Непостижимая Шанель

Шарль-Ру Эдмонда

Викторианская иллюзия и что за ней последовало

(1925–1933)

 

 

I

Поддельное счастье

Как и Габриэль, любовником которой он был с 1924 по 1930 годы, второй герцог Вестминстерский четверть века спустя после смерти продолжает оставаться жертвой собственной легенды. Нарисовать его подлинный портрет — значит прежде всего очистить его от наслоений, оставленных сопровождавшим герцога эскортом хроникеров. Он был самым богатым человеком в Англии, и газетчики повсюду таскались за ним. Если воспринять их писания буквально, нам придется наградить герцога Вестминстерского самыми банальными эпитетами: взбалмошный, любящий роскошь, скучающий… Он и был таким, но было в нем и еще что-то. И свести его личность только к беспорядочным любовным похождениям или удовольствиям, получаемым благодаря баснословному наследству, значило бы судить о нем неверно.

Внешне это был высокий, крепко скроенный блондин, обладавший манерами и стилем поведения, которые определяются короткой фразой Пьера Реверди: «Элегантный, то есть равнодушный».

Британское воспитание дало свои плоды, и герцога трудно было заподозрить в приступах гнева, на которые он был способен. За этим добряком-гигантом водились только некоторые слабости — страсть к игре и детским выходкам: он любил опустить в чашку кофе кусок сахара в обертке и следить по хронометру, через сколько времени тот растает, любил прятать бриллианты под подушку своим любовницам или, пока они спали, прикреплял к полям их шляп здоровенные, словно камни, дорогостоящие кулоны.

Меньше говорили о том, что он их поколачивал, когда они переставали ему нравиться.

О его вкусах было известно все, и о нем неустанно рассказывались одни и те же истории. Герцог Вестминстерский был забавен; герцог Вестминстерский был оригинал; у герцога Вестминстерского в карманах было полно самых неожиданных предметов: маленькая коробочка акварельных красок, золотая монета, в общем, игрушки. В халате, он курил сигару и пил зеленый шартрез; он требовал от лакея, чтобы шнурки его башмаков были проглажены каждое утро, но не обращал внимания на дырки в подметках. Он давал королевские чаевые, но колебался, прежде чем взять номерок в гардеробе… Было известно, что он хороший моряк, и все радовались, что он любил не только женщин, но и спорт, дикие цветы, собак, пони и пикники. Это означало, что он воспитывался в хорошей школе — в Итоне — и служил в гвардии.

Сам Черчилль, делясь с британской прессой воспоминаниями о своем друге детства, чтобы почтить память о герцоге, начал с того, что сказал: «Он был отличным охотником, и в поведении дичи для него не было загадок». Черчиллю казалось, что подобной характеристикой он оказывает герцогу честь. Они подружились в 1900 году, во время путешествия, которое Черчилль назвал «несколько рискованным». Было ли оно рискованным, их путешествие? Трудно выразиться с большей сдержанностью. Речь шла о бурской войне. То, что герцог Вестминстерский проявил себя «на войне и в спортивных сражениях товарищем бесстрашным, веселым и обаятельным», было столь же очевидно, как и его охотничьи дарования, ибо о них Черчилль упомянул прежде, чем перешел к следующему: «Хотя он был не слишком искусен в публичных выступлениях, это был глубокий мыслитель, обладавший редкими качествами — мудростью и здравомыслием. Я всегда высоко ценил его мнение». Можно было бы удивиться, что подобные качества упомянуты в последнюю очередь, если бы в этом не выразилась самая суть британской концепции человеческой личности: не обязательно быть крупным мыслителем или блестящим оратором, будь хорошим товарищем, честным малым, обладай некоторой гибкостью — и этого вполне достаточно, чтобы числиться человеком достойнейшим. Требования, которым герцог Вестминстерский удовлетворял во всех отношениях.

Но сказать, что он был англичанином до мозга костей, было бы недостаточно, если не добавить следующее: хотя он считал себя типичным представителем своего времени, человек, вошедший в жизнь Габриэль, на самом деле настолько же принадлежал викторианской эпохе, как и первый герцог Вестминстерский, воспитавший его дед. И драма его заключалась именно в этом. Ибо не осознавая этого, герцог никак не мог объяснить себе, что же мешало ему во всем сравниться с дедом.

Дело в том, что послевоенные годы были не лучшей порой для вельможи такого размаха. Времена, когда аристократы не помнили числа своей прислуги, но знали, что в меню должно быть шестнадцать блюд, детально расписанных по-французски на карточках, украшенных гербами и выгравированными виньетками, времена больших чемоданов и шнурованных платьев, когда горничные до рассвета дожидались возвращения хозяек, ибо те не могли раздеться без посторонней помощи, времена, когда единственным занятием жен было рожать детей и нравиться мужьям, поглощенным охотой, лошадьми и собаками, — эти времена, без сомнения, лучше подошли бы любовнику Габриэль, чем шумные дни чарльстона.

Как ни удивительно, что после Артура Кейпела, после великого князя Дмитрия рядом с Габриэль в третий раз оказался человек, на которого в детстве глубоко повлияло отсутствие отца, постараемся увидеть в этом только насмешку судьбы, как бы дающей понять, что зло повсюду одно и то же, будь ваш отец крестником королевы, как у герцога, или бродячим торговцем, как у Габриэль, короче, что отсутствие отца всеми переживается одинаково.

Любовник Габриэль родился в 1879 году. Герцогу было всего четыре года, когда умер его отец. В свое время тот нашел себе прелестную жену, девятнадцатилетнюю красавицу, хотя не был ни спортсменом, ни человеком предприимчивым, одевался неряшливо и отличался тучностью. Говорили также, что он болен эпилепсией. В своей переписке королева Виктория, его крестная, всегда называла его «бедный мальчик». Единственное воспоминание, которое он оставил сыну, было скверное здоровье.

Ребенка поручили деду. Старого джентльмена звали Хьюг Лупус. Так повелось в семье с 1066 года, эпохи, когда Вильгельм Завоеватель высадился в Англии с одним из своих внучатых племянников, неким бароном Хьюгом, отличавшимся столь свирепыми инстинктами, что получил от своих сотоварищей лестное прозвище «Хьюг-Волк». Он бросил вызов церкви и общественному мнению, превратив часовню в псарню, так велика была его любовь к охоте. Число его бастардов было несметно, законных сыновей — тоже. Все они были между собой похожи. Все страстные охотники, как и отец, у всех дородности и силы хоть отбавляй. Старшего наградили прозвищем, вполне ему соответствующим: Толстяк-охотник. Прошли годы, и это имя сперва в шутку, потом по привычке осталось. Но когда в результате войн происходит языковой обмен между двумя народами, случается, что оба языка перерождаются и язык победителей часто отступает первым, платя дань языку побежденных. Таким образом, прозвище, данное потомкам Хьюга-Волка, заменилось именем Гросвенор и стало одним из самых знаменитых в Объединенном королевстве.

Так, для Гросвеноров «все началось с ошибки во французском», уж не говоря о гербе — «Azur a Bend’or with plain Bordure Argent», — где смешаны слова, скрепляющие между двумя языками союз столь же священный, как союз между двумя людьми, основанный на крови.

Таково было происхождение Гросвеноров, в семью которых попала Габриэль, и не через потайную дверцу, а через парадный вход в ранге полноправной фаворитки. Кому в имени Гросвенор слышалось еще неистовство молодых воителей, восемь веков назад отправившихся в путь от берегов Нормандии в шуме наспех сколачиваемых лодок? И однако, между теми воинами и любовником Габриэль дистанция была не столь велика, как могло показаться.

Ибо хотя Вендор и был так богат, что не знал точных размеров своего состояния, хотя ему целиком принадлежал один из лучших кварталов Лондона — не говоря о землях в Шотландии, об огромном, словно город, замке в Чешире, усадьбе в Уэльсе и обширных лесах за границей, — в нем оставалось что-то от их любви к приключениям, а при виде моря его охватывал тайный трепет, как при виде единственной любовницы… Нечто, что сделало из его предков, сыновей земледельцев и хлеборобов, бесстрашных мореплавателей.

Когда на борту своей яхты второй герцог Вестминстерский пересекал Ламанш — и кто знает, сколько раз за свою жизнь он совершил это путешествие, — он вел себя точно так же, как его предки. Набившись в лодки и оказавшись на другом берегу с развевающимися по ветру знаменами, они сделали из своих рабочих лошадок сначала боевых коней, а затем отправились на них на охоту. Путешествуя с конюхами и собаками, второй герцог Вестминстерский поступал точно так же, и первая мировая война — по крайней мере, поначалу — не показалась ему достаточной причиной, чтобы отказаться от псовой охоты на оленя в своих угодьях в Нормандии. Герцог очень любил Францию и свой замок в Сен-Сансе, между прочим, весьма уродливый. Он не собирался лишать себя охоты из-за скверной истории с границами, где он бессилен был сделать что-либо. Что касается чиновников из французского посольства в Лондоне, получавших его просьбы о разрешении на въезд… Какого черта они важничали? Герцог рассчитывал на послушание. В Англии изо всех сил старались удовлетворить малейшие его желания. Он имел право заходить в любые порты, а однажды начальник вокзала свистком задержал экспресс, чтобы герцог мог сесть в него. Надо сказать, что компания железных дорог не жаловалась на него. Каждый год второй герцог Вестминстерский снимал специальный поезд, чтобы со своими спутниками отправиться в Ливерпуль на розыгрыш национального Гран-при. Англичане знали, что делал он это не из-за одной только страсти к скачкам или желания обратить на себя внимание. Герцог поступал так и из любви к спорту и по семейной традиции.

