Непостижимая Шанель

Шарль-Ру Эдмонда

Немецкие годы

(1940–1945)

 

 

I

Фон Д.

Мужскую красоту можно понимать по-разному. Если судить по тому, что о нем говорят, красота, по всей видимости, имела в жизни фон Д. особое значение. Это признают те, кто его не любил или разлюбил, те, кто его боялся или презирал. Пусть читатель не подумает, что автор хоть в какой-то мере разделяет это презрение. Отметим только, что презирали фон Д. главным образом любовницы, которых он бросил. Было бы грешно сердиться на него за это, ибо такова сущность всех соблазнителей. Справедливо или нет, но их всегда кто-то презирает.

То, что внешность его была незаурядна, этого тоже никто не отрицает. Фон Д. остался в памяти человеком высокого роста, изящным и стройным. Здесь все свидетельства сходятся: он был высокий, очень высокий. Добавим — и легкий. Иначе как объяснить полученное им прозвище Шпатц, то есть «воробей»? Любопытно, что такой кличкой наградили верзилу, который к моменту нашего повествования был уже далеко не юношей. Другие добавляли: несерьезный, и читатель бы удивился, если бы узнал, от каких высокопоставленных лиц Германии исходит это весомое свидетельство. Но поскольку эти лица выразили желание, чтобы имена их не упоминались, мы вынуждены просто констатировать: фон Д. был не только легким, но и несерьезным человеком. Эти качества часто сопутствуют друг другу и ничуть не мешают успеху у женщин. Нам известна не одна, потратившая свою жизнь на ожидание фон Д.

Семья фон Д. была хорошего дворянского происхождения, но не более того. Мелкопоместные дворяне из Ганновера. Его отец женился на англичанке, более богатой и лучшего происхождения, чем он сам. Этот брак объясняет то, что Шпатц охотно кичился британскими предками, которым он был обязан некоторым космополитизмом, прекрасно ему подходившим. Не мог он пожаловаться и на отсутствие определенного образования. Он говорил на английском, французском и свободно писал на этих языках, если судить по нескольким образчикам его любовной переписки, когда он переходил с английского на французский и наоборот, в зависимости от того, какой язык лучше подходил для выражения его чувств: «Целую тебя как всегда и навсегда. Love. Твой Шпатц».

У фон Д. была масса возможностей применять это выражение. Дело в том, что он нравился. Нравился безумно, и в победах у него недостатка не было.

Боевое крещение он получил в 1914 году, на русском фронте, когда служил в королевском уланском полку. Вильгельм II был командиром этого полка, где было много выходцев из Ганновера и где служил также фон Д.-отец. В этом не было ничего удивительного. Мелкопоместным дворянам случалось воевать семьями, ибо полки, набирая офицеров, соблюдали старые многовековые традиции, которые трудно было изменить. Считалось очевидным, что истинное братство по оружию возможно только между земляками. Это было справедливо и в отношении браков. Можно было только порадоваться выбору, который Шпатц сделал примерно на двадцать пятом году жизни, женившись на Максимилиане, девице хорошего происхождения и отменного здоровья. Все было весьма пристойно. Только позже стало известно, что, к великому прискорбию, у упомянутой Максимилианы, помимо состояния и редких качеств, было еще и немного еврейской крови. На подобный недостаток нельзя было закрывать глаза. Поэтому бесполезно спрашивать, отчего брак их продлился недолго. Шпатц развелся в 1935 году. Не то чтобы он не испытывал к Максимилиане дружеских чувств, напротив. Но для того, кто обладал хоть какими-то амбициями, наконец, для того, кто хоть немного был немцем, было совершенно неудобно иметь супругу, которая, пусть чуточку, была еврейкой. И потом, даже если у него в стране и нашлись люди, посчитавшие этот развод редчайшей трусостью, можно также сказать, что, кем бы ни была Максимилиана, ей, бедняжке, приходилось несладко… Ибо по части супружеской неверности Шпатц был мастак.

Беда состояла в том, что наш молодой человек выказывал к работе гораздо меньше склонности, нежели к развлечениям. Кроме того, он имел обыкновение тратить много и порою больше, чем у него было. Важная деталь. Ибо все зло пошло отсюда. Но в то время в его кругу подобный образ жизни никого не шокировал. К бездеятельности и даже некоторому безразличию относились с большей терпимостью, чем теперь.

Первые поездки Шпатца во Францию приходятся на 1928 год. Фон Д.-турист часто пользовался «Голубым экспрессом». В таинственных купе, отделанных красным деревом, между маркетри Рене Пру и изделиями Лалика, он воспламенил не одно женское сердце. Правда, он был лестным спутником, и уж в способностях ему было не отказать!.. Его легко можно было представить среди пассажиров другого «Голубого экспресса», балета, поставленного Дягилевым несколько лет назад. Ибо Шпатц, немецкая версия Красавчика, со светлыми напомаженными волосами и прозрачными глазами, был, подобно пляжному Дон Жуану, так замечательно воплощенному Антоном Доулином, превосходным спортсменом.

В октябре 1933 года в Париж прибыл фон Д.-чиновник. Он поселился в квартире на Марсовом поле и занялся деятельностью, оставлявшей ему много свободного времени. Брак с Максимилианой еще не был расторгнут. Шпатц рекомендовался как атташе немецкого посольства, что ни у кого не вызывало сомнений. В глазах окружающих представительная аккуратная внешность, супруга хорошего происхождения, пост атташе, кабинет в посольстве — все это было чертами настоящего дипломата. И поскольку фон Д. не отрицал этого, ему устроили замечательный прием в приличном обществе. Можно было бы попытаться заметить, что год, когда в Германии к власти пришли нацисты, год, когда горел рейхстаг, а «Horst Wessel Lied» понемногу заменяла «Deutchland über Alles», был, возможно, не самым подходящим, чтобы открывать двери своего дома первому попавшемуся немцу. Но люди, более широко мыслящие, могут судить по-другому и скажут, что в подобных обстоятельствах нельзя предусмотреть все… А Шпатц так изумительно танцевал. Он был нарасхват.

Это, однако, не помешало тому, что нашлись другие люди, в других сферах, которые заинтересовались не столько тем, что делало его неотразимым, сколько истинными причинами его пребывания во Франции. Шпатц, едва обосновавшись в Париже, привлек внимание служб французской контрразведки. Это доказывает, что либо он был опасно неосторожен, либо замечательно неловок — качества, в его профессии равно чреватые неприятными последствиями.

До какой степени французские службы были информированы о характере подрывной деятельности Шпатца в Париже? Этого мы никогда не узнаем. Напротив, некоторые архивы Федеральной республики дают представление если не о размахе его миссии, то по крайней мере о ее инициаторе. Ганс Гюнтер фон Д., родившийся в Ганновере 15 декабря 1896 года, получил задание от министерства пропаганды рейха под прикрытием должности пресс-атташе. Его деятельность в Париже явилась предметом годового частного служебного контракта, который вступил в силу 17 октября 1933 года. Один из ближайших помощников Гитлера, создатель хроники третьего рейха, специалист по оболваниванию масс и устройству парадов с изобилием знамен, был хозяином Шпатца. Маленькому зловещему человечку понадобилось меньше десяти месяцев, чтобы запустить в действие машину нацистской пропаганды. Шпатц находился в подчинении у доктора Геббельса.

Призванный в Германию по истечении срока контракта, Шпатц почти сразу же вернулся обратно. Нет никаких доказательств, что его контракт был продлен. Напротив, все свидетельствует об обратном. Начиная с 1934 года фон Д. покончил с пропагандой. Он выбрал деятельность, в глазах латинских народов считающуюся недостойной, а в странах англосаксонских пользующуюся определенным уважением даже в высшем обществе, деятельность, в Лондоне называющуюся «Интеллидженс», а в Париже — шпионажем.

Начиная с этого времени тайна сгущается вокруг личности фон Д., который не фигурирует ни в одном из досье, где упоминания о нем рассчитывали найти специалисты, искушенные в современных методах архивных розысков, — известно, с какой холодной страстью немцы относятся к задачам подобного рода. Профессора, старавшиеся оказать нам помощь и пролить свет на то, что в нашей книге касалось Германии, вынуждены были констатировать, что дальнейшая карьера фон Д., по их собственному выражению, «молчание, стыд для историка и загадка», что в военных архивах невозможно найти следы его пребывания в армии, словно не существовало ни лейтенанта, ни улана под командованием покойного кайзера, что политические архивы обходят молчанием его деятельность во Франции, тогда как он должен был бы фигурировать там на почетном месте. Ибо не вызывает сомнений, что начиная с 1937 года, в добавление к другим легальным или подпольным обязанностям, фон Д. был в Париже тем, чем принц Макс-Эгон де Гогенлоэ Ланденбург — в Мадриде, а барон де Тюркхайм — в Лондоне, то есть одним из преданных деятелей национал-социализма. Наконец, «бывшие члены абвера», образующие тесную и дружную компанию и издающие свой бюллетень, где отмечены как самые незначительные их операции, так и выдающиеся подвиги, так вот, это почтенное общество клянется всеми святыми, что никогда упомянутый фон Д. не состоял в его членах, и у нас нет никаких оснований подвергать данное утверждение сомнению. Все это убедительно доказывает, каким отличным шпионом был наш герой. Ибо если он не оставил никаких следов своей деятельности ни в письменных источниках, ни в памяти немцев, это еще не является достаточным основанием для того, чтобы заключить, будто расследование французской контрразведки — сплошные выдумки. Если фон Д., как утверждают некоторые, находился в подчинении у некоего полковника Ваага, если сразу после окончания войны было принято постановление о его высылке (мера, не отмененная до сих пор), безусловно, это связано с тем, что в течение многих лет, прожитых во Франции, он не ограничивался тем, что изображал воробышка, поклевывая по зернышку в дамских сердцах.

Когда мы знаем, какой армией шпионов, осведомителей, двойных или тройных агентов, подручных, более или менее связанных присягой, располагало Главное имперское управление безопасности, когда известно, какая безжалостная борьба велась среди его руководителей начиная с 1942 года, тогда понятно, что никто, кроме самого фон Д., не сможет сказать, каким именно колесиком огромного механизма он был.

* * *

26 августа 1939 года, в девятнадцать часов, посол Франции в Берлине сделал последнюю попытку отговорить Гитлера от военных действий в Данциге. Несомненным фактом является то, что представителю Франции удалось вызвать у Гитлера несвойственные тому угрызения совести. «Ах, женщины и дети… Я часто думал о них», — прошептал он. Это поразительно отличалось от обычных сцен ярости, которыми до сих пор фюрер жаловал своих собеседников. Но колебался ли он? Во всяком случае, Гитлер тут же взял себя в руки.

Иоахим фон Риббентроп во время разговора неизменно сохранял «каменное выражение лица».

Пять дней спустя угрызения совести фюрера, если он вообще когда-нибудь их испытывал, превратились в одно из тех кратких мгновений истории, суть которых толковые послы умеют изложить в нескольких строках. «Возможно, я растрогал Гитлера. Но я не заставил его изменить мнение», — телеграфировал господин Кулондр.

В самом деле, его беседа с Гитлером была последним дипломатическим контактом между Францией и Германией.

31 августа была введена в действие директива № 1 о ведении войны. День наступления был намечен на 1 сентября 1939 года, на 4 часа 45 минут, все сверхсекретно, подписано — Адольф Гитлер.

И фон Д. получил от человека с «каменным лицом» приказ покинуть Париж.

Он отправился предупредить свою любовницу. Что касается личности женщины, занимавшей тогда определенное место в его жизни, мы вынуждены ограничиться одним только именем, слегка переделав его: Елена. Это опрометчивое создание, происходившее из очень древнего рода, — кстати, красавица — из-за слишком, быть может, утопических взглядов на любовь навлекло на себя массу неприятностей.

Прощаясь с нею, фон Д. заявил, что не согласится быть замешанным в кровавые события. Он был пацифистом? Поразительно, но можно ли было в этом усомниться? В этой войне, повторял Шпатц, он участия не примет. Та, которой он делал признания, и не подозревала о том, что для разведслужб было секретом Полишинеля. Она предложила ему свою помощь. Он хотел добраться до Швейцарии и остаться там. Не могла ли она направить его к надежным друзьям, которые согласились бы принять его? Она сделала то, о чем он ее просил, и фон Д. покинул Францию и отправился в страну, с которой у нас сохранились нормальные отношения.

Он оказался в нейтральной стране, имея в своем распоряжении почтовый ящик и адрес, куда без всякого труда доходила почта из Франции. Влюбленная женщина воспользовалась этой возможностью и злоупотребила ею. Все обошлось бы без последствий, если бы фон Д. не был предметом тщательного наблюдения. Прекрасная корреспондентка успела отправить и получить всего около десятка писем, как была арестована по обвинению в сношениях с врагом. Дело получило огласку. Оно посеяло смятение в окружении обвиняемой, связь которой сделалась всеобщим достоянием. Вмешались военные. В чтении чужих писем и интерпретации их смысла им не было равных. Что касается понимания, дело обстояло иначе. Как ни старались друзья помочь Елене, свидетельствуя о ее честности, пытаясь доказать, что то, что в этой переписке казалось темными местами, было всего лишь стыдливостью, а то, что казалось двусмысленностью, было изысканностью стиля, ничто не помогло. В каждом любовном слове обвинители находили тайный смысл, а в каждой помарке или ошибке, в волнении допускавшихся влюбленными, — очевидные доказательства предательства.

Мы не станем описывать тревогу и тоску этой женщины. Достаточно сказать, что она рисковала своей жизнью из любви к лжецу. Восемь месяцев спустя, после быстро выигранной войны, он вернулся победителем, несмотря на бдительность, проявленную нашими скрупулезными исследователями переписки.

Напротив, характер фон Д. прекрасно дополняет поступок, совершенный им, когда он узнал, что Елена содержится в заключении в свободной зоне. Он явился в замок, где жила мать его жертвы. Та не знала любовника дочери, не имела ни малейшего намерения знакомиться с ним и старалась держаться подальше от того, что принесло ей стыд и горе. Посетитель представился любезно, но не без высокомерия. Вдруг она поняла, с кем имеет дело. Он сразу же дал ей понять, что в состоянии освободить ее дочь, если… В общем, если дама ее положения согласится предоставить себя в его распоряжение, то он сможет привести это в качестве довода своим начальникам. Если она не откажется принимать их, устраивать представляющие для них интерес встречи, тогда, на этих условиях… В общем, что говорить, тогда ее дочь освободят гораздо быстрее. Мать ответила, что даже если на карту будет поставлена свобода дочери, даже если Елена должна погибнуть, не может быть и речи о том, чтобы удовлетворить желания посетителя. Ей нечего было больше добавить, и она не видела причин задерживать его долее.

