Непостижимая Шанель

Шарль-Ру Эдмонда

Содержатели и содержанки

(1906–1914)

 

 

I

Жизнь в замке

Когда-то Руайо был монастырем, почти таким же старинным, как Обазин. Что осталось от его прежнего сурового облика, когда туда приехала Габриэль? Только выложенный плитами коридор, довольно крутая лестница и крытый вход сохраняли следы феодальных времен, когда капелланы Филиппа Красивого да и сам король приезжали в Руайо на поклонение. Что до остальных построек, то в результате переделок в XVII–XVIII веках они, выиграв в изяществе, потеряли первоначальную строгость. Монахов сменил женский религиозный орден, и изменения, привнесенные бенедиктинками святого Иоанна Лесного, соответствовали духу того века, в котором особенно проявилось французское очарование. Руайо обязан своим первым аббатисам тем, что стал похож на красивое провинциальное поместье.

Габриэль была бесконечно далека от мысли, что когда-нибудь ей захочется обладать подобным поместьем.

Этот день придет только четверть века спустя, когда на берегу Средиземного моря она построит в Рокбрюне виллу «Ла Пауза», под стать своему успеху. Строение, сотканное из камня и неба, принадлежавшее самодержице, которой станет Шанель, будет отличаться строгостью, навеянной воспоминаниями об Обазине и Руайо.

Фасад, прорезанный высокими окнами, светлые комнаты с красивыми деревянными панелями, которые ждали только, чтобы их подновили, — таким был Руайо, когда Бальсан начал приводить его в порядок. Античные фонтаны и римские капители — остатки разбитых колонн — должны были украсить парк. Строгие чугунные перила были почти разрушены. Этьенн Бальсан приказал изготовить новые, точно такие же.

Работы продолжались до его приезда из Мулена.

Дом был уже готов, когда на чердаке Бальсан обнаружил картину, спрятанную бенедиктинками, когда Революция изгнала их из монастыря. Это был серый от пыли портрет монахини. Кто она такая? Этьенн начал поиски. Оказалось, что на картине изображена Габриэль, первая аббатиса, сумевшая вернуть Руайо былой блеск. Портрет набожной Габриэль де Лобеспин занял почетное место над лестницей. Примечательно, что Габриэль Шанель поселилась не в комнате аббатисы, самой красивой и самой просторной в доме. Ей достались апартаменты более скромные.

Вероятно, Бальсан посчитал, что поместить ее в комнате аббатисы значило бы оказать ей слишком большую честь.

Он относился к ней как к второстепенной гостье. В конце концов, она была не из тех женщин, которых следовало выставлять напоказ, а уж тем более жениться на них. Милая Коко из «Ротонды»… Да к тому же уже не девочка. Ей было уже почти двадцать пять.

Габриэль довольствовалась положением, которое не очень обременяло ее и обеспечивало определенную свободу.

Этьенн сделал ее своей любовницей, но не хозяйкой дома, поскольку здесь она оказалась редкой неумехой. Ее неопытность проявлялась в самые неожиданные моменты. Все в Руайо ее изумляло: комфорт, роскошь ванных комнат, плиты на кухне, которых она прежде никогда не видела, соединявшаяся с домом небольшая забавная пристройка, где Бальсан играл в игру, о которой ей никогда не приходилось слышать, — сквош. Молодые конюхи были единственными людьми, говорившими на понятном ей языке. С ними она чувствовала себя свободно.

Только позже, окончательно расставшись с иллюзиями относительно театральной карьеры, она стала задумываться о своем положении в Руайо. Но что скажет Этьенн? Никогда он не принимал их отношения всерьез. Он предоставил ей кров, но не хотел, чтобы этот жест был истолкован как проявление любви.

* * *

Отчасти из-за природной нелюдимости, отчасти ради удовольствия в первые месяцы пребывания в поместье Габриэль никуда не выезжала. Она старалась делать то, чего ждал от нее Бальсан, — развлекать и жить в праздности.

Отдавая все время и средства тому, чтобы удержаться в числе лучших французских наездников, отчаиваясь, когда ему это не удавалось, — с 1904 по 1908 год в списке принимавших участие в скачках с препятствиями он занимал места между первым и тринадцатым, и затраты его превышали доходы, — Бальсан больше не покровительствовал Габриэль, стремившейся добиться успеха. Он был из среды, где праздность считалась естественной, и счел бы причудой, если бы Габриэль упорствовала в желании работать. Но он невольно восхищался тем, как замечательно она пользовалась преимуществами жизни в замке. Он еще не встречал никого, кто бы так любил валяться в постели. «Она лежала, ничего не делая, до двенадцати, пила кофе с молоком и читала дешевые романы. Самая ленивая из женщин…» — признавался он тридцать лет спустя. Но едва речь заходила об утренней прогулке, как ленивица первой была на ногах.

Этьенн, казалось, увидел Габриэль новыми глазами. Просто он жил, не подозревая, что внезапная уверенность в будущем может служить источником счастья. В то время как Коко… До сих пор ей ничем не удалось попользоваться. Поселившись в Руайо, она выказывала желания разумные, но хотела всего сразу: спать столько, сколько хочется, стать во что бы то ни стало лучшей наездницей, размышлять как можно меньше, научиться беззаботности — одним словом, превзойти приятелей Этьенна именно в том, в чем они были сильны. Что такое жизнь, в конце концов? Постоянное «там будет видно».

В достигнутом успехе она видела доказательство того, что вела себя правильно.

Тем не менее трудно понять, как Бальсан, обладая крупным состоянием, позволил Габриэль обратиться к деревенскому портному, клиентами которого были только молодые конюхи да доезжачие. Будь он из аристократической семьи, в его поступке можно было бы усмотреть наследственную скаредность и взвалить ответственность на какого-нибудь предка, путавшего бережливость со скупостью, подобно принцу де Бово, обладавшему значительным состоянием и жившему в окружении сотни домочадцев, но подававшему к столу кислятину, или принцу де Брою, заставлявшему дочь одеваться у портного, шившего ливреи для его лакеев. Но ничего подобного среди предков Бальсана не было. Скупость у молодого человека, расточительность которого превозносили друзья, выдает истинную природу его отношения к Габриэль: она была для него всего лишь протеже, и ради нее не стоило пускаться в расходы. Он не только не поселил ее в просторной комнате аббатисы, но и не считал нужным подарить ей амазонку от Редферна, без которой живущая на содержании женщина, чувствовавшая себя любимой и уважаемой, не обошлась бы ни за что на свете.

Как и в те времена, когда с небольшой суммой в кармане она ходила за покупками к милым торговцам с Часовой улицы, в Руайо Габриэль не церемонясь отправляют за всем необходимым в ближайшую лавочку.

Итак, все было как в Мулене.

Оскорбляло ли это ее? Напротив. Всю жизнь Габриэль оставалась признательна Этьенну за то, что он относился к ней как к девушке из приличной семьи, которой положено было одеваться недорого.

Подобные представления Габриэль следует объяснить тем, что Руайо посещали одни холостяки. Все, что Габриэль узнавала о неведомом городе — Париже, — она черпала только из их рассказов. Поскольку им нравилось повествовать прежде всего о своих похождениях, до нее доходили сведения в основном о полусвете. Так, довольно долго Габриэль считала, что определенная роскошь, все яркое, броское, «разорительное», жизнь на широкую ногу, аллея Акаций и Голубиный тир, возможность выпить стаканчик в «Арменонвиле», сходить в Ледовый дворец и поужинать в «Максиме» — удел исключительно кокоток, на которых ни в коем случае не следовало походить. Иллюзия провинциалки.

Удивительно, но именно это душевное состояние, когда стремление к свободе смешивалось со страхом и робостью, послужило отправной точкой карьеры Габриэль, а следовательно, и целого направления в моде.

Одеваясь по-своему, сторонясь того, что в глазах ее друзей считалось роскошью, Габриэль надеялась избежать участи, которая пугала ее больше всего, — участи содержанки.

Она уже до такой степени верила в костюм, что воображала, будто, не нося его, избежит и связанной с ним роли.

Она и не догадывалась, как быстро приходит в действие механизм светского злословия.

Никого не зная и никуда не выходя, могла ли она подозревать, что вызывает чье-то любопытство? Между тем одного ее пребывания в Руайо оказалось достаточно, чтобы создать ей как раз ту репутацию, которой она больше всего опасалась.

Она была незаконная Бальсана для всех, кто в уединении Этьенна видел доказательство того, что ему есть что скрывать.

 

II

Портной из леса

Итак, Габриэль отправилась к неизвестному портному в Круа-Сент-Уэне. Мимо его дома проезжали дилижансы, направлявшиеся на пикники. Мода на них, придя из Англии, распространилась в кругах, которые были англофобами в политике и англоманами в привычках. Кто-то собирался травить оленя со сворами маркиза де л’Эгля или просто последить за охотой издали: собачьими упряжками лихо управляли молодые люди в полной экипировке — серо-голубые сюртуки, жилеты, пелерины, красные бархатные обшлага, белые штаны, сапоги. Чередой следовали гвардейцы, отправлявшиеся «поднимать дичь»; брички, битком набитые детьми в сопровождении французских гувернанток, английских нянь, немецких бонн; повозки и кабриолеты с младенцами и итальянскими кормилицами в чепчиках с лентами. Это был непрекращающийся поток прекрасных экипажей, запряженных выхоленными лошадьми.

Изредка попадались также электрические коляски и даже автомобили — последним криком моды была марка «роше-шнейдер», — но они еще так напоминали конные экипажи высотой, формой, занавесками, угловыми фонарями, похожими на дилижансные, что можно было ошибиться. Рев, вырывавшийся из огромного рожка, заставлял лошадей вставать на дыбы, а прохожих — шарахаться. Шоферы, бывшие кучера, пока все еще носили широкие бакенбарды. Выездные лакеи, взятые на пикник, взгромоздившись сзади, держались по обыкновению очень прямо, скрестив руки на груди.

На это и смотрел с уважением скромный ремесленник. Отслужив в Компьене в 5-м драгунском полку и отличившись портняжным мастерством на службе у полковника Гранье де Кассаньяка, он вышел в отставку и открыл мастерскую в Круа-Сент-Уэне.

Выбор был сделан правильно.

Более века назад в компьенском лесу охотились франкпорцы. Но как за это время изменился их внешний вид! Одетые в красное в 1790 году, франкпорские стрелки сменили свои мундиры на зеленые в 1848 году и носили их до тех пор, пока Наполеону III не пришла в голову злосчастная идея тоже одеться в зеленое. Тогда они были вынуждены отказаться от зеленого и перейти на серо-голубое. Но всякий раз, как приходилось менять одежду хозяевам, меняли ее и лакеи. Именно это и интересовало прежде всего бывшего портного 5-го драгунского полка. Ибо его делом было одевать не владельцев сверкающих колясок в летящих рединготах и шелковых зеркальных шляпах, не красавиц, портреты которых писал Болдини, не амазонок в треуголках, а их слуг, доезжачих, псарей и конюхов в ливреях.

Своего визита к сент-уэнскому портному Габриэль Шанель не забудет.

Она часто рассказывала о том, как был ошеломлен портной, увидев ее. В мельчайших деталях она порой описывала мастерскую, клиентов в рейтузах и мягких шляпах, легкий запах английского лака, мешавшийся с навозным духом, пропитавшим одежду посетителей. Рассказы ее были так хороши, что, вероятно, она говорила правду.

Она уверяла даже, что в тридцатых годах, узнав ее на фотографии, портной написал ей, и она приняла на улице Камбон «маленького старичка, очень заурядного», черты лица которого стерлись у нее из памяти, но вокруг него витал знакомый, незабываемый запах: «От него по-прежнему пахло лошадьми».

Они переписывались до войны. А потом связь прервалась… Она, казалось, была больше возмущена, чем опечалена его исчезновением. Мысль о том, что он умер, не приходила ей в голову.

Когда в 1907 году, при первых погожих днях, любители деревенского воздуха садились в карету, запряженную великолепными лошадьми, и отправлялись на природу, чтобы «запросто» опустошить корзинки с провизией, женщины были разодеты, как в городе.

Именно такими их любили мужчины.

Между тем тогдашняя мода была страшно неудобна.

С началом века вспыхнуло своеобразное безумие, затянувшееся надолго. Все свелось к реминисценциям. Начали с подражания Людовику XVI, после чего в моду вошли тафта по будням и праздникам, пастушьи шляпы и цветочные мотивы, бывшие в чести при дворе Людовика Любимого. Все — будь то мебель или литература, театр или светские увеселения — оказалось затронутым этим повальным увлечением. Во время импровизированных пикников все знаменитости Предместья собирались у маркизы де Соммери и пировали под деревьями в шляпах а-ля Помпадур, с напудренными волосами. Не устояла даже Сара Бернар… Она поставила самую скверную пьесу своего репертуара, лишь бы иметь удовольствие сыграть роль Марии Антуанетты в ничтожном творении Лаведана и Ленотра «Варенн».

Длинные юбки, громоздкие шляпы, узкие туфли, высокие каблуки — все, что мешало ходить и вызывало необходимость помогать женщинам передвигаться, успокаивало мужей, ибо в подобных туалетах они видели знак женской покорности. Раз их супруги по-прежнему не могли обходиться без них, значит, жизнь на вольном воздухе не подвергала их власть опасности. При любых обстоятельствах женщины были обязаны одеваться и вести себя так, словно были хрупким, драгоценным, требующим заботы и защиты предметом. Этой необходимости следовало подчиняться, ибо речь шла не столько о моде, сколько о привилегиях, не столько об изысках в одежде, сколько о признаке касты, столь же важном, как деформация ног, на которую обрекали женщин в Древнем Китае, или деревянный диск, вставлявшийся негритянкам в нижнюю губу. Туалеты модниц свидетельствовали об их принадлежности к определенному кругу, где свободы, дарованные прекрасному полу, имели свои границы. Было очевидно, что; украсившись сложными прическами, водрузив на головы дорогостоящие катафалки, где покоились, растопырив крылья, невинно убиенные птицы, светские женщины никогда не окажутся в числе тех, кто соблазнялся последними новинками, что они не позволят лорнировать себя в купальных костюмах, не станут выставлять себя напоказ на площадке омнибусов или носиться на велосипедах по Булонскому лесу.

Лошади, только лошади.

Не существовало занятия, более для женщины достойного, не было спорта, лучше сохранявшего женскую загадочность. Наездники сходились в том, что было верхом неприличия требовать от женщин, чтобы они карабкались на сиденье автомобиля, тогда как в карету они могли сесть, не показав даже краешка лодыжки. Видеть женщину на лошади было еще приятнее, и амазонка становилась еще желаннее оттого, что длинная юбка доходила ей до каблуков.

Многие верили в то, что мотор — преходящее увлечение.