Дело в том, что история Гросвеноров тесно переплеталась с историей их лошадей. Не случайно на стенах Итонхолла на почетном месте висели как портреты предков, которых обессмертили Гейнсборо и Рейнольдс, так и написанные ловкими анималистами того времени портреты их лучших лошадей, по крайней мере тех, что прославились на полях сражений или ипподромах, таких, как Копенгаген (выращенный на конном заводе в Итоне, на нем восседал герцог Веллингтон в день битвы при Ватерлоо) и Макарони, о котором с таким почтением говорили за семейным столом, что юный Гросвенор — это было вскоре после смерти его отца — спросил у няни:

— А я? Я тоже происхожу от Макарони?

После смерти некоторых питомцев конных заводов герцога их драгоценные позвонки, словно редкие экземпляры слоновой кости, выстраивали в ряд под люстрами Итонхолла. Они становились главной достопримечательностью просторных галерей. Скелеты внимательно разглядывали, пытаясь разгадать секреты превосходства их обладателей. Первый герцог Вестминстерский, который занимался воспитанием внука, частенько рассказывал ему об экспонатах, медленно прогуливаясь среди скелетов.

— Тачстоун от Кеймела и Бентер, — объяснял дед. — В обоих текла горячая кровь Эклипса. Двадцать лет провел на заводе. От трехсот двадцати трех случек родилось триста двадцать три победителя. Он появился на свет в тот год, когда старший из Гросвеноров получил от Виктории титул маркиза Вестминстерского. Было это в 1831 году. У него было только девятнадцать ребер…

— У кого это? — спрашивал ребенок. — У маркиза?

— Да нет же. У Тачстоуна. Посчитай.

Вопросы ребенка становятся понятнее, если учесть, что через несколько месяцев после одной из самых крупных побед его деда на дерби мальчика прозвали Вендор, по имени лошади-победителя, знаменитого Вендора от Донкастера и Красной розы. Имена, полученные им при рождении — Хьюг Ричард Артур, — были так прочно забыты, что второй герцог Вестминстерский фигурировал в анналах своего времени и в сердцах своих любовниц под именем Вендор. Вендор… Удивлялась ли этому Габриэль? Ничуть. Безусловно, странности Итонхолла в свете пережитого ею в Руайо выглядели повторением пройденного, и потому чудачества Гросвеноров были для Габриэль приемлемее, чем для кого-либо другого.

— Во всяком случае, — говорила она, — люди в Англии устроены не так, как мы. Можете вы себе представить, чтобы кто-нибудь из семьи Ноай носил лошадиное имя? Чтобы Ноай звался Епинар, Бириби, Жюжюбье или как-нибудь в этом роде? Тогда как в Англии… В общем, подобного рода вещи случаются в Англии чаще, чем во Франции, и там не обращают на это внимания.

Вендор часто рассказывал Габриэль, что, когда современники пели деду дифирамбы — будучи пажем при короновании Виктории, он из вежливости умер за тринадцать месяцев до нее; в течение пятидесяти лет, занимая место в парламенте, сумел выказать себя в достаточной степени либералом, чтобы удивить своих собратьев, но при этом вел себя с достаточным юмором, чтобы обеспечить себе их уважение; он с успехом выступал то в защиту армянского меньшинства, подвергавшегося преследованиям со стороны турок, то вносил законопроект в поддержку продавщиц магазинов, с тем чтобы они получили право пользоваться стульями и чтобы сидячее положение не воспринималось как оскорбительное покупателями, и, несмотря на ожесточенные споры, герцог выиграл дело, получив порядочное большинство, — все это на самом деле меньше послужило его славе, чем то, что, повинуясь некоему высшему инстинкту и застав врасплох мир скачек, он потратил неслыханную сумму в 14 000 гиней и купил Донкастера, эталон, который в конюшнях Итонхолла произвел на свет целое потомство непобедимых лошадей. Первый герцог Вестминстерский был также Главный конюший королевы Виктории, и этот титул столь же много значил в глазах общественного мнения, как и то, что носитель его друг Гладстона. Все бескорыстные поступки герцога, все больницы и церкви, построенные на его средства, были забыты, но знаменитой стала тысячекратно повторенная фраза, сказанная несравненным предком американскому миллиардеру, которому он отказался продать Вендора:

— Во всей Америке не хватит денег, чтобы купить такую лошадь.

Как в эпоху весьма строгого этикета первый герцог Вестминстерский сумел убедить монархов, которых он принимал у себя, согласиться на то, чтобы среди его приглашенных находилась лошадь? Вопрос, который задавал себе не только его внук. Ибо в тот день, когда дед давал прием на открытом воздухе в честь золотого юбилея королевы Виктории, самым заметным было появление не принца Уэльского, не наследного принца Пруссии, не короля Дании, не королевы Бельгии, не королевы Гаваев в забавных нарядах и даже не красавицы госпожи Альбани, знаменитой певицы, а Ормонда, лошади века, родившейся от Вендора и Лили Агнес, продолжавшего по отцу знаменитую линию Донкастера, а по матери — линию Макарони, Ормонда, чье потомство маленький Гросвенор знал лучше, чем собственную генеалогию, и которому специальным разрешением лорда-мэра Лондона было разрешено пересечь Сент-Джеймский парк, а потом Грин-парк, дабы избавить его от неудобств транспорта. Вычищенный, выхоленный, завитой, с точеной грудью, безукоризненной линией спины, выказывая почтение коронованным особам, в меру и тактично поигрывая своими удивительно мощными ногами, Ормонд, не посрамив себя, прекрасно держался в центре газона и, не заставляя себя упрашивать, хрустел цветами, которые ему предлагали самые знатные дамы Англии в платьях и лентах по моде осени 1877 года.

Всякий раз, когда Вендор вспоминал о своем замечательном деде, ему казалось, что замогильный голос кричит ему: «А что сделал ты? Что ты сделаешь с нашим именем?» Ибо в момент встречи внука с Габриэль предок продолжал давить на него всем грузом своих викторианских добродетелей. И это была боль, не утихавшая со временем. Прошло четверть века с того дня, когда Вендор в Южной Африке получил известие о смерти деда и узнал о трауре в Чешире, о закрытых магазинах, о приспущенных флагах, о похоронном звоне колоколов, о речах, оплакивавших смерть самого крупного филантропа, которого когда-либо знала Англия, о двух, одновременно отслуженных панихидах — в Честере и Вестминстерском аббатстве в присутствии королевской семьи. Прошло четверть века, но ничто не изменялось для Вендора. Как будто, испустив последний вздох, герцог Вестминстерский еще сильнее заставил внука ощутить свою недостойность, и всю жизнь Вендор не мог простить себе, что не сумел стать ровней великому и доброму человеку, которого к последнему прибежищу провожало подразделение полка, с 1797 года всегда полностью состоявшего из людей Вестминстера. Провожало без Вендора… Ибо дело было еще и в этом. Шла бурская война, и Вендор находился в Африке… Он не увидел маленькую неожиданную записку, написанную рукой деда: «Никаких цветов», не увидел букет бессмертников, который по просьбе старой толстой королевы, его приятельницы, стал исключением. К цветам, лежащим на гробу, была приложена карточка: «В знак уважения и почтения от Виктории, королевы», но Вендора не было. И это тоже лежало на нем грузом… Вендора все время оттесняли в прошлое, к его первым переживаниям.

Говоря о том, что втайне терзало любовника, Габриэль Шанель употребила одну из тех формул, на которые она была мастерица:

— Надо было знать, чем был его дед, чтобы понять, чем Вендор не был.

Но сказать, что дед превосходил его во всем, что у него было больше почестей, больше успехов, больше богатства, больше лошадей и больше побед, чем можно себе представить, — четырежды выигранное дерби! — значило приподнять покров лишь над малой частью драмы, переживаемой внуком.

Главная беда состояла в том, что у деда было больше детей, чем у всех его современников. Пятнадцать от двух жен: первая была его кузиной, вторая, моложе на тридцать два года, — сестрой его зятя, таким образом, первый герцог Вестминстерский, в возрасте пятидесяти восьми лет, стал свояком собственной дочери… У Вендора же от двух браков было только две дочери и один наследник мужского пола, умерший в возрасте четырех лет от аппендицита. Найти женщину, которая помогла бы ему забыть эту смерть, это горе, стало одной из навязчивых идей Вендора.

Эта женщина должна была обладать одновременно качествами любовницы и жены, она должна была быть достаточно пылкой, чтобы победить его скуку, достаточно умной, чтобы прощать ему неверность, достаточно преданной и плодовитой, чтобы наградить его многочисленным потомством. Он ее так и не встретил. Существовала ли она? Те, что, казалось, подходили для этой роли больше всего, нагоняли на него смертельную тоску. Он бежал их. Те, на ком он женился — всякий раз искренне желая никогда больше не разводиться, — не дали ему детей. Поэтому он был женат четыре раза. Разочаровавшись во второй раз, он чувствовал себя уязвленным, и, говоря по правде, обкраденным. Ему предлагали только поддельное счастье. Этого оказалось достаточно, чтобы разочарованный и изумленный, как почетный гость, которому жизнь внезапно отказала в лучшем месте за столом, Вендор стал вести иной образ жизни, нежели было принято в его среде. Но если его поведение и противоречило британскому истэблишменту, то это никогда не касалось ведения дел, а только выбора друзей.

Эпизод «Шанель» располагается между второй и третьей женитьбой герцога.

Влечение, которое он испытывал к Габриэль, то, что он ее выбрал, — все это показывает реакцию человека, который был словно чужой своему времени. Он испытывал восхищение от того, что познакомился с женщиной, которой работа дала свободу и которая благодаря постоянному стремлению идти в ногу с жизнью так замечательно отождествлялась со своей эпохой.