Не вынося никакой оценки поступку фон Д. — вероятно, не он один явился его инициатором, вероятно, это был приказ сверху, — можно тем не менее заключить, что этого шпиона, как сказала бы маркиза де Севинье, «видно было за версту».

Свободная зона, как известно, была обманом, который продлился недолго. Как только иллюзии развеялись, Елена была выпущена на свободу. Свободна, она была свободна! Но Шпатц свободен не был. Он встретил Габриэль.

* * *

Во время идиллии с фон Д. Габриэль было пятьдесят шесть лет. Она была к тому же на тринадцать лет его старше, что, при всем ее очаровании, оставляло в ее красивых ручках не так много козырей. Но к чему говорить о возрасте? Никто не может быть судьей в любовных делах, и у Габриэль не было возраста, ибо что бы ни говорили, а Шпатц ее любил.

Попытаемся представить это удивительное любовное приключение в обстановке тогдашнего Парижа.

Габриэль недолго задержалась в Корбере. После нескольких недель, проведенных там, и короткой остановки в Виши она вернулась в Париж в последние дни августа 1940 года. Не в ее духе было долго изображать из себя беглянку, кроме того, арестовали сына Жюлии. На сей раз слабое здоровье юноши могло представить для него некоторую выгоду. Она хотела предпринять кое-какие шаги, чтобы добиться его освобождения.

Другая на ее месте, обнаружив немцев в «Ритце», решила бы переехать. Габриэль не сделала ничего подобного и потребовала от директора, чтобы он ее выслушал. Он ее «выставил»? Она соглашалась сменить комнату, но не адрес. Ибо прекрасные апартаменты, окна которых выходили на Вандомскую площадь, просторная комната, где она восстановила убранство Предместья времен ее связи с Ирибом, — все это было занято в первые же часы после реквизиции. Куда пойти? Сменить квартал значило удалиться от магазина, потерять контроль над своим заработком, она не могла на это решиться. Да, другая бы на ее месте почувствовала себя безумно униженной как директором гостиницы, так и немцами, проще говоря, почувствовала бы себя изгнанной. Такого рода соображения Габриэль не принимала в расчет. В чем была ее сила? Позаботиться о том, что могло ей пригодиться. А ей нужно было так немного. Ни крыша, ни стены, никакое убранство никогда не казались ей окончательными, и главный страх буржуазии, что «посягнут на ее мебель», был ей чужд. Лишь бы ничто не угрожало ее деньгам, ее кубышке. Она опасалась только одного — остаться на мели. А все остальное? Пустяки! Ее вещи перенесли в другое место? Замечательно… Наконец-то коромандельские ширмы найдут себе настоящее применение. Ведь они были задуманы как раз для того, чтобы их без конца складывали и раскрывали. Она развернет их в нескольких шагах от «Ритца», прямо над своим магазином, как раскидывают палатку, и там устроит гостиную по своему вкусу. Такое поведение диктовали ей ее детство и годы, прожитые в постоянном кочевье. «Ритц» предложил ей маленькую комнатушку, выходящую на улицу Камбон? Она знавала и худшее, большего ей не надо. Этого было достаточно, чтобы выспаться в тепле. Могла ли она догадываться, что этого окажется достаточно и чтобы умереть? Ибо именно в этой скромной комнате она закончит свою долгую жизнь.

Как бы там ни было, у нее не было выбора.

Тому, кто советовал ей поселиться в другом месте, и в частности Мисе, удивлявшейся, что она довольствуется такой заурядной обстановкой, Габриэль возражала: «К чему переезжать? Рано или поздно все гостиницы будут заняты. Уж лучше остаться здесь. Комната маленькая? Она будет мне дешевле стоить…» Все то же стремление сэкономить и старинная способность жить просто, которую она обрела вновь без всякого труда. Когда один друг, встреченный ею в Виши, спросил, почему она так торопится скорее вернуться в Париж, она сослалась на цену горючего: «Ждать? Чтобы обратный путь обошелся безумно дорого? Да вы что! Если так пойдет и дальше, горючее будет так же драгоценно, как духи…» «Шанель № 5»! Ее единственная мерка, ее золотой эталон. Тем не менее она была богата. Но для нее не существовало ни глупых предосторожностей, ни мелких прибылей, и потому все у нее шло в ход, как у крестьянок, которые во времена поражений или нашествий ничего не выбрасывали, копили, хранили хлеб и старые кости из месяца в месяц. Габриэль решительно была из этой же породы и, осмелимся сказать, отличалась скупостью.

* * *

Шпатц и Габриэль… Узнать бы, когда, где и как они познакомились… Надо ли ей верить, когда она утверждала, что они были «старые друзья»? Тем самым она давала понять, что они встретились еще до войны… Здесь это случилось или там, в том году или другом, позволит ли это нам лучше понять тайную историю их любви, ее особый свет, ее сладость, ее неистовство, ее правду и ее ложь? Знала ли она его до поражения или, напротив, впервые увидела в тот день, когда пришла просить за сына Жюлии, — что это меняет?

Фон Д. был теперь в достаточной мере лишен амбиций, чтобы заставить своих шефов позабыть о себе, но достаточно полезен, чтобы его присутствие в Париже не ставилось под сомнение. Тонкая игра, хитроумные маневры, целью которых было остаться во Франции, — других забот у него не было. Он опасался только одного: как бы его не почтили какой-нибудь специальной миссией, из тех, что потребовала бы его присутствия в берлинском осином гнезде со всем сопутствующим этому риском. Хуже всего было попасть в лапы тамошней камарилье, и сделать было ничего нельзя. Так можно было оказаться завербованным друзьями Канариса против Гейдриха, получить задание, якобы согласованное с Гитлером, а затем обнаружить, что вы действуете против него или устраиваете подвох, чтобы расстроить планы генерального штаба вермахта, тогда как вы считали, что подчиняетесь ему. Словом, вы становились пленником противоречий, ненависти, махинаций, звериной ревности, а затем и жертвой тайных хозяев третьего рейха. Этого фон Д. боялся больше всего на свете, этого он хотел избежать. Потому он шел даже на то, чтобы близкие товарищи обвиняли его в безразличии и апатии, и те не упускали случая намекнуть на это. В тех же грехах станет упрекать его и Габриэль. Но не сразу. Ибо поначалу ей безумно нравился фон Д., такой сдержанный, всегда в гражданском и охотно говорящий по-английски.

Желание жить, скрываясь, деля на двоих счастье и физическое удовлетворение, о котором фон Д. говорил так часто, что это признают даже самые ревнивые из его прежних любовниц, объясняет господствовавшую вокруг любовников атмосферу таинственности. Шпатц и Габриэль были невидимы, потому что счастливы, счастливы в течение трех лет, в мире, где накапливались ужасы, счастливы, тогда как Мися медленно слепла, делая вид, что ничего не происходит. («У меня дома она угадывает дверные ручки, — замечала Колетт. — Ее благородное кокетство трогает нас больше, чем жалоба…») Счастливы в то время, как в Давосе, в 1942 году, умирал в одиночестве от туберкулеза спутник «Бель Респиро» и солнечных дней в Аркашоне великий князь Дмитрий Павлович, счастливы в то время, как в Сен-Бенуа-сюр-Луар начиналось мученичество Макса Жакоба — как его забыть? Они были счастливы, эти двое, счастливы, и надо ли порицать их за это?

Бедный, бедный Макс, пытавшийся за шутками скрыть свои муки. Макс, которого заставили носить желтую звезду, и он носил ее на своем поношенном пальто и так, заклейменный позором, каждое утро пересекал деревню, направляясь в базилику, чтобы отслужить первую мессу. Бедный, бедный Макс…

Все это происходило в то время, пока двое других в своем безумии… Их одиночество не прерывалось ничем, они никуда не ходили, каждодневные свидания в одной и той же, поспешно восстановленной обстановке. Габриэль захотелось иметь пианино, на котором она могла бы упражняться. Теперь у нее было время. А Шпатц любил музыку. В его профессии это производило впечатление. Ни для кого не было секретом, что поначалу Гейдрих сделал карьеру благодаря своим способностям скрипача. Он наигрывал Канарису его любимые квартеты, и между ними установилось определенное доверие. До тех пор, пока соперничество не стало сильнее, чем их любовь к Моцарту или Гайдну. Но тем не менее вначале… Удар смычка, право слово, мастерский. И Габриэль снова занялась музыкой. Она вспомнила, чему ее научили дамы-канонессы, все это вперемешку с репертуаром «Муленской лиры», когда-то подслушанным тайком. Вспомнила и несколько советов тапера из «Альказара», вспомнила, наконец, и концерты, услышанные на террасе Большого казино в Виши. Все те же «Госпожа эрцгерцогиня» и «Фингалова пещера»… Габриэль с непринужденностью вернулась к репертуару оперетты и оперы.

Иногда она пела, и фон Д. слушал. Любовь этой женщины превратила его в восточного мужчину, который больше не выходил из дома и нигде не показывался, ни в роскошных ресторанах, где благодаря взносу в «Национальную помощь» можно было съесть все, что угодно, ни в «Каррере», модном ночном кабаре, ни в бистро, будь то «Серебряный овен» или «Золотой телец». Шпатц не участвовал и в потрясающих проказах, в которых проявлялась «очень полезная легкость национального характера», его не трогали великая грусть и уныние униженного народа. Его не было видно нигде и никогда.

Габриэль и Шпатц жили над магазином, где теснились толпы покупателей в военной форме. Когда «Шанель № 5» не хватало, эти странные туристы довольствовались тем, что крали с витрин поддельные флаконы, помеченные двумя переплетенными буквами «С». Что-нибудь увезти с собой. Память об оккупации, товар из Парижа, как говорится.

 

II

Черный запах авантюры

Что думать о жизни, в которой все расписано заранее? Габриэль не могла удовлетвориться одной только музыкой и серыми буднями любовной связи, скованной запретами военного времени. Фон Д., напротив, очутившись благодаря ей в атмосфере, где все приобретало колдовской характер, наслаждался. Он был лишен воображения.

То, что инициатива перемен исходила от Габриэль, более чем вероятно. Она всегда испытывала потребность что-то делать. Испытать судьбу? Это было для нее удовольствием.

В течение некоторого времени она была поглощена распрями с фирмой «Духи Шанель». Ее духи… Уже пятнадцать лет, как она уступила братьям Вертаймер право производить и продавать их, так и не смирившись с мыслью о том, что этот контракт был окончательным. Самые знаменитые адвокаты напрасно представляли ей доказательства лояльности ее компаньонов, они могли делать и говорить что угодно, — оставшись наедине с собой, она вновь возвращалась к своим сомнениям. Дело было ясное! Ее надули! Это стало ее навязчивой идеей.

Когда оккупационные законы предоставили ей возможность разорвать это сотрудничество, она решила, что такой великолепный случай упускать нельзя. Отнять свои духи у братьев Вертаймер? Одно из постановлений оккупантов гласило, что на фирмы, чьи управляющие вынуждены были покинуть страну, назначалось новое руководство. Габриэль решила, что здесь-то и был ее шанс. Попытать счастья, хотя бы и совершив подлый поступок. Теперь пришел ее черед, и она покажет клану Вертаймеров, которые ее эксплуатировали и обирали, где раки зимуют. Она была арийкой, она, а не они. Она находилась во Франции, они — в Соединенных Штатах. Эмигранты… Евреи. В общем, в глазах оккупационных властей существовала только она.

Она мечтала навязать им управляющего по своему выбору. Против представителей еврейской фирмы выступала женщина, готовая на все и заручившаяся поддержкой немцев. В той Франции казалось невозможным, чтобы она проиграла. Смешно сказать, но именно это и произошло. В лагере ее противников были тонкие игроки. Шанель полагала, что она одна может рассчитывать на определенную поддержку. Какая наивность! Разве она не знала, что в Париже есть французы, готовые выступить посредниками, чтобы сохранить собственность евреев, и что есть, как и повсюду, немцы, готовые продаться? В тогдашней смутной обстановке достаточно было действовать быстро и не ошибаться.

Прежде всего нужен был ариец.

Надо было найти такого, кому можно было бы продать фирму почти за гроши. Его нашли в лице промышленника, занимавшегося строительством самолетов: Амьо.

Затем потребовался немец.

Он должен был засвидетельствовать законность предыдущей операции. Подложный перевод фирмы на другое имя, документы, помеченные более ранним числом, — всю эту махинацию надо было сделать правдоподобной и безупречной. Немец? Вопрос упирался только в деньги. Немца тоже нашли… Заплатив, правда, дорого. Таким образом, фирма «Духи Шанель» смогла доказать, что она уже не принадлежала братьям Вертаймер. Что тут скажешь. Дело было сделано.

Но это было еще не все. Предстояло провести в правление представителя нового владельца, человека, способного дать отпор возможному кандидату Габриэль.

Его, по некоей утонченной жестокости, нашли в кругу, который Габриэль знала прекрасно. Она проиграла своим постоянным противникам, и вдобавок ко всему под ироническим взором человека, призванного изобличить ее, светского человека, принадлежащего к тому миру, о котором она никогда не могла вспоминать без горечи. Он был из муленской «банды». Она столкнулась со свидетелем своего прошлого: председатель, которого ей навязали, был братом «обожаемого» Адриенны. Что можно было ответить? Она проиграла. Но это ни в коей мере не означало, что она отступилась.

Тем не менее, приехав после войны во Францию — отметим этот факт, чтобы больше к нему не возвращаться, — и вернув себе контроль над своим имуществом, Пьер Вертаймер решил, что великодушие — единственно возможный для него реванш. Но не будем делать из него святого. Где в делах кончается великодушие, где начинается цинизм? Пьер Вертаймер мог бы обвинить, обличить Шанель, преимущество было бы на его стороне. Но он от этого воздержался. При живой Габриэль чем была бы фирма «Шанель» без нее? Если бы Габриэль была замарана и опозорена, чем стала бы фирма «Шанель» с ней? Он, несомненно, рассуждал подобным образом.

Как бы там ни было, связи между ними завязались вновь, и война вспыхнула с новой силой. Но лучше, в тысячу раз лучше, чем ничего. Ибо для людей их сорта военные действия, противоречивые заявления, законники, занятые бесконечными нападками на противника, придавали жизни смысл. Это была роскошь, которую они себе позволяли.