Хотя гаражи начали постепенно вытеснять конюшни, хотя в Париже уже смогли организовать распродажу трехколесных, четырехколесных велосипедов на бензине, обычных велосипедов, электрических машин, находившихся во владении некоего принца Империи, тем не менее светская женщина никогда не рискнула бы водить подобные механизмы. В аллеях парка, вдали от нескромных взглядов — куда ни шло… Но на публике? Как можно показаться на людях с открытыми икрами, в велосипедных штанах, то есть в одежде, практически запрещенной постановлением Министерства внутренних дел? Жертвой блюстителей порядка стали две молодые иностранки, барышни Баскез де ла Майя, осмелившиеся поставить свои велосипеды у дерева и сделать в штанах несколько шагов по лесу Сен-Грасьен. Префект Эра тут же сигнализировал об их недостойном поведении в дирекцию сыскной полиции.

И штаны, и их владелицы показались подозрительными.

Сколь же велико незнание условностей у тех, кто по складу характера способен на риск! Самый простой способ бросить вызов общественному мнению — пренебречь им, о том не подозревая.

Габриэль Шанель, разумеется, не осознавала, сколь необычным было ее решение отправиться к портному из Круа-Сент-Уэна и просить его сшить по ее меркам брюки, — ему и во сне не могло присниться, чтобы женщина носила такие. С первой же встречи со скромной клиенткой, которая хотела, чтобы он скопировал галифе, одолженные ей конюхом-англичанином, портной понял, насколько эта посетительница отличалась от всех, кого он видел прежде.

Незнакомка не испытывала ни малейшего сомнения насчет уместности подобного костюма — дело в том, что она хотела сэкономить на паре сапог и вместе с тем садиться на лошадь по-мужски.

Это казалось немыслимым.

Пошив костюма для новой заказчицы оказался для портного таким же невероятным приключением, как то, что довелось пережить сорок лет назад молоденькой работнице с улицы Людовика Великого, когда она увидела, как два огромных кринолина с трудом протискиваются в ее мансарду… Графиня де Пурталес и принцесса Меттернихская открыли двору в Тюильри имя неизвестной модистки — Каролины Ребу.

Но в Круа-Сент-Уэне все произошло совсем по-другому, ибо скромный портной навсегда остался в тени.

В данном случае проявилась одна из черт характера Шанель — упорное нежелание признавать чужие заслуги и выдвигать кого-то другого, кроме себя.

Ничто не пугало Габриэль.

Она стала заниматься верховой ездой в дождь и ветер, в любое время дня и года. Ее выносливость была прямо пропорциональна ее стремлению изумлять. Гордая, неистовая, она сумела поразить даже бывалых наездников.

Больше всех был удивлен Этьенн Бальсан.

Все свидетели этих лет сходятся в одном: способности Габриэль были более чем необычны.

У Габриэль никогда не было иного наставника, кроме Этьенна. Ему она обязана тем, что научилась рано утром выводить лошадей на тренировку, а днем, сняв одежду конюха, превращаться в строгую и достойную амазонку.

В восемьдесят с лишним лет Габриэль, употребляя весьма вольные выражения и подкрепляя их соответствующими жестами, объясняла, как добиться хорошей посадки и как правильно ездить верхом.

«Для этого, — говорила она, — существует единственный способ: представить себе, что у тебя между ног пара драгоценных яиц (здесь следовал жест) и что не может быть и речи о том, чтобы на них присесть. Вот так. Вы меня поняли?»

Кавалерийские словечки слетали с ее уст естественно. Это был язык, на котором разговаривали в конюшнях Руайо.

* * *

Никогда Этьенн не добивался того, чтобы Габриэль принимали.

Возможно, он знал, что ему это не удастся.

Но после того, как она показала себя признанной наездницей, он почувствовал за нее гордость, и, поскольку в нем было что-то от Барнума и он еще не совсем отказался от мысли сделать ее известной, заточению Габриэль пришел конец.

Ее стало можно показывать.

Но кому?

Не аристократам-коннозаводчикам, не «великим мира сего» и президентам различных компаний, не руководителям конного спорта на ипподромах Довиля или Лонгшана, а, если судить по фотографиям, очень узкому другу друзей, положение которых было подчас сомнительно. Ибо к приятелям Этьенна очень быстро присоединялись молодые женщины довольно низкого пошиба, их тогдашние любовницы.

Одним из преимуществ гостеприимства Бальсана было отсутствие всякого снобизма. Поэтому веселую «шайку» наездников привлекали не только удовольствие от встреч с Этьенном, не только роскошь его дома, но и редкая возможность выставить напоказ свою связь.

Этьенн изгнал из своего дома когорту добродетельных супруг, грозных старых барынь, и у него жили, укрываясь от «безжалостного огня лорнетов». Понимал ли он ничтожность, глупость светской комедии, или его отвращение к свету происходило от скуки? Во всяком случае, знаменитости были для него менее интересны, чем люди, сделавшие блестящую спортивную карьеру.

Кого он принимал у себя? Прежде всего тех, кто прославился на скачках. Кажется, единственными завсегдатаями его дома были в эти годы коневоды и тренеры, и Бальсан искал общества людей самых простых. У него собиралась компания на удивление демократичная для того времени, особенно если учесть, что до 1914 года скачки были уделом самых избранных слоев общества.

Но Этьенна Бальсана не смущали правила, и если судить о людях только по их знаниям конного дела, то неудивительно, что его другом был Морис Кайо, человек скромного происхождения, небрежно одетый усач, но обладавший столь редким умением разбираться в однолетках, что, став компаньоном графа де Пурталеса, он сумел победить самых знаменитых коннозаводчиков. Кайо дважды выигрывал Гран при.

Друзья Этьенна с удовольствием принимали участие в шутках хозяина дома. Излюбленная — попросить дам прихорошиться и повезти их на скачки в Компьень, но не в коляске, а верхом на осле, по лесным дорогам. На пустынных тропинках веселая компания могла проказничать вовсю. На дистанции однажды встретились Габриэль Шанель и Сюзанна Орланди, очаровательная особа с миндалевидными глазами, в то время незаконная барона Фуа. Условия были следующие: провести скачки галопом. Одни ставили на Сюзанну, другие — на Габриэль. Победила мадемуазель Форшмер, подружка Мориса Кайо. Он был этим немало горд.

Кому Габриэль была обязана необычным знанием ослиной породы? Надо было видеть ее, когда она говорила: «Хм, вы же знаете, что это такое, когда какому-нибудь чертову ослу придет в башку тащиться шагом. Хотела б я посмотреть на того, кто заставил бы его сменить аллюр…» Казалось, она имеет в виду какое-то конкретное воспоминание. Но все попытки заставить ее добавить еще что-нибудь бывали бесполезны. Когда же собеседники старались разгадать смысл оброненной ею фразы, она замечала, что это всего лишь воспоминание детства, сохранившееся с той поры, когда ее отец выращивал лошадей. Ложь рождалась так естественно! Она добавляла: «Вы знаете, у каждого из нас был свой ослик». Безусловно, имея при этом в виду своих братьев и сестер.

О проказах в компьенском лесу — никогда ни слова.

Такое поведение становится понятным, когда видишь снимок, сделанный в Робинсоне бродячим фотографом, когда перед его объективом собрались все участники кавалькады. Какая неудовлетворенность в глубине таких красивых в то время глаз Габриэль! На тонком лице, затененном огромной шляпой, — следы непостижимой горечи. Сдержанность очевидна, ироничность тоже. Улыбка, на улыбку не похожая, гневный рот, беспокойная грация озадачивают, словно маскарадный костюм. Только со всей очевидностью бросается в глаза стремление этой гордой амазонки к свободе.

И угадывается главное… Неподражаемая лихость маленького галстука-бабочки делает ее владелицу чудом своеобразия. По сравнению с окружающими ее хорошенькими девушками кажется, что она принадлежит к иной человеческой породе.

Мы видим, что техника одежды, которая через пятнадцать лет будет отличать Шанель, уже определяет особенности надетого ею в тот день костюма. Автором его, без сомнения, был скромный портной из Круа-Сент-Уэна.

Строгий жакет с узкими бортами; отложной воротник, контрастирующий своей почти мужской строгостью с кружевной пеной прелестных расшитых воротников а-ля Генрих II, которые стягивают шею и в которых остальные участницы этой кавалькады похожи на призрачные экспонаты из Музея костюма; шляпа отменного черного цвета, чей покрой уже подчиняется законам иной перспективы и делает анахроничным обилие вуалеток, органди и лент, которыми увенчаны головные уборы девиц Форшмер и Орланди, — так начинает возникать тот стиль, который, нарушив обычаи, отличит Габриэль Шанель от других женщин и вскоре сделает ее знаменитой.

* * *

Понедельник в Сен-Клу, вторник в Энгиене, среда в Трамбле, четверг в Отейе, пятница в Мезон-Лаффите, суббота в Венсенне, воскресенье в Лонгшане — жить с Этьенном значило ездить с ипподрома на ипподром.

Так прошли три года, когда радости и заботы, доставляемые скачками, должны были заменить все остальное. Без жемчугов и кружев, всегда одетая как молодая девушка, в строгом костюме и канотье, ибо в своем навязчивом желании ни в коем случае не походить на кокотку она несколько перебарщивала в благопристойности. Свободное время она проводила с друзьями Этьенна: уткнув нос в посвященную бегам газету, они позволяли ей поддразнивать себя и одалживать у них одежду (у Габриэль была мания одалживать галстуки и пальто). По вечерам, после хорошего обеда, неизменные сюрпризы — ждать в темном коридоре возгласов возмущенных гостей и яростных криков дам, обнаруживших, что их шлепанцы прибиты к полу: «О, мои тапочки! Мои тапочки!», драться подушками и мазать друг другу физиономии мылом для бритья под безмятежным взглядом другой Габриэль, доброй аббатисы, со стены взиравшей на происходящее, — короче говоря, забавы школьников, в хоре голосов которых раздавался и голос Коко. Жизнь шла своим чередом: по пять-шесть раз в год поездки на скачки в провинцию и быстрое возвращение к лесным запахам Руайо, где Габриэль с любопытством принимала новых гостей.

Несколько знаменитостей, словно во сне, встретились провинциалке, которой она по-прежнему была. Среди них Эмильенна д’Алансон в сопровождении своего последнего поклонника Алека Картера, идола толпы.

В 1907 году Эмильенна несколько вышла из моды. Время ее литературы миновало, и о «Храме любви», стихотворном сборнике, автором которого она себя называла, больше не говорили. Закончилась и славная пора, когда восемь членов Жокей-клуба организовали общество, чтобы одарить ее рентами, лошадьми, картинами и тем самым завоевать право каждому по очереди приходить к ней «на чай».

Но Эмильенна по-прежнему представляла собой фигуру примечательную.

На нее показывали пальцем как на главную диковину Парижа кутил и гуляк, и имя ее было известно не только прожигателям жизни от Бухареста до Лондона, но и трудовому люду Мезьера — Шарлевиля.

Маленький вздернутый носик, полные щеки, широкие бедра и красивые ляжки — в Эмильенне было нечто мощное и настоящее, и военные прославляли между собой ее достоинства, дабы заглушить охватывавшую их порой меланхолию.

Хорошая отметка на вступительном конкурсе в театральное училище, маленькие рольки то здесь то там, номер укротительницы белых кроликов на арене Летнего цирка — начало карьеры Эмильенны в пятнадцать лет совпало с возмущением парижан, ужасавшихся тем, что их столица изуродована глубокими траншеями. Об Эмильенне заговорили примерно в то же время, что и о метро. Но теперь с этим было покончено, и, когда она впервые приехала в Руайо, речь уже шла не о том, чтобы покорять молодых герцогов и престарелых монархов, а о том, чтобы позабавиться. Эмильенне было тридцать три года. Она нажила состояние, и впредь жизнь ее была посвящена откровенным развлечениям, чему она предавалась с крайней непринужденностью и задором, составлявшими главное ее очарование.

Высокомерные красавицы уже не боялись конкуренции со стороны соблазнительницы, слишком опростившейся, чтобы быть опасной.

Родившись в привратницкой на улице Мучеников, Эмильенна была фавориткой зевак, которые признавали в ней свою. Они относились к ней с симпатией, окрашенной одобрением.

Сейчас она стакнулась с жокеями.

В прошлом году газеты объявили о ее помолвке с Перси Вудландом. И вот теперь она подарила себе Алека Картера, одержавшего четыреста побед. Подарила его себе именно она… Обратное было бы невозможно, учитывая аппетиты Эмильенны и все-таки ограниченные средства этого сына тренера.

О чем говорили меньше и что довольно быстро навредило ей, так это посещения ею — и все более частые — мест, предназначенных исключительно для женщин: кафе только для дам.

В самом деле, Эмильенна несколько разочаровывала: помимо жокеев, она завела себе еще и скрипачку.

Хотя Габриэль внимательно наблюдала за женщиной, говорившей «ты» бельгийскому королю и уверявшей, что французы, при условии, что они принадлежат к сливкам общества, — единственные мужчины, умеющие как следует заниматься любовью, она не испытывала ни малейшей ревности к этой бывшей любовнице Этьенна, которая пять лет назад недолго делила с ним его холостяцкую квартиру на бульваре Мальзерб, а теперь приезжала в Руайо с Картером. Эмильенна носила рубашки с пластронами и крахмальными отложными воротничками, порою монокль, порою белую гвоздику в бутоньерке и всегда галстук по моде клубменов-националистов — строгий, темный, с крапиной булавки.

Говоря о ней, Габриэль ограничивалась уточнением, что от Эмильенны «пахло чистотой»: в устах Шанель это было равнозначно страстной похвале. Для нее всегда много значили запахи, и, когда друзья Этьенна, рассказывая о балах, уверяли, что там «вонючее пекло», у нее это вызывало отвращение.

А Картер? Габриэль не просто наблюдала за ним, она пожирала его глазами.

Это был соблазнитель, носивший с того года грозный титул непобедимого. Он был выходцем из династии английских тренеров, обосновавшихся в Шантийи, и то, что он порвал с традицией, чтобы стать жокеем, ставило его в особое положение. На ипподромах, где не понимали, как можно отказаться от спокойной жизни тренера и предпочесть ей опасность, публика, верившая в красивые жесты, обожала его. Когда Картер начал выигрывать, общей радости не было границ.

В глазах знатоков он воплощал искусство верховой езды, доведенное до совершенства.

«Самое красивое положение рук и лучший на свете товарищ», — говорили шестьдесят лет спустя члены Жокей-клуба, помнившие его. Что до женщин, то они сходили по Картеру с ума и преследовали его своими домогательствами.

Имеет определенное значение тот факт, что «бесценная» кокотка и жокей, да к тому же англичанин, оказались первыми знаменитостями, с которыми довелось познакомиться Габриэль.

Встреча с Алеком Картером, принцем из королевства, где лошадей обожествляли, знаменует поворот в судьбе Габриэль. Она позволяет бросить взгляд в прошлое — рождение в Сомюре и ученичество в Мулене в компании красноштанников. Вместе с тем Картер явился провозвестником будущей, третьей или четвертой, жизни Габриэль, ибо в семьдесят восемь лет, без всяких объяснений, она заявила, что покупает молодую кобылу, выбирает для нее самого знаменитого жокея во Франции, Ива Сен-Мартена, и каждое воскресенье будет ходить на скачки. Что и было сделано. В 1961 году.

Ее попытка начать все заново патетична… Диалог призраков.