 

II

После «Голубого экспресса»

На берегах Сены погасли электрические гирлянды, и выставка декоративного искусства закрыла свои двери.

«Торжественное закрытие» состоялось в вестибюле Большого дворца в присутствии президента Республики, иностранных делегатов и пяти колониальных комиссаров, персонажей самых экзотических. Хористы Оперы затянули «Марсельезу». От площади Согласия до площади Альма начали разбирать павильоны, которые посетили миллионы любопытных, французов и иностранцев. На выставке были представлены мебель, архитектура — там можно было увидеть церковь, кладбище, города-сады, фонтаны, и в большом музее жилья, на шесть месяцев лишившем парижан эспланады, обозначились контуры нового образа жизни. Там был даже дворец Элегантности… Особенность мероприятия состояла в том, чтобы собрать вместе платья Жана Пату, Шанель, Жанны Ланвен, представить ткани Пуаре, шелка, осветительные приборы, мебель, хрустальные изделия Лалика, лаковые — Дюнана, драгоценности Картье, ювелирные изделия Кристофля, художественные украшения из железа, фарфор. Французские и иностранные экспонаты должны были отвечать лишь одному требованию — четкость линий и форм, строгость декоративных элементов, умеренная рельефность.

Успех выставки был неоспоримый. Никогда еще обязательные условия не были соблюдены столь строго.

Новая мебель, без резьбы, без украшений, входила в эру индустриализации, то есть массового производства и доступности.

Женская мода, безусловно, должна была сочетаться с подобным интерьером. Она упразднила локоны, шпильки, длинные волосы и ночные рубашки, которые заменила одежда, до сих пор предназначавшаяся для мужчин, — пижама. Нижнее белье было сведено к минимуму. Наконец, чтобы женщины как можно меньше отличались от мужчин, которых впредь они хотели считать товарищами по работе и с кем хотели быть на равных, мода «убрала грудь» и впервые заставила женщин носить прически, похожие на блестящую черную шевелюру Рудольфа Валентино. Это означало использование бриллиантина и стрижку «под мальчика».

От Шанель новые веяния моды не требовали никаких изменений. Она и была новой модой, ее зачинательницей. Но если в профессиональной сфере выставка декоративного искусства ничему ее не могла научить, то социальная значимость подобного события была огромной. Она показала, что, помимо воли или желания Габриэль, ее стиль распространился за пределы того круга, к которому принадлежали ее клиентки.

Так, одновременно с платьями, изготовление которых требовало больших денег и которые предназначались для избранной публики, в силу самой их простоты появились подпольные копии, недорогие, доступные для менее состоятельных женщин. Откуда они взялись, эти платья? Надо ли было открывать на них охоту? Объявлять войну копиистам? Так решило поступить большинство модельеров. За единственным исключением — Шанель. Превратиться в жандарма? Возбуждать иски? Заранее проигранное сражение, она это знала. Но начиная с 1925 года Шанель пришла к выводу, что мода тоже вступила в эру популяризации и впредь будет больше подчиняться коммерческим требованиям, нежели капризам, поэтому от сезона к сезону следует подвергать ее разумным изменениям, подобно тому как кузовной мастер меняет линии автомобиля.

В 1926 году американское издание «Вог» предсказывало, что некое платье ошеломляющей простоты станет своего рода униформой, которую все станут дружно носить. Платье без воротника и манжетов, из черного крепдешина, с длинными облегающими рукавами, с напуском на бедрах, плотно обтянутых юбкой, — это было создание Шанель, прямое узкое платье. Чтобы многие женщины согласились носить одну и ту же модель? Предсказание казалось совершенно безрассудным. Тогда, чтобы доказать своим читательницам, что платье будет обязано успехом удобству и безличной простоте, «Вог» сравнил его с автомобилем. Разве покупатель станет колебаться при покупке машины под тем только предлогом, что она не отличается от остальных? Напротив. Подобное сходство гарантирует качество. Применив этот принцип к моде в целом и черному платью в частности, журнал заключал: «Вот „форд“, созданный Шанель».

Осень 1925 года… Реверди готовил свой отъезд в Солем, Габриэль с трудом смирялась с этим. Тогда с ней случилась обычная история: она набросилась на работу, на друзей, но к тому же упивалась развлечениями в обществе, воплощавшем все то, что человек, заставлявший ее страдать, научил ее ненавидеть.

Ее квартира на улице Фобур-Сент-Оноре никогда не пустовала. Чаще, чем прежде, там встречались танцовщики из «Русских балетов» и друзья Миси, к которым прибавлялись новые знакомые, по-прежнему из артистического мира: Колетт, Дюнуайе де Сегонзак, Кристиан Берар, Жан Деборд. Ее клиентура тоже значительно выросла. И Габриэль стала принимать у себя и бывать у женщин, которых одевала: южноамериканки, американки с Севера, миллиардерши из Аргентины, всякие Санчез Элиа, Педро Коркуера, Мартинез де Хоз, Вандербильты. Из какой бы среды ни происходили клиентки Шанель, они принимали ее за своим столом и показывались в самых людных и шикарных местах в обществе своей портнихи.

Наконец, случалось и так, что Габриэль видели не с ее клиентками, а с их мужьями.

В специализированных изданиях львиная доля места отводилась Шанель. Страница за страницей, речь шла только о ней. «Все, кого в Париже интересует элегантность, бывают в салонах Шанель», — писали во французском издании «Вог». И там же: «…тонкость покроя, внешняя простота: усилия остаются невидимыми».

В Париже, Монте-Карло, в Биаррице, Довиле — ее видели повсюду.

На самом деле она принуждала себя. Любой ценой она должна была выстоять, выдержать. Она танцевала шимми с таким исступлением, что порвала свое сказочное ожерелье, и сто приглашенных на одном из праздников бросились на колени, чтобы собрать рассыпавшиеся жемчужины. Это свидетельство Жоржа Орика.

Осень 1925 года… Кеес Ван Донген, известный в те годы художник, готовил иллюстрированное издание «Эмансипированной», самого вульгарного романа.

Осень 1925 года… Доллар держался высоко, и Хемингуэй, Скотт Фицджеральд, Дос Пассос, Синклер Льюис, Торнтон Уайлдер, Генри Миллер жили в Париже.

Осень 1925 года… Развод герцога Вестминстерского со второй женой, Вайолет Мэри Нельсон, на которой он женился пять лет назад, произвел больше шуму, чем хотелось. Судебное решение было не в пользу герцога. Неприятный случай адюльтера — герцог был застигнут на месте преступления в гостинице в Париже.

Все это весьма противоречило правилам британского истэблишмента, и виновный был на несколько лет отлучен от двора. Но Монте-Карло было местом, где все оказывалось возможным. Именно там, на одном из вечеров, герцога Вестминстерского представили Габриэль Шанель.

* * *

Любовные письма, доставлявшиеся из Лондона в Париж курьерами Его милости, без конца сновавшими туда-сюда; цветы, срезанные то в теплицах для гардений, то в теплицах для орхидей Итонхолла; корзины фруктов, собранных самим герцогом в оранжереях, где в разгар зимы росли дыни, клубника и мандарины; шотландские лососи, только что выловленные, поручались специальным курьерам, путешествовавшим самолетом, что казалось экстравагантным, — после такой удивительной осады была завоевана Габриэль.

Однажды, не имея еще привилегии разделять с ней ложе, но желая, однако, устроить Габриэль одну из любимых своих шуток, герцог спрятал на дне ящика с овощами шкатулку. В ней находился только один камень, но огромных размеров — необработанный изумруд. У метрдотеля перехватило дух. Жозеф — а это он открывал посылки — радовался этим дарам так, словно они были адресованы ему. Свидетельство его дочери подтверждает, что все, что говорилось об этом периоде жизни Габриэль, вовсе не легенда и что Вендор действительно осыпал Габриэль бесценными подарками.

Несмотря на это, она колебалась. Когда ее спрашивали почему, она пожимала плечами. Ответ ее был в этом усталом жесте, словно говорящем: «Душа не лежит…» Следовало понимать, что душа лежала уже только к работе.

Дело в том, что в некотором смысле она уже не была одна. Вокруг нее собралась группа артистов, которыми она гордилась больше, чем любой своей победой… Это было лучше, чем удачный брак, чем знатный титул. И то, что Жозеф продолжал считать художников и музыкантов приживалами, не мешало Габриэль думать, что отчасти они стали ее жизнью. Бросить все это? Она говорила также: «Я не представляла себе, чтó бы я стала делать в Англии…» Ибо она знала, как хрупки подобные союзы. Включить в свой круг Вендора, вовлечь его в компанию артистов значило обречь все на распад, часовня ее обратилась бы в прах, художники бежали бы от нее, как другие когда-то бежали от Миси, когда та была замужем за Эдвардсом. Следовало ли ей ввязываться в подобную авантюру? Вендор невольно оторвал бы ее от дела, которое одно только давало ей уверенность, от друзей, единственного предмета ее гордости. Чего ей было ждать от него? Драгоценностей? Разве теперь у нее не было возможности купить их столько, сколько душе угодно? Конечно, не таких красивых и не в таком количестве, но какая разница! Так чего же ей ждать? Того, чтобы ее узнал весь цвет лондонского общества? Это был весомый аргумент, который сторонники герцога не преминули использовать.

Ибо он заручился некоторыми связями в стане Габриэль.