Они устраивали друг другу гадости. Ловушки, засады, хитрости, всевозможные махинации — список велик. Новые духи, тайком пущенные Шанель в продажу и тут же, по его распоряжению, изъятые с рынка… Образцы, секретно ввезенные в Соединенные Штаты, и наложение на них ареста на таможне по приказу Вертаймера… Ее угроза выпустить улучшенный вариант «Шанель № 5», чтобы дискредитировать прежнюю марку, успех которой принес ему состояние… Подобный макиавеллизм, пускавшийся в ход с обеих сторон, изумлял самих сражающихся. Больше всех был удивлен Вертаймер. После стольких лет увидеть Габриэль, эту тигрицу, своего заклятого врага, по-прежнему во всеоружии… Только она осмеливалась бросить ему вызов. Такое упорство стоило того, чтобы он нанял лучших адвокатов.

В том, что привязывало господина Вертаймера к Габриэль, помимо соблазна наживы, было и восхищение, в котором он не признавался.

И сожаление: о том, что между ними не было никаких отношений, только противоположность интересов. Никогда речь не заходила ни о чем другом. А он так бы хотел добиться того, что она ему не давала: поддержки, одобрения… Какие бы успехи он ни одерживал, никогда ни слова с ее стороны. Даже в тот день, когда лошадь из конюшни Вертаймеров выиграла дерби в Эпсоме. Слово, одно только слово сделало бы его таким счастливым! Если признаться, он любил ее. То есть почти… Ибо никому, кроме Габриэль, не удавалось так оживить в его памяти воспоминания о прошлом. Никому. Дело в том, что Пьер Вертаймер был из породы таких содержателей, каких больше не существовало. Отсюда очарование, которым Габриэль обладала в его глазах. Мог ли он относиться к ней иначе, чем как к незаконной?

Наконец наступил день, когда, добившись некоторых гарантий, Габриэль приняла предложение о перемирии. Это было в 1947 году. В рядах ее противников попытались еще похитрить. Но просто так… По привычке… В конце концов Пьер Вертаймер капитулировал. Он согласился, помимо всего остального, выплачивать Габриэль два процента с продаж ее духов во всем мире, то есть около миллиона долларов в год. Тогда она уступила.

Ей исполнилось шестьдесят пять лет.

Пришло время сложить оружие.

Но поскольку ее старый враг был на несколько лет моложе — что она считала недопустимым, — в тот момент, когда составлялись контракты, Габриэль сумела фальсифицировать потребованное у нее свидетельство о рождении.

Она стала женщиной с колоссальными доходами. И к тому же «помолодела» на десять лет.

* * *

Но вернемся во времена оккупации и к делу с духами, когда противникам Габриэль удалось расширить круг союзников и заполучить в свои ряды одного из красавцев муленской «банды», которых она хотела бы никогда больше не видеть.

Поражение ожесточило ее. Это был непереносимый груз. Можно ли представить, чтобы Габриэль смирилась с неудачей? Как только оказалось невозможным забрать в свои руки духи, ею овладело другое неистовое желание. Чем оно диктовалось? Амбициями? Самомнением? Может, ее действиям больше подходит другое объяснение: жажда завоеваний, желание заставить признать себя, стремление поразить… Ее друзья-немцы усматривали в ее поведении полное бескорыстие и самопожертвование. Были даже те, кто заявлял, что в «ее венах есть капля крови Жанны д’Арк!» (письмо Теодора Момма автору). Жанна или нет… Во всяком случае, безумный проект привел Габриэль в круги куда более компрометирующие, чем ее предыдущая авантюра, и куда более опасные: в официальный или полуофициальный мир разведки и войны.

После Конференции в Касабланке в январе 1943 года сомнений больше не оставалось. Рузвельт и Черчилль огласили свое решение. От Германии будут требовать безоговорочной капитуляции, и мир может быть достигнут только на этих условиях. Сколько волнений вызвало это заявление… Удовлетворение тех, кто на оккупированных территориях, в подполье, продолжал борьбу и не мыслил себе устройства будущего и достойного завершения войны в каких-либо иных формах. Жестокое разочарование других. Ибо раздались и иные голоса, к чему отрицать? Раздались голоса, отвергавшие такой исход, твердившие, что и так уже пролилось достаточно крови. Были такие люди во Франции, были они и в Англии, правда, там они не пользовались влиянием… Политики из окружения лорда Рансимана, но от них нельзя было ждать другого. Были аристократы, хотевшие переговоров, чтобы положить конец бомбардировкам, и среди них герцог Вестминстерский, чьи аргументы злили его старого друга Черчилля, были те, кто хотел уберечь Германию, — несомненно, именно так и думал на далеких островах, в своего рода ссылке, герцог Виндзорский, хотя, когда его спрашивали об этом после войны, он все отрицал.

И так, многие английские друзья Габриэль, многие поклонники красавицы Веры, посетители, которым Жозеф когда-то широко открывал двери Предместья, примкнули теперь к тем, кто мечтал о мире и кого заявление Черчилля внезапно вернуло с небес на землю.

Что сказать о Германии?

Там существовали пацифисты совсем другого рода, устраивавшие заговоры против режима, отличавшиеся отвагой и героической самоотверженностью. Известно, что с ними стало… Требования Черчилля не облегчали им задачу, но, не охлаждая их пыл, скорее, подбадривали. Не отступать, свергнуть режим; переговоры потом и, возможно, в лучших условиях — это была их единственная цель.

Были и люди расчетливые.

Их было множество, тех, чьи надежды разбил британский премьер-министр. Эти стремились только к одному: разбить Красную Армию, — заключение же сепаратного мира, которого они добивались, дало бы им возможность, с Англией или без нее, продолжать войну против Советского Союза. Но хотя сторонники компромиссного мира имели различные, а порой коренным образом противоположные цели, их объединяло одно: постоянное стремление войти в контакт с английским руководством и намерение не упустить ради этого ни малейшего шанса.

Если судить вне этого контекста о предприятии, затеянном Габриэль, оно может показаться жестом мифоманки или женщины, страдающей манией величия. Напротив, вписанный в атмосферу неуверенности, характерной для тех лет, этот эпизод воспринимается как почти неизбежный результат такой судьбы, как ее. Судьбы женщины без положения, неустроенной, озлобленной, вырвавшейся из своей среды только ценою рискованных поступков. В сущности, то, что она решила сделать, было еще одной попыткой испытать судьбу. И предпринимая эту безумную инициативу, чего она искала, как не возможности утвердиться, «выиграв»? Разве можно остановить игрока…

* * *

Странно сложилась ее судьба! Очутиться в побежденной стране, общаться с победителями, близко зная того, от кого в большой мере будет зависеть исход войны. Какую же шутку сыграла с ней жизнь! Черчилль… Возможно, достаточно одной короткой встречи, чтобы дать почувствовать этому безжалостному старику, что, продолжая свою смертельную игру, он готовит смерть Европы, его Европы, доброй старой Европы привилегий и традиций. Надо остановить эту войну, говорила себе Габриэль. Остановить любой ценой.

Добьется ли она успеха там, где потерпели поражение другие?

Убедить Черчилля? Захочет ли он ее выслушать? Она решила попытаться во что бы то ни стало… Разве Черчиллю не покажется естественным, если она навестит его, как во времена отдыха в «Ла Пауза», когда герцог Вестминстерский являлся к нему без предупреждения, а она сопровождала Вендора?

Конечно, она мечтала, и это неудивительно. Жить в воображении, ничем другим она и не занималась. Ее жизнь была длинной вереницей мечтаний, внезапно приводивших к действию. Очевидно и то, что к этой мечте примешалась безуминка. Можно ли отрицать, что подобный проект казался неосуществимым? Но и опять-таки, как этому удивляться? Все ею предпринимавшееся поначалу было отмечено печатью категорически невозможного. Добиться успеха вопреки? Габриэль к этому привыкла. Поэтому она не отступала.

Удивительным было не то, что она поверила в эту мечту, а то, что она сумела заставить своих собеседников разделить ее вместе с нею. Правда, это были немцы.

Примерно полгода спустя после того, как немцы вошли в Париж, фон Д. представил Габриэль друга юности. Как и следовало ожидать, демарши, предпринятые, чтобы репатриировать сына Жюлии, пока ни к чему не привели. Он был так легкомыслен, этот Шпатц… Но ему пришла счастливая мысль поручить дело человеку влиятельному. Друг юности занимал высокий, ответственный пост, был офицером — тогда как Шпатц все время ходил в штатском, — наконец, человеком трудолюбивым, опытным. В самом деле, зная его, можно представить, что он внушил доверие Габриэль. Ротмистр Момм был из тех немцев, в существовании которых тогдашние события заставляли усомниться.

А когда, впервые попав к Габриэль, он сказал, что его семья — «текстильцы» на протяжении пяти поколений, — какое отличное вступление! И как мило он употреблял это изобретенное им словечко «текстильцы», произнося его со свойственным немцам гортанным выговором. Габриэль повторяла: «Текстильцы! Ах, в самом деле…» После чего он сообщил ей, что родился и вырос в Бельгии, где отец руководил красильной фабрикой. Его поставщиками были промышленники из Манчестера. В 1914 году его семья вернулась в Германию, а как же иначе? Конечно, конечно, все из-за войны. С фон Д. он познакомился в 1915 году. Где же? В 13-м, ну да, в 13-м уланском. Как тесен мир! Кроме того, он заявил, что самый грозный из участников конных состязаний, знаменитый Момм, который в 1936–1938 годах выиграл невесть сколько кубков мира, что этот чемпион из чемпионов — его близкий родственник. Кузен!

Кто бы мог подумать! Когда-то Габриэль им восторгалась, рукоплескала ему… Новость произвела самый выгодный эффект. Верховая езда — в этой теме ей не было равных, и потом, наездники всегда договорятся между собой. Наконец, самое главное, в немецкой администрации в Париже Момм отвечал за французскую текстильную промышленность. Было ясно, что это значило.

Он занялся судьбой сына Жюлии, решив, что надо срочно возобновить деятельность маленькой текстильной фабрики рядом с Сен-Кантеном, и засвидетельствовал, что Габриэль была ее владелицей. В этих условиях немецкие власти должны были вернуть свободу пленнику, который, учитывая все обстоятельства, как нельзя лучше подходил для руководства предприятием. Ребенок, за воспитанием которого следил Бой Кейпел, племянник Габриэль наконец-то вернулся на родину. Майор сотворил чудо, и она продолжала питать к нему дружеские чувства. Любой на ее месте поступил бы так же. Особенно в ее положении…

Когда навязчивая идея встретиться с Черчиллем окончательно лишила ее покоя, она открылась именно Момму. Тот факт, что ее выбор пал на него, а не на фон Д., указывает, что любовник уже не обладал всеми нужными качествами. Майора ее признание несколько удивило. Странная женщина, не скрывавшая, что сердце ее отдано одному, а доверие — другому. Что же произошло между ней и Шпатцем? Оправившись от удивления и все взвесив, Момм решил, что сумеет сохранить в тайне сделанное ему важное признание лучше, чем кто-либо другой.

Убедить Черчилля согласиться на англо-немецкие переговоры, которые были бы строжайшим образом засекречены, — в этом состоял ее план. Она начала с того, что как следует отчитала своего собеседника, заявив ему, что немцы вообще «не умеют обращаться с англичанами», что они допускают оплошность за оплошностью, ибо, чтобы добиться успеха, надо прежде всего знать британцев, знать их как следует, чем, к счастью, она может похвалиться. Она изложила майору аргументы, с помощью которых надеялась преодолеть колебания премьер-министра, и, перейдя к существу дела, изобразила в лицах их предстоящий разговор. Шагая взад и вперед по узкой гостиной на улице Камбон, увлекшись, она обращалась к немецкому офицеру, словно он был Черчилль собственной персоной. Она упрекала его: «Ты предрек кровь и слезы, и твое предсказание уже сбылось. Но этим ты не войдешь в историю, Уинстон». И голосом, не терпящим никаких возражений, она добавляла: «Теперь ты должен сберечь человеческие жизни и закончить войну. Протянув руку миру, ты покажешь свою силу. В этом твоя миссия». И немец, которого эта сцена погрузила в состояние полуоцепенения, вдруг услышал ответ Черчилля. Следовало спросить себя, не бредил ли он? Как устоять перед этой женщиной… Он увидел, как премьер-министр Соединенного Королевства серьезно пожевал сигару и покачал головой. Он услышал, как тот соглашается в таких странных выражениях:

— Ты права, Коко, — повторял он, — ты права.

«Влияние уникальной личности», — признавал Теодор Момм, когда тридцать лет спустя слегка запинающимся голосом пытался восстановить памятный разговор. «То, что началось тогда в обстановке секретности, могло бы стать предметом увлекательнейшего рассказа», — уточнял он. Но он признавался, что колебался. «О да! Чертовски колебался».

Стать посредником Габриэль? Дело было рискованное. Какие гарантии она предлагала? Никаких. Совсем никаких. И что подумают в Берлине? Разрешат ли ей покинуть Францию? Разрешение на въезд-выезд, выдаваемое МБФ (Военное командование во Франции), — вот что она просила. Ибо ей придется поехать в Испанию. Она лично знала сэра Сэмюела Хоуара. Именно там, в Мадриде, во время встречи с послом Великобритании решится успех или провал ее миссии. А… А если она не вернется?

Майор Момм отправился в Берлин, не слишком хорошо представляя, в какую дверь постучаться. Вначале он обратился в министерство иностранных дел. Этот выбор объяснялся осторожностью. Предупредить дипломатические службы значило столкнуться с наименьшим риском. Барон Штеенграхт фон Мойланд, госсекретарь, согласился принять его. Чиновник, отличавшийся большой изысканностью, но малым опытом. Он только что занял свою должность. Тревожные новости доставляли ему немало забот. К тому же тогдашнее министерство иностранных дел не отличалось особым блеском. Здесь, как и повсюду, господство нацистов произвело опустошение, и чиновники были всего лишь пассивными исполнителями. Что вполне устраивало их министра. Весьма посредственный Иоахим фон Риббентроп не хотел мыслящих офицеров в своем окружении, и собеседник майора не составлял исключения.

Руководящие сферы Берлина переживали времена террора. И «салонные посетители» внушали самое сильное подозрение. Гестапо подстраивало ловушки. «Чайному делу госпожи Сольф» было всего два месяца, и видным дипломатам угрожала смертная казнь. Поэтому можно без труда понять, чем объяснялась крайняя осмотрительность барона Штеенграхта. Зачем эта парижская модельерша собиралась в Испанию? Кажется, чтобы добиться успеха, она рассчитывала только на свои связи… Трудно себе представить, куда это все может завести. Доверять никому нельзя… Он любезно выпроводил своего посетителя, уведомив его, что не даст хода подобному проекту.