Как все переменилось! Теперь вокруг Шанель толпились люди, ее почитали, ее общества искали, ее цитировали газеты. Пресса называла ее «Великая Мадемуазель». В глазах современников Габриэль была волшебницей, которой достаточно было пары ножниц и нескольких терпеливых жестов, чтобы под ее руками бесформенная материя превратилась в изумительные туалеты, которые для окружающих были олицетворением роскоши.

Для чего она ходила на скачки? Чтобы развлечься или чтобы отомстить за прошлое, когда дамы с перламутровыми биноклями, в шляпах с перьями, в платьях, подметавших траву, при ударе колокола отправлялись на особую, «зарезервированную» трибуну, куда незаконной Бальсана не было хода?

Долгое время Габриэль вынуждена была довольствоваться соседством по-воскресному разодетых колбасников, лавочниц, мелких торговцев, уличных мальчишек, женщин легкого поведения, сутенеров, карманников. Ибо следовало избегать встреч с теми особами, которых столкновение с молодыми женщинами из окружения Этьенна могло оскорбить.

В Лонгшане приходилось прибегать к всевозможным уловкам, чтобы не наткнуться на красавицу Аниту Фуа, урожденную Поржес, законную супругу Макса, графа Фуа, владельца конных заводов в Барбевиле в Кальвадосе. Ни он, ни его жена не здоровались с незаконной брата, маленькой Орланди с огромными миндалевидными глазами. Они обвиняли ее в том, что она его «совратила».

А на ипподроме в Монпелье…

Та же картина, но на сей раз следовало не попадаться на глаза отцу Боба д’Эспу и его грозной матери, графини д’Эспу, в каждом письме писавшей сыну: «Твоя шлюха сведет меня в могилу…»

А в Виши…

Какой приходилось делать крюк, чтобы Адриенна не повстречалась с разгневанными владельцами замка, сын которых стал ее любовником.

Ибо по возвращении из Египта Адриенна сделала свой выбор.

Из трех поклонников, предлагавших ей путешествие по Нилу, двое — Жюмийак и Бейнак — по собственной инициативе сняли свои кандидатуры в пользу самого молодого из них, их общего протеже, которому Адриенна раз и навсегда отдала свою благосклонность. Это можно было предвидеть… Более неожиданным оказалось то, что речь зашла о женитьбе.

Родители тут же высказали свое мнение.

Потоки материнских слез: «Ни за что, пока я жива». Окончательный приговор отца: «Это, должно быть, горничная навеселе».

Поэтому, прячась и скрываясь, любовники из Виши и любовники из Монпелье выжидали.

Вы думаете, такое можно забыть? Можно забыть, как отводили глаза, как пожимали плечами? Это было жестокое время, Прекрасная Эпоха для других, странное прошлое, о котором Габриэль вспоминала с горечью, когда через пятьдесят лет в Трамбле под устремленными на нее со всех сторон взглядами она смотрела, как мчится галопом ее лошадь Романтика, как побеждает ее жокей Ив Сен-Мартен в красных куртке и шапочке.

 

III

Прекрасная Эпоха. Для кого?

В двадцать шесть лет Габриэль плохо знала Париж.

Можно ли знать город, который видел только мельком? Скачки, военные парады, велосипеды, кружащие по Зимнему велодрому, — таковы были основные развлечения, предложенные ей Этьенном. Если добавить к этому несколько больших универсальных магазинов, и самый удивительный среди них, «Прентан», вызывавший ее восхищение, — здание из железа и стекла, которому было столько же лет, сколько и ей, — вот примерно и все, что в ту пору знала о Париже Габриэль.

Она совершила несколько автомобильных вылазок. Леон де Лаборд, лучший друг Этьенна, иногда предоставлял в распоряжение банды всадников свою машину. Это был красный автомобиль типа купе, с кузовом от Шаррона, радиатор надо было постоянно заливать. Но ни разу эта машина не отвезла Габриэль туда, куда ее манило: в Ледовый дворец, в Булонский лес в день конкурса на самый элегантный туалет, в Голубиный тир, туда, где, если верить газетам, и проходили главные события.

Спеша прибыть на ипподромы, куда их призывали обязанности, Этьенн и его друзья подъезжали только к предместьям Парижа, после чего огибали столицу, и Габриэль замечала лишь самые невыразительные ее детали: Венсеннские ворота, ворота Сен-Клу, площадь Республики, успевая увидеть похожего на пуделя льва, приглядывающего за жалкой статуей, а у ног толстой дамы — унылую, словно ночной горшок, урну, олицетворявшую Всеобщее избирательное право. Габриэль с трудом верилось, что это и есть Париж.

Чаще всего они пользовались поездом. Друзья Этьенна, реваншисты, шовинисты и ура-патриоты, считали своим долгом каждый год присутствовать на параде 14 июля.

Это было традиционное развлечение.

То, что генерал Пикар, военный министр, упал с лошади, объезжая войска, казалось Этьенну и его друзьям событием, бесконечно более важным, чем падение Клемансо. На это событие маленькая группка наездников едва обратила внимание.

На обратном пути Этьенн и его приятели, расстелив одеяло, играли на коленях в карты до прибытия поезда на компьенский вокзал. Они постоянно стремились выразить презрение по отношению к образу жизни старшего поколения. Мягкие шляпы, сдвинутые на затылок, прекрасный английский твид, изысканная небрежность — тем самым они заявляли о своем неприятии чопорной элегантности отцов, посещавших ипподромы в пристежных воротничках и галстуках с пластронами, в монокле, с тростью и гвоздикой в петлице. Между ними не было ничего общего.

В это время их молодые спутницы перебирали впечатления от проведенного дня, говорили о моде, и прежде всего о шляпах. Семья, дети, любовь, драгоценности — ничто не вызывало такого интереса, как эта тема, причем в самых разных кругах. Увлечение шляпами родилось в прекрасные времена Второй империи и с тех пор не угасало. Как не отметить волнующее постоянство в любви к головным уборам? Достаточно сопоставить изумление, охватывавшее всех, кто, находясь в обществе императрицы Евгении и принцессы Меттернихской, ожидал услышать, как эти дамы обмениваются речами исторической важности, тогда как те «обсуждали только, как лучше надеть шляпу, чтобы она была к лицу», и оторопь церемонной дурехи Алисы Токла, которая в «автобиографии», упоминая о Фернанде Оливье, любовнице Пикассо, поражалась, как гений мог любить женщину, испытывавшую подлинный интерес лишь к творениям своей модистки.

Следовательно, не приходится удивляться, что познания Габриэль ограничивались именами нескольких генералов и модисток. Что до всего остального… Слышала ли она когда-нибудь о Дягилеве? Едва ли. В течение предыдущих сезонов он, однако, открыл парижанам мир звуков и цвета, по сравнению с которым маковки из папье-маше и псевдославянство Всемирной выставки казались дешевыми лубочными картинками. Но что знала о Сергее Великолепном затворница из Руайо? А о Шаляпине «Борисе»? Без сомнения, ничего.

Большей частью своих познаний она была обязана чтению «Эксельсиора», газеты, которая обычно валялась на столах в Руайо. Иными словами, если она и слышала о Сергее и Борисе, то лишь что это были великие князья, о которых писала пресса.

Они были в центре всеобщего внимания.

Любовные истории в Ницце, неудавшиеся инкогнито служили предметом для специальной рубрики. Стоило только какой-нибудь принцессе времен Империи перестать здороваться с великими князьями, потому что один из них позволил себе свистнуть под ее окном, прося ее спуститься, как любители сплетен тут же бывали об этом оповещены. Решительно, эти Сергеи и Борисы нравы имели странные. Они били свою челядь… И под тем предлогом, что адъютанты должны всегда «быть под рукой», заставляли бедняг спать в ванне. Можно ли было об этом не знать? Ведь дело происходило в «Негреско»…

Наконец, если великие князья ударялись в проказы полусвета, увлекались актрисочками и жрицами любви, то, возможно, для того, чтобы забыть, что другие Сергеи и Борисы, оставшиеся в Санкт-Петербурге, их братья, дяди или кузены, являлись мишенью для нигилистов. Флот был уничтожен. Царская Россия разваливалась. В Польше, на Кавказе, на берегах Черного моря, наконец, в Москве шли чредой забастовки, грабежи, бунты, погромы. Царская армия терпела неудачи. У царицы было зловещее лицо. Царь казался отсутствующим… Этого было достаточно, чтобы извинить зимние проказы Романовых в Ницце и других местах.

К тому же пресса никого не уважала.

Париж открывал для себя Дебюсси, Пруста, Ренуара, Боннара, новые формы театрального выражения и поэтов из «Ревю бланш».

Но в Руайо от лошадей могла отвлечь только игра.

Там не интересовались ни музыкой, ни живописью, ни тем более авангардом. Сара Бернар была единственной актрисой, чье имя произносилось. Да и то не без колебаний… Ведь она была еврейкой.

Адриенна, будучи проездом в Париже, по-прежнему помолвленная со своим возлюбленным и по-прежнему в сопровождении дуэньи, пригласила Габриэль пойти с ними на поэтический концерт, чтобы поаплодировать «мадам Саре». Адриенна была вне себя от восторга. Мод Мазюель говорила, что она чуть не разрыдалась. Надо ли верить Шанель, когда в старости она утверждала, что всегда считала Сару до крайности нелепой? «Она так корчилась… Старый клоун…» А что думать о презрении, с которым она относилась к театру первых лет нашего века?

В феврале 1964 года, во время представления «Сирано де Бержерака» в «Комеди Франсез», ее резко неодобрительное поведение шокировало зрителей.

Культ пьесы, и сейчас еще считающейся шедевром Эдмона Ростана, существует, как мы знаем, уже более восьмидесяти лет. Но, ничуть не обращая внимания на громкие «т-сс» и возгласы протеста, раздававшиеся вокруг, Шанель, попав в центр внимания зала, продолжала иронизировать, и было невозможно заставить ее замолчать.

Было слышно, как она обличала актеров и автора этих пошлых острот: «Нет, но какая гадость!.. Что за вирши… Какой во всем этом дурной вкус! Сколько претензий! Ужасная эпоха! И этот французский ура-патриотизм, какая глупость! Поведение, достойное консьержа».

В самые патетические моменты она цедила сквозь зубы оскорбительные замечания. Она метала громы и молнии.

Выражением какого протеста была эта враждебность, признанием в каком душевном смятении? Против кого были направлены ее насмешки? Против Ростана? Если только не против самой себя и против прошлого, груз которого был особенно велик, ибо теперь она лучше понимала его незначительность. Мулен, патриотический репертуар кафешантанов, «красноштанничество»…

Может, она не могла себе простить, что была заложницей вкусов и развлечений касты, которая сперва открыла ее, а затем сама же сделала существом второго сорта? Жалела ли она как о потерянном времени о годах, проведенных в Руайо? Она слишком долго довольствовалась тем, что ездила на лошади, участвовала в фарсах Этьенна, в его поездках, в праздношатании по местам столь банальным, что, казалось, они даже не были частью города, в котором находились. В По маленькая меблированная квартирка над «Старой Англией», где после пяти часов собирались все спортсмены, но куда, как и в Сувиньи, как и в Руайо, никогда не приходили их жены… А в Ницце, а в Виши и Довиле? Они жили в холостяцких квартирах, всегда обставленных так похоже, что по утрам, просыпаясь, она спрашивала себя: «Где я?»

Из потока ее гневных обвинений мы можем выделить одно: «Ужасная эпоха!»

Разумеется, она лгала, утверждая, что думала так всегда. На самом деле подобная оценка есть плод более поздней эволюции. Но это ничуть не умаляло искренности, с которой она возмущалась.

Ужасной была эпоха, когда из страха, что ее сочтут «распущенной», Габриэль вынуждена была следовать моде, которая была подражанием, перегруженностью, принуждением. Ужасной была эпоха, заставлявшая ее носить жесткий, словно оковы, корсет. Ужасными были люди, во власти которых она находилась и которые помешали ей одной из первых созерцать сияющую зарю нового века и вдохновлять музыкантов, художников, поэтов.

Не она первой поняла их, не она первой их полюбила.

Это сделали другие, не она…

Например, Мися, с которой она вскоре познакомится.

Что читала Мися Натансон в ту пору, когда Габриэль, живя затворницей в доме, где не было книг, поглощала халтуру господина Декурселя, самого посредственного автора романов с продолжением того времени? Мися знакомилась с творчеством писателей и критиков из окружения своего мужа: Мардрю, переводившего «Тысячу и одну ночь», Андре Жида, Леона Блюма, молодого Пруста, опубликовавшего тогда только «Утехи и дни». И пока Габриэль аплодировала во время парадов, которые так любили Этьенн и его друзья, Мися читала в «Ревю бланш» Толстого, чьи статьи заставляли дрожать Сен-Жерменское предместье: «Патриотизм есть искусственное, безрассудное чувство, пагубный источник большинства бед, обрушивавшихся на человечество». Мися олицетворяла собой интеллигенцию, о существовании которой Габриэль в то время и не подозревала.

Строго затянутая в корсет, одетая как положено, чтобы произвести хорошее впечатление, — муфта, огромная черная бархатная шляпа, длинная приталенная накидка, доходящая до икр, и вуалетка — Габриэль прогуливалась под пальмами по Английскому бульвару в сопровождении эскорта поклонников.

В том же году за несколько километров от Ниццы, под солнцем Сен-Тропеза, Колетт писала другу: «Я валяюсь на песке вместе с шестью собаками и двумя лошадьми. Что за прелесть! Ни туфель, ни чулок, ни юбок, ни корсетов, ни перчаток. Поговорите-ка со мной о Кабуре, и, сравнив ту жизнь с моей, я пожму плечами!»

Нет, Габриэль не была первой и никогда не простила этого «ужасной эпохе», которую винила во всем.

 

IV

В поисках свободы

Весной 1908 года в Руайо появился новый завсегдатай. К банде приятелей прибавился англичанин с черными прямыми волосами и матовым цветом лица.

Внешность привлекательная, хотя и необычная.

Что о нем было известно? Что бóльшую часть своей юности он провел в лучших колледжах. Сперва в Бомонте, иезуитском колледже для сыновей джентльменов-католиков, затем в Даунсайде, не менее шикарном заведении, руководимом бенедиктинцами. Что он происходил из хорошей семьи, но над его рождением довлела какая-то тайна. В «Who is who» он не значился. Звали его Артур Кейпел. Он получил прозвище Бой. Никогда он не говорил о своей матери. Некоторые считали его внебрачным сыном одного француза, умершего незадолго до того, как Бой завершил учебу. Якобы он был сыном Перера. Незаконнорожденный сын банкира… Но ему это прощали, равно как и небольшое количество еврейской крови, ибо, согласно наведенным справкам, в Лондоне он посещал самые фешенебельные места. Итак, поскольку англичане ценили его редкий талант в поло и считали оригинальным и забавным, что этот юноша находил удовольствие в учебе, а затем и в работе, парижане тоже с радостью согласились принять его в свой круг, и больше никто не интересовался несуразностями его рождения.

Напротив, друзья охотно восхваляли его шарм и то, что он сумел извлечь доход из унаследованных угольных месторождений Ньюкасла.