Одна из его приятельниц с нежно-розовым цветом кожи, отличавшаяся необычной выразительностью, так нравящейся англичанам, одна из трепетных молодых женщин, которых немало крутилось вокруг него, принадлежала к кругу близких друзей Габриэль. Ее звали Вера Бейт. Она родилась в Лондоне в 1888 году, ее настоящее имя — Сара Гертруда Аркрайт. Во время первой мировой войны она была медсестрой во Франции. В Париже встретила своего первого мужа, американского офицера Фреда Бейта, за которого вышла замуж в 1919 году и с которым разошлась в 1927, чтобы в 1929 выйти замуж за офицера-итальянца, одного из лучших наездников своего времени, Альберто Ломбарди. Родство Веры Аркрайт с королевской фамилией не вызывает никаких сомнений, хотя в свидетельстве о рождении она значится дочерью каменщика. Наиболее распространенная версия заключалась в том, что она была незаконной дочерью одного из потомков герцога Кембриджского, которому из-за морганатического брака было разрешено дать сыновьям только имя Фиц-Джордж. Этим объясняются тесные связи между Верой Бейт и принцем Уэльским. Красавица Вера… Никого в высшем лондонском обществе не любили так, как ее, и именно она, не желая ничего дурного, представила Вендора Габриэль после одной из вечеринок в Монте-Карло. Англичанка по рождению, американка по замужеству, неподражаемая смесь дерзости и красоты, Вера в то время разводилась. Она напоминала Габриэль Антуанетту своим аппетитом к жизни, Адриенну — своей элегантностью, обеих — денежными проблемами. Этим объяснялось то, что она работала у Шанель с 1925 года, хотя никто толком не знал, чем она занималась.

До сих пор не найдены слова, чтобы определить эти обязанности, не поддающиеся дефинициям, хотя они распознаваемы с первого взгляда. Зазывала? Вера отказалась от имени Сара, чтобы не отстать от моды? У Габриэль было еще полно славянок, и миссия Веры состояла в том, чтобы Дом Шанель мог воспользоваться ее связями и знакомствами. К тому же она так умела носить туалеты, что ее подругам тут же хотелось иметь точно такие же. Ее платья? Все думали, что они Верины. Неверно, это Шанель дарила их ей. Одним словом, манекенщица, щеголиха, одевавшаяся с малыми затратами, но этим не ограничивалась роль Веры Бейт. Она давала дельные советы, и Габриэль ее слушала. Добавим, что у Веры было такое количество воздыхателей, что, увидев, как все эти Арчи, Харольды, Уинстоны, Даффы искали ее общества, услышав столь великолепное оксфордское или кембриджское произношение, Габриэль решила, что для завоевания Англии одной Веры вполне достаточно. К чему ей был нужен герцог?

Некоторые свидетели утверждают, что Габриэль довольно сурово отклонила первые авансы Вендора. Если бы она задумала хитрить, чтобы сильнее привязать его к себе, она не нашла бы ничего лучше. Визиты герцога в Париж участились, а сюрпризы и проделки следовали друг за другом в ускоренном ритме. Как-то, очень поздно вечером, Жозеф открыл дверь гиганту, которого почти не было видно за грудой цветов. «Поставьте их сюда», — сказал он, но, когда стал давать чаевые, узнал герцога Вестминстерского, явившегося лично с продукцией своих теплиц.

Через некоторое время после этого в дверь как-то позвонил неизвестный молодой человек и, зная что Габриэль страшно занята подготовкой коллекции, стал умолять, чтобы ее не тревожили. Он утверждал, что у него назначено свидание с Верой Бейт. «Ее нет», — ответил Жозеф. Посетитель, обладавший прекрасными манерами, смутился. Он во что бы то ни стало хотел дождаться ее в буфетной. Жозеф удивился, но, подумав, что гость — персона «не слишком важная», усадил его и забыл о нем. Прошло несколько часов. Наконец явилась Вера. Тогда Жозеф вспомнил о посетителе, по-прежнему не дожидавшемся. Но тот, соскучившись в буфетной, перебрался на кухню и вел с поваром оживленный разговор о том, какая нужна сноровка, чтобы удачно приготовить профитроли.

— Миссис Бейт пришла. О ком мне доложить? — спросил Жозеф.

— О принце Уэльском, — ответил неизвестный.

В то время как друзья Габриэль много хохотали в подобных случаях, ее такие мелочи повседневной жизни забавляли не слишком. Что скрывалось за ее сдержанностью? Только враждебность по отношению к тому, кто думал завоевать ее драгоценностями, лестными знакомствами и цветами. Известная песня… Ее вновь заставляли вернуться во времена, внушавшие ей отвращение. Содержатели… Как Вендор ни старался, накопившаяся у нее горечь долго была сильнее всего. И долго она старалась дарить ему столько же подарков, сколько получала от него сама.

Но вот британские хроникеры стали приписывать герцогу намерение жениться. Они были категоричны: на сей раз речь шла о француженке. Очень известный модельер… Тогда, подталкиваемая, подгоняемая иллюзией, Габриэль решила выказать больше великодушия. Однажды вечером, когда она находилась на борту «Flying Cloud», Вендор воспользовался тем, что почти все гости уехали, и отдал приказ поднять якорь. Они оказались в море у берегов Монте-Карло, она и он, почти вдвоем… Наконец-то… Впрочем, «вдвоем», — это только так говорится. Ибо герцог похитил еще и спрятанный им на яхте оркестр.

Последняя проделка в предвкушении наслаждений, на которые он надеялся.

 

III

Обучение роскоши

Вновь для Габриэль настало время изумляться. Вновь она поверила, что то, что завязывалось, уже не развяжется. После того как проходило некоторое удивление, она теряла голову и начинала мечтать о замужестве. В каждом из домов, куда возил ее герцог, она видела окончательный приют: будь то Мимизан, его «хижина» в Ландах, или Сен-Санс, замок в Нормандии, или рыбачий домик в Шотландии. Где она только не побывала!

Она ездила в Англию так часто, как могла. С молниеносной быстротой она познакомилась с многочисленными владениями своего нового любовника. Прежде всего с двумя его яхтами. Одна стояла в средиземноморском порту, другая у берегов Ламанша или Атлантики. Обе дожидались, когда Его милости заблагорассудится ими воспользоваться. «Flying Cloud», четырехмачтовая шхуна, насчитывала сорок человек экипажа и была полностью обставлена мебелью эпохи королевы Анны. Кровати с балдахинами, тяжелые резные буфеты, столы из массивного дерева — словом, плавучий музей. Бывший эсминец «Cutty Sark» водоизмещением в 883 тонны был построен для торговли с Дальним Востоком майором Генри Кесвиком, самоуверенным торговцем из какой-то «Чайна трейдинг фирм». Будучи не в состоянии содержать судно, от тут же перепродал его Вендору, к вящей радости последнего. Это был корабль, способный выдержать любые бури, и на всем свете не было места, где Вендор чувствовал бы себя лучше. Едва поднявшись на борт, он с детским нетерпением поджидал штормовой погоды. Любовницы не должны были страдать от морской болезни — он отверг не одну по той простой причине, что они то ли от страха, то ли из-за недомогания боялись волнения на море. Корабль должно было качать, яростно вертеть, мебель должна была ездить по полу, угрожая пассажирам, а перепуганные дамы должны были умолять капитана как можно быстрее пристать в ближайший порт. Капитану было запрещено это делать, какова бы ни была погода. Тогда среди всеобщей паники герцог закрывался у себя в каюте и крепко засыпал. Он появлялся только после того, как буря заканчивалась. Бесстрашие, выказанное Габриэль перед лицом разбушевавшейся стихии, во многом повлияло на уважение, которое испытывал к ней ее спутник.

В хорошую погоду Вендор дожидался ночи и отдавал команду тайно сменить курс. Это резко нарушало планы приглашенных. Утром изумленные пассажиры беспокойно спрашивали стюарда: «Что это за берега?» Где бы ни находилось судно, приказано было отвечать: «Это, должно быть, Испания».

Габриэль познакомилась также со специальными поездами, состоявшими из двух пульмановских вагонов и четырех багажных, предназначенных для перевозки чемоданов и собак. Ее фотографировали в компании Вендора во время Большого Ливерпульского приза. Хроникеры следили за ее малейшими жестами, а друзья Вендора удивлялись, что в области одежды вкусы «знаменитой модельерши» столь просты.

Наконец, она научилась разбираться в Итонхолле. Она удивлялась изысканности, связанной с блеском далеких викторианских времен, когда замок с неожиданным визитом посещали члены королевской фамилии. Тогда владелец Итонхолла, самый богатый подданный королевы, считал своей обязанностью вести себя так, чтобы жизнь его казалась постоянным праздником. Во времена Габриэль — на уик-энды в Итонхолле обычно собиралось около шестидесяти приглашенных, среди них бывали Уинстон Черчилль и его жена, близкие друзья герцога — некоторые из обычаев тех времен еще соблюдались. Бальный зал, где начиная с 1886 года танцевали все герцоги Йоркские, Кларенс и Уэльские, всегда был открыт и пол только что навощен. Достаточно было позвать местных оркестрантов в красных куртках и лакированных башмаках, как можно было танцевать. В некоторых случаях обеды проходили под музыку: либо органист при замке импровизировал на монументальном органе, либо артистов с немалыми издержками привозили из Лондона. Иногда это был чревовещатель, иногда комики, в другой раз знаменитый карманник… Габриэль худо-бедно познакомилась с целым батальоном лакеев, которым командовал метрдотель, более важный, чем генерал, освоилась с галереями и анфиладой прихожих, где она часто терялась, хотя со всей серьезностью изучила их план.