Демарш такого свойства, добавил он, не может быть принят во внимание.

* * *

Скверное начало. У человека, избравшего своей миссией защиту планов Габриэль, не было больше выбора. Разведывательные службы армии? Они были вне игры. Только люди наивные или безрассудные могли не знать, что Гитлер считал абвер виновным во всех заговорах. Дни адмирала Канариса были сочтены, его организация находилась под угрозой, ему оставалось жить полгода до того момента, когда Шелленберг лично явится его арестовывать, и уж туда, конечно, обращаться не стоило.

Оставались службы Гиммлера, одни только пользовавшиеся доверием фюрера. Рейхсфюрер СС царил над миром непонятным, полным тайн. Никто особенно не горел желанием соваться в этот лабиринт… Тем не менее именно в Главное имперское управление безопасности обратился скрепя сердце майор Момм. «Мир, где были возможны вещи самые невероятные, где поведение без задних мыслей, откровенность воспринимались как странности, где всех судили не по внешности, а по тому, что эта внешность могла скрывать».

Участь того, кто проникал в лабиринт, зависела от всевозможных трудноучитываемых факторов. К кому и куда направят его? Первый контакт был определяющим, ибо посетитель, если информация, которой он располагал, представляла некоторый интерес, не имел права сменить собеседника: ему приходилось иметь дело с тем, кто выслушал его первым. Надо заметить, что лучше было вызвать интерес АМТ VI, который контролировал разведслужбы за границей, чем АМТ IV, отвечавшего за контрразведку в Германии и в оккупированных странах и являвшегося не чем иным, как гестапо. К тому же различные сектора службы были строго изолированы друг от друга. Они были в полном неведении о деятельности ближайших соседей.

Когда Теодор Момм понял, с кем имеет дело, ему оставалось только поздравить себя. Ответственный работник АМТ VI согласился выслушать его. Майору пришлось изложить цель своего визита самому молодому из шефов СС и, мы бы добавили, штатному соблазнителю немецкой разведки.

Несмотря на молодость, внешность киногероя и благовоспитанную манеру выражаться, Вальтер Шелленберг не был ни новичком, ни любителем. Он отчасти случайно попал в СС, что правда, то правда… Он этого не отрицал. Парнишка, выросший в оккупированном Сааре и видевший нищету. Семь старших братьев и сестер. Возвращение в Германию, где экономический кризис разорил отца. Занятия в Боннском университете, где студент проявил себя исключительно одаренным, — это было весной 1933 года. Ему было двадцать три года, и денег у него было очень мало. Потом вдруг судья, у которого он проходил стажировку, уверил Шелленберга, что у него будет больше возможностей преуспеть, если он вступит в нацистскую партию. Что было делать? Его это не очень-то привлекало. Он не представлял себя в коричневой рубашке, среди крикунов в пивных. Форма СС все-таки выглядела лучше… Костюм и определил его выбор.

Он начал, как и все, разыгрывая из себя матерого волка. Его направили в гвардию. В двадцать четыре года он оказался среди молодых людей, которым была поручена безопасность высших сановников нацизма, собравшихся в гостинице «Дреезен» в Бад-Годесберге. Стоя под проливным дождем и глядя через высокие окна, он узнал Геббельса, Геринга и видел, как на них остановился вопрошающий взгляд Гитлера. Чистка, которая будет стоить жизни Рему и основателям национал-социалистского движения, была предрешена. Последовавшая кровавая резня заставит содрогнуться от ужаса даже самых закаленных ветеранов. Но именно с той ночи началось абсолютное господство элитного корпуса, в котором решил служить Шелленберг.

Он начал с рядового. Выйдя в офицеры, он показал, на что способен. Его первое дело, наделавшее много шуму, состояло в том, что он обманом проник в тюрьму Нюрнберга, где содержались два эсэсовца, убившие еврея ударами молотка и осужденные за это на десять лет. Дело в том, что в 1934 году в некоторых городах губернаторы еще не были нацистами. Шелленбергу удалось отпереть дверь камеры, где содержался один из двух заключенных, который всего лишь одолжил молоток… Он освободил его и получил горячее одобрение начальства.

Но от него потребовали, чтобы он проявил себя и в сферах более абстрактных. Умеет ли он выступать на публике? В качестве студента-юриста ему поручили цикл лекций на антирелигиозные темы. Между тем он был воспитан в католической вере. Неважно…

Он агитировал с такой легкостью и таким талантом! Легко было представить, каким он мог бы стать адвокатом. Тогда два незаметных наблюдателя, подсаженные, чтобы слушать его, тут же завербовали столь ценный кадр и направили в «строго секретную», отрасль деятельности. Так, не покидая СС, Шеллленберг стал шпионом.

Юноша был образованным, ему поручали только тонкие дела.

Его первая миссия за рубежом состояла в том, что он отправился в Сорбонну. Там преподавал один профессор, внушавший особенно сильное беспокойство. Потребовался месяц, чтобы довести до конца деликатное расследование, закончившееся успешно. Но прежде, чем составить о Шелленберге окончательное мнение, решили отправить его в страны более далекие. Ему был дан приказ со всех сторон сфотографировать дакарский порт. Новый успех. Сразу же его подвергли еще одному испытанию. Умеет ли он жить? Светскость не была сильной стороной первых призывников. Шелленбергу поручили создать в Берлине дом терпимости для высокопоставленных чиновников, высших офицеров, министров и иностранных гостей. Там все было безупречно. Вышколенная прислуга, изысканная обстановка, высококвалифицированный женский персонал. Никто не мог подозревать, что пол, стены, потолки и даже кровати напичканы микрофонами. Что касается набора на службу, Шелленберг зацапал все лучшее, что было в европейских столицах. Только отменного качества. Успех был такой, что предложения о сотрудничестве сыпались со всех сторон, и он не знал, куда от них деваться. Юные волонтерки отличного происхождения во множестве предлагали послужить родине «таким способом». «Салон Китти», помимо выгодного заработка, предлагал первоклассный винный погреб и лучшую в Берлине кухню.

После чего начальники Шелленберга решили, что продлевать испытания больше не стоит, и его молниеносная карьера началась. Он был участником всех великих событий нацизма, присутствовал при всех въездах Гитлера в покоренные города, будь то Прага или Вена, отвечая за безопасность фюрера.

И повсюду он отличался инициативностью, захватывая секретные документы, попадавшиеся ему под руку, как это было в Градчанском дворце, обезвреживая бомбы, угрожавшие Гитлеру на его триумфальном пути, как это случилось в Вене, сжигая три миллиона рублей, выплаченных СССР в обмен на документы, которые повлекли за собой смерть маршала Тухачевского. В Праге, после убийства Гейдриха, в тот час, когда эсэсовцы окружили церковь Святого Карла, кто вел расследование? Шелленберг. Он не трусил! Шпион большого размаха. Как только работа требовала не просто умения, а гениальности, обращались к нему. Проложить телефонный кабель через линию Мажино, заручиться «пониманием» со стороны высокопоставленных лиц у Шнейдера, Крезо, составить список леди, писателей, ученых, бойскаутов и их шефов, которые должны были быть арестованы сразу после захвата Англии, — сколько миссий поручали Шелленбергу, ему, всегда ему… У него была своя специальность: похищения. Самое сенсационное из них — захват двух агентов «Интеллидженс сервис» под градом пуль на голландской территории. Самый крупный провал — сорвавшееся похищение герцога и герцогини Виндзорских во время их пребывания в Лиссабоне. Но можно ли было ожидать того, что старый друг герцога приедет специально из Англии, чтобы заставить Их Светлостей поспешно покинуть город и отбыть на Багамские острова, куда, казалось, им так не хотелось ехать? Одна из редких неудач в его карьере. Ему это быстро простили, и в то время, когда молодой обергруппенфюрер Шелленберг принимал майора Момма — в силу того, что он не только руководил АМТ VI, но и исполнял ответственные функции, которых лишился адмирал Канарис, — он являлся шефом всех немецких шпионов за границей.

Ему было тридцать три года.

* * *

Против ожидания Шелленберг счел предложение Теодора Момма крайне интересным. Хотя его ближайшие сотрудники этого не подозревали, Шелленберг активно старался завязать контакты с западным лагерем. Он был из тех, кто видел в сепаратном мире последний шанс для рейха продолжить войну на Востоке.

Но мы бы ошиблись, предполагая, что Шелленберг действовал без ведома Гиммлера. Напротив. Он пользовался если не его одобрением, то по крайней мере благожелательным нейтралитетом. Ибо однажды, хитростью, он сумел увлечь рейхсфюрера СС своими пацифистскими настроениями.

— Рейхсфюрер, — вдруг напрямик спросил он, — скажите мне, в каком секретном ящике вы прячете ваш альтернативный план окончания войны?

Гиммлер взглянул на него в изумлении. Иметь альтернативный план значило иметь его без ведома Гитлера. Пойти на сговор с союзниками, не проинформировав фюрера? Предать его? «Вы сошли с ума?» — воскликнул Гиммлер. Никто, никогда не осмеливался в его присутствии говорить подобные вещи. Шелленберг настаивал. Разве последствия подобных маневров не очевидны? В случае успеха союзники откажутся иметь дело с Гитлером, и только он, Гиммлер, главный полицейский третьего рейха, окажется единственным человеком, способным взять в свои руки судьбу Германии. Он, преемник Гитлера! Соблазненный, но не желающий в этом признаться, Гиммлер ограничился тем, что предоставил Шелленбергу исключительную свободу действий.

Доверенное лицо Габриэль получило уверение, что парижскому подразделению Главного имперского управления безопасности будет разрешено выдать ей необходимое командировочное удостоверение. Операция должна проходить под строжайшим секретом. Габриэль будет путешествовать инкогнито. Они договорились о коде. Путешествие Габриэль могло обозначаться только словом «Modellhut». Решение об операции «Шляпа» было принято.

Шелленберг не принял во внимание колебания, которые вызывало у его посетителя всякое отсутствие гарантий и доказательств того, что дружеские связи, которыми Габриэль похвалялась, действительно существовали. Такое поведение ясно доказывало, что Шелленбергу нечего было опасаться. «Мадрид был одним из наиболее хорошо организованных и развитых плацдармов немецкого шпионажа». Шелленберг, часто бывавший там и чувствовавший себя там так же непринужденно, как в Берлине, располагал в Испании ударной группой великолепно натренированных головорезов. К тому же среди его подручных одним из самых активных был князь Гогенлоэ, близкий друг Шелленберга, проживавший как раз в Мадриде. Это был первосортный авантюрист, благородный служитель национал-социалистского государства. Шелленберг не раз поручал ему сверхсекретные миссии. В январе 1943 года именно Макс Эгон Гогенлоэ вошел в контакт с «мистером Буллем» (псевдоним Аллена Даллеса. Он руководил в Швейцарии ОСС — Управлением американских стратегических служб). В подобных обстоятельствах ему нечего было опасаться Габриэль. На случай какой-нибудь выходки она не смогла бы ускользнуть от людей Шелленберга. Отсюда проявленная им решимость. Как бы скептически он ни был настроен относительно результатов операции «Шляпа», лучше было рискнуть, чем потом жалеть о чрезмерной осторожности.

* * *

По возвращении в Париж майора ожидало жестокое разочарование. Он надеялся, что отъезд Габриэль произойдет без всяких задержек, она же заявила ему, что не может отправиться в путь без компаньонки. Ее «Жанна» оказалась чересчур боязливой… Габриэль повторяла ему, что никогда в жизни не путешествовала одна. Впрочем, она не давала никаких других объяснений. Он должен понять, не правда ли? Ей кто-то нужен. Майор, возможно, ожидал, что она назовет фон Д. Она же потребовала присутствия Веры Бейт, создав тем самым нетерпимую ситуацию. Вера Бейт! Англичанка замужем за итальянцем! Габриэль сошла с ума? И она хочет, чтобы он вернулся в Берлин с подобным поручением? Какова будет реакция Шелленберга на подобную прихоть? Да за кого она его принимает? Разве она не знает, что он поручился за серьезность ее миссии? Она заранее выставляла его на посмешище. Из-за своего любительства она навлечет на него подозрения. Подобные вещи в такие времена не делаются.

Но ни один из аргументов Момма не убедил Габриэль: она поедет в Мадрид с Верой или не поедет вообще. Могла ли она открыть ему правду? Признаться, что без Веры у ее миссии не было никакого шанса на успех? Только одна Вера была так связана с Черчиллем, так любима им, что радость от встречи с ней могла оказаться сильнее сиюминутных трудностей. И потом, все остальное… Если умело использовать родственные связи Веры с английской королевской семьей… Рассказать все Момму значило потерять всякий престиж в его глазах, отдать Вере первую роль. Об этом не могло быть и речи. В случае успеха Габриэль не собиралась делиться.

Тогда, в ноябре 1943 года, смирившись и как бы подчинившись, майор вернулся в Берлин. Сказала ли ему Габриэль о том, что уже было предпринято, — о вмешательстве фон Д. и напрасных попытках уговорить Веру? Если бы Момм мог представить себе, что она скрывала от него, поехал бы он?

Но конфидент Габриэль во второй раз попросил приема у Шелленберга, находясь в полном неведении относительно того, что произошло в Риме при попытке заручиться согласием Веры.

 

III

Почему розы?

Двумя неделями раньше, 29 октября 1943 года, в тихом квартале Рима появился очень высокий немецкий офицер с огромным букетом красных роз… Появление посетителя в доме номер 31 по улице Барнаба Ориани было весьма неожиданным. Офицер явился в дом полковника Ломбарди. Сюрприз малоприятный, ибо полковник уехал из Рима 11 октября. Он жил, скрываясь, на холмах Фраскати, и был в таком положении не один. Многие итальянские офицеры поступили точно так же.