Хотя Артур Кейпел был другом самых блестящих светских людей, например Армана де Грамона, герцога де Гиша, он думал и жил иначе, чем они. Для него не было ничего важнее работы. А потому, хотя и не подавая виду, он часто испытывал раздражение по отношению к тем, кто принял его с распростертыми объятьями. Было ли это связано с тем, что он прекрасно понимал, что никогда не будет до конца принадлежать к их кругу? Подобное умонастроение могло бы объяснить некоторые особенности его характера: в частности, именно у Боя Габриэль Шанель найдет понимание, которое она тщетно искала прежде. Дело в том, что он лучше, чем кто-либо, знал, чего стоит необходимость постоянно «противостоять судьбе». Кейпел вел себя как человек решительный.

А Габриэль распирало от нетерпения.

Когда между ней и Этьенном возникли первые разногласия, связанные с ее желанием изменить образ жизни, Артур Кейпел был единственным, кто поддержал ее. Ей надоело жить в уединении в Руайо? Ей скучно? Что в этом дурного? Нужно чем-нибудь заняться.

Габриэль хотела было снова петь. Но эта идея не встретила одобрения, тем более что ее предыдущие попытки оказались бесплодными. Младшая сестра Габриэль, Антуанетта, едва выйдя из монастыря, тоже решила, что сумеет добиться успеха на вокальном поприще. Результаты оказались столь же плачевны, как у Габриэль.

Понадеявшись на свою мордашку и тонкую талию, Антуанетта теперь находилась в Виши без средств и какого-либо ангажемента. Обосновавшаяся неподалеку, чтобы не удаляться от своего возлюбленного, Адриенна взяла на себя хлопоты о ней, помогала ей деньгами и искала работу.

Не хватит ли в семье одной жертвы вокала?

Габриэль позволила убедить себя. Следовало пробиваться другим путем. Тогда, подбадриваемая Боем, она приняла предложение Этьенна.

В понимании Бальсана, речь шла скорее о времяпрепровождении, нежели о настоящем занятии. Делать шляпы для друзей — чем не прекрасная идея? У нее ведь уже просили образчики ее шляпного творчества. Разве она не забавлялась тем, что подружки с восхищением примеряли сделанные ее руками шляпы? Шкафы Габриэль были забиты головными уборами. Сама Эмильенна д’Алансон… Одно из канотье Коко так ей понравилось, что она оставила его себе и с тех пор всюду появлялась только в нем. Правда, канотье было перегружено и обезображено личными находками Эмильенны, но отрицать влияние Габриэль было невозможно.

Дело в том, что Габриэль обладала несомненным даром. Была ли она обязана им каникулам в Варенне, когда занималась переделкой шляп тети Жюлии? В той ловкости, с которой она умела придать шик любому плетеному изделию, чувствовался не только вкус, чувствовалось прежде всего унаследованное умение «сделать нечто из ничего».

Именно это и ощущалось в творениях Коко.

Модели, которые она предлагала, как правило, отличались простотой, и было любопытно, что некоторые из ее подруг воспринимали эту строгость как новое проявление эксцентричности. Надеть на себя широкую, колышущуюся ленту с едва заметным донышком, на которое ничего не крепилось? Некоторым женщинам это нравилось: одни забавлялись из лихости, другие — из желания заинтриговать.

Ибо у окружающих сразу возникал вопрос: кто был создателем шляпы, на которой не было ни страусиных перьев, обнимающих тулью, ни лихо торчащего плюмажа, ни пышно присборенного тюля, ни бархатных бантов, ни волны лент?

Дамы вынуждены были строить предположения, задавать вопросы: «Кто ваша модистка?» — и пускаться в догадки. На улице Мира, Королевской улице, в квартале Оперы недостатка в модистках не было. Итак, эта шляпа, чья она? Камиллы Марше, Шарлотты Энар, Карлье, Жоржетты, Сюзанны Тальбо? И однако, нет… Ни одна из известных модисток не была автором этого чуда, отличавшегося несравненным изяществом.

Носить творения Габриэль было все равно что носить вместо короны ребус, ее клиентки учились нравиться, идя наперекор существующей моде.

* * *

Устройство Габриэль в Париже создавало определенные проблемы. Купить ей магазин? Заключить договор об аренде на ее имя? Этьенну было плевать на мнение окружающих до тех пор, пока незнакомка из Мулена жила, уединившись, в Руайо. Но он придавал большое значениё тому, чтó подумают о нем господа из Жокей-клуба. Иметь любовницу, содержать ее, жить с ней — все это могло сойти за важный элемент престижа. Но заставлять женщину работать было недопустимо, и Этьенн мог ожидать порицания.

Кроме того, подобно многим мужчинам его круга, Этьенн испытывал наслаждение, тратя только на лошадей.

Поэтому под предлогом, что он якобы хочет помочь своей подружке, не обижая ее, Этьенн довольствовался тем, что предложил ей свою квартиру на первом этаже дома 160 по бульвару Мальзерб, будучи убежден, что стремление Габриэль к самостоятельности разовьется в этой обстановке естественным образом.

Он не ошибся.

Устроить Коко в холостяцкой квартире по адресу, где со своими подружками из бомонда Этьенн «занимался глупостями», — весьма неожиданный способ создать ей рекламу. Его прежним любовницам предстояло трепетать по-новому, приходя заказывать шляпы туда, где несколькими годами ранее они уступали Этьенну, и ценой какого риска! Избавиться от экипажа так, чтобы не знал муж, упростить свой туалет, который был воплощенной сложностью, так чтобы не знала горничная, раздеться — операция, которую, по словам Жана Кокто, следовало «предусмотреть заранее, словно переезд», — наконец, отдаться любовнику — настоящий подвиг! И вот теперь та же самая квартирка становилась местом вполне пристойным. Теперь там предстояло не раздеваться, а совершать покупку.

Как все это было неожиданно! Даже если бы шляпы не были так хороши, идея сама по себе была привлекательна.

Успех не заставил себя ждать.

Подружки Этьенна поспешили сюда, приводя своих приятельниц.

Бой заходил по соседски. Он жил рядом и не скупился на поддержку. Очаровательная, какой она умела быть, по-прежнему одетая пансионеркой, Габриэль впитывала каждое его слово. Вот человек, который выказывал ей уважение. Такого с ней еще не случалось.

Скоро и Бой стал направлять к Габриэль своих знакомых красавиц.

Весь мир скачек перебывал у нее.

У Габриэль не было недостатка в идеях. Но ей не хватало практики и, самое главное, навыков. Красноречия у нее было хоть отбавляй. Как отец и дед, она умела продавать. Но перед новой клиентурой этого было недостаточно. Ее покупательницы были невероятно требовательны. Разочаровавшись, они могли исчезнуть так же быстро, как появились.

Пришлось еще раз воспользоваться помощью Этьенна. По его мнению, игра стала слишком серьезной, и он посоветовал Габриэль заручиться технической подмогой. Надо было действовать быстро. Тогда-то, в 1909 году, и произошла встреча Габриэль с молодой женщиной, младше ее на три года, — Люсьенной Рабате. Она только начинала свою карьеру, но все, с кем Габриэль советовалась, были единодушны: ей нужна именно Люсьенна, и никто другой.

Габриэль бросилась к Люсьенне.

Надо было убедить ее примкнуть к новому делу.

Задача была посильная. Люсьенна сама пыталась создать себе клиентуру. Актрисы, светские женщины молились на нее. Она приняла предложение Габриэль и, воспользовавшись своим уходом от Левис, увела с собой двух ее лучших мастериц.

Для начала этого было вполне достаточно.

В один прекрасный день, на волне успеха, пришлось призвать на помощь Антуанетту. Габриэль поручила младшей сестре принимать клиенток и держать салон, где та была вполне на своем месте. Малышка превратилась в хорошенькую девушку. Изящно одетая, она обладала определенным шармом, хотя подбородок у нее был тяжеловат, а выражение лица — слегка глуповатое. У нее была отвага Габриэль, но не было ее талантов. Однако под влиянием Адриенны, уверявшей, что «малышка годилась на все сто процентов», Габриэль стала «протежировать» сестре.

К тому же Антуанетта унаследовала некоторые семейные качества.

Она была вынослива в работе. Никогда не отлынивала от дела. Поскольку Антуанетта была единственной, кто ночевал в мастерской, она ложилась позже Люсьенны, позже Габриэль, продолжавшей жить в Руайо. Наутро, к моменту открытия, работа бывала закончена. Славная маленькая Антуанетта брала на себя и доставку готовых изделий по вечерам.

Адриенна, из своей далекой провинции, рукоплескала. Ей нравилось, что двое из трех сестер Шанель наконец объединились и, как во времена Варенна, были заняты тем, что пришивали оборки, подкладку, перетягивали, сметывали, расшивали жемчугом, кроили.

Адриенна больше чем когда-либо хотела, чтобы в обществе прекратились пикантные намеки на семейное прошлое. Вместе с тем сама она была человеком простым и откровенным. Но помимо доброго сердца, она была наделена страстным стремлением к респектабельности. Оно диктовалось ей законами среды, в которую она хотела быть принятой. Неуступчивые родители ее молодого аристократа по-прежнему заявляли, что ни за что на свете не согласятся на «гарнизонный брак».

Адриенну по-прежнему не принимали.

Ее никогда не примут.

А как она любила… Жестокой была судьба к этой молодой красивой женщине, которой пришлось ждать двадцать лет, пока ее искреннее и прочное чувство не увенчалось замужеством.

 

V

Как стать модисткой

Февраль 1910 года. Клиентура Габриэль, вот уже год как обосновавшейся в холостяцкой квартире Бальсана, росла день ото дня.

Работать приходилось в тесноте.

Мир скачек сменился светскими дамами, красавицами, одевавшимися у Ворта, Редферна, Дусе. Эти дамы не всегда заказывали, но заходили, движимые любопытством.

Пришлось отказать в жилье Антуанетте, чтобы превратить ее комнату в мастерскую. Куда ее поселить?

Всадники из Руайо примчались на помощь бедной «бездомной» и тут же предоставили в ее распоряжение еще одну квартирку на первом этаже, крохотную, но удобную, ибо она располагалась рядом с ателье.

Недавней постройки, аляпистого стиля, с просторными прихожими, украшенными мрамором, чьи пурпурные краски и замысловатые цветовые сочетания неодолимо напоминали огромные витрины с заливным или колбасные лавки, высокие дома квартала Мальзерб были предназначены не только для буржуазии, но и для того, чтобы в укромные уголки на первом этаже тогдашние обольстители могли, без ведома супруг, захаживать «по обыкновению».

Разумеется, было очень удобно, что все наши герои оказались в одинаковых условиях и жили рядышком, в нескольких улицах друг от друга: ателье находилось в доме 160 по бульвару Мальзерб, квартира Артура Кейпела — в доме 138, Антуанетта поселилась в номере 8 по авеню Парка Монсо, — но проблема так и оставалась нерешенной. Места не хватало, и адрес выглядел несолидно.

Тогда Габриэль попросила Бальсана дать ей денег взаймы. Она хотела снять помещение и открыть дело под своим именем.

Этьенн категорически отказался. В Руайо ему пришлось пойти на новые расходы, чтобы купить прилегавшие к поместью луга. Лошади и так стоили ему дорого. Больше он ничего не мог для нее сделать.

Она настаивала.

Она говорила, что продолжать работу, не заплатив за патент, в помещении, для этого не предназначенном, рискованно.

Это было верно. Настолько верно, что ее сотрудничество с Люсьенной не выстояло. Что не понравилось Люсьенне? Принятый в доме стиль поведения? Некоторая беспорядочность, постоянные визиты Боя, красавца Леона де Лаборда, Этьенна? Люсьенна никогда не могла предположить, что за модисткой может ухаживать столько мужчин сразу. И что думать о молодых людях, афишировавших столь чрезмерную небрежность в одежде? Это что, новые денди?

Будучи с юных лет на выучке у требовательных «первых» мастериц, сформировавшись в суровой школе парижских ателье, Люсьенна была настоящим профессионалом. Она постепенно взбиралась по ступенькам мастерства, пройдя их одну за другой — от молоденькой ученицы в рабочем халате, которой поручалась работа самая незатейливая, до мастерицы, занимавшейся сперва отделкой шляп, затем их украшением. Потом она стала помощницей «вторых» мастериц, бегая с булавками из ателье в салон, где царили клиентки, которым старались изо всех сил угождать, и, наконец, дослужилась до «младшей первой», человеческой особи, которой дозволялось молча присутствовать на церемонии примерок и даже подавать тем, кто священнодействовал, эгретки и райских птиц, предназначенных для украшения охотничьих натюрмортов, коими являлись шляпы.

Модное ателье в холостяцкой квартире поначалу показалось ей чрезвычайно забавным. Антуанетта, как и Коко, была помешана на пении. Как только клиентка уходила, сестры Шанель принимались распевать во все горло. Порою они прибегали к репертуару довольно вульгарному. Уморительные создания эти Шанель. Было куда веселее, чем у Левис…

Но довольно скоро Люсьенне пришлось столкнуться и с отрицательными сторонами своего сотрудничества с Шанель.

Габриэль не любила делить с кем-либо власть. Она начинала верить в свои силы и, хотя знала несравненно меньше Люсьенны, не слушала ее советов.

Люсьенна была уверена, что следует учитывать некоторые тайны светского общества, если хочешь хорошо делать свое дело. Существовали неписаные правила, которые, однако, необходимо было уважать. Самой наивной ученице с улицы Мира через несколько месяцев работы становилось об этом известно. Тогда как Габриэль… Как она могла постичь секреты протокола, запрещавшего назначать свидание в одно и то же время баронессе де Ротшильд, супруге Анри, и красавице Жильде Дарти, которые ни в коем случае не должны были встречаться друг с другом, хотя счета обеих следовало направлять именно барону Анри? От кого могла она узнать о существовании двух княгинь Пиньателли, к которым надо было относиться совершенно по-разному, ибо одна была знатной дамой, приезжавшей за покупками специально из Неаполя, а другая — всего лишь шумливой дамочкой, в дни молодости щеголявшей на сцене в более чем легкомысленных туалетах? Подобные тонкости были Габриэль неведомы.

У Люсьенны же было достаточно опыта, и она знала большинство клиенток. Она попыталась убедить Габриэль, что порою выгоднее отказаться от клиентуры одного сорта, чтобы завоевать другую. Она считала, что следовало иметь определенную систему ценностей, что нельзя принимать одинаково Режан, Барте и какую-нибудь актрисулечку из «Одеона». Наконец, внимание, которым Габриэль окружала некую Клер Гамбетта — высокую, смуглолицую, чрезмерно накрашенную женщину, чье имя производило на Шанель магическое воздействие, — было совершенно незаслуженным. Габриэль крутилась вокруг нее, повторяя, словно припев, «мадемуазель Гамбетта». Еще одна оплошность… Ибо если кого и следовало бы не принимать, так именно эту так называемую актрису, навлекшую на себя всеобщее презрение в тот момент, когда она попыталась сделать деньги на своем имени. Она распевала: «Ты дал дуба, дуба, дуба» — в ту самую ночь, когда в Виль-д’Авре агонизировал ее дядя, трибун, Леон Гамбетта, идол жителей Эльзаса и Лотарингии.

