моды высшего французского общества — все это должно было погибнуть. В самом деле, с четырнадцатилетним опозданием готовилась агония неугомонного XIX века. Но и об этом в Довиле не беспокоились.
Дворянство весело отправилось на свидание со смертью. Отправилось на него, как спешат к любовнице, которой слишком долго пренебрегали. Война… Война, если это действительно была она, имела смысл. Об этом знали все. Если бы удалось вернуться к границам до 1870 года, родина обрела бы две утраченные провинции. Война? Это была она. Сомневаться больше не приходилось. Вражеские армии были на марше.
За несколько часов братья, мужья, слуги разъехались. «Рукопожатье, одинаковое для всех, ни слез, ни поцелуев».
Дамы вновь восседали на кретоновых канапе, тогда как немецкие горничные с криками «Иисус! Мария!» поспешно срывали со стен своих каморок литографии с портретом кайзера.
31 июля раздался еще один выстрел — был убит Жорес. Умолк голос бородача в котелке, крикнувшего французам: «Хотим ли мы быть народом войны или народом мира?» И молодежь торопилась на Восточный вокзал распевая: «Да здравствует могила! Смерть — это чепуха».
Лидеры оппозиции сумели придать похоронам Жореса размах мощного народного объединения. Ко всеобщему удивлению, на церемонии присутствовал старый друг Боя Кейпела и заклятый враг Жореса — Клемансо. Хотя внешне он изменился мало — все тот же жесткий взгляд, нитяные перчатки и галстук, повязанный как попало и болтающийся, словно веревка, вокруг высокого воротника, — все же Клемансо выглядел пожелтевшим и постаревшим.
Ему было семьдесят три года. Но у него достало великодушия, чтобы прийти в такой час и выразить свою веру в патриотизм трудящихся. Пристрастный политик инстинктивно стушевался, уступив место государственному деятелю.
На следующий день в «Ом либр» за подписью Клемансо появилась статья, в которой он призывал с ожесточенной решимостью: «А теперь к оружию!.. Каждый сын нашей земли примет участие в огромном сражении… Самому слабому достанется своя часть славы… Нация — это душа».
Через двадцать пять лет, составленная почти в тех же выражениях, речь Черчилля станет свидетельством того же боевого духа.
* * *
Итак, война вновь опустошила довильские пляжи.
Виллы, гордо стоявшие по стойке «смирно», обратившись фасадами к горизонту, владычествовали над пространством, которое пожирали молчание и пустота. Ни светлых платьев, ни зонтиков, ни нянь на пляже. Магазины потеряли свой праздничный вид. Закрылась гостиница «Руаяль», а оставшаяся открытой «Нормандия» казалась выпавшей из времени.
За исключением миссис Мур, настойчивой американки, все иностранцы разъехались. Затем были реквизированы автомобили, цены на горючее подскочили, и на улицах снова появились лошади. Казалось настолько очевидным, что летний отдых обречен, что даже миссис Мур решила отступить. Но куда поехать? В Биарриц? Об этом городе у нее сохранились весьма яркие воспоминания. Именно там с помощью «военной хитрости» ей удалось представиться английскому королю. Подкупленный шофер Эдуарда VII изобразил поломку, с тем чтобы якобы случайно проезжавшая мимо миссис Мур смогла предложить Его Величеству свою машину. Ах, восхитительное прошлое… Король соизволил принять предложение. Но что творилось теперь на баскском побережье? Говорили, что в Биаррице еще продолжали соблюдать ритуал светских обедов. Миссис Мур поехала туда. Многие иностранки, проживавшие во Франции, поступили точно так же. Настоящий исход, о последствиях которого Габриэль Шанель могла размышлять на досуге.
Ибо она не двинулась с места.
Будучи мобилизован, Бой посоветовал ей: «Подожди. Не закрывайся. Посмотрим». Она повиновалась. Она ждала на этом пляже, который внезапно, она и сама не знала почему, показался ей отрезанным от всего мира, откуда доносился теперь усиливающийся шум бури.
Довиль покинул еще один иностранец. Он был русским подданным и носил польскую фамилию. Он только что потерял работу. Сидя без денег, он не мог позволить себе заплатить за отдых и надеялся на журналистику, чтобы подзаработать. «Комедиа» поручила ему следить за курортными празднествами в «Королеве пляжа». Вот он и сделался светским хроникером! Он! Это было несерьезно. Но за неимением лучшего… Он приехал в Довиль 26 июля, известие о всеобщей мобилизации застигло его в тот момент, когда он наблюдал за завсегдатаями «Гран казино», собравшимися вокруг зеленого стола. В белом сиянии электрического света всего за несколько секунд часть музыкантов покинула эстраду, столы опустели, и неуверенные ноты последнего танго со странной медлительностью таяли в воздухе.
Специального корреспондента «Комедиа» звали Вильгельм Костровицкий. Он мог бы называться Флуджи д’Аспермонт, как его итальянец-отец, если бы этот дворянин признал его, чего, однако, не случилось. Иностранец стал артиллеристом, а затем убитым под именем Гийома Аполлинера французом.
Он назвал свой репортаж «Несостоявшийся праздник» и в сладко-горьких выражениях рассказал о прощании Довиля со своим прошлым.
Репортаж, редкий по качеству. Поэт рассказывает, что утром 31 июля 1914 года видел, как «изумительный негр, одетый в длинный широкий плащ меняющихся цветов», ездил по улицам Довиля на велосипеде, затем подъехал к морю и стал погружаться в него, и зеленый тюрбан его медленно исчезал с поверхности воды. Но если оставить подобные истории в стороне, Аполлинер работал как добросовестный журналист; Ничто не ускользнуло от него — ни миссис Мур, погрязшая в снобизме, ни нос в форме бумеранга господина Анри Летелье.
Он наблюдает, он замечает: «Танцующих танго мало». Он признается: «Мы не верим в войну». Он видит все — испуганные взгляды немок и безлюдье улиц. «Каждый день, между полуднем и часом, улица Гонто-Бирон казалась пустынной улицей Помпеев…»
И поэт уехал. Его увез автомобиль, «с невероятным шиком промчавшийся мимо все более немногочисленного населения».
Это была эпоха, когда его друзья, кубисты, усеивали свои полотна буквами и обрывками газет, а Аполлинер, повинный в поисках того же рода — он вводил клише в типографские тексты и создавал первые каллиграммы, — был отстранен от должности художественного критика в «Энтрансижан». «С пристрастием и односторонностью, диссонирующими с духом нашей независимой газеты, вы упорно защищали только одну школу, наиболее передовую…» — написал ему директор в письме, объявлявшем об увольнении.
В ту ночь 1914 года обратная дорога вдохновила Аполлинера на стихи, строки которого создавали контур маленького автомобиля: «Я никогда не забуду это ночное путешествие, когда никто из нас не произнес ни слова…» Он направлялся к Парижу. Он покидал Довиль, эти Помпеи, где на улице Гонто-Бирон Габриэль Шанель ждала, уцепившись за свой магазин, как за спасательный круг.