К ярости фюрера, король, наследный принц, маршал Бадольо и правительство бежали из Рима. Тем не менее он приказал попытаться совершить невозможное. Захватить их силой. «Прежде всего мне нужен наследный принц» — таков был приказ Гитлера, и фельдмаршал Кейтель добавил, имея в виду принца Пьемонтского: «Он важнее, чем старик». Генерал авиации, которому было поручено исполнение приказа, заверил фюрера, что он, разумеется, не позволит «bambino» скрыться. Тем временем всем членам королевской семьи удалось добраться до Юга, и генерал Боденшатц, которому его шутка встала поперек горла, чувствовал себя прескверно. «Bambino», выиграв, вышел из игры, а маршал Бадольо подписал перемирие. Это, безусловно, объясняло случившееся с офицерами. Некоторых из них охотно вернули бы в строй, чтобы зачислить в ряды республиканской армии, однако они были неуловимы. Все это было так безнадежно, так нелегко…

Тогда как в Риме и без короля ничего не изменилось.

Вечный город был оккупирован, как и прежде, и две трети Италии продолжали оставаться под немецким владычеством. Поэтому, когда Вера, красавица Вера увидела перед собой немецкого офицера, она прежде всего подумала, что ищут ее мужа. Но тогда почему розы?

Розы были от Габриэль.

У посетителя (некоторые утверждают, что это был фон Д., но тому нет никаких доказательств) было только одно поручение — передать ей в руки письмо из Парижа, датированное 17 октября и написанное на фирменной бумаге Шанель. Скоро уже четыре года, как Вера не получала известий от Габриэль. Но внезапно та вспомнила о своей подруге. «Дорогая, мне стало грустно, оттого что я не знаю, что с Вами», — писала Шанель. Она говорила, что больше не в состоянии переносить мысль о том, что Вера вынуждена расписывать ширмы, чтобы заработать на жизнь. Поэтому она просила ее приехать как можно скорее. Она собиралась якобы вновь открыть Дом моделей. «Я собираюсь снова взяться за работу, — говорилось в письме, — и хочу, чтобы Вы приехали помочь мне. Сделайте в точности то, что скажет Вам податель этого письма. Приезжайте как можно быстрее, не забывайте, что я жду Вас с радостью и нетерпением». Заключительная фраза была на английском: «All ту love» — «Со всей любовью».

Могла ли Вера догадаться об истинных мотивах письма? Она приняла его за чистую монету, но ни одной минуты не думала ответить на него положительно. «Податель» настаивал. Она не оставила ему никакой надежды. Ее ответом было «нет», категорическое «нет».

Отвечал за эту операцию по обольщению фон Д.

Что точно произошло в тот момент, когда розы не возымели должного эффекта? Эмиссары фон Д. только исполняли его приказы или же превысили свои полномочия? Стала ли Вера жертвой тупого усердия одного из подчиненных или же фон Д. выбрал силовое решение?

11 ноября 1943 года, рано утром, Вера была арестована и препровождена в женскую тюрьму. Там, в Мантеллате, при всех ее связях с английской королевской семьей, при том, что она была очень близким другом Уинстона Черчилля, ее оставили в обществе проституток и уголовниц поразмыслить над тем, стоит ли отказываться от подобных предложений, даже если они сформулированы на языке цветов.

Арестовать Веру? Оплошность была велика. Можно себе представить, какой это вызвало шум. Фон Д. наделал массу ошибок, и Габриэль, конечно, упрекала себя за то, что поручила ему столь важное дело. Она тут же перестала обращаться к нему за помощью. Именно в это время, не предупредив Шпатца, она прибегла к услугам Теодора Момма.

Поджидавшим Момма неожиданностям не было конца. Вернувшись в Берлин и второй раз переговорив с Шелленбергом об операции «Шляпа», он не удивился, что тот с крайним раздражением воспринял привезенные новости. Операция «Шляпа» приобретала оборот неприятный и почти недостойный человека его масштаба. Представления обергруппенфюрера о шпионаже не позволяли ему заниматься делами второстепенными. У него были контакты на самом высоком уровне. Он поддерживал отношения напрямую с главой швейцарской разведки генералом Массоном, а также с британским консулом в Цюрихе, который по крайней мере — и он мог это доказать — был постоянно связан с Черчиллем. Последний даже разрешил консулу продолжить «изыскания» в кругах немецких разведслужб. Шелленберга заверили в этом лично. К чему было терять время со «Шляпой»? И зачем майор явился специально из Парижа предупредить его, что операция не может начаться, если его подопечной не будут обеспечены услуги горничной? Это в высшей степени смехотворно. У Шелленберга были куда более серьезные заботы.

Операция «Цицерон» была в полном разгаре, секретные службы были начеку, угрозы против жизни фюрера множились, внутренние распри, к тому же усугубленные неуклюжестью и чванством Риббентропа, по своей ожесточенности превосходили все, что можно было представить, — Гиммлер против Канариса, Кальтенбруннер против Шелленберга, — наконец, перед лицом все более явной угрозы разгрома медленно нарастало безумие. Ибо речь шла именно об этом: форме коллективного сумасшествия. То Гитлер, совершенно серьезно, собирался депортировать папу в Авиньон, и Гиммлер в течение целого дня убеждал его ничего не предпринимать. То какое-то время спустя Риббентроп вызвал Шелленберга и объявил ему, что принял важное решение: он намеревался просить аудиенции у Сталина и во время разговора выстрелить в него в упор. Согласится ли Шелленберг сопровождать его в этой самоубийственной миссии? Так что, так что… В конце концов, «Шляпа»… Так ли уж безрассудна была эта операция, как казалось?

Вальтер Шелленберг спросил, как зовут вероятную кандидатку на роль горничной. Момм, ничего не знавший ни о происках Шпатца в Риме, ни об участи, уготованной Вере, сообщил ее имя, адрес и кое-какие детали ее семейного положения. Обергруппенфюрер дал приказ провести следствие, и его римские службы почти тотчас же сообщили ему о результатах. Ответ прозвучал как гром среди ясного неба: дама в течение двух недель находилась в тюрьме. «По чьему приказу?» — вскричал Шелленберг. По приказу агентов, не работающих в АМТ VI. Эта информация была недостаточной, и Шелленберг повторил, что должен немедленно узнать, кто ответствен за это дело. Тогда виновники происшедшего, все из гестапо, весьма обеспокоенные тем, что запрос поступил от столь высоких лиц, признались, что Вера была арестована по их приказу, и уверяли, что их действия совершенно оправданны. Они сослались на шпионаж. Вера Бейт — английская шпионка! Майор, которого это разоблачение поразило, отметил в подготовленном им отчете: «Было поразительно видеть, как Шелленберг проглотил пилюлю, особенно для него горькую».

Но так ли уж она была горька? А если и была, то зачем он ее проглотил?

Вера, заключенная в тюрьму за шпионаж, — с точки зрения Шелленберга, это было отличное дельце. Наконец-то операция «Шляпа» начинала на что-то походить. Порочившая ее печать любительства была снята. И потом, Вера, родственница Виндзоров, хотя и незаконная, была лакомой добычей. Из вражеского агента, извлеченного из тюрьмы и с толком использованного, почти всегда удается сделать заложника. Начиная с этого момента операция «Шляпа» стала проводиться быстро и энергично.

Агенты, которые должны были 29 ноября освободить Веру из тюрьмы, были тщательно отобраны самим Шелленбергом. Он связался с шефом СС в Риме и приказал тому лично проследить за освобождением заключенной из-под ареста. С Верой следовало обойтись со всем почтением, которого заслуживала дама из высшего общества. В ход были пущены все средства, чтобы загладить скверное впечатление, которое, безусловно, произвели на нее арест и условия тюремного заключения.

Полковник СС выполнил возложенное на него поручение и вновь передал Вере приказ отправиться в Париж, где ее подруга Габриэль Шанель с нетерпением ждала ее приезда. Он представил в самом выгодном свете ожидавшие Веру исключительные знаки внимания и меры, принятые для того, чтобы сделать ее путешествие как можно более приятным. Он не повез ее домой, где ничто не было приготовлено к ее возвращению, а доставил в лучшую гостиницу Рима, где ее ждали прекрасные апартаменты. Княгиня Виндишгретц, жившая там, была предупреждена о ее приезде. Обе дамы были очень дружны. Их комнаты будут рядом. На следующий день Веру отвезут на улицу Барнаба Ориани, чтобы она взяла с собой необходимые ей вещи. После чего два офицера проводят ее в автомобиле до Милана, и, чтобы рассеять последние опасения Веры относительно цели поездки, ее будет сопровождать один из довоенных друзей, Друг, живший в Риме уже много лет (никто не понимал, как ему удалось избежать мобилизации), был немецким аристократом, большим знатоком искусства, человеком утонченным, холеной внешности, напускавшим на себя понимающий вид всякий раз, когда сообщал о том или ином творении мастера, от которого одна из его знакомых пыталась избавиться, бедняжка… В общем, немного антиквар, не лишенный шарма, который и муху бы не обидел: князь фон Бисмарк, а точнее, Эдди, как звали князя его молодые приятели и римские красавицы. Ибо во дворцах по нему сходили с ума, по этому Эдди, который и станет спутником Веры.

По-прежнему исполненный предупредительности, шеф СС известил Веру, что она не должна удивляться тому, что князь фон Бисмарк будет одет в эсэсовскую форму. Чистая формальность… В противном случае ему бы не разрешили отправиться вместе с ней. Приказы были категоричны. Князь выказал полное понимание ситуации.

Но все эти объяснения ни в малейшей степени не поколебали решимости Веры.

Убежденная, что в этом приглашении кроется угроза, она дала второму эмиссару Габриэль ответ, ничем не отличавшийся от предыдущего. Она ответила «нет». Она повторила, что отказывается под каким бы то ни было предлогом покинуть Рим и отправиться куда бы то ни было.

Полковник связался с Берлином.

Шелленберг дал понять, что ему жаль доставлять даме неприятности, но либо она едет в Париж, либо немедленно возвращается в тюрьму.

Вера попросила ночь на размышления. Что означал этот спектакль? Неужели весь этот шум был поднят с единственной целью доставить Габриэль помощницу, которая требовалась ей, чтобы снова открыть Дом моделей? В это невозможно было поверить, и Вера не решалась уехать. Куда ее хотели завлечь? Париж — это была ссылка. И когда она увидит Берто, своего мужа? Если этот отъезд, как она думала, всего лишь замаскированная депортация, не лучше ли было вернуться в тюрьму? В Мантеллате грязь, условия гигиены и теснота были ужасающими, но по крайней мере она была в Риме. А союзники уже в Салерно, и освобождение не за горами. Если англичане войдут в Рим, ее брат Джордж Фицджордж, офицер разведки, очень быстро узнает о ее печальном положении. А муж, о котором она никому не могла сказать? Ее муж… Он сумел спрятаться у Альдобрандини. Иными словами, на папской территории. А Берто, она в этом не сомневалась, как только Рим будет освобожден, Берто поможет ей выпутаться. Тогда как в Германии… В Германии…

Какой совет дали ей в ту последнюю ночь, что она провела в Риме? На следующий день Вера передумала. Она согласилась. Она поедет работать во Францию. Но поскольку из этого насильственного отъезда пытались сделать увеселительную прогулку, она потребовала, чтобы ей разрешили взять с собой Тиджа. И тем хуже, если это кому-то не нравится. Кто, в отсутствие мужа, лучше, чем она, позаботится о нем? Бедный Тидж… Он будет жить в Париже вместе с ней. У нее будет компания.

На высоченных лапах, размером с молодого теленка, Тидж был очень древней породы, но известной только в Италии. Нечто вроде дога, калабрийского происхождения. С жесткой короткой шерстью, оскаленными зубищами, Тидж был отнюдь не любезен. Эсэсовцы весьма холодно восприняли новость, что дама собирается взять с собой огромного пса. Но они не осмелились снова надоедать Шелленбергу. Согласился бы он или нет, чтобы дама путешествовала с собакой? По правде говоря, она поступала, как ей заблагорассудится! И вот… Эсэсовцы, англичанка и пес — такого на дорогах Италии еще не видывали. Она злоупотребляла их добротой. За кого она себя принимала? Несмотря на почтение, с которым к ней относились, она отказалась завернуться в шинель, как ей предложил князь фон Бисмарк, и не упускала возможности одергивать военных.

Но как бы ни удивлялись сопровождавшие Веру эсэсовцы, еще сильнее был поражен Теодор Момм, встречавший Веру в Милане. С компаньонкой прибыла еще и собака… А почему не лошадь? И что теперь делать с этим Тиджем? Вблизи он наводил ужас. А сколько места занимал! Как убедить Веру расстаться с ним и с какой стороны подступиться к делу? Тогда-то майор и заметил, что у Габриэль странные знакомые.

Наступила ночь, надо было отдохнуть. Остановка была предусмотрена во владении одного миланского вельможи. Его жилище было королевских размеров. Аркоре… Самый красивый замок в окрестностях. Все старались по мере сил развеселить Веру. Напрасно. Хозяин просто разрывался на части. Пытался шутить. Черт возьми, чего она боялась? Если этой поездке придали такой блеск, очевидно, что она не жертва похищения. Возможно, ей пришлось пережить неприятные минуты, конечно, он понимает ее беспокойство, но все же ей не приходится жаловаться. Ее эскорт был ее достоин. В машине — князь фон Бисмарк и двое великолепных молодых людей; в Риме — общество княгини Виндишгратц; в Милане — графа Борромео; что ей еще нужно? Она ответила, что не может смириться с тем, что ей пришлось покинуть Рим. Она говорила «Рим», потому что невозможно было сказать «Берто». Чтобы у него тоже не начались неприятности…

На следующий день, на заре, раздражение и ожесточение стали нарастать. Веру привезли на аэродром, где ее поджидал маленький самолет, в котором места были только для нее, пилота и Момма. Она снова, с большой твердостью, высказала все, что думала, о недостойных методах, когда людей увозят против их воли. В довершение всего ее разлучили с Тиджем, и она не смогла этому воспротивиться. Тогда князь фон Бисмарк, чувствовавший себя неловко в заемной форме, несмотря на то что ему не доставляло ни малейшего удовольствия заниматься псом — было ясно, что он предпочел бы вернуться в Рим в компании двух красавцев водителей, с которыми он мог бы разговаривать об искусстве с намеками на римские древности, — в общем, Эдди, добрый малый, торжественно пообещал заботиться о Тидже до окончания военных действий.