Иметь подобную клиентку было сущим безумием. Эта женщина, всеми единодушно осуждаемая, не должна была больше появляться в ателье.

Но, узнав, в чем провинилась мадемуазель Гамбетта, Габриэль расхохоталась. По ее мнению, подобная «промашка» отнюдь не заслуживала презрительного или враждебного отношения. «Она делала свое дело», — возражала Габриэль категорично.

Между компаньонками начались стычки.

Тогда Люсьенна воспользовалась первой подвернувшейся ей возможностью уйти от Габриэль, и та осталась одна.

Вот во что обошлось ей любительство.

Но как убедить Этьенна?

Габриэль предприняла новую атаку. Люсьенна ее покинула. Этот аргумент мог повлиять на решение Бальсана. Артур Кейпел поддерживал ее. Он твердо верил в талант Габриэль и тоже считал, что пришло время устроиться по-другому. Он вставал на ее защиту в любых обстоятельствах.

Бальсан был удивлен и весьма рассержен такой крутой переменой в поведении своего лучшего друга. Внезапно Артур Кейпел стал серьезно относиться к «работе» Габриэль, в которой раньше, как и Этьенн, видел только забаву. Что это значило?

Наступил момент, когда причины столь неожиданной перемены стали очевидны: Кейпел был влюблен. Кстати, он этого и не отрицал. Он любил Коко.

Медовый месяц втроем закончился.

Чтобы лучше понять Этьенна, надо иметь в виду, что продажные любовницы, которых он узнал очень рано, сделали для него любовь подозрительной. Но то, что другие верили в нее, могло его глубоко тронуть.

Итак, Бой и Габриэль…

Добрый малый, Этьенн по-прежнему отдавал свою холостяцкую квартиру в ее распоряжение, хотя и знал, что Габриэль жила в другом месте.

Передача власти совершилась без криков и сцен. Смена любовников произошла в лучших традициях Мариво.

Артур Кейпел совершенно естественно заменил Бальсана, и именно он дал Габриэль аванс на покупку необходимого помещения.

В последние месяцы 1910 года Габриэль оказалась в доме 21 по улице, с которой в течение полувека будет связано ее имя, — улице Камбон.

Руайо по-прежнему оставалось местом встречи старых друзей, и казалось, что ничего не изменилось.

За исключением, однако, некоторых деталей.

Покинутый Бальсан заревновал. С какой легкостью приняла Габриэль мысль о разрыве! Уязвленный в своей гордости, он начал жалеть о ней.

Габриэль приезжала теперь в Руайо с Артуром и в качестве приглашенной. Пребывание там ограничивалось уик-эндами. Можно было подумать, что это другая женщина. Ее серо-жемчужные амазонки вдруг позволили заметить, что жизнь ее изменилась. По тонкому сукну, по тому, с каким шиком косыми складками падала юбка, по нарочитой асимметрии длинного жакета, позволявшей всаднице, уже находящейся в седле, свободно прикрывать колено, наконец, по тому, какой радостной представала Габриэль каждое утро перед глазами друзей, было ясно — и этого не увидел бы только слепой, — что ее долго лелеемая мечта все-таки осуществилась. Она одевалась теперь у одного из лучших портных… У одного из тех англичан, к которым обращались красавицы наездницы в цилиндрах и жилетах, чье несравненное изящество заставляло биться сердце молодого Пруста.

Но кем бы ни был этот портной и какое бы уважение он ни внушал Габриэль, ей тем не менее удалось навязать ему некоторые детали костюма, в которых просматривалась тайная связь с ее юностью. Она не обращала внимания на то, что ей говорил портной. Он уверял ее, что всадница ни под каким предлогом не может отказаться от строгой рубашки и трижды обернутого вокруг шеи белого пикейного галстука, который, будучи заколот булавкой, производил то же впечатление строгости, что и пристежной воротничок. Да что ей за дело до этой строгости? В других обстоятельствах куда ни шло… Но в Руайо?

— Мы катаемся на лошадях в дружеской компании, запросто, — объясняла она.

Портной был иного мнения и выразил свое неодобрение, почти скорбь, оттого что такая хорошенькая женщина хладнокровно собирается его опозорить. Что она хочет сделать? Поехать в амазонке без галстука, в рубашке с открытым воротом? Чистое безумие. А что еще? Надеть с костюмом строгого покроя блузку с широким воротником и муслиновый галстук, завязанный бантом. Что за мысль!.. Пусть она оставит подобные выкрутасы юным школьницам.

Портной был уязвлен.

Но и в отношении других деталей Габриэль оказалась столь же несговорчива. Весьма холодно отнеслась она к его предложению заказать у Мотша цилиндр из черного плюша с прикрепленным к полям моноклем, как носила принцесса Мюрат. Это было вовсе не в ее вкусе, равно как и маленькая черная треуголка, украшенная несколькими страусовыми перьями, которую принцесса Караман-Шиме только что ввела в моду.

Такие шляпы были ей не нужны.

Она намеревалась носить пикейную головную повязку, которая, будучи закреплена под шиньоном, прекрасно держала бы волосы.

Портной заставил ее повторить свои слова дважды.

— Головную повязку? — недоверчиво спросил он. — Вы говорите, повязку? Нечто вроде того, что носят теннисистки?

— Нет, — возразила она. — Уже… Вроде того, что носят монахини. Понимаете, что я имею в виду? Эта лента носится у самых корней волос.

Последние слова заказчицы укрепили портного в его сомнениях.

Быть подружкой Артура Кейпела, без сомнения, являлось редкой привилегией. Но это все же не было основанием для того, чтобы выступать в роли законодательницы мод. Молодая женщина далеко не пойдет. Она смешивала стили.

Первые поставщики Габриэль, как говорят, сохранили о ней самые скверные воспоминания.

 

VI

Новые подруги

Габриэль Шанель в разных обстоятельствах утверждала, что она любила всего один раз в жизни и только однажды знала человека, казалось созданного для нее, — Артура Кейпела. Мы можем быть почти уверены, что на сей раз она говорила правду.

Иностранный акцент Кейпела, ритм нового существования, обаяние человека занятого и пунктуального, большие черные глаза, глядевшие на нее властно, черные как смоль волосы, такие черные, что они словно отбрасывали тень вокруг головы, — все это было для Габриэль внове.

С сумасшедшей бандой приятелей было покончено, было покончено с лесными скачками. Чтобы действовать и создавать, надо было иметь друга, на которого можно опереться. Артур Кейпел и был таким другом.

Габриэль всегда хотела покончить с той жалкой ролью, на которую обрекли ее легкомысленные офицеры и разочаровавшиеся спортсмены. И вот она встретила человека, относящегося к ней с нежностью, доверием, уважением. Начиналась новая жизнь? По-настоящему?

У Кейпела были бесчисленные любовницы. Он их бросил. Они пытались вернуть его. Он решил ими пренебречь. Было ли это доказательством прочной любви? Питая надежды, Габриэль задавалась постоянными вопросами. Могла ли она довериться Кейпелу? Ведь его вкусы почти совпадали с вкусами Бальсана. Спортсмен… Как и прежде, снова в ее жизни спортсмены. Но Артур был не только спортсменом. Это был человек до всего любопытный, интересовавшийся политикой, историей, читавший массу странных книг. Произведения социалиста Прудона «О федеративном принципе», чудаковатого эрудита Фабра д’Оливе «История рода человеческого», святого ясновидца Ива Альвейдрского «Миссия государей» были его настольными книгами. В его библиотеке вперемешку стояли Ницше, Вольтер, отцы церкви, «Политические опыты» Герберта Спенсера и «Мемуары» Сюлли, которые он всеми силами хотел заставить Габриэль прочесть. Она открывала для себя, что можно быть одновременно чемпионом по поло и страстным книголюбом. Сколько сюрпризов!..

И тогда Габриэль оказалась в одной из тех ситуаций, которые умеет подстраивать жизнь. Шанель вынуждена была признать, что, когда она влюблена, работа привлекает ее меньше, чем когда ей некого любить. Она узнавала на опыте, что такое счастье, и, к своему удивлению, понимала, что это состояние самодостаточное.

Тем не менее нужно было продолжать заниматься делом.

Она постаралась убедить Люсьенну вернуться, и ей это удалось, хотя и ненадолго.

Успокоившись, Габриэль какое-то время пребывала в нерешительности: то ее охватывало безумное желание никогда не выходить из дома, чтобы любимому не приходилось ее ждать. Затем наступала бурная реакция: она не хотела обрекать себя на заточение. Вслед за тем приходил черед столь же бурных угрызений совести. Тогда, не выходя из дома Боя, она мечтала жить только для него. Но это была не жизнь… Что же делать?

Кабаре перестало ее интересовать. Но стоило подругам Боя в ее присутствии рассказать о своих визитах к Айседоре Дункан, как Габриэль вновь воспылала страстью к сцене.

Красавиц в студию Дункан влекло одно лишь любопытство. Они надеялись, что та, которая посредством танца проповедовала свободу чувств, откроет им некие тайны. Габриэль искала другого. Ритмика была в моде. Она становилась не просто методом танцевального искусства, но системой воспитания, и люди всех возрастов отправлялись, словно на богомолье, в институт, только что открытый в Дрездене мастером этого жанра Жаком Далькрозом. Габриэль захотелось научиться танцевать. Узнав о ее желании, Артур Кейпел одобрил ее.

Что плохого в том, если, помимо шляп, его подруга займется еще и танцем? Почему бы не попробовать? Он ничего так не боялся, как праздных женщин. Между тем именно они привели Габриэль на авеню Вилье.

Айседора жила в фаланстере, в окружении весельчаков и забавников, артистов всякого рода. Она принимала, прикрыв обнаженную грудь пеплумом. Очень худой молодой человек, с бородой как у фавна, находился при ней неотлучно. Подавали смеси алкогольных напитков с совершенно необычным вкусом. Вокруг смеялись, болтали, развлекались, Габриэль слушала. Наконец наступил долгожданный момент, и Айседора объявила, что будет импровизировать. Она устремилась вверх, взметнув руки, словно все боги Олимпа находились под застекленной крышей. Ее позы были убедительны. О бедности аксессуаров — гирлянде роз из мятой бумаги — сразу забывалось.

Внезапно молодой бородач одним прыжком оказался в центре зала. Под воздействием танца и алкоголя Кеес Ван Донген повел себя как сатир. Он схватил обеими руками ягодицы великой жрицы, что, казалось, ничуть ее не оскорбило.

Айседора закончила импровизацию, продолжая обращать к потолку красивейшие жесты.

В художественных кругах, хотя бы из презрения к условностям, танцам Айседоры громко аплодировали. Габриэль же была совершенно не готова к подобному неистовству, не могло ей в этом помочь и грубоватое веселье кафешантана. Она была приучена только к фривольностям. У Айседоры же она столкнулась с вольностью. И сочла, что подобная несдержанность — дурного тона. Шанель уважала условности? И насколько! Можно ли было ждать другого от воспитанницы монахинь? От дамы полусвета? А она ведь была и тем и другим.

В последние годы жизни у нее, казалось, не осталось никаких воспоминаний о посещении Дункан, но, когда, рассказывая об Айседоре, она говорила: «Я всегда видела ее под хмельком. Это была муза супрефектуры», чувствовалось, что в эту оценку Шанель вкладывала испытанные когда-то неловкость и недоумение.

Отказавшись стать ученицей Дункан, Габриэль не отказалась от танца вообще. Она продолжила поиски и наконец нашла преподавателя по своему вкусу — характерную танцовщицу Кариатис. Крестьянское происхождение, мать — портниха из Оверни, детство, большей частью проведенное в монастыре, где церемонии первого причастия бывали особо торжественными, ибо монсеньор де Дре-Брезе являлся туда собственной персоной, дабы руководить ими, — между прошлым Кариатис и Габриэль было много общего. А отец? Копия папаши Шанеля, Родные дети называли его «господин паяц». Торгуя вразнос галантерейными товарами, он колесил по дорогам Франции с мешком за спиной и босиком. Женившись, он стал учеником булочника у одного крупного помещика в Перигоре, затем приобрел некоторую известность, орудуя у печей в «Ларю», дабы затем исчезнуть навсегда, сделавшись шеф-поваром в транссибирском поезде, потом любовником какой-то русской дамы, потом… Тогда брошенная супруга поступила в услужение к одной певице-содержанке, и маленькая Кариатис помогала матери — кроить платья, потом ее поместили ученицей швеи к Пакену. Это ли привлекло Габриэль или стиль танцовщицы? Кариатис соединяла элементы классического танца с ритмическим методом Далькроза.

Экстравагантная женщина, чье имя связано со странными хореографическими импровизациями вроде танца Зеленого серпантина для равелевского цикла «Моя матушка-гусыня» и «Эксцентрической красавицы» Эрика Сати, до того, как бросила танец, вела жизнь совершенно сумасшедшую. В 1929 году она стала женой Марселл Жуандо и оставалась ею на протяжении сорока лет, внося и в его жизнь, и в его творчество отголоски постоянных семейных раздоров. Муза монмартрских кафе, неукротимая Кариатис, которая за свою жизнь, в слезах и страсти, сменила немало мужчин, благодаря замужеству вошла в литературную легенду.

Элиза Жуандо прекрасно помнила, как она принимала Габриэль на улице Ламарка. Квартира, где она в то время жила, служила убежищем ее бурной любви с Шарлем Дюлленом. Без ее свидетельства мы бы ничего не узнали о том, как в 1911 году Габриэль появлялась по утрам на Монмартре, о ее хореографических амбициях, ничего не узнали бы и о тех уловках, к которым она прибегла, чтобы ее приняли у Кариатис. Она говорила, что якобы приходит только для того, чтобы сопровождать свою лучшую подругу. «Знаменитую кокотку», — утверждала Кариатис. Рассказчица никогда не называла имени этой подруги Шанель, с тех пор «занявшей положение», добавляла она, чтобы объяснить свое молчание.

На улице Ламарка Габриэль имела не больше успеха, чем в подвале кафе в Виши, за восемь лет до этого. У нее не было способностей. Дело не в том, что ей не хватало упорства, напротив, Кариатис видела ее почти каждый день. Прошло немало месяцев, и Габриэль пришлось признать очевидное: от затеи с танцами надо отказаться.

Это была ее последняя попытка.

Она продолжала посещать занятия у «Кариа» из соображений гигиены, и под смех присутствующих ей случалось даже заменять тапера.

Какие воспоминания остались у нее от квартала, где жили бедно, но так же счастливо, как в далекой провинции? Монмартр был словом, которое Шанель не произносила никогда, был местом, куда, казалось, никогда не ступала ее нога. А вместе с тем что могло быть увлекательнее, чем Холм в 1911 году? В нескольких шагах от улицы Ламарка — бульвар Клиши, где только что обосновался Пикассо, улица Коленкур и мастерская Ван Донгена, Бато-Лавуар, где жил Хуан Грис, в номере 12 по улице Корто — дом Утрилло, Валадона, Реверди и странного Альмерейды. Все они знали Кариатис, и она знала их всех. Но Габриэль ни о чем не подозревала и послушно возвращалась в центр города, где происходило столько событий, о которых она и не догадывалась. Что она знала о Шатле и идущих там спектаклях? В 1910 году — «Жар-птица», в 1911 — «Петрушка». А Нижинский в «Призраке розы»? Мир балета был ей так же чужд, как и Монмартр.