Возвести колоссальное строение, ощетинившееся башнями и башенками, решил в 1802 году один из предков Вендора после того, как снес элегантную усадьбу, построенную в XVII веке. Губительная инициатива, из поколения в поколение все более тяжким грузом давившая на финансы Гросвеноров. На огромном пространстве возвышались образчики всех архитектурных стилей, бывших в ходу между царствованиями Карла II и Георга III. Габриэль нашла себе ориентиры. Все галереи были сводчатыми. Была псевдоготическая галерея с тяжелыми мраморными пилястрами и мозаичным полом; была другая, менее суровая, с римскими бюстами, потом галерея с лошадьми, потом библиотека, где громоздились десять тысяч томов, наконец, парадная лестница, которую можно было узнать по огромному полотну Рубенса, украшавшему стены, а также по тому, что приходилось подниматься по ступеням между двумя рядами рыцарей в доспехах — двенадцать грозных фигур стояли в карауле, опустив забрала шлемов, — и, наконец, а точнее, прежде всего, была миссис Крокет, с ключами на поясе, радушная домоправительница, всегда готовая прийти на помощь потерявшимся гостям.

Итонхолл был непоправимо безобразен. Было испробовано все, чтобы сделать его фасады менее безвкусными. С 1802 по 1882 год Вестминстеры потратили целое состояние, разрушая и возводя отдельные части Итонхолла. До Вендора его дед понапрасну потратил шестьсот тысяч ливров, чтобы увенчать зубчатые башни покатыми крышами, но это ни к чему не привело. Тогда герцог решил, что если чего и недостает замку, так это статуи. Установленная в центре главного двора, большая и видимая от въезда, она несколько оживит Итонхолл. Было заказано гигантское изображение Хьюга-Волка. Но тут первый герцог Вестминстерский сообразил, что основатель его семьи был неисправимый греховодник. Это могло шокировать пуританку, старую толстую королеву, его приятельницу. Он решил изменить свой замысел и попросил скульптора переделать заказанную статую в святого Освальда. Увы, было слишком поздно… Мастер уже посадил сокола на руку безжалостного охотника, и, поскольку, согласно историческим данным, тот отличался тучностью, скульптор взгромоздил его на першерона. Что же дальше? Движимый все тем же стремлением оживить Итонхолл, первый герцог Вестминстерский решил прибегнуть к помощи музыки. Колокола — вот что было нужно. Он заказал их в Бельгии, ибо тамошний перезвон считался значительно превосходящим английский. Органист из собора Святого Павла специально был отправлен на литейный завод в Лувене, чтобы проверить все двадцать восемь колоколов и убедиться, что среди двадцати запрограммированных мелодий не забыт «Home, sweet home». Во времена Вендора именно под звуки этой мелодии приглашенные на уик-энд около полуночи расходились по своим апартаментам.

Оставался парк. Настоящее чудо. Вендор, в отчаянии от неисправимого уродства замка, не переставал приукрашать парк. Он осуществлял перемены со всей горячностью, на какую был способен, с юношеским энтузиазмом, как подросток, которому судьба не отказала ни в чем. И природа подчинилась его капризам. Он страстно любил бассейны геометрической формы и капризно извивающиеся ручейки. Каждый вид в парке сам по себе уже был картиной. Герцог возил Габриэль кататься на лодке по озеру и показывал ей обезьяний остров. На всю жизнь она сохранила волшебные воспоминания о мягкости английских газонов, изобилии цветов и замечательной компетентности садовников. Наряду с шотландским твидом, полосатыми жилетами, которые носили по утрам лакеи в Итонхолле, с темной формой моряков «Cutty Sark», курткой с золотыми пуговицами и беретом, надвинутым на брови, больше всего ее привлекло в Англии именно это.

И тут же новые впечатления стали доминирующими мотивами создаваемых ею моделей.

С 1926 по 1931 год мода Шанель была английской. Газеты писали, что никогда еще в ее коллекциях не видели столько курток «решительно мужского покроя», столько блуз и жилетов в широкую полоску, столько «спортивных» пальто, столько костюмов и моделей, предназначенных «для скачек». Габриэль переняла английскую привязанность к свитеру. Но она сумела пойти дальше, предложив носить с ним драгоценности, которые дамы из английского общества надели бы разве что с парадным туалетом. Так под ее влиянием Мися принимала гостей во время завтраков, одевшись в костюм из марокканского крепа и простой свитер — смесь, вызвавшая самое живое удивление у законодателей мод.

Удивление перешло в остолбенение, когда оказалось, что при этом на Мисе было «ее великолепное колье из бриллиантов в три нитки». Дело в том, что в 1926 году клиентки Шанель были охвачены стремлением к роскоши. Но к роскоши незаметной, не бросавшейся в глаза. До конца жизни Габриэль была убеждена, что единственная цель роскоши — сделать простоту примечательной.

Довольно быстро она была покорена той английской средой, в которой оказалась. Она сумела оценить то, что получала от нее, и быстро почувствовала себя в Итонхолле как дома. До такой степени, что привязалась к тому, что поначалу шокировало ее больше всего, — к архитектуре замка, напичканного средневековыми реминисценциями и отличавшегося всяким отсутствием чувства меры… Она забывала о тех деталях обстановки, которые вызывали в памяти как романы «плаща и шпаги», так и суровую поэзию драм Гюго. Поведение Габриэль вызывало иронические выпады Миси при каждом ее приезде. Мися утверждала, что в Вестминстерах есть несомненный макбетизм и что надо было быть сумасшедшим, чтобы воздвигнуть этот лес донжонов, на верхушках которых вам постоянно мнятся сомнамбулические фигуры, готовые броситься вниз. Но, сравнивая великолепное убранство замка с обстановкой дома Сертов, Габриэль приходила к выводу, что между ними немало общего. Наконец, она полюбила Итонхолл за определенное обаяние дурного вкуса. Почему? Когда ее заставляли объясниться, она постоянно прибегала к сравнениям, свидетельствовавшим о былых ранах: одержимость чистотой, опрятностью, опасение нарушить правила простоты и естественности, иначе говоря, пристрастие ко всему тому, что отличало настоящее общество от мира куртизанок и выскочек.

— Итонхолл, — говорила она, — мог бы быть отвратительным… Вы понимаете, что я имею в виду? Если бы там жил Д’Аннунцио — пыльные драпировки, театральные костюмы, нелепые предметы, этакая дешевка в духе костюмированного бала. Напротив, чистота и английская естественность вызывали восхищение, заставляя забывать об уродстве замка. Торчащий за углом лестницы рыцарь в доспехах выглядит мелодраматично, но, стоит подумать, что он всегда стоял здесь… Тогда он воспринимается как нечто присущее этой земле, в особенности если оружие его начищено и содержится так, как будто им собираются воспользоваться снова. В Итонхолле был некий идальго в шлеме, на котором только перьев не хватало, он особенно притягивал взгляд. Упрятанный в свой железный каркас, он стал для меня чем-то вроде друга. Я представляла его молодым и красивым. Каждый раз, проходя мимо, я здоровалась с ним. Я говорила себе: «До чего же все-таки здорово устроена эта штука! И каким соблазнительным и могущественным, должно быть, чувствуешь себя, находясь внутри!» Когда я была уверена, что меня никто не видит, я подходила и пожимала ему руку.

Шанель открыла для себя подлинную обстановку, которую в уменьшенном и поддельном виде содержанки начала века пытались воспроизвести в своих жилищах. И это вдохновило ее на замечания, за которыми угадывался обвинительный акт, составленный по всем правилам. Но поскольку ей непременно надо было заниматься подтасовкой, вместо того чтобы впрямую напасть на невероятный стиль, отличавший обстановку и туалеты куртизанок, она предпочла спрятаться за подставным лицом — Д’Аннунцио. Примитивная хитрость. Навязчивый призрак Эмильенны д’Алансон бродил на задворках ее разговоров. Эмильенна ведь тоже совершила путешествие в Англию. «Ты будешь зваться графиней де Сонжон, и я познакомлю тебя с моим кузеном Эдуардом…» Именно так бельгийский король предложил ей сопровождать его. Эмильенна, Отеро, Лиана… Они носили «гетры, охотничьи сапоги, перчатки, недоуздки из жемчугов, щиты из перьев, портупеи из атласа, бархата и драгоценных камней, кольчуги, эти рыцари, ощетинившиеся тюлем…» Неприятие Габриэль искусственности во всех ее формах было неизбежно. Что же было делать? Поступать так, как поступала она, — изливать свою неприязнь, влиявшую на все ее суждения. Поэтому не будем заблуждаться относительно подлинного смысла безоговорочной и устойчивой англофилии Шанель: она зависела не столько от чувства, испытываемого к Вендору, сколько от озлобления по отношению к «воительницам любви», ибо больше всего она боялась, что ее приравняют к ним. Габриэль была постоянно охвачена злобой, служившей ей источником вдохновения. Со свойственными ей талантом, величием и глубоким разочарованием она постоянно боролась со своими воспоминаниями.

И между тем во время связи с Вендором сильна была в ней надежда, которую она вопреки всему носила в сердце: выйти замуж… Выйти замуж, как Марта Давелли, которая оставила пение и стала женой Константина Сэя, сахарозаводчика. Выйти замуж, как та, что продолжала на сцене зваться Габриэль Дорзиа, а в жизни стала графиней де Зогеб. Выйти замуж, как ее подруга Вера, наслаждавшаяся любовью красивого офицера-итальянца и ставшая Верой Ломбарди. Выйти замуж за Вендора… Габриэль пустила в ход все средства, чтобы добиться этого. Она сопровождала его повсюду. Она кружилась в вихре наслаждений, усвоив беззаботный образ вельможи, чью судьбу разделяла. Радость, которую он испытывал, постоянно меняя место жительства, была заразительной. Она путешествовала. Повсюду, где бы он ни бывал, он устанавливал суверенное право мыслить и поступать по-английски. Его рубашки, шляпы, походка, голос, шутки, рассуждения — все выдавало в нем англичанина. Даже то, как он воевал… В его устах малейший анекдот был отмечен печатью Англии. Она слушала его. Что осталось от духа новизны, кипящего и свободного, царившего в парижском доме Габриэль во время ее последних романов, что осталось от Кокто, Макса Жакоба, Реверди? Ничего. Она вела себя так, словно ничуть от этого не страдала, и с готовностью выслушивала рассказы о байронических поездках герцога Вестминстерского по пустыням Африки. Ибо если Вендор ненавидел свою эпоху, современное искусство и самолеты, то войну он любил.