Потом был взлет, неспокойный перелет, во время которого, несмотря на все старания Момма, Вера не проронила ни слова. Мрачна как туча… Можно было подумать, что от разговоров у нее сводит рот. Самое скверное случилось, когда они находились над Ульмом. Из-за сильного обледенения несущих поверхностей пилот вынужден был срочно садиться. Париж был слишком далеко. Долететь туда невозможно. Вера решила, что это всего лишь хитрость. Куда они направлялись? В Мюнхен. Она пришла к логическому заключению, что ей солгали. Она уже видела себя мертвой. Майор сделал невозможное, чтобы ее успокоить. Едва они приземлились, как он уже нашел машину. Куда они едут? Он повез ее на вокзал. Мрачная поездка по городу рядом с женщиной более угрюмой, чем всегда. Поезд и то, что оба они сели в вагон с табличкой «Париж», ничего не изменили. В купе Вера, отказывавшаяся говорить на любом языке, кроме английского, отклонила любезное приглашение в вагон-ресторан. Она была убеждена, что ей хотят зла… Майор старался напрасно, от поведения Веры у него было тошно на сердце.

Наконец появились слова: Северный вокзал.

И тут они сошлись хотя бы на одном: они были во Франции. Но Вера стала сама собой только в «Ритце». Габриэль ждала ее. И там Вера узнала единственную приятную новость, уготованную ей этой поездкой: они должны были вместе взяться за работу не в Париже, а в Мадриде. План Габриэль состоял в том, чтобы возродить «Шанель» в Испании.

 

IV

Испанская путаница, или Неделя в Кастилии

Габриэль до самого конца скрывала от подруги свои истинные намерения. Она говорила с ней только о моде. Так что, избавившись от сомнений, одолевавших ее всю дорогу, Вера испытала прилив нежности к вновь обретенной подруге. Они были сестрами в работе, в конце концов, сестрами в трудностях. Их союз был союзом старых друзей, и он выдержал немало испытаний. После Первой мировой войны, после скитаний, когда брак Веры кончился неудачей, когда она, беззащитная иностранка, оказалась в Париже и искала работу, где она нашла ее, как не у Шанель? Такие вещи люди не забывают. Габриэль… Теперь пришла очередь Вере прийти ей на помощь. Вера была убеждена, что Габриэль ощутила такую настоятельную потребность в ее присутствии, потому что у нее не лежало сердце к работе, и «открыть» Дом она была вынуждена против своей воли. Поэтому за несколько дней до решающего момента Шанель и объявила об отъезде в Испанию. Вере было ясно, что неприятелю не удалось справиться с Габриэль, ясно, что это неожиданное решение — всего лишь предлог, чтобы выпутаться из затруднительного положения, ясно, что они вдвоем отправятся в страну, где немцев нет.

И Верка постаралась изгладить из души чувство горечи и забыть обо всем, что ей пришлось пережить в Риме. Не правда ли, странное зрелище — две женщины, ни союзницы, ни враги, играющие вслепую партию, где карты были подтасованы? Ибо если Габриэль запрещала себе говорить Вере, что едет в Испанию потому, что была уверена, что ее примет посол Англии, то и Вера со своей стороны не признавалась ей, что едва они окажутся в Мадриде, как она немедленно обратится к тому же послу. У Веры был свой план: во что бы то ни стало добраться до той части Италии, где у англичан были прочные позиции. А потом? Связаться с Берто. Оказавшись в Италии, Вера соединится наконец-то с мужем. Простое послание: «Я в Салерно». А он-то думает, что она в Париже! В Салерно! Он, разумеется, спросит себя, какого черта она там делает. Но тут же бросится к ней, она была уверена, и, конечно, вместе с Тиджем… Вера представляла их — Берто на коне, галопом несущегося по откосам, а следом, высунув язык, мчится во весь опор пес…

Пребывание в Париже было коротким. Они жили бы в добром согласии и почти без всяких осложнений, если бы не часто возникавшее у Веры впечатление, что всякие внешние контакты были ей запрещены. У Габриэль всегда находились аргументы. Мися? Мися больна, Миси не было, и, кстати, пользоваться телефоном рискованно, лучше ничего не предпринимать. Не подавая виду, Шанель следила за тем, чтобы Вера общалась только с ней. Единственное свидание, назначенное без ведома Габриэль, обернулось драмой. Давняя подруга, Сабина Шарль-Ру, с которой Вере удалось войти в контакт, была глубоко поражена, когда, словно фурия, ворвалась Габриэль и, довольно грубо обратившись к Вере, потребовала «больше так не поступать».

Действительно, опасность была велика: кто-то мог бы удивиться, в первый раз услышав о предстоящем возобновлении работы, а уж тем паче о путешествии в Испанию. Ибо в дни долгих испытаний никому дела не было до туризма и поездки в Испанию были такой же редкостью, как и хлеб.

* * *

Жить в Мадриде значило опять остановиться в «Ритце». Элегантная публика, там разместившаяся, с восторгом слушала, как портье громким голосом выкликает имена самых что ни на есть настоящих аристократов. В обстановке довоенного комфорта в гостинице наблюдалось постоянное движение господ в штатском, и, хотя они были немцами, они говорили по-испански, ездили в тяжелых американских автомобилях и жили в страхе, что положение резко изменится. Они видели, как быстро растет число их противников: других господ в штатском, ездивших в машинах тех же марок, тоже говоривших по-испански и находившихся здесь, чтобы следить за ними. Это были англичане или американцы. В этом противостоянии было что-то шутовское, ибо обе стороны старались, чтобы соотношение сил не менялось. Как только в английском лагере появлялся новый агент, немцы тут же получали от испанского правительства разрешение обзавестись дополнительным шпионом. Вместе с тем безоговорочной поддержкой испанской полиции пользовались только секретные службы рейха, ибо у генерала Франко было совершенно особое представление о нейтралитете.

Если нам практически ничего не известно о путешествии из Парижа в Мадрид — кроме того, что Вера и Габриэль ехали с немецкими пропусками, — если совершенно не доказано, что фон Д. сопровождал их — он это утверждал, но его друзья опровергали этот факт, — то существует немало свидетелей пребывания подруг в испанской столице.

Едва приехав, они тут же взялись за дело.

Габриэль под ложным предлогом, что ей надо сделать покупки, отправилась в посольство Англии. И Вера, которую эти спасительные покупки освободили, Вера, сама того не зная, отправилась следом за подругой. Прозвеневший звонок, сразу же появившийся английский чиновник стали для Веры минутами огромного волнения: наконец-то она на дружеской земле.

Некоторое время спустя произошло непоправимое: обе дамы столкнулись лицом к лицу в тот самый момент, когда выходили из посольства.

Обе были растерянны, смущены и, почти дрожа, подыскивали слова.

Кажется, Габриэль первой обрела хладнокровие. Она сказала:

— Вот это мило! Не будем же мы стоять здесь, злобно уставившись друг на друга.

И они покинули посольство.

Тогда Габриэль призналась Вере в том, что привело ее в Испанию. Она ничего от нее не скрыла. Она подробно рассказала ей о Шелленберге и о том, какое участие он принял во всем деле. Габриэль только что принял сэр Сэмюел Хоуар, и послание, адресованное ей Уинстону Черчиллю, будет доставлено по назначению, по крайней мере так она утверждала. И хотя в британских архивах не осталось никаких следов этой памятной встречи, представляются вполне вероятными и аудиенция, и согласие передать послание, содержание которого можно проверить на досуге.

Но поскольку Габриэль глубоко верила только в силу секрета, она пошла на непростительный риск, и это навсегда сделало ее миссию подозрительной в глазах британского посольства в Испании.

Может быть, так произошло бы в любом случае, но ее недомолвки сыграли решающую роль. Ибо, решив держать Веру в резерве, как последнее прибежище на тот случай, если Черчилль проявит колебания по отношению к ней самой, Габриэль не проронила ни единого слова о присутствии Веры в Мадриде. Могла ли она ожидать, что та в то же самое время вступит в контакт с офицером из «Интеллидженс сервис»? Вера же не умолчала ни о чем. Она рассказала обо всем, о Риме, об ужасных днях, проведенных в тюрьме, о том, каким образом она покинула Италию, о своем пребывании в Париже, о немецких пропусках… Тут же возник вопрос, почему две женщины противоречат друг другу. Одна сказала все, другая почти ничего. Одна утверждала, что Черчилль может принять ее, другая просилась в зону английской армии в Италии. Как же получилось, что они путешествовали вместе, с немецкими пропусками, выданными в одно и то же время и теми же властями?

Их случай показался сомнительным.

Тем не менее не все в этой загадке было подозрительно. Одна из этих женщин сделала свое имя знаменитым, другая имела родственные связи среди высшей знати. Не рискуя делать какие-либо шаги, британские агенты решили, что дело ни в коем случае не может быть похоронено. Они запросили инструкций в Лондоне. Но проблема, созданная инициативой Габриэль, была всего лишь одной из множества мелких проблем, тонущих в море серьезных и важных событий. В Лондоне считали, что торопиться не следует. В Мадриде же дамы стали проявлять признаки нетерпения. И посол решил установить с ними постоянную связь, считая, что они все-таки заслуживают того, чтобы к ним отнеслись с вниманием. Тот, кому была поручена эта связь, был молодой человек, англичанин, хотя он и представился подругам под именем Рамон. Габриэль так и не разгадала секрет этого псевдонима, непреодолимо вызывавшего в памяти помаду для волос и танго, хотя он находился в категорическом противоречии с изысканным блондином, его носившим.

Последующие дни оказались решающими. «Рамон» проявил большее доверие по отношению к Вере, нежели к Габриэль, что Шанель сразу заметила. Что-то создало у нее ощущение, что «Рамон» не сделает ничего, чтобы поторопить события и довести ее миссию до успешного конца.

И ей казалось, что и Вера не использовала все свои возможности, чтобы помочь ей.

«Рамон» был к этому причастен.

Он ясно дал понять Вере, что в ее интересах не показываться в обществе Шанель. Наконец, чтобы она смогла вернуться в Италию на условиях, которые были для нее желательны, Вера должна покинуть «Ритц» и поселиться в другом месте. На какие деньги? — спросила она себя. Надо было найти помощь. Вера стала завязывать знакомства повсюду и наудачу. Тогда Габриэль убедилась, что с ней даже не советуются по поводу того, с кем можно видеться, а кого следует избегать, — деталь, которая на первый взгляд могла показаться второстепенной, а на самом деле была далеко не лишена значения.

Так, Вера пригласила одного итальянского дипломата, маркиза Сан Феличе, который, отказавшись примкнуть к «республиканскому фашистскому правительству» Муссолини, вынужден был покинуть свой пост. Он и его жена были презираемы теми, кто еще несколько недель назад встречал их с распростертыми объятиями, — подобное подлое поведение было свойственно, к сожалению, многим.

Их появление в салонах «Ритца» неизбежно вызвало некоторую суматоху. Габриэль посчитала, что Вера издевается над ней, пренебрегая ее гостеприимством. Чтобы продемонстрировать подруге свое недовольство, как-то, протягивая Вере чашку чая, Шанель бросила мимоходом:

— Английским заключенным всегда предлагают чай.

Что можно было перевести следующим образом: «Не забывайте, что вы у меня в руках». Эти странные слова задели Веру за живое. Заключенная, она? Это мы посмотрим… Инцидент, хотя и короткий, укрепил ее в решимости положить конец их сожительству, которое несло с собой одни только неприятности. Она дала себе два дня, и не больше… События опередили ее, ускорив развязку.

Совершенно неожиданно в Мадриде распространилась новость, что Черчилль заболел. В Лондоне, 16 декабря 1943 года. Этли известил об этом парламент. Был распространен поспешно составленный бюллетень о состоянии здоровья премьера. Так англичане узнали, что премьер-министр провел хорошую ночь и что в его состоянии наблюдается некоторое улучшение, хотя прежде не были извещены о его болезни.

«Рамон», отвечая на многочисленные вопросы, признал, что по возвращении из Тегерана Черчилль простудился. Это была официальная версия, больше ничего не было известно, кроме того что последствия простуды заставили премьер-министра временно отойти от дел. Сколько должен был продлиться его отдых, сказать было невозможно. Все встречи Черчилля, несмотря на срочность и огромную важность, были отменены. Тем самым Габриэль официально дали понять, что ей следует отказаться от намерения добиться от премьер-министра аудиенции, которую он, по предписанию врачей, не мог дать даже членам своего кабинета и представителям генерального штаба.

Так же как и Вера, Габриэль не усомнилась в искренности своих собеседников.

Удалось бы ей войти в контакт с премьер-министром, будь он в добром здравии? В этом не было никакой уверенности. Но в том, что Черчилль серьезно болен, она была убеждена. Старина Уинстон… «Он действительно болен, — заверила она Веру, и в голосе ее звучала тревога. — Может быть, он даже в опасности…»

Чувствовалось, что она потрясена.

По ту сторону Средиземного моря на грани смерти находился тот, от кого зависела судьба Англии. «Он на пределе, — отметил 10 декабря 1943 года его личный врач. — Нет сомнений, что он идет к полному упадку сил». На следующий день: «В то время как премьер-министр медленно шел к самолету, я заметил, что лицо его стало серого цвета, мне это не понравилось». Черчилль направлялся в Тунис, где его ждал генерал Эйзенхауэр. «Когда он прибыл наконец в этот дом, то буквально рухнул в первое попавшееся кресло», — снова записывает врач. И позже: «Он ничего не делал в течение дня, кажется, у него даже нет сил, чтобы прочесть обычные телеграммы. Я очень обеспокоен». Потрясение… Вдруг там, в Карфагене, возникла угроза воспаления легких, надвинулась ночь. И страх близких, и специалист, прибывший из Лондона, и вопрос, который никто не осмеливался задать: «Черчилль умрет?»

Вдруг старый боец, так долго смирявший яростные волны войны, а затем внезапно остановленный и сокрушенный злой судьбой, вновь поднялся на ноги. Как только он оказался в состоянии путешествовать, премьер-министр отправился набираться сил туда, где существовала удивительная поэма вершин, солнца, песка и пальм, — в Марракеш.

Габриэль ждала в Мадриде. Напрасно. У нее больше не оставалось иллюзий: она не увидит Уинстона, операция «Шляпа» провалилась.

Тогда она объявила Вере, что возвращается в Париж.

Может ли она рассчитывать на подругу?

Та сообщила ей, что остается в Испании. Габриэль решила, что, не имея денег, Вера одумается и на следующий день появится на вокзале. Но Вера в тот же вечер покинула гостиницу, и Габриэль больше не слышала о ней. Вера нашла пристанище у маркиза Сан Феличе. После чего гостеприимство ей предложил таинственный «Рамон». Вера начала зарабатывать на жизнь, расписывая сценами с наездниками журнальные столики и ширмы. Но вызванные ею подозрения оказались стойкими. Из Лондона через несколько месяцев пришло наконец сообщение, что ей разрешено будет вернуться в Италию только после освобождения Рима. Союзники вошли туда в июле 1944 года, и Вере пришлось ждать репатриации до января 1945 года. Но испанская путаница превзошла все, что можно было вообразить: королева Испании, находившаяся в изгнании и хотевшая помочь «незаконной» родственнице, переправляла через Швейцарию в Италию письма, которые Вера писала своему мужу из Мадрида.