Ее занимали только любовь, работа и несостоявшееся призвание, оставившее в ней отметину на всю жизнь.

Габриэль Шанель навсегда сохранила пристрастие к романсам и оперным ариям. Стоило ее немного поупрашивать, и она не отказывалась выставить свое умение напоказ. Ее репертуар был обширен — от «Дочери мадам Анго» до «Пуритан». Когда она пела — несколько крикливым голосом, как в пору своих выступлений в муленском кафешантане, — целый пласт прошлого оживал в ней, и она не старалась даже объяснить себе, отчего ей становилось так горько.

Что касается ее попыток на хореографическом поприще… Разочарование наступило быстрее и не было таким острым. Тем не менее существует немало фотографий, где в объятиях Сержа Лифаря мы видим стареющую Шанель, пытающуюся изобразить довольно жалкие антраша. Она продолжала мечтать.

Начиная с 1911 года Габриэль уже стала относиться со всей серьезностью к клиенткам, все более усердно посещавшим ее ателье и старавшимся завладеть моделями, которые Шанель придумывала для себя. Тем самым они побуждали ее расширить поле деятельности. Она бы хотела заставить своих клиенток носить майки наподобие тех, что Артур надевал на пляже или во время игры в поло. Или свитеры и блейзеры. Почему их производили только в Англии?

Идея осталась на стадии проекта.

Ей казалось, что женщины не настолько готовы, как они говорили, к тому, чтобы принять ее новации. Носили еще слишком много финтифлюшек в стиле Дусе, слишком много безделушек в духе Пуаре. Пока следовало ограничиться шляпами.

Габриэль придется утратить еще несколько иллюзий, пока профессия станет единственной целью ее жизни.

Она любила, была любима. Ей исполнилось двадцать восемь лет. Она была красива, но главное — она была неподражаема. Тоненькая, темноволосая, искрящаяся жизнью, поразительно гибкая, обладавшая странным очарованием, Габриэль уже открыла то, что затем станет секретом «привлекательности по Шанель»: ей можно было бы дать лет на десять меньше. Ее мастерская? Пока это было только времяпрепровождение, финансировавшееся Артуром Кейпелом. Она занималась шляпами только потому, что не хотела разочаровывать его, ибо от Боя она ждала всего.

Нет ни малейшего сомнения, что она страстно хотела выйти за него замуж. Счастье, респектабельность, уважение общества — вот что, вместе с состоянием, принес бы ей этот брак. Никогда о нем не заходило и речи.

 

VII

Воскресенья в Руайо

В чувстве Артура Кейпела к Габриэль не было никакой снисходительности. Он полностью отдавался тому, что испытывал, бывал с нею в свете и представлял ее своим друзьям, будучи вхож повсюду. Естественность Габриэль и ее язвительная колкость были теми качествами, которыми он восхищался особенно, поэтому Бой настаивал, чтобы она принимала участие в разговорах. В начале связи для нее это было пыткой. «Что ты думаешь по этому поводу?» — спрашивал он. Ничего толкового… Неразвитость Габриэль была ужасной. Если беседа не касалась модных куртизанок, рекордов некоторых жокеев и чистокровных жеребцов, что она могла сказать? Что боа огненного цвета Лианы де Ланей было самым длинным, что в корсете красавицы Отеро было больше всего пластинок, что у Луизы Балти был самый острый язычок и что Клео де Мерод была красавицей из красавиц… Вновь и всегда рекорды. Вечная болтовня кокоток.

Именно Артуру Кейпелу Габриэль обязана тем, что вырвалась из узкого мирка галантных развлечений. Если ничто не смогло изгладить ущерба, нанесенного ей прошлым, — и в течение жизни она неоднократно от этого страдала — по крайней мере ее подругами перестали быть одни только дамы полусвета.

1911 год стал поворотным. Счастливый год, каких Габриэль знала не много.

Бой познакомил ее со своей любимой сестрой, Бертой. Это была совсем молоденькая девушка, которую восхищал пример брата. Берта мечтала бежать из Англии и жить свободно, не таясь, отдаваясь страстям. Она хорошо приняла Габриэль, и та стала искать ее общества. Иностранка… Это был новый объект для наблюдений. Жалеть Габриэль не пришлось. Берта приберегла для нее не один сюрприз.

Именно Артур Кейпел ввел Габриэль в мир театра. Это была среда очень свободная, где добродетель не значилась среди основных достоинств, но она была все же куда привлекательнее, чем обычное окружение Габриэль. И потом, здесь не считали, что единственное оружие женщины — дар обольщения. Артистки говорили даже, что главное — талант.

В глазах артистов, которые в большинстве случаев начинали так же трудно, как она, неопределенное положение Габриэль проходило незамеченным. Ее не спрашивали ни кто она, ни откуда. Перестав стесняться, она наконец смогла стать самой собой.

Воскресенья в Руайо были теперь другими. Не то чтобы там меньше веселились — проказничали по-прежнему, — но Кейпел и Бальсан объединили своих друзей. Приятели Бальсана имели отношение к лошадям, приятели Кейпела были артистами. Компания от этого только выиграла.

Появилась вторая Габриэль, молодая актриса редкой индивидуальности — Габриэль Дорзиа. В лице певицы Марты Давелли, только что с блеском дебютировавшей в Комической опере, компания нашла свою заводилу, а Габриэль Шанель — двойника. Женщины специально подчеркивали свое сходство, причесываясь и одеваясь одинаково. Между ними родилась дружба, глубинная причина которой состояла в том, что ни одна из них не могла смириться со своей участью и хотела быть на месте подруги. Габриэль отдала бы все на свете, чтобы петь, как Давелли, а та, подчиненная жесткой дисциплине своей профессии, ничему не завидовала так, как свободе и любовным успехам Габриэль. Среди новобранцев Руайо фигурировало также молодое животное женского пола, в меру романтичное, которое замечательно могло бы вдохновлять писателей или художников в XIX веке. В прошлом она была актрисой, без особого таланта исполнявшей в театре «Жимназ» маленькие роли элегантных дам. Она называла себя Жанной Лери.

Все вместе эти молодые женщины старались развлечь Этьенна Бальсана.

Однажды вечером метрдотель нанял служанку, и Жанна Лери, неузнаваемая, в накрахмаленных манжетах и плоеном чепчике, подавала блюда, путаясь ногами в фартуке. На следующей неделе некий прелат спросил, может ли епископ остановиться в Руайо по дороге в Бове. Этьенну польстила подобная просьба: Бальсану было приятно, когда к нему относились как к помещику. Он поспешил согласиться и прочел приятелям наставления, чтобы они продемонстрировали хорошие манеры.

Молодые женщины надели самые целомудренные туалеты, а Габриэль поспешно прибавила вставку к своему вечернему платью, которое прозвали затем «епископским».

С наступлением вечера прибыл епископ в сопровождении целой свиты. Габриэль держалась безупречно. Она проводила гостя в его апартаменты. Артур Кейпел, будучи католиком, похвалил ее за то, как умело она обращалась с духовными особами, чего никто не мог ожидать. Но ведь никто и не знал о Мулене, Обазине и долгих годах, проведенных в монастыре.

Но через несколько мгновений, пока епископ совершал свой туалет, в гостиную ворвалась горничная и пожаловалась, что монсеньор пытался с ней заигрывать.

«Банда» грохнула от хохота.

Этьенн заявил, что это «случайность», и потребовал от друзей, чтобы они вели себя как ни в чем не бывало.

Все стали ждать появления епископа. Наконец он спустился.

Обед прошел самым отвратительным образом. Сразу после супа монсеньор принялся пить, не зная меры, затем стал оказывать знаки внимания метрдотелю, обращаясь к нему со словами, не оставлявшими ни малейшего сомнения по поводу его намерений. Он называл его: «Мой шалунишка…»

Только после окончания обеда Этьенн, чьи провинциальность и наивность были, быть может, самыми трогательными его чертами, открыл наконец истину. Фарс был подстроен Давелли. Епископ был статистом из Оперы.

Так проходили воскресенья в Руайо в 1912 году.

Но самой памятной была майская ночь, когда Кейпел и его друзья решили устроить у Этьенна костюмированный праздник, сюрприз которого тщательно скрывался.

Заботу об организации праздника поручили Габриэль, положившись на ее воображение. Она решила сымпровизировать «сельскую свадьбу». Можно угадать, какая реальность скрывалась за выбранной Габриэль темой, заключавшей в себе и то, кем она когда-то была, и то, кем хотела стать. В «свадьбе» костюмы прошлого, одежда принарядившихся крестьян, соединялись с подвенечным платьем, символом ее потаенного желания.

Одежда невесты, жениха и их окружения была куплена в одном из универмагов. Этьенн, более удивленный и растроганный, чем, возможно, он хотел показать, встречал девственницу-новобрачную, одетую в белое линоновое платье, корсаж которого был украшен мандариновой веткой, — это была Жанна Лери; старая дама в сером тиковом платье оказалась Артуром Кейпелом, ребенок в прелестном чепчике — Леоном де Лабордом, а обе Габриэль держались за руки.

На Габриэль Дорзиа, изображавшей слегка придурковатую пейзанку, были слишком короткие носки и чересчур длинная юбка. Другая, Габриэль Шанель, была ее кавалером — робким подростком, деревенским Фортунио, чья курточка из двухцветной ткани, надетая на белый жилет, свеженакрахмаленная рубашка с отложным воротником, неловко завязанный бантом галстук, белая шляпа с приподнятыми полями и высокие ботинки были куплены в отделе одежды для мальчиков в магазине «Самаритен».

Трудно было представить себе картину более соблазнительную, чем эта девушка-паж, поэтому уместно задать себе вопрос, в чем состояла природа ее магнетизма. Она заключалась в умении, с которым Габриэль облачилась в мужской костюм, при этом всячески подчеркнув свою женственность. Она не производила впечатления ряженой, казалось, она просто приготовилась позировать художнику. Здесь перед нами уже наметки, поиски того подхода к созданию одежды, в котором позднее ей не будет равных, — заимствование элементов мужской одежды и их использование в женской моде. Помимо всего прочего, костюм навевал еще и определенные ассоциации: он напоминал о двусмысленности и дендизме, характерных для мира Мариво и Мюссе, а мечтательная грусть модели была схожа с полотнами Ватто. Связь эта так очевидна, что мы вновь вынуждены объяснить наследственностью эту типично французскую грациозность.

В чем же состояла современность костюма Габриэль? Вынутая из альбома пожелтевшая фотография, хотя и относится к эпохе расцвета стиля «метро», уже широко распахивает двери навстречу нашему времени.

Успехи, забавы, победы, ощущение, что жизнь наконец начинается, что с нее спали некоторые оковы… Но Габриэль не могла бы сказать, чтó делало ее свободной.

Она долго оставалась маленькой лореткой из муленского кафешантана, доверявшей только женщинам одного с ней положения. Любопытно, что она выбрала кокотку посредницей в знакомстве с Кариатис, беспутство которой было общеизвестно. Так и в Руайо она сблизилась с Жанной Лери, а не с Габриэль Дорзиа.

Дочка бывшей светской дамы, вынужденной зарабатывать на жизнь любовью, Жанна Лери была жертвой страсти. Она бежала из Парижа, чтобы скрыть свою связь с одним из любовников матери, великим князем Борисом. Он запретил ей оставаться в Париже, и Жанна отказалась от театральной карьеры. Затем она родила мальчика. После чего любовник бросил ее. Жанна Лери тут же вернулась в Париж к подругам из театрального мира. Невозможно было в чем-либо отказать отважной женщине, которая все разом поставила на карту.

Именно ей поручила Шанель упросить Габриэль Дорзиа сделать заказ на шляпы для пьесы, которую она репетировала в «Водевиле». Надо было попытать счастья. У Габриэль Дорзиа была главная роль в инсценировке «Милого друга» Мопассана. Ее должен был одевать самый знаменитый портной с улицы Мира — Дусе, Но кому она закажет шляпы? Дорзиа позволила убедить себя. Головные уборы были поручены Шанель. Созданные ею две соломенные шляпы, без украшений и перьев, замечательно дополнили туалеты знаменитой актрисы.

Это был дебют Габриэль Шанель на сцене. Дебют, сразу же замеченный. Для моды открывалась новая эра, в ее простоте угадывался конец былой роскоши «бель-эпок».

 

VIII

Довиль, или Несостоявшийся праздник

Весна 1913 года была суматошной.

В мае все были потрясены «Весной священной» и с трудом оправлялись от шока. Многие решил, что реплика Флорана Шмитта: «Молчать, шлюхи шестнадцатого!» — относится непосредственно к ним.

Все восхищались тем, как нечувствительная к оскорблениям, влиятельная госпожа Мульфельд, салон которой притягивал все стоящее с точки зрения критики, высмеивала балет.

Однако пойти на «Весну» все очень стремились. Это объяснялось и прелестью нового зала театра на Елисейских полях, и тем, что хореографом был сам Нижинский, и, наконец, главная привлекательность состояла в том, что он прибег к сотрудничеству с одной из учениц Жака Далькроза — Мари Рамбер.

В тот вечер весь цвет парижского общества отправился на спектакль в надежде увидеть, как русские вместо балета покажут своего рода светскую гимнастику, состоящую по большей части из грациозных поз и робких импровизаций. Ожидания партера не оправдались. Разразился скандал.

Изумленная провинциалка оказалась в самом центре событий. Привилегией присутствовать на спектакле Габриэль Шанель была обязана Кариатис, которая сама была приглашена фон Реклингхаузеном, своим богатым немецким любовником. Кариатис постаралась, чтобы нежданным случаем попользовался и ее французский любовник, но бедняк — Шарль Дюллен. Отсюда возникла необходимость пригласить Габриэль, дабы пощадить чувствительность Дюллена: любовный треугольник был для него неприемлем.

Случайная встреча Дюллена и Шанель будет иметь плодотворные последствия.

Кариатис увидела в «Весне» все, что было ей близко в искусстве, и хлопала изо всех сил. Рев, свист, скандал? Этого было недостаточно, чтобы испугать ее. Члены «банды Кариа» были в числе сумасшедших, в числе восторженных поклонников, аплодировавших на галерке. Правда, им не удалось повлиять на ход событий. Ярость партера была такова, что Стравинскому пришлось спасаться бегством.

Можно представить, каково было изумление Габриэль, столкнувшейся с таким неистовством страстей. Что такое обшикивания в провинциальном кабаре по сравнению с пароксизмами, сотрясавшими столицу? Никогда она не могла себе представить, чтобы богатые клиентки господ Дусе и Пуаре, упакованные в шелка, в тюрбанах и эгретках, поднимали такой гвалт.

Мода находилась на распутье.