В 1914 году его участие в мировом конфликте выразилось в том, что он предоставил в распоряжение английской армии свои «роллс-ройсы». Их у него было восемь. Так, после короткого пребывания в штабе сэра Джона Френча — кажется, что все любовники-англичане Габриэль побывали там, — герцог оказался в ливийской пустыне, где с несколькими друзьями вел свою маленькую войну. У каждого члена его команды был оснащенный вооружением автомобиль, в котором были сняты сиденья, а на багажнике установлен пулемет. К «роллс-ройсам» добавились прогулочные машины, а также внушительное число грузовичков и фургонов, находившихся в гаражах герцога как во Франции, так и в Англии. Компания располагала также услугами доктора и тех членов персонала Итонхолла, которые последовали за своим хозяином. Жокеи, кучера и лакеи оделись в военную форму и занялись делами снабженческими. На их долю выпал поиск воды и горючего, уход за машинами, чистка башмаков. Тем временем Вендор и его друзья оставили на свою долю благородное дело использования пулеметов «хочкисс».

Совершив стремительный бросок, неведомо как они напали на лагерь воинов-сенусси, союзников турок и немцев, которые в изумлении сдались. Победители захватили оружие, продовольствие, боеприпасы и во время обыска обнаружили целые мешки писем на английском языке: это была корреспонденция британских пленных, которых сенусси держали в пустыне. Вендор укрепил свою колонну несколькими верблюдами, погрузил добычу и, следуя за проводником-заложником, отправился на поиски соотечественников. Он нашел их в ста пятидесяти километрах от лагеря, умирающих от жажды. Когда пленные увидели высокие капоты «роллсов», появившихся среди дюн, одни подумали, что сходят с ума, другие решили, что это мираж.

Что-то шутейное было во всем этом.

Но понятно, что герцогу приятно было вспоминать о прошлом.

Пока она жила с ним, Габриэль утверждала, что «в своем роде он был совершенством». Только покинув герцога, она признала, что его отличала некоторая интеллектуальная недостаточность.

* * *

Собирался ли Вендор жениться? До тех пор пока страсть была сильна — примерно до 1928 года, — вопрос об этом неявно, но стоял. Правда, для него речь шла не столько о браке, сколько о том, чтобы обзавестись наследником. Габриэль поняла это довольно скоро. Сразу же одной из главных ее проблем стало рождение ребенка. Дело в том, что она была уже немолода. Сорок шесть лет… Ее время было сочтено. Переходя от надежды к разочарованию, она выходила из себя, но не отступала. Неважно, что тело ее заупрямилось. Она отнеслась к нему без всякого снисхождения, как порою относилась к тому, что ей сопротивлялось, — к своим служащим, работницам, манекенщицам, тканям. Она заставила себя пройти консультации. Она отдала себя в руки врачей, доверилась подозрительным заботам женщин, которых считала опытнее себя. В старости, когда она испытывала к кому-нибудь доверие, то давала понять, что перенесла операцию и, по совету акушерки, вынуждена была заниматься «унизительными упражнениями». На самом деле беда ее была вполне определенной — бесплодие. Озлобление, одиночество, неудача — все вытекало отсюда. Но ей еще удавалось с помощью словесных уловок или комичных намеков сваливать ответственность на других. То она разоблачала бесплодие Вендора, то намекала на его неспособность победить ее затянувшееся девичество. Кроме того, она еще говорила: «У меня всегда был детский живот. Со времен Боя…» И, несмотря на пафос, становилось ясно, что в этом и была ее драма. С Кейпелом, с Вендором. Драма, повторившаяся дважды. Так что трудно понять, почему вопреки своему предыдущему опыту она так долго сохраняла надежду. Выйти замуж за Вендора… Каждое свидетельство любви казалось ей доказательством того, что худшее не произойдет. В конце концов, так ли уж необходим ему наследник, как она вообразила? Она говорила себе: «Как знать? Может быть, он и без того женится на мне». Ибо Вендор осыпал ее подарками. Она принимала их, то невероятные, то трогательные, порой смехотворные. Они способствовали сохранению иллюзий.

В 1928 году она купила участок земли, засаженный оливковыми деревьями, на холмах Рокбрюна, с замечательно красивым видом.

Царская покупка. Летний дом, расположенный по соседству с заправилами высшего лондонского общества и их женами, бывшими у всех на виду… Владение на Лазурном берегу, дом во Франции. Что больше могло соблазнить Вендора? В нескольких километрах от «Ла Пауза» его старый друг Уинстон Черчилль, отстраненный от власти, начал писать историю своей семьи. Черчилли жили то в Гольф-Жюане у Максима Эллиота, то на мысе Ай у лорда Бивербрука и лорда Ротермейера. И для того, чтобы «Ла Пауза» в действительности стала местом встречи всех друзей Вендора, Габриэль подарила красавице Вере и ее мужу небольшой домик в глубине сада. Ибо близким другом всех этих знаменитостей была именно Вера, она была приятельницей Черчиллей и принца Уэльского в гораздо большей степени, нежели Габриэль.

И Вендор, казалось, был очень доволен подобным устройством дел.

Тогда, набравшись мужества, Габриэль произвела учет того, что, помимо ее неспособности дать ему потомство, могло помешать их союзу.

Если предположить, что о ее прошлом стало бы известно, не в этом была бы главная неприятность? Пение и даже кафешантан, с точки зрения англичан, не заслуживали осуждения. Лондон не Париж. Но Шанели? У нее больше не было сестер, не было матери. Торговец-отец? Скорее всего, он уже умер, давно в могиле. Не страшно. Образцовая тетка, живущая себе потихоньку, — Адриенна. На ее молчание можно было положиться. Перспектива брака сделала ее еще более осмотрительной, чем обычно. Оставались братья. Никто, кроме нее, ничего не знал о них. Ничего об Альфонсе, ничего о Люсьене. Но стоило какому-нибудь газетчику до них добраться, стоило прессе наброситься на них, как развязка была бы роковой. Да, братья. В них заключалась опасность.

Любопытно, но больше всего Габриэль боялась не Альфонса, казалось бы, внушавшего тревогу. У Альфонса, кроме нее, не было никакой поддержки и никакого ремесла. В крайнем случае, его можно было считать рантье, скромным пенсионером. Он по нескольку раз за год бывал в Париже. При каждой разбитой машине, каждом карточном долге, при каждом бурном скандале с женой, которая тут же прятала деньги и все запирала на ключ, Альфонс прибегал к помощи Габриэль, пользуясь моментом, когда она бывала одна. Обычно он садился напротив нее за стол, всякий раз стоявший на новом месте. Необычное это было зрелище, завтраки Альфонса в предместье Сент-Оноре. Чтобы представить себе, как они проходили, послушаем его дочерей. «Отец всегда привозил полно рассказов. Рассказов о том, как жила сестра, о ее доме, похожем на индийский дворец, о слугах, малых в ливреях и белых перчатках. Однажды он рассказал нам, как, едва сев за стол, сказал Габриэль: „Отправь на… этого холуя, что стоит рядом. Когда такой тип торчит за спиной, у меня аппетит пропадает“. И тетя Габриэль расхохоталась. Но метрдотель скорчил такую рожу! В другой раз отец признался сестре в печальном событии: „Габи, машины у меня больше нет. Она на дне оврага. Лучше ее там и оставить. В кусках…“ Вместо того чтобы рассердиться, Габриэль воскликнула: „У меня есть то, что тебе надо! Избавь меня от машины, которая стоит перед дверью, а заодно и от шофера“. И жители Вальрога увидели, как Альфонс вернулся в автомобиле типа купе неизвестной марки, а за рулем сидел здоровенный дылда в фуражке».

Габриэль обезоруживали проказы брата. Он сидел в коромандельских ширмах, одетый в черное, как севенцы, в широкополой шляпе, бывший шахтер, бывший бродячий торговец, бабник, скандалист, как и отец. Нет, Габриэль не ошибалась: ей нечего было бояться Альфонса, она была ему слишком нужна. И потом, кто откопает его в Вальроге? Севенны находились на другом краю света. Габриэль ограничилась тем, что дала ему больше денег, потребовав от Альфонса большего благоразумия. Самое главное, чтобы он не подавал дурной пример брату. У нее по горло работы, не хватало еще, чтобы он создавал ей неприятности. Альфонс пообещал. Он всегда обещал.

Люсьен, будучи независим, внушал больше беспокойства. Она платила ему содержание, это верно. Но тем не менее работать он не перестал. В рыночные дни он по-прежнему раскидывал свой лоток за собором в Клермон-Ферране и спозаранку, как и прежде, носил башмаки корзинками. Ужас был в том, что он любил это дело и неплохо зарабатывал. Уличный торговец! Брат будущей герцогини занимается уличной торговлей! Едва это станет известно, едва доверчивый Люсьен попадет в лапы журналистов, как Клермон-Ферран станет неисчерпаемым источником анекдотов для этой банды хулиганов. В Париже и в Лондоне будут без конца зубоскалить.

Разумеется, самым простым было бы поехать к Шанелям и объясниться с Люсьеном и его женой. Но у Габриэль не было ни времени, ни желания. Ехать в провинцию, где царило отчаяние? Она и думать об этом не хотела.