Совершить это путешествие только для того, чтобы потерять Веру. Как горько! Габриэль не находила больше ни малейшего смысла в затеянном ею предприятии.

В Париже майор Момм, которого затянувшееся пребывание Габриэль за границей начало невыносимо беспокоить, испытал живейшее облегчение, увидев, что она вернулась. Вера предала ее?

Что ж, это можно было предвидеть. Было достаточно, что вернулась хотя бы одна из них. На большее и не рассчитывали.

* * *

У Габриэль была странная особенность верить в непредсказуемое завтра. Кто мог бы сказать, что ее тогда воодушевляло?

Несмотря на новые поражения, которые на всех фронтах разом терпели армии третьего рейха, несмотря на печальные вести о городах, по всей Германии стертых в пыль, о судьбе женщин и детей, тяжким грузом давившей на моральное состояние сражающихся, о тысячах бездомных, похожих на призраки, днем и ночью бродящих по улицам и не находящих убежища, — в это время и в этом мире, разрушавшемся целыми городами, Габриэль хладнокровно сводила счеты.

Сперва с Верой, влюбленной женщиной, из которой надо было сделать виновную. Первой заботой Габриэль было написать ей. И в каком тоне… Будь прокляты эти мужья! Все было точно так же, как с Адриенной в Довиле. И в каждой фразе Габриэль чувствуется ожесточение вечно разочарованной любовницы перед лицом лжеподруги, признававшейся, что она только ждала часа, чтобы с безумной поспешностью соединиться с любимым.

Итак, в последние дни 1943 года Вера получила от Габриэль письмо, переданное неизвестно кем, четыре страницы, написанные карандашом, торопливо, но твердой рукой — ошибки неважны — и без помарок. Почерк по виду несколько надменный, но в нем проступают уроки муленских канонесс начала века. Это каллиграфически выписанные, гордо изогнутые буквы, которым учили, чтобы показать, до какой степени пишущая — «настоящая дама». Дама, говорящая сухо и приказывающая властно:

«Дорогая Вера, не смотря (sic) на границы, вести доходят быстро! Мне известно о Вашем предательстве! Оно ничему для Вас не послужит, кроме того, что ранит меня глубоко.

Я сделала все возможное, чтобы Ваше прибывание (sic) здесь было менее тяжелым. Терпение, деньги и т. д. Но я не могла в разговорах на итальянскую тему изображать из себя идиотку, как не могла в разговорах на тему немецкую выслушивать или сама говорить недостойные вещи, которые я оставляю для простаков. Презирать своего врага — значит принижать самое себя [136] .

Мои английские друзья ни в коем случае не могут осуждать меня или обвинять в чем-либо.

Этого мне довольно.

Я видела М. [137] Я не сказала ему ничего, что могло бы затруднить Ваше положение. Если Вы хотите вернуться в Рим, через 48 часов после Вашего приезда в Париж Вы будете там рядом с Вашими настоящими друзьями!..

Ваше безразличие к моим делам в Испании избавляет меня от необходимости говорить с Вами на эту тему! Но у меня есть добрые новости, и я надеюсь добиться успеха.

Я храню очень теплое воспоминание о Вашем друге „Рамоне“, хотя его помощь в делах кажется мне несерьезной.

Знайте также, что я покинула Испанию ни (sic) по приказу — я их много отдавала в жизни, но пока не получила ни (sic) одного. Моя виза закончилась. Ш. [138] боялся, что у меня будут неприятности.

От всего сердца желаю, чтобы Вы вновь обрели счастье.

Но удивляюсь, что с годами Вы не стали более доверчивой и менее неблагодарной.

Столь жестокая и печальная эпоха, как наша, должна была бы совершать подобные чудеса».

Письмо было подписано: Коко.

* * *

В любых суждениях о Шанель всегда будут неточности. Зная ее, разве могли мы представить, что она сочтет необходимым отправиться в Берлин, чтобы дать отчет о своей неудавшейся миссии? Разумеется, нет. Между тем именно так она и поступила.

Кто из ее подруг, служащих или клиенток, видевших, как она трудится над одним из своих творений, привнося в работу маниакальную аккуратность, придирчивость и порой раздражающую тщательность — Габриэль, определявшая, не тянут, не жмут ли рукава, отмечавшая длину юбки, энергично обнаруживавшая тот или иной недостаток, который она атаковала с ножницами в руках, — кто из них мог бы представить, что та же самая Габриэль смело пошла навстречу опасности, не побоялась пересечь Европу и побывать в немецких городах — ей пришлось пережить долгую воздушную тревогу той ночью, что она провела в Берлине, — полностью отдавшись идее оправдать доверие, которое ей оказал Шелленберг? Ради него, этого незнакомца, этого немца, она хотела стать воплощением женской храбрости? Или оттого, что в том году ей исполнилось шестьдесят и она боялась, что возраст любви прошел, она с такой жадностью нуждалась в чьем-то доверии? Чего она так боялась, что пошла на такой риск? Вообразить, что она не представляла себе возможных последствий ее инициативы, значило бы выдать ее за дурочку… Кто в это поверит?

Поездка Габриэль в Берлин была поступком, совершенным от тоски и, в сущности, окрашенным бесконечным разочарованием, в которое она погружалась. К какому свету повернуться, когда вас охватывает подобный холод? А Шпатц? Значит, его присутствия было недостаточно? Ах! Оставьте меня в покое с вашим Шпатцем, и что он такое, спрашиваю я вас. Между комфортом, окружавшим ее в военном и нищем Париже, между жизнью взаперти и безумием ее последней попытки существовать иначе, чем на страницах журналов, есть место только для тайной правды о Габриэль, сотканной из меланхолии и мрачного отчаяния.

Вот она в Берлине, в последние дни 1943 года, в обществе Шелленберга, достигшего звездного часа своей славы. Где он ее принял? В кабинете-крепости, который он занимал в то время в качестве главы всех тайных агентов Германии, в кабинете, описанном им с гордостью — хочется даже сказать «весело»? «Там повсюду были микрофоны, в стенах, под письменным столом, в каждой лампе, с тем чтобы записывался каждый разговор до мельчайшего звука… Мой рабочий стол был похож на небольшой блиндаж. В него было вмонтировано автоматическое оружие, которое в одно мгновение могло заполнить комнату плотным огнем. В случае опасности мне было достаточно нажать на кнопку, и два ручных пулемета одновременно вступали в дело. Другая кнопка включала систему тревоги, приказывавшей охранникам немедленно окружить здание и блокировать все выходы». Сколько времени Шелленберг уделил своей знаменитой посетительнице? И если верно, что «Франция прежде всего страна опасных сорокалетних женщин», удалось ли шестидесятилетней Шанель отодвинуть эту границу, побить рекорд? Удалось ли ей взволновать красавца хозяина этого черного дворца? Что подумал о ней человек, который в силу своей профессии, сохраняя при этом полное бесстрастие, видел, как одна за другой возникали угрозы, как совершались худшие жестокости, как, наконец, родилось бесчестье, которого никогда не знал западный мир? Соблазнительный хищник? Бессмысленно было бы это отрицать.

Отменно вежливый, высокомерно-сдержанный. Отмеченный небольшим шрамом подбородок. Рот с пухлыми губами, чуждый оскорблений или ухмылок, казалось, был создан для смеха и любви. Безукоризненный нос был, как и полагается, без малейшей горбинки и как бы слепленный для того, чтобы удостоверить, что его хозяин образцовый ариец. Наконец, глаза… Только глаза пугали своей неподвижностью, и было бы бессмысленно пытаться вообразить, какие ужасы видели эти глаза.

По случаю визита Габриэль щегольнул ли Шелленберг той или иной особенностью своей профессии, которой так гордился? В самом Голливуде от актеров не потребовали бы большего. Он равнодушно рассказывал о пустом зубе, который вставлял себе в челюсть, отправляясь на задание. Чтобы использовать его в случае провала. «Он содержал дозу яда, достаточную, чтобы убить меня меньше чем за тридцать секунд». Но для большей безопасности он носил также необычное кольцо, украшенное кабошоном изумительного голубого цвета. Под драгоценным камнем была спрятана капсула, содержавшая приличную дозу цианистого калия.

Нам неизвестно, кто из собеседников — Габриэль или Шелленберг, этот слуга нацистской Германии, — выслушивал другого с большим возбуждением. Мы просто знаем, что происшедшее в этом кабинете не было банальной встречей и что это событие в долгой жизни Шанель нельзя замолчать. Ибо в день возмездия, когда наступили сумерки лжепророков, именно к Габриэль обратился Шелленберг, и она помогла ему, помогла в тот период истории, когда никто не осмелился бы этого сделать.

Тот, кто хочет быть трезвым свидетелем, внимательно исследующим все этапы жизни этой женщины, кто разрывается между уважением и непреодолимым отвращением, желанием оправдать и возмущением, этот свидетель может только замолчать и с болью задуматься о непостижимой трагедии, разыгрывавшейся тогда в человеческих сердцах. О трагедии, навязанной всем и превзошедшей и само сражение, и то, что противопоставляло нации и народы, задуматься о судьбах, отмеченных страданиями, родившимися из войны, из войны и крови.

 

V

Иногда поэтов убивают

Габриэль вернулась из Германии. Прошло еще несколько месяцев, и в разгаре лета у парижан появились причины для того, чтобы взяться за оружие. Парижане… Сколько им ни повторяли, что еще рано и что предосторожность… Предосторожность? Что это значит, предосторожность? Разве они столько ждали для того, чтобы выслушивать подобные аргументы? И они, словно к азам, вернулись к постройке баррикад. И вновь был один из ужасных парижских праздников. Праздник гнева.

Но с января того года все изменилось.

В магазине Шанель резко поубавилось покупателей в военной форме, и на флаконы с двумя переплетенными «С» уже не набрасывались, как прежде. Развязывались языки. Чувствовалось, что конец близок. По почте приходили анонимные угрозы, люди отворачивались, и на улицах, площадях и даже в самых тихих кварталах царило такое же настроение, как на вокзале после мертвого сезона, в ту минуту, когда объявляют о прибытии первых поездов. Когда, когда же высадка?

Да, все изменилось, только не для Габриэль, которая после своего мимолетного заговора обрела тяжелый покой и продолжала жить жизнью, странные последствия которой она оценивала каждое мгновение. Вечная незаконная… Перевернув последнюю страницу, она более чем когда-либо оставалась в стороне, за бортом.

Вокруг нее было очень мало друзей: Мися, которая все знала, но делала вид, что ничего не знает, верный Лифарь, который ни во что не был посвящен. Что касается других, друзей великой эпохи «Русских балетов», они молчали и избегали ее.

Показательно то, что ни один из них не обратился к ней тогда, когда они ходатайствовали перед немецкими властями за Макса Жакоба. В маленькой группке его защитников среди прочих друзей Шанель были Жан Кокто и Анри Соге. Без них Макс был бы совершенно предоставлен своей несчастной судьбе.

Ибо 23 февраля 1944 года, в то время как монахи Сен-Бенуа-сюр-Луар пели утреннюю службу, началась голгофа Макса.

Человек, которого, несмотря на крики и зов на помощь госпожи Персийар, его мужественной хозяйки, пришли забирать, не имел ничего общего с денди с моноклем, чьи шутки двадцать пять лет назад доставляли наслаждение Габриэль и Мари, той Мари, что любила Аполлинера, а также Лиане, ставшей принцессой Гика.

Теперь это был маленький, бедно одетый старик, в широком черном берете, в сабо из рафии, «на подкладке из настоящего кролика», с одеялом в левой руке, со старым чемоданом в правой. И монахи, удрученные своим очевидным бессилием, смотрели, как он покидает их. Макс пожимал протягивавшиеся к нему руки, Макс, очень спокойный, был арестован гестапо.

Из орлеанской тюрьмы два письма, нацарапанные тайком, были отправлены «благодаря любезности окружающих нас жандармов». Два письма «жертвы кораблекрушения», извещавшие, что скоро за ним захлопнутся ворота Дранси. В письме кюре Сен-Бенуа он писал: «Я верю в Бога и моих друзей. Я благодарю Его за начавшееся мученичество». Но он не писал о том, что разделил с другими заключенными скудную провизию и белье, которое поспешно дал ему в дорогу славный человек, господин Флеро, кюре Сен-Бенуа-сюр-Луар.

В письме, Жану Кокто Макс напоминал об обещании Гитри: «Когда с ним говорили о моей сестре, Саша сказал: „Если бы это был он, я бы мог что-нибудь сделать“. Так вот, это я!»

Заключение Макса в сырой клоаке продлилось пять дней. С помощью двух стаканов он ставил банки старой женщине, умиравшей от воспаления легких, потом делал перевязки бывшему легионеру, которому только что прооперировали язву.

Поскольку у него оставалось немножко сил, Макс старался развеселить своих товарищей. Он проникся симпатией к некоему Жерамеку, с которым его объединяла любовь к оперетте и комической опере, вдвоем они во все горло орали «Маленького Фауста» и арии Оффенбаха.

Между двумя ариями Макс открывал свой молитвенник и предлагал заключенным поразмыслить над ним. И когда один из них жаловался на голод — пища состояла из тарелки супа в полдень и нескольких крошек сыра вечером, — Макс, вызывая смех или слезы своих товарищей, живописал сцены из своей нищей жизни во времена Бато-Лавуара или наугад цитировал по памяти фрагменты того, что он тогда писал. «Спускаясь по улице Ренн, я откусил кусок хлеба с таким волнением, что мне казалось, будто я разрываю себе сердце…» Он рассказывал им также о потерянных друзьях, о художниках, поэтах, которых любил и которым помогал.

Тех, кто осмелился, было немного.

Кокто, самый мужественный, самый решительный из них, составил обращение, под которым хотелось бы видеть подпись Габриэль. Согласилась бы она? Они ее остерегались. Ее ни о чем не попросили. Возможно ли, чтобы наступил день, когда друзья Макса бросили его? Мися, что делала Мися? Как случилось, что ее имени нет среди подписавшихся? Еще хуже было молчание Пикассо. Что он сделал для Макса? Макс был единственным, кто признал Пикассо сразу по приезде из Испании, единственным, кто провозгласил его гением, искал для него клиентов, предложил ему свою комнату, свой жалкий заработок, единственным, кто ввел его в круг своих друзей и знакомых. Больно признать, что Пикассо забыл его.