Несколько красавиц отказались от стиля «Шехерезада», что знаменовало упадок тюрбанов и господина Пуаре. Если верить «Комедиа», гребень («добавление к мягкой завивке») производил фурор: «На роскошных гала-представлениях „Русских балетов“ мадемуазель Габриэль Дорзиа, являющаяся в некотором роде арбитром современной женской элегантности, одна из первых продемонстрировала эту новинку. Теперь повсюду мы видим затылки, прелестно украшенные светлыми или крапчатыми черепаховыми гребнями». Вся в белом, в огромном страусовом боа, спадавшем с плеч, с водопадом волос, словно пена застывших на затылке, Дорзиа, участница верховых прогулок в Руайо, царила в партере. Она была признана «звездой».

Стоит сказать несколько слов о прическе Кариатис. Некоторое время назад, под настроение, она отрезала свои пышные волосы, обвязала их шелковой ленточкой и повесила на гвоздик в доме мужчины, чью страсть ей не удалось разбудить. Она стала Жанной д’Арк, с пересекавшей лоб челкой. Внешность ее оскорбляла взор почти так же, как вывернутые ноги, грубость поз и коллективный транс русских Дягилева, подчиненных варварским диссонансам партитуры Стравинского.

Нет сомнений, что этот вечер подал Габриэль мысль обрезать волосы, что она и сделала три года спустя, все хорошенько обдумав. В середине двадцатых годов совершенно справедливо считалось, что именно Шанель заставила женщин пережить эту революцию. Тогда-то она и выдумала небольшое происшествие, о котором впоследствии часто рассказывала и которое было честно отображено бесчисленными журналистами: вышедшая из строя газовая плитка сожгла ей волосы в тот самый момент, когда она собиралась отправиться на праздничный спектакль. Шанель взяла в руки ножницы и исправила положение, пожертвовав своей шевелюрой. Так родилась прическа, которую стали носить все ее современницы. Затем следовал рассказ о прибытии в Оперу, где она произвела сенсацию и имела бешеный успех у собравшейся избранной публики. Поверим только в успех. Что до остального, то это сплошь выдумки. Короткая стрижка была вовсе не случайностью, а заранее обдуманным и спланированным актом, вполне в духе женщины, которой она к тому времени стала.

Вечер с Кариатис оказался для Габриэль началом хоть какого-то знакомства с Парижем. Продолжится ли оно? Увы, лето начиналось неважно. В прессе все чаще писали о неизбежности «конфликта».

Вопреки всякой логике высшее парижское общество, которое проект закона о подоходном налоге беспокоил несравненно больше, нежели угроза войны, повело себя тем летом подобно страусу в пустыне. Оно отправилось в Довиль, дабы забыться на песчаных пляжах. А вместе с ним — и Габриэль. В этом не было ничего нового, ибо в стране уже сложилась определенная привычка: второй раз менее чем за сорок лет от опасности бежали в Довиль.

Так, уже в 1870 году, 15 июля, герцог де Грамон, тогдашний министр иностранных дел, в чью обязанность входило зачитать с трибуны парламента объявление Францией войны Германии, вынужден был «остаться в Париже». Если верить воспоминаниям его внучки, «все шикарное общество было в Довиле». Можно понять, как удручен был этим обстоятельством ее великолепный предок. Шла война. Но столь же печальным событием было то, что герцог де Грамон лишился привычного отдыха в Довиле в августе.

В 1913 году большой имперский орел улетел, но ничто не изменилось ни на нормандском курорте, ни в умах. Просторные гостиницы, к грубым нормандским фасадам которых лепились всевозможные пристройки в стиле тогдашней эпохи, богатые виллы, претендовавшие на то, чтобы быть одновременно коттеджем, небольшим замком и швейцарским шале, продолжали привлекать суетное парижское общество.

Каникулярное настроение допускало некоторые вольности. Однако свободой надо было пользоваться обдуманно и показываться только в те часы и в тех местах, где можно было встретить людей своего круга. Ибо в присутствии модной публики фыркали в нетерпении, словно молодые кобылицы, более свободные, а значит, более опасные, чем в Париже, незаконные и актрисочки, то есть те женщины, которых следовало избегать.

Во время утреннего моциона допускались только прогулки вдоль моря. Купание было модой, прививавшейся плохо. Несколько отчаянных — и среди них Шанель — рисковали. За их маневрами неодобрительно следили в лорнет. Море существовало, чтобы на него смотреть, а не для того, чтобы в нем купаться. Пляж оставляли боннам, няням и детям, которым разрешали делать песочные куличи.

В туалетах наблюдалась некоторая эволюция. Но довольно робкая. «В Предместье перемены», — испуганно замечали старые дамы, намекая на графиню де Шабрийан, которая продемонстрировала мятежный дух, совершив три поступка, наделавших много шуму: она укоротила свои ожерелья, заново отделала свой особняк и стала носить шелковые чулки, к великому возмущению своей матери, госпожи де Леви-Мирпуа.

Появление в ветреный день двух англичанок в беретах вызвало различные реакции. «В этом головном уборе женщина напоминает подмастерье художника, он придает ей вид непринужденный, деревенский», — отмечала в своем еженедельном отчете дежурная хроникерша. Тогда как другая ежедневная газета считала, что подобная эксцентричность годится только для «мисс». Эту полемику владелицы замков и парижанки-курортницы сочли неинтересной, ибо они вообще не рискнули бы выйти на улицу в ветреный день, занимались прогулками только в своем саду и в любом случае чувствовали, что защищены от подобного неприличия образом своей жизни.

Долгие полуденные часы они проводили в визитах в окрестные поместья, в чаепитиях во время матчей в поло, гордо появляясь на скачках в белых линоновых платьях, вышитых гладью, со вставками из валансьенских кружев, приводившими горничных в ужас. Мода требовала также носить остроносые ботинки с четверными петлями, которые зашнуровывались с огромным трудом и только с помощью крючка, тройной ряд жемчугов, низвергавшихся на корсаж, непременной принадлежностью туалета был зонтик. К тому же модница водружала на шляпу из английского кружева определенное количество страусовых перьев и муслиновых роз, дабы соответствовать своему положению.

Такова была мода в 1913 году, когда Габриэль Шанель, поддерживаемая и финансируемая Артуром Кейпелом, открыла магазин в самом центре Довиля, на улице Гонто-Бирон, улице самой что ни на есть шикарной, по-прежнему отделяющей «Нормандию», роскошную гостиницу, от казино, где играют по-крупному. Габриэль наняла двух славных девушек, которым не было шестнадцати и которые едва умели держать иголку в руках. Какая разница… Этого было достаточно, чтобы приняться за работу. Затем, поскольку ее магазин находился на солнечной стороне, она повесила на окна большую белую штору, на которой черными буквами впервые было выведено ее имя.

Можно представить, какое она производила впечатление, бегая по городу в костюме мужского покроя, в удобных ботинках с закругленными носами, не такая, как все, — будь то верхом или пешком, не отказавшись ни от одного из своих безумств, несмотря на советы знатоков по части элегантности. Она показывалась на матчах, поло в блузках с открытым воротником, в странной шляпе, похожей на сплющенный котелок, — это была панама ее собственного изобретения. И наконец, что было уже верхом неприличия, она афишировала свою связь, сохранив при этом целую когорту обожателей. Леон де Лаборд, Мигуэль де Итурбе и даже Этьенн Бальсан сменяли друг друга всякий раз, когда дела удерживали Артура Кейпела вдали от Довиля.

Бой играл роль знаменитости. Он вел свои дела как человек, который торопится, и не сковывал себя священными правилами буржуазной осмотрительности. Ему не было нужды щадить чувствительность членов административного совета, ибо совет этот состоял из членов семьи. Он был сам себе хозяин и повиновался только своему чутью. Инстинктивно Артура Кейпела влекло в горячие точки. Число его углевозов не переставало расти.

Несмотря на то что инциденты следовали там один за другим, Марокко, это яблоко раздора, это осиное гнездо, как говаривал Жорес, привлекало Боя. Другой бы стал колебаться. Но не он. Кейпел предчувствовал, что колониальные завоевания откроют ему новые рынки. Войска Лиоте стояли в Фесе всего год, а Бой Кейпел уже вкладывал туда деньги и говорил о том, что надо сделать из Касабланки порт, через который шел бы импорт английского угля на всю Северную Африку.

Банкиры различных национальностей, будь то барон д’Эрланже или де Ротшильд, правительственные чиновники, политики, сомнительные финансисты, журналисты, падкие на скандалы, которые то и дело разражались в деловых кругах, магнаты прессы, будь то Эдвардс, Эбрар или Бельби, видные семейства, международные красотки, эскортируемые титулованными мужьями сомнительных нравов, вроде волнующей Ольги де Мейер, про которую говорили, что она дочь английского короля, и ее мужа-барона, одного из первых фотографов моды, — среди таких людей вращались теперь Артур Кейпел и Габриэль.

Первыми их стали принимать англичане. Лорды на отдыхе не были такими ригористами, как французы, их мало заботило прошлое хорошенькой особы, в которую был влюблен Кейпел. Его влюбленности самой по себе было достаточно, чтобы их принимали вместе.

Этого Габриэль не забудет никогда.

Пылкая симпатия, которую она всегда демонстрировала ко всему британскому, превосходство Англии, которое она видела во всем, объяснялись только этой причиной.

Вместе Артур Кейпел и Габриэль разожгли вдохновение Сема.

Вот уже почти три года, как знаменитый карикатурист сменил местожительство. До сих пор он оказывал предпочтение Парижу, и в особенности аллее Акаций, где занимал свой пост каждое утро с десяти часов вместе со своим приятелем Болдини. У Сема была комплекция жокея, и он всегда показывался на публике одетым с иголочки. Болдини же был здоровенный, высоченный малый с огромной головой, на которой с трудом держалась малюсенькая шляпа. Два приятеля в засаде не оставались незамеченными. Но это время для Сема закончилось. Теперь он изощрялся в своей иронии в Довиле.

Безжалостный рисовальщик, которого боялись те, кто хотел избежать подобного рода известности (но которому многие охотно заплатили бы, чтобы он их заметил), изображал красавца Боя в виде кентавра, похищающего в галопе женщину, в которой легко было узнать Габриэль. На конце длинного молотка, которым он потрясал, словно копьем, болталась шляпа с перьями. Намек был ясен, но, чтобы сделать его еще прозрачнее и чтобы каждый понимал, что кентавр не только любовник, но и вкладчик, Бой держал еще шляпную картонку, на которой было написано одно слово: Коко. У довильского общества больше не оставалось сомнений. Это была неслыханная реклама. В глазах светского общества Габриэль начинала быть кем-то. Если добавить, что Сем очень сдружился с ней, что рядом с Габриэль часто видели маленького человечка с острым лицом и озорным взглядом, что, наконец, она осталась в дружеских отношениях с таким неуступчивым и гениальным человеком, как Дюллен, можно прийти к выводу, что у модистки с улицы Гонто-Бирон появился совершенно необычный круг знакомых.

По горло занятая делами, ибо магазин всегда был полон (и она в который уже раз вынуждена была призвать на помощь сестру), знала ли Габриэль о том, чтó творилось в Париже? Бою приписывали новые победы, новые связи — с иностранками, с настоящими знатными дамами, любовные авантюры, следовавшие друг за другом в ошеломляющем ритме. Верила ли Габриэль, что только профессиональной необходимостью объясняются его столь частые отлучки?

То, что происходило, ускользало от нее совершенно, и она была бы склонна преуменьшить серьезность слухов, если бы они до нее дошли. Тем не менее беда подстерегала ее. Но она об этом не знала. В тот момент в жизни Габриэль соединилось слишком много всего — печального, веселого и безумного, и это помешало ей заподозрить что-либо.

Умерла Жюлия, невезучая старшая сестра. Судьба неизвестного племянника, оставшегося в одиночестве в далекой провинции, взволновала Кейпела и Габриэль. Они взяли на себя заботу о сироте и послали его в Бомонт, в английский колледж, где когда-то учился Бой. Без их помощи кем бы он стал? Вероятнее всего, как его дяди, Люсьен и Альфонс Шанели, воспитанником приюта. Только юная Берта Кейпел, голова которой всегда была начинена безумными идеями, отказывалась верить, что этот маленький мальчик не ребенок Габриэль. За несколько лет с помощью недомолвок и полупризнаний Берта вызвала к жизни стойкую легенду: о сыне Боя, или лжеплемяннике Шанель.

Приехала Адриенна, еще красивее и влюбленнее, чем всегда. Она зашла в магазин, какие-то шляпы взяла взаймы, другие купила, меняла их каждый день и, показываясь на публике, заставила столько говорить о себе, что клиентура Габриэль удвоилась. Шанель, сама того не зная, открыла полезность манекенщиц и тут же завербовала Антуанетту. Обе модницы в самое прогулочное время были посланы на набережную. Они вернулись торжествуя: на них останавливались все взгляды. Тогда, укрывшись в глубине магазина, в комнате, которую они называли «исповедальней», три воспитанницы монахинь ордена святого Августина, наконец соединившись, предались общей радости. Во времена Варенна, во времена Мулена кто бы мог предвидеть, что их жизнь примет такой оборот? Иногда, в конце дня, к ним присоединялась Мод Мазюель. Она по-прежнему показывалась рядом с Адриенной, хотя и в новой роли. Она больше не была дуэньей, позволявшей Адриенне пользоваться своими связями, все было наоборот: теперь Адриенна, имевшая надежного жениха с незыблемыми намерениями, тянула подругу на буксире. Они надеялись найти для славной Мод мужа.

Как всегда, больше всего вопросов задавала себе Габриэль. Она думала, что с Кейпелом жизнь будет другой. Теперь же она замечала, что во многих отношениях Бой оставался узником своей среды. Это было особенно любопытно, ибо в других сферах он отличался редкой свободой взглядов.

Дело в том, что у Боя были свои счеты с обществом. Тайная язва — неизвестный отец — подтачивала его. Во Франции, где с небывалой резкостью проявляли себя растущие антисемитизм и шовинизм, было немало примеров, когда видных деятелей пытались свалить, обнаружив у них среди прочих изъянов сомнительное происхождение. Артур Кейпел был уверен в том, что для того, чтобы избежать ловушек своих заклятых врагов и одолеть их, ему надо прежде всего породниться со знатным семейством.

Это была не единственная перемена в характере Боя. Он проявлял удивительное стремление к власти. Было ли это карьеризмом? Кейпела видели в странных компаниях. Чего искал он в обществе Клемансо? Бывший президент Совета был не из тех людей, кого легко очаровать. В чем же тогда дело? Как объяснить интерес, проявляемый им к любовнику Шанель?

Было во всем этом нечто такое, что в среде клубменов переносили с трудом.

В ту пору в глазах правых Клемансо был всего лишь сомнительной личностью. Разве он не превратил газету, которой руководил, в военную машину, яростно нападавшую на респектабельного господина Пуанкаре? Куда он лез, этот Клемансо? Неужели глава государства нуждался в его разрешении, чтобы отправиться с официальным визитом в Санкт-Петербург? В глазах постаревшего общества, верившего только в приличия, Клемансо был повинен во всех грехах. Хуже всего было то, что он не верил ни в силу царя, ни в верховную власть Папы. Сомневаться в царе, сомневаться в Папе? И с подобным человеком, с безбожником, носившим костюмы свободного покроя и осмелившимся прогнать папского нунция, общался Артур Кейпел?