Люсьен получил от нее письмо. Габриэль хотела, чтобы он бросил работу. Теперь у нее были средства, и было бы естественно, чтобы братья воспользовались этим. Почему Люсьен должен по-прежнему скитаться по ярмаркам, тогда как Альфонс корчит из себя «важного господина»? Не пришел ли черед и Люсьену поступить точно так же? Он уже достаточно помучился, достаточно всего насмотрелся. Она не хотела, чтобы он больше работал. Пусть он найдет хороший дом, купит его, обоснуется там, главное, чтобы при доме был сад. Она пошлет ему нужную сумму денег. Габриэль зашла в своей хитрости еще дальше, выдвинув на первый план желание, уйдя от дел, поселиться в Оверне. Поэтому она потребовала от Люсьена выбрать такой большой дом, чтобы при необходимости там нашлось место и для нее. Умиленный, растроганный тем, что она так заботится о нем, вне себя от радости, что эта удивительная сестра собиралась жить у него, Люсьен повиновался. Между тем вся его жизнь была в ярмарках, в, криках торговцев, в ранних вставаниях. Бедный Люсьен… Пойдя против желания жены, он отказался от работы, несмотря на доверие к нему поставщиков, несмотря на то что ему предложили постоянное место работы — он должен был заменить известных в округе фабрикантов.

Но Габриэль пообещала, что вернется…

Выше Клермон-Феррана — участок земли на склоне холма. Оттуда открывался замечательный вид. Он сказал об этом сестре и купил землю. Денег она не пожалела. Люсьен занялся строительством. У него получился миленький домик, из известняка, со стеклянным навесом над дверью, крохотным крылечком и каменными окладами на окнах. Что на это скажет Габриэль? Люсьен страшно волновался. Одобрит ли она, полюбит ли этот дом? Наконец он получил ответ: она сочла, что ему не хватило размаху, и хотела, чтобы он устроился как положено, на старый лад. Тут здравый смысл Люсьена взял верх. Сестричка переборщила! Она что же, хотела замок? Люсьен не представлял себя в доме с бесчисленными комнатами, с которыми не знаешь что делать. Как их обставить? И потом, это показалось бы подозрительным. Что подумали бы в округе о таком неожиданном богатстве? Он не собирался порывать со своими друзьями-торговцами, с обувными фабрикантами, со старыми клиентами только потому, что Габриэль хотелось, чтобы он жил в замке. Они пришли к согласию. Пусть будет домик, решила Габриэль. Она снова пообещала, что приедет.

Ни разу она туда не приехала.

Она добилась своего.

Люсьен больше не скитался по ярмаркам, и оба ее брата жили как рантье. Повода для насмешек больше не существовало.

Но в последнем письме она потребовала от Люсьена, чтобы он перестал видеться с Альфонсом, притом в выражениях весьма не любезных для последнего. Люсьен знает, писала она, что Альфонс — сорвиголова. Лучше не иметь с братом никаких дел, не так ли? Не то поневоле он попадет под дурное влияние…

И поскольку Люсьен считался с мнением сестры, такой доброй и такой великодушной, он вновь повиновался. Разлучить братьев? Помешать им видеться? Последняя хитрость Габриэль. Если бы Альфонс узнал, предметом каких щедрот стал Люсьен, он сразу же заставил бы Габриэль сделать то же самое и для него.

 

IV

Такие белые…

Порядок, наведенный в семье, почти сразу оказался бесполезным. Вендор обманывал ее, и Габриэль с горечью увидела, что ее ожидает то, что она однажды уже пережила с Кейпелом, став узницей отношений унизительных и лживых. На самом же деле год 1929 мог бы стать одним из самых прекрасных в ее жизни. Работы на вилле в Рокбрюне наконец-то закончились, строительство дома словно помогло Габриэль проявить себя. Стиль дома, идеи Габриэль в области интерьера служили образцом. Их перенимали, им подражали. Изобретенные ею духи «Номер 5» стали маркой, больше всего продававшейся в мире, и гармония еще царила между ней и фирмой, которой было поручено их распространение. В области создания одежды все, что должно было стать модой тридцатых годов, — ткани, линии (платья до середины икры, юбки колоколом, определенный объем, пляжные пижамы), — все это родилось перед зеркалами ее знаменитого салона. Тем не менее в сердечных делах год принес ей одни разочарования. Габриэль с трудом выносила бесцеремонность своего спутника, не пытавшегося даже щадить ее чувства. Живя в «Ла Пауза», большую часть времени герцог проводил в казино Монте-Карло. Она засыпала его язвительными упреками. А он не допускал, чтобы его обвинили в чем-либо.

Порою вечерами тишина оливковых рощ виллы взрывалась ссорами, хлопали двери. Только что законченный, этот дом, задуманный для жизни прекрасной и счастливой, уже потерял свой смысл.

Странным было их путешествие на борту «Flying Cloud» вдоль далматских берегов в 1929 году. Внезапное и постоянное присутствие Миси в интимной жизни пары, находившейся на грани распада. Поражает тот факт, что, как только в сердечной жизни Габриэль возникали сложности, Мися появлялась и в конечном счете навязывала свое присутствие. Она была на борту, она путешествовала вместе с ними. Правда, у нее были свои причины быть подальше от Парижа. Хосе Мария Серт был страстно влюблен и заставлял ее выносить ежедневное присутствие своей любовницы — молодой грузинки, одержимой неодолимым влечением к самоубийству. Мися отправилась в путешествие, чтобы не переносить больше обескураживающей картины любовного треугольника: «Я вспоминаю Серта, развалившегося в кресле, в окружении двух своих жен, Миси и Русси, распростертых у его ног».

Во время стоянки в Венеции Мися отправилась на поиски Дягилева. Габриэль сопровождала ее. Венеция для нее отождествлялась с повторением: любовные разочарования и Мися, благодаря которой состоялось знакомство с Дягилевым.

Мися получила тревожную телеграмму. Дягилев находился в Лидо, больной, без должного ухода. Речь шла о неожиданном обострении болезни, которая беспокоила его близких на протяжении нескольких месяцев. В Париже его врач был категоричен: Дягилев страдал диабетом в последней стадии. Тогда, пытаясь бежать от удручавшей его правды, Дягилев отправился отдыхать сначала в Германию, потом в Австрию, где мог свободно нарушать запреты.

Как только он вернулся в Венецию, начался кризис. Болезнь походила на мозговую горячку и тиф. Это было ни то ни другое. Но местный врач, дворцовый Диафуарюс, отказавшийся подтвердить диагноз французского коллеги, терялся в «самых смутных предположениях». Ревматизм, тиф, грипп, сепсис — он колебался.

Дягилев принял Мисю и Габриэль 17 августа 1929 года в своем гостиничном номере. Он по-прежнему был в кровати, но температура спала. Последнее затишье. Он был оживлен, очарователен и строил планы путешествия. Их следующее свидание должно состояться в Палермо. А «Балеты»? Ему не хотелось об этом говорить. Внезапно любовь к музыке сменила любовь к танцу. Любовь необыкновенная, единственная.

Мися ушла от него в убеждении, что он обречен.

«Flying Cloud» вышла в море с двумя пассажирами на борту, стремившимися подавить в себе чувство скрытой озлобленности: Габриэль старалась преуменьшить для себя неверность любовника, а Вендор, хотя и строивший уже планы женитьбы, вновь находил в себе силы, чтобы обнадежить ее.

Мися осталась в Венеции.

Вечером, в гостинице, Дягилев говорил о том, как рад он был снова повидать своих друзей. Он все время повторял: «Они были такие молодые, все в белом! Они были такие белые!» И казалось, вся радость его заключалась в этом слове, в белизне, которой они были преисполнены, в этом была жизнь.

В ночь с 18 на 19 августа Мися, предупрежденная по телефону, примчалась в Лидо. У Дягилева началась агония.

Он не слышал шепота ухаживавших за ним. Он не понял, что означал сухой щелчок чемоданчика, который захлопнула, уходя, медсестра. Она сказала, что он едва протянет ночь. Он не слышал ее. Он не знал, что происходило в его комнате. И в Венеции. Кому говорил он: «Прости…»? Священник, которого позвала Мися, не явился. Снаружи лагуна и вода смешались в предрассветных сумерках. Он не видел, как медленно занимается день. Он умер в первые утренние часы.

Те, кто присутствовал при его кончине, отметили, что в тот самый миг, когда дыхание его остановилось, в углу век появилась сверкающая точка, и из-под них выкатилась слеза. Словно вырвалось наружу изобилие образов, звуков, стран, людей, страстей, иллюзий, придуманных миров. Последний знак, поданный взором мечтателя, перед тем как его заволокло неумолимой мглой.

Как обычно, касса «Балетов» была пуста. Мися использовала наличность, которой она располагала. Надо было оплатить срочные расходы: счет за гостиницу, расплатиться с медсестрой, врачом, надо было… Но у нее тоже не хватило денег. Она отправилась к ювелиру, чтобы заложить драгоценность, стоившую очень дорого, — свое бриллиантовое колье. Делать было нечего. Как иначе организовать Дягилеву достойные похороны?

По дороге она встретила Габриэль, которая только что сошла на берег. Предчувствие. Она умолила Вендора, и тот согласился повернуть назад.

Визит к ювелиру оказался не нужен, и бриллианты остались на шее у Миси. Габриэль взяла расходы по похоронам на себя. Когда они назначены? На сегодня, на поздний вечер. Почему в такое неуместное время? Из-за постояльцев. Нельзя было… Но разразилась гроза. Гондола не смогла прибыть в Лидо за телом Дягилева. Все было отложено на завтра, на очень ранний час. Купальщики, постояльцы не должны были… Был разгар сезона.

Ранним утром от гостиницы отплыли три гондолы. В одной из них находился гроб: «Плавучая парадная кровать, венецианская похоронная процессия, уносила к траурному островку Сан-Микеле прах волшебника». Его сопровождали четверо друзей, одетых по-летнему: Кохно и Лифарь, Мися и Габриэль, обе в белом. Кроме них, на кладбище никого не было. «Несмотря на то что в Венеции очень мало деревьев, гроза усыпала дорогу зелеными ветками». Если верить рассказам Габриэль, едва гондолы пристали к берегу, Лифарь и Кохно хотели проползти до могилы на коленях. Она заставила их подняться, грубо и резко одернув: «Прекратите паясничать, прошу вас». Если верить Морану, «Лифарь бросился в могилу».

* * *

В конце того лета герцога Вестминстерского в «Ла Пауза» не видели. Габриэль проводила там время в обществе нескольких артистов и той, кого хорошо осведомленные журналисты называли «ее дорогая подруга Мися».

В Лондоне герцог Вестминстерский проявлял признаки дурного настроения. Если только это не была ревность. Ничего удивительного. Приехав в Париж, Габриэль быстро вернулась к прежним привычкам и старым друзьям. Неверный Вендор, с трудом освобождаясь от ее влияния, говорил о ней на ломаном французском, который британский акцент делал комичным: «Коко сошла с ума! Теперь она связалась с кьюре…»

Он принял решение: жениться. Не надеясь, что Габриэль погрузится в пучину горя, он все же хотел, чтобы о нем сожалели. Габриэль же с макиавеллиевской хитростью вела себя так, словно разрыв наконец-то освободил ее и «кюре», на которого намекал герцог Вестминстерский, был никто иной, как Пьер Реверди.

Тогда между ней и Вендором установился новый тип отношений. Разумеется, не обходилось без сучков и задоринок. В частности, Габриэль охотно обошлась бы без визитов, которые герцог Вестминстерский непременно наносил ей всякий раз, как бывал в Париже. Она предпочла бы оборвать эту проигранную партию. Но в некотором роде добродушие Вендора помогало ей «спасти репутацию». Она должна была опасаться света, подстерегавшего ее падение. Проклятого света, всегда поджидавшего разрыва, ссоры, света, от которого она зависела. Что было делать? Габриэль запретила себе думать об улетучившихся мечтах и своих обидах и продолжала поддерживать ложно-дружеские отношения, которые на самом деле были лишь судорожными проявлениями гордыни.

29 апреля 1930 года, в Париже, Адриенна наконец вышла замуж. Смерть отца позволила «обожаемому» дать свое имя той, которая ждала этого момента более тридцати лет. «Мадемуазель Габриэль Шанель, модельер, проживающая по адресу: 29, улица Фобур-Сент-Оноре», была свидетельницей невесты.

Было объявлено и о помолвке герцога Вестминстерского.

Он собирался жениться на Лоэлии Мэри Понсонби, дочери первого барона Сисонби. Верится с трудом, но первой заботой будущего супруга, поступавшего с бессознательной жестокостью тех, кому несметное богатство дает нечто вроде неограниченной власти, было представить свою невесту Габриэль. В своем благородстве он дошел до того, что спрашивал ее, хороший ли он сделал выбор.

 

V

Обманчивое возвращение

Починить, зашить, восстановить… На сей раз можно было бы сказать, что под влиянием своего ремесла Габриэль судила о делах сердечных терминами кройки и шитья. Заставить Реверди вернуться? Она снова принялась мечтать. Разве она не знала, что любовь нельзя залатать?

Возможно, чтобы вновь привлечь Реверди, она прибегла к предлогу более чем любопытному: предложила ему сотрудничество. Но мы не можем с уверенностью утверждать, что существовала прямая связь между ее предложением и возвращением Реверди в предместье Сент-Оноре. Когда она обратилась к нему? До его возвращения или сразу после? Был ли ее шаг предлогом или следствием? Этого мы никогда не узнаем. Из их корреспонденции сохранилось лишь несколько ответов Реверди, на которых не стоят даты. Как бы там ни было, этой переписки достаточно, чтобы доказать, что предложение сделано было примерно в 30-е годы, когда Реверди затеял писать заметки, которые составили потом «Мою бортовую книгу».

Чего она хотела? Чтобы они писали вместе. Речь шла только об афоризмах, предназначаемых ею для различных журналов. Но она считала, что все написанное ею не годится для печати, если Реверди не внесет свои поправки. На самом деле речь шла о том, чтобы дополнить несколько высказанных ею немногочисленных соображений, относившихся только к ее профессии, размышлениями более общего порядка — о любви, о способности очаровывать. Было ясно, что ей нужна помощь.

Кто лучше Реверди мог бы справиться с подобной задачей? После публикации ее заметок в 1927 году сомневаться не приходилось: в них был весь Реверди, с почти невыносимой лаконичностью оценивавший реальность.

Она должна была иметь над ним настоящую власть, иначе как бы он согласился на подобное сотрудничество? А он пошел на него охотно. Войдя в азарт, он покопался в своих запасах — «…это последнее, что я нашел, то, что было под рукой», — предоставил в ее распоряжение часть того, что собрал, — «…это только самые несерьезные шутки; остальные, те, что я даже не хотел бы видеть опубликованными при моей жизни, имеют смысл только в своей целостности» — и со всей деликатностью говорил о том, что он лишь истолковывает, а не правит написанное ею. Наконец, в каждом из его писем мы находим блестящий анализ технических приемов творчества.

«Разумеется, дорогая Коко, то, что я говорю о моих заметках, относится к ним в целом и связано только со мной… Кстати, поскольку они — отходы моей внутренней работы, я не знаю, когда они перестанут скапливаться… Я выбрал только несколько из старой рукописи, те, что отличаются определенным изяществом. Я пишу их, даже когда бываю пьян. А сколько их я сжег!

Вот как я истолковал написанное вами: можно ли осмелиться доверить груз оправдания в своей правоте тому, кто не может даже дождаться ответа?

А вот изречение, которое я нашел, открыв случайно и наудачу Лабрюйера, оно замечательно подходит к некоторым дружеским отношениям, оправдать которые нельзя ничем и которые я сам поддерживал. Это история моих пьяниц. Любопытно, не правда ли?.. „Ничто так не похоже на крепкую дружбу, как отношения, которые мы поддерживаем в интересах нашей любви…“

Надо иметь нахальство писать в подобном жанре, после того как вы прочли таких типов, как Лабрюйер. Купите его „Характеры“: у вас в библиотеке есть „Максимы“ Ларошфуко и Шамфора. Возьмите и почитывайте их время от времени по вечерам. Это так же хорошо, как калгалеты [101] , но в другом роде.

…Секрет и подводные камни данного жанра состоят в том, что он требует лаконичности, значимости и глубины, точности и легкости… Дело проиграно, если выражение заслоняет мысль, то же самое — если мысль не получает нужного выражения.

И чтобы все-таки закончить сегодня вечером, вот вам одно изречение: мысль есть самый благородный и верный путь к сердцу ».

Прошло пять лет с тех пор, как Реверди порвал с Парижем, он по-прежнему жил в Солеме. Но счастье, испытанное им вначале, покой, им обретенный, когда он стал жить одной жизнью с монахами: подъем на заре, месса в семь часов, работа по утрам, возвращение в аббатство на торжественную мессу, наконец, вечерни — со всем этим было покончено. Реверди столкнулся с жестокой дилеммой: признать, что он потерял веру, и покинуть Солем, что было равнозначно смирению — понятие для него неприемлемое, — или не уступать и остаться в Солеме.

Он склонился к последнему решению. Следствием его стало то, что он писал все меньше и меньше, печатал и того меньше — библиография его произведений напоминает нам об этом, названия и даты, следующие друг за другом почти без перерыва, вдруг образуют пустоту между 1930 и 1937 годами — и часто покидал свое убежище ради длительных отлучек в Париж.

Эти побеги, отнюдь не успокаивая его, оставляли у него впечатление двойной неудачи. В Солеме Бог покинул его, но он под влиянием озарения, пережитого шесть лет назад, привязан к мысли, что в этом его судьба. В Париже культ лицемерия, одобрение всевозможных мистификаций удручали его. Внезапно он чувствовал себя выключенным из парижской жизни и бывал вынужден покинуть Париж, как несколькими днями назад был принужден бежать солемской пустыни.

В 1931 году, внезапно смирившись с поражением, Реверди решил лечиться крайностями. «Он показался мне человеком, порвавшим с чем-то», — замечает один из его тогдашних друзей.

Небо опустело, пусть так. Ему оставалось только дать себе волю. Тем более что Габриэль не щадила себя. Она старалась пробудить в нем совершенно иную веру: веру в его талант, в будущее, в наслаждение. У этой честолюбицы желание вернуть Реверди усиливалось уверенностью в том, что она столкнулась с полной своей противоположностью. Победить эту противоположность? Пари было как раз для нее. Мы увидим, как позже Габриэль вновь воспламенится при мысли, что сможет выиграть там, где другие потерпели неудачу. Тогда она сознательно ввяжется в авантюру совсем другого рода и самую безумную, какую можно себе представить.

Итак, Реверди снова увидели в обществе Габриэль. Кто из них больше страдал? Реверди от собственных уверток или Габриэль от взлетов и падений своего поэта? Однажды он захотел поселиться отдельно, и она поддержала его в этом желании, для него с большим трудом нашли и сняли мастерскую в квартале Мадлен. Поиски были поручены Вере. Она сама купила все необходимое — мебель, постельное белье. Но при одной только мысли, что ему придется обосноваться в Париже, Реверди охватил страх, и он вернулся в Солем, где оставался взаперти в течение нескольких недель. Оттуда он написал Габриэль одно из тех писем, на которые был мастер, послание должно было ее успокоить, но в нем сквозило невероятное смятение. Тем не менее он постарался, чтобы там были обещания, которых она была