Поэтому обращение составил Кокто, и оно было вручено чиновнику немецкого посольства. Чтобы преследователи Макса Жакоба могли понять, с кем они имеют дело, Кокто избрал нелегкий путь. Он обрисовал Макса и во времена активной деятельности, и в его уединении. Надо было представить Макса как личность замечательную и уникальную. Кокто рискнул:

…Вместе с Аполлинером он изобрел язык, господствующий в нашем языке и выражающий его глубину.
Жан Кокто.

Он был трубадуром необыкновенного турнира, где сошлись, столкнувшись, Пикассо, Матисс, Брак, Дерен, Кирико, каждый выставив свой разноцветный герб.

Давно уже он отказался от мира и прячется в тени церкви. Он ведет там образцовую жизнь крестьянина и монаха.

Французская молодежь любит его, говорит ему «ты», уважает его и смотрит на его жизнь как на образец. Что касается меня, я приветствую его благородство, его мудрость, его неподражаемое изящество, его тайный авторитет, его «камерную музыку», если позаимствовать выражение Ницше.

Да поможет ему Бог.

P. S. Добавлю, что в течение двадцати лет Макс Жакоб является католиком.

Нижеподписавшиеся позволяют себе обратить внимание компетентных властей на совершенно особый случай Макса Жакоба.

Его контакты с внешним миром ограничены многочисленными дружескими связями с молодыми поэтами и крупными фигурами французской литературы. Его возраст и поведение, столь благородное и столь достойное, заставляют нас, повинуясь сердцу и разуму, предпринять этот последний демарш, чтобы вернуть ему свободу и сохранить его здоровье, которым мы дорожим.

Просьба была передана.

Было ясно, что мучители остались к ней глухи, и жребий был брошен.

В Дранси прошло десять дней.

Поэт, которому вручили зловещую зеленую этикетку, означавшую немедленную депортацию, лежал на полу с температурой сорок, в комнате, куда набилось восемьдесят заключенных.

Его перенесли в медицинскую часть. Там у него начался бред. Приподнявшись на локте, Макс кричал: «Мне вонзили сюда кинжал». Потом он умолял, чтобы сказали, что он не может прийти на обед к принцессе Гика (Лиане де Пужи), или бросал обрывки фраз, в которых часто повторялось имя почтарки из Сен-Бенуа-сюр-Луар.

На двенадцатый день у него наступило некоторое просветление. Вокруг него раздавались навязчивые крики и жалобы, произносившиеся умирающими на всех языках. Поэту тем не менее удалось последний раз обратиться к своим друзьям: «Пусть Салмон, Пикассо, Морикан что-нибудь сделают для меня!»

16 марта 1944 года посольство Германии дало знать, что просьба защитников Макса Жакоба удовлетворена. Неоднократно писали о том, что все в посольстве знали, каково было положение дел, когда гестапо отдало приказ освободить поэта. Они освобождали мертвеца.

Макс Жакоб угас накануне. Врачу, который лечил его, он пробормотал: «У вас лицо ангела».

Это были его последние слова. «Я с болью думаю, что иногда поэтов убивают, чтоб их цитировать потом…»

* * *

По сравнению с тем, что пришлось вынести женщинам, одобрившим политику коллаборационизма, или тем, кто из-за шашней с немцами в глазах народа заслуживал публичного наказания, пережитый Габриэль кошмар был недолог.

Примерно две недели спустя после того, как генерал де Голль спустился по Елисейским полям под приветственные крики толпы, состоявшей из представителей всех классов общества, что вызвало негодование со стороны тех, кто сожалел о немецком порядке, и всех тех, кто, столкнувшись с этим разгулом страстей, почувствовал себя лишенным чего-то, они не знали точно, чего именно — разве де Голль-эмигрант, де Голль-диссидент не доведет их до беспредельного страха, позвав в правительство Мориса Тореза, коммуниста, о ужас, коммуниста, нет, вы можете себе представить? — Габриэль Шанель была задержана.

Ее охватывала настоящая ярость, когда она вспоминала тот день, когда двое молодых людей осмелились проникнуть к ней в «Ритц» в восемь часов утра. Они явились прямо к ней в комнату и там, без всяких деликатностей, потребовали, чтобы она следовала за ними по приказу Комитета. Простите, какого Комитета? По чистке.

Можно понять, почему впоследствии она с таким остервенением проклинала этих «фифишек», этих «участников Сопротивления», когда послушаешь, как редкие свидетели этой сцены описывали, как Шанель, на глазах персонала, в полной растерянности, но пересилив страх, вышла из гостиницы под конвоем двух молодых людей в рубашечках, одетых в уродливейшие сандалии, двух головорезов с револьверами за поясом, в общем, двух животных, двух приспешников революции.

Самое ужасное было в том, что они тыкали швейцару.

Через несколько часов Габриэль вернулась и сказала тем из окружающих, кого незваные гости оскорбили своим чудовищным поведением, что ее арестовали по ошибке и что следует остерегаться подобных людей и не доверять им. Хороша же эта народная армия! Франция оказалась в руках безумцев, больных. Впрочем, она собиралась покинуть родину. Уехать? С нее были сняты все подозрения. Кто ее спас? Кому, чему она была обязана безнаказанностью?

Если Комитет по чистке задержал ее так ненадолго, значит, Габриэль имела при себе (в ожидании того, что непременно должно с ней случиться) нечто, обезоружившее ее судей. Ибо сразу после Освобождения было невозможно ни хитрить, ни дурачить следователей всякими байками. Только очень высокое покровительство вернуло Габриэль свободу, которую другие потеряли, запятнав себя меньше, чем она.

Ясно, что ее спас приказ, не подлежавший обсуждению.

Чей приказ? Никаких следов, ничего, что позволило бы хоть с минимальной уверенностью ответить на этот вопрос.

Вскоре после этого события, в то время как другие солдаты, на сей раз «джи-ай», толпились в магазине Шанель, чтобы раздобыть «№ 5», качество которых несколько месяцев назад испробовали немцы, Габриэль, обладая свободой передвижения и, насколько известно, без всяких трудностей, быстро добралась до Швейцарии. Меньше чем два года спустя она с не менее поразительной легкостью получила разрешение поехать в США, где провела короткое время. Все визовые запросы на въезд в Соединенные Штаты подвергались строгому контролю еще в течение пяти лет после окончания боевых действий. Но тогда как других подолгу допрашивали и они вынуждены были ждать и доказывать свою лояльность, для Габриэль пересечь американскую границу в 1947 году было так же легко, как уехать в Швейцарию в то время, как европейские нации медленно возвращались к мирной жизни. Приходится констатировать тот факт, что в обстановке только что обретенного мира правосудие уже не было одинаковым для всех.

 

VI

Об истине, подмеченной в сумятице встреч

Истина трудна, порою она приводит в отчаяние. Она всегда находится не там, где ее ищут. Люди, единодушно считающиеся информированными, вспоминая, сообщают только никому не нужные анекдоты. И загадка остается полной, и то, что вы ищете, не дается вам в руки. Истина — это черная яма, в которую вы проваливаетесь, каракули, которым на первый взгляд придаете не больше внимания, чем простой оплошности пера, оплошности письма или рассказа, скобке, которую ваша, часто назойливая, собеседница вдруг открывает в тот момент, когда вы ее уже больше не слушаете.

Порою вы верите, что успех вам принесет работа историка, аналитика, хроникера; вы анализируете, классифицируете, разбираете невидимые колесики, испытывая безумную надежду, что из пыли досье возникнет то, что утекает у вас между пальцев. Богатыми на сведения оказываются архивы, казавшиеся вам прискорбно бедными, и делаете вы это открытие в тот самый момент, когда возникает уверенность, что в них нет того, что вы надеялись там найти. Ибо верно, что богатство — слово, не для всех имеющее одинаковый смысл, и тем лучше, если одни могут кричать: «Какие сокровища!», тогда как другие думают: «Какая чепуха!»

Что такого сказала госпожа Дени, вдова садовника, в маленькой гостиной домика на улице Альфонса де Невиля в Гарше, что такого она сказала, отчего незначительность ее сразу исчезла?

По видимости, ее свидетельство имело ценность совершенно ничтожную, и его несерьезность прекрасно передавала атмосферу «Бель Респиро», дома с черными ставнями, где жила Габриэль. И вот, не сумев рассказать ни о расположении комнат в доме, ни об обстановке, ни о многоликом саде, вдруг эта свидетельница двадцатых годов начала излагать факты, находившиеся, скорее, в области предположений, стала говорить о вещах, слышать о которых не хотелось, потому что, по размышлении, нескромность часто бывает неприличной, и вы сердитесь на того, кто посвятил вас в чужую тайну. В театре — совсем другое дело, и иные запутанные истории, разъясняющиеся поздно ночью, в тени деревьев, могут и растрогать… Но для этого нужна «Женитьба», нужен Моцарт, не все рассказчики — аббаты Да Понте, точно так же, как Анри Бернстайн не был Керубино, словом, с трудом можно себе представить, чтобы вдова садовника принялась петь: «Ratto, ratto il birbone e fuggito», она, англичанка, да и голоса у нее для этого не было.

Она дала понять, что Габриэль и Анри Бернстайн, сады которых, как помнит читатель, прилегали друг к другу, якобы каждый вечер встречались, пользуясь тайной тропинкой, которую ее муж-садовник сразу же окрестил «тропинкой влюбленных». Подобные рассказы как раз и составляют тот тип анекдотов, на которые, с вашего позволения, нам на… Ибо, с одной стороны, рассказ о любовных похождениях Анри Бернстайна — столь же утомительное занятие, как подробное изучение телефонной книги, а с другой — непонятно, почему эти двое, коль скоро им пришла в голову фантазия стать любовниками, должны были встречаться под открытым небом, и, наконец, самое главное — Габриэль никогда не сказала о Бернстайне худого слова, что заставляет предположить, что она никогда не была его любовницей. Ибо она испытывала смертельную ненависть к своим случайным любовникам, мужчинам, которым она некогда уступила, уступила, чтобы забыться, чтобы прогнать воспоминание о Бое, уступила тогда, когда бросилась в любовь, как другие бросаются в реку.

Но вот, как бы это сказать, вот в рассказе вдовы садовника освещение вдруг так внезапно изменилось, что можно было подумать, будто случилась поломка или рабочий сцены ошибся. Ибо из рассказа исчезли черные ставни и даже сама Габриэль. А Стравинский, куда девался Стравинский? И почему фортепьяно внезапно замолчало? Тем не менее было слышно, как играли арии Перголезе и «Весну», черт побери, и «Весну»! Но больше ни звука, и что же такое она рассказывала, эта женщина? Она говорила: «Прошли десятки лет». Внезапно какая-то трагедия заставила умолкнуть милую, грустную, фривольную музыку, звучавшую здесь. О чем шла речь? О прибытии штаба. В Гарш? Да, в Гарш. Ничего удивительного. Немцы стояли там четыре года, но на сей раз это были британцы. Какая сумятица! Обладатели богатых коттеджей и красивых вилл едва успели осознать, что с ними случилось, как одна реквизиция сменила другую. И в Гарше заговорили только по-английски.

Как это происходит в армиях всего мира, красивые комнаты с выступающими окнами, со стенами, затянутыми тканями в крупные цветочные букеты, были распределены между высокими чинами, тогда как службы… Что же делать, офицеры, занимающиеся расквартированием, будь они немцы или англичане, — одинаковы. Поэтому кашевары, шоферы, секретари, телефонисты поделили между собой то, что осталось. Домиков и особнячков с садом в Гарше хватало. Там, где когда-то жила прислуга Габриэль, разместились службы британского штаба. Они устроились прекрасно. Но из-за этого в квартале произошла большая суматоха. Вернется ли когда-нибудь к улицам Гарша изысканность начала века? Что же поделать? Уже давным-давно там не встречались открытые спортивные автомобили или кабриолеты с откидным верхом, ни «изотты фраскини», ни «делоне-бельвили» на улицах Эдуара Детая и Альфонса де Невиля, и молодой человек, поселившийся неподалеку от вдовы садовника, хоть и был шофером штаба, ездил, как и все, на джипе.

Он был слишком занят, чтобы интересоваться красивым предместьем, где стоял на постое, но все же он был счастлив, что его соседкой оказалась англичанка, с которой можно было поболтать.

И вот однажды он услышал, как она рассказывала что-то об одной модельерше, знаменитой женщине, которая долго жила в последнем доме слева, когда спускаешься, в доме с черными ставнями и большим кедром… И солдат спросил — возможно, из вежливости, потому что, в сущности, ему было на это наплевать, — чем была знаменита дама и как ее звали. «Как вы сказали?» Он заставил ее повторить имя дважды, ибо странно, но оно что-то ему говорило.

Он услышал это имя накануне, сначала от своего капитана, потом от полковника. Наконец, в тот день об этом же в полном смятении говорили в штабной офицерской столовой. Имя застряло у него в памяти: ША-НЕЛЬ, ША-НЕЛЬ. Одному офицеру было поручено искать ее повсюду, эту Шанель, даже немножко жалко, что она больше не жила на улице Альфонса де Невиля. Было бы гораздо легче ее найти. Вот закавыка… Невозможно ее отыскать. В ее торговом доме служащие вели себя так, словно она исчезла навсегда. В гостинице напротив — та же картина. В конце концов ее откопали в какой-то гостинице в окрестностях Парижа, потому что, если верить парням из службы связи, в Лондоне начали чертовски терять терпение. Как это в Лондоне, спросила вдова садовника. Молодой человек подтвердил, что о Шанель беспокоились именно в Лондоне и что, чутье подсказывает ему, звонил, должно быть, один из секретарей Old Man, да, мадам, один из секретарей самого Старика!

Надо признать, что пенсионерка из Гарша довольно плохо поняла объяснения своего молодого соотечественника, ибо созналась, что не знает, кого он называет Стариком. Кто это? Шофер воскликнул, что никогда в жизни еще не слыхал столь комичного вопроса. И тут же от души расхохотался, потому что Старик, Боже правый, как вы думаете, кто это? Да Черчилль, черт побери!

Так, вопреки всякой вероятности, благодаря болтливости или случайности, если хотите, в ночи слов появилась крупица истины, касающаяся личности того, кто, возможно, спас Габриэль после Освобождения. Но утверждать не беремся, ибо было бы безумием принимать все это за достоверный факт.