Шляпа Клемансо, его перчатки, которые носили только принарядившиеся фермеры да прислуга, вызывали иронию. Баррес, который по крайней мере был gentleman, не ошибался, когда писал: «Клемансо — просто кучер, каких слишком много…» Это была характеристика, отмеченная печатью здравого смысла. Красавец Бой помешался на человеке, никогда не снимавшем перчаток, на крестьянине, завтракавшем в ужасных тапках и в клетчатой кепке. В таком чудовищном одеянии он стряпал отвратительную бурду — густой суп, разивший луком. Разве это был подходящий друг для молодого судовладельца, блестящего делового человека? И как можно спускать Клемансо то, что в любом другом случае квалифицировалось бы как развратные действия? Разве можно было забыть, как в ответ одному пастуху из Вара, назвавшему его шпионом, продавшимся Великобритании, Клемансо не нашел ничего лучшего, как расстегнуть штаны? Затем, прибавив к одной хамской выходке другую, воскликнул: «Что вы хотите, мой друг, королева Англии без ума от этой игрушки. Она и слышать не хочет о других». Разве подобная распущенность была допустима? И Артур Кейпел, англичанин, да к тому же католик, находил гениальным этого мужлана? Было что-то неприличное в том, как вел себя Бой, никто этого не ожидал.

Сомнения, вызванные его поведением, только укрепили Артура Кейпела в его убеждениях. Как и Клемансо, а возможно, и под его влиянием, Бой больше не верил, что мир можно спасти. Ужасное испытание приближалось, и делалось ясно, чего можно ждать от угольных месторождений Ньюкасла, от кораблей Боя и его деловой хватки. Уголь становился ключом ко всему. Поэтому, желая стать неуязвимым, Кейпел более чем когда-либо стал подумывать о том, чтобы остепениться.

Он хотел, чтобы Габриэль была его единственной конфиденткой. Он всегда возвращался именно к ней. Наверное, Бою следовало увидеть в этом знак того, что любил он только ее… Но этого не произошло, и истина открылась ему, когда ошибка была уже совершена… когда он уже был женат.

Что касается Габриэль, то ее иллюзии умерли: он не женится на ней. Большая любовь, о которой она мечтала, грозила внезапно закончиться. Разрыв? Потерять Боя? Об этом не могло быть и речи. Значит, ей оставалось терпеть нетерпимое, довольствоваться крохами любви и вновь соглашаться на полуофициальное положение, столь для нее привычное…

Начиная с 1913 года Шанель перестала надеяться. Она ничем не выдала себя. Но в поведении ее начинает проступать горечь, которая в конце концов захлестнет ее.

Чтобы взять реванш, она испытывала теперь только стремление к независимости. Она хотела стать свободной, свободной от всего — от окружающего мира, от мужчин, от любви. Это желание придавало ее жизни новый смысл. Ведь чтобы удовлетворить подобные амбиции, у нее было только одно средство — работа. Значит, впредь будет только это. Она впряглась в работу с ожесточением и азартом, после упущенной возможности добиться счастья у нее было полно неизрасходованных сил.

Было странно, что в обществе, где способность самой зарабатывать на жизнь не пользовалась уважением, ей удалось встретить если не счастье, то человека, разделявшего ее стремление трудиться и преуспеть. Возможно, именно это и связывало их особенно глубоко. Каковы бы ни были превратности судьбы — сначала война, потом женитьба Боя, — они не отказались друг от друга и продолжали вместе закладывать основы империи Шанель.

* * *

Июнь 1914 года был прекрасен. Никогда сезон в Довиле не начинался так удачно. Наплыв отдыхающих для того времени был рекордный. Англичане, дети, спортсмены — все были здесь. Виллы были открыты и отданы на попечение целой армии слуг, следивших за тем, чтобы сады, печи и гостиные находились в безупречном состоянии, когда в Сараеве раздался револьверный выстрел, докатившийся до Парижа.

Но не до Довиля, здесь он почти не наделал шуму.

Клиентура Габриэль Шанель пополнилась известными именами. Успех не давал ей передышки. Она была обязана им одной из Ротшильдов. Эта дама, перенеся неслыханное оскорбление, в особенности хотела сделать рекламу Шанель, ибо поклялась погубить Поля Пуаре. Он осмелился выгнать ее из своего салона, да еще в присутствии целой толпы клиенток.

В общем-то, гнев «султана» парижской моды казался совершенно оправданным.

Про эту Ротшильд говорили, что она помешана на моде и ухаживаниях мужчин. Правда, что никто не делал столько покупок, как она, никто не выставлял напоказ такого количества любовников. Среди прочих особенностей эти молодые люди обладали еще одной: они продолжали посещать дом дамы уже после того, как бывали изгнаны из ее постели. Поэтому она была окружена постоянным эскортом. Как-то под предлогом внезапной болезни она попросила Пуаре, у которого была лучшей клиенткой, прислать ей коллекцию на дом, настояв на том, чтобы она была представлена самыми красивыми манекенщицами. Девушки сочли условия, в которых их заставили показывать модели, неприемлемыми. Баронесса с распущенными волосами, одетая в оранжевый пеньюар с многочисленными рюшками, величественно восседала в шезлонге, окруженная толпой игривых жиголо, обращавших внимание отнюдь не на платья, а на манекенщиц. Пуаре, увидев, что девушки вернулись разъяренные, словно фурии, поклялся отомстить за них.

Эта месть в назидание и сослужила службу Габриэль Шанель.

Изгнанная Пуаре, баронесса поспешила привести к Шанель самых блестящих своих подруг, именно с ними в эпоху Бальсана Габриэль должна была избегать встреч: это были маркиза де Шапонне, графиня де Праконталь, принцесса де Фосиньи-Люсенж… Девица де Сен-Совер одевалась только у нее. Из очень хорошенькой барышня превратилась в необыкновенную красавицу. Через несколько лет Леон де Лаборд, завсегдатай воскресений в Руайо, сообщник Габриэль и самый страстный ее поклонник, потеряет голову из-за этой особы, на которую прежде никогда не обращал внимания, и женится на ней. Решение, которое должно было навести Шанель на горестные размышления. Удар судьбы был жестоким.

Наконец, баронесса де Ротшильд представила Габриэль Сесиль Сорель, которая, не довольствуясь тем, что на сцене рукоплескали роскоши ее туалетов, уже задавала такие пышные приемы, что «роллсы», «паккарды» и «левассоры» устраивали заторы перед входом в ее особняк на набережной Вольтера. Встреча, заслуживающая внимания, ибо, если светские львицы видели в Габриэль только молодую талантливую модистку, более проницательная Сорель разглядела в ней личность. Она заказала Габриэль шляпы и заставила дать обещание, что та непременно навестит ее по возвращении в Париж.

Именно у Сесиль Сорель три года спустя Габриэль встретит единственную женщину, чье совершенство поразит ее, — Мисю Серт.

Наступил июль, а с ним невыносимая жара. Габриэль решила, что час новой моды пробил. В ее решении угадывается наследие предков, чья жизнь зависела от капризов погоды.

Было вполне вероятно, что в знойное лето, когда в воздухе к тому же витала военная угроза, женщины согласятся носить одежду более свободную и удобную. Тогда-то Шанель привела в исполнение план, давно созревавший у нее в голове. Она раздобыла два типа ткани, характерных для английского гардероба, позаимствовав у Боя трико его свитеров и фланель блейзеров. Потом она будет часто прибегать к этому методу, роясь в шкафах своих любовников в поисках новых идей.

Так родилась первая модель, которая по своему покрою смахивала на матроску, а по материалу — на пуловеры конюхов. Линии ее были свободны и не требовали никакого корсета. Тело под одеждой только угадывалось.

Мода же тех лет, доходя порой до карикатуры, стремилась прежде всего подчеркнуть женские прелести и тем самым была прямо противоположна нарождающимся тенденциям. Но Габриэль рискнула. Она была убеждена, что, уважая естественность, она ничуть не грешит против женственности. Прием, оказанный ее моделям, доказал, что она права.

Таким образом, Шанель добилась своего первого успеха в качестве модельера. Но почти сразу же была объявлена всеобщая мобилизация. Война? Никто в Довиле в нее не верил. Между тем с определенной формой безбедного существования было покончено. Необходимость выставлять напоказ богатство, развлечения, возведенные в обязанность, нравы и моды высшего французского общества — все это должно было погибнуть. В самом деле, с четырнадцатилетним опозданием готовилась агония неугомонного XIX века. Но и об этом в Довиле не беспокоились.

Дворянство весело отправилось на свидание со смертью. Отправилось на него, как спешат к любовнице, которой слишком долго пренебрегали. Война… Война, если это действительно была она, имела смысл. Об этом знали все. Если бы удалось вернуться к границам до 1870 года, родина обрела бы две утраченные провинции. Война? Это была она. Сомневаться больше не приходилось. Вражеские армии были на марше.

За несколько часов братья, мужья, слуги разъехались. «Рукопожатье, одинаковое для всех, ни слез, ни поцелуев».

Дамы вновь восседали на кретоновых канапе, тогда как немецкие горничные с криками «Иисус! Мария!» поспешно срывали со стен своих каморок литографии с портретом кайзера.

31 июля раздался еще один выстрел — был убит Жорес. Умолк голос бородача в котелке, крикнувшего французам: «Хотим ли мы быть народом войны или народом мира?» И молодежь торопилась на Восточный вокзал распевая: «Да здравствует могила! Смерть — это чепуха».

Лидеры оппозиции сумели придать похоронам Жореса размах мощного народного объединения. Ко всеобщему удивлению, на церемонии присутствовал старый друг Боя Кейпела и заклятый враг Жореса — Клемансо. Хотя внешне он изменился мало — все тот же жесткий взгляд, нитяные перчатки и галстук, повязанный как попало и болтающийся, словно веревка, вокруг высокого воротника, — все же Клемансо выглядел пожелтевшим и постаревшим.

Ему было семьдесят три года. Но у него достало великодушия, чтобы прийти в такой час и выразить свою веру в патриотизм трудящихся. Пристрастный политик инстинктивно стушевался, уступив место государственному деятелю.

На следующий день в «Ом либр» за подписью Клемансо появилась статья, в которой он призывал с ожесточенной решимостью: «А теперь к оружию!.. Каждый сын нашей земли примет участие в огромном сражении… Самому слабому достанется своя часть славы… Нация — это душа».

Через двадцать пять лет, составленная почти в тех же выражениях, речь Черчилля станет свидетельством того же боевого духа.

* * *

Итак, война вновь опустошила довильские пляжи.

Виллы, гордо стоявшие по стойке «смирно», обратившись фасадами к горизонту, владычествовали над пространством, которое пожирали молчание и пустота. Ни светлых платьев, ни зонтиков, ни нянь на пляже. Магазины потеряли свой праздничный вид. Закрылась гостиница «Руаяль», а оставшаяся открытой «Нормандия» казалась выпавшей из времени.

За исключением миссис Мур, настойчивой американки, все иностранцы разъехались. Затем были реквизированы автомобили, цены на горючее подскочили, и на улицах снова появились лошади. Казалось настолько очевидным, что летний отдых обречен, что даже миссис Мур решила отступить. Но куда поехать? В Биарриц? Об этом городе у нее сохранились весьма яркие воспоминания. Именно там с помощью «военной хитрости» ей удалось представиться английскому королю. Подкупленный шофер Эдуарда VII изобразил поломку, с тем чтобы якобы случайно проезжавшая мимо миссис Мур смогла предложить Его Величеству свою машину. Ах, восхитительное прошлое… Король соизволил принять предложение. Но что творилось теперь на баскском побережье? Говорили, что в Биаррице еще продолжали соблюдать ритуал светских обедов. Миссис Мур поехала туда. Многие иностранки, проживавшие во Франции, поступили точно так же. Настоящий исход, о последствиях которого Габриэль Шанель могла размышлять на досуге.

Ибо она не двинулась с места.

Будучи мобилизован, Бой посоветовал ей: «Подожди. Не закрывайся. Посмотрим». Она повиновалась. Она ждала на этом пляже, который внезапно, она и сама не знала почему, показался ей отрезанным от всего мира, откуда доносился теперь усиливающийся шум бури.

Довиль покинул еще один иностранец. Он был русским подданным и носил польскую фамилию. Он только что потерял работу. Сидя без денег, он не мог позволить себе заплатить за отдых и надеялся на журналистику, чтобы подзаработать. «Комедиа» поручила ему следить за курортными празднествами в «Королеве пляжа». Вот он и сделался светским хроникером! Он! Это было несерьезно. Но за неимением лучшего… Он приехал в Довиль 26 июля, известие о всеобщей мобилизации застигло его в тот момент, когда он наблюдал за завсегдатаями «Гран казино», собравшимися вокруг зеленого стола. В белом сиянии электрического света всего за несколько секунд часть музыкантов покинула эстраду, столы опустели, и неуверенные ноты последнего танго со странной медлительностью таяли в воздухе.

Специального корреспондента «Комедиа» звали Вильгельм Костровицкий. Он мог бы называться Флуджи д’Аспермонт, как его итальянец-отец, если бы этот дворянин признал его, чего, однако, не случилось. Иностранец стал артиллеристом, а затем убитым под именем Гийома Аполлинера французом.

Он назвал свой репортаж «Несостоявшийся праздник» и в сладко-горьких выражениях рассказал о прощании Довиля со своим прошлым.

Репортаж, редкий по качеству. Поэт рассказывает, что утром 31 июля 1914 года видел, как «изумительный негр, одетый в длинный широкий плащ меняющихся цветов», ездил по улицам Довиля на велосипеде, затем подъехал к морю и стал погружаться в него, и зеленый тюрбан его медленно исчезал с поверхности воды. Но если оставить подобные истории в стороне, Аполлинер работал как добросовестный журналист; Ничто не ускользнуло от него — ни миссис Мур, погрязшая в снобизме, ни нос в форме бумеранга господина Анри Летелье.

Он наблюдает, он замечает: «Танцующих танго мало». Он признается: «Мы не верим в войну». Он видит все — испуганные взгляды немок и безлюдье улиц. «Каждый день, между полуднем и часом, улица Гонто-Бирон казалась пустынной улицей Помпеев…»

И поэт уехал. Его увез автомобиль, «с невероятным шиком промчавшийся мимо все более немногочисленного населения».

Это была эпоха, когда его друзья, кубисты, усеивали свои полотна буквами и обрывками газет, а Аполлинер, повинный в поисках того же рода — он вводил клише в типографские тексты и создавал первые каллиграммы, — был отстранен от должности художественного критика в «Энтрансижан». «С пристрастием и односторонностью, диссонирующими с духом нашей независимой газеты, вы упорно защищали только одну школу, наиболее передовую…» — написал ему директор в письме, объявлявшем об увольнении.

В ту ночь 1914 года обратная дорога вдохновила Аполлинера на стихи, строки которого создавали контур маленького автомобиля: «Я никогда не забуду это ночное путешествие, когда никто из нас не произнес ни слова…» Он направлялся к Парижу. Он покидал Довиль, эти Помпеи, где на улице Гонто-Бирон Габриэль Шанель ждала, уцепившись за свой магазин, как за спасательный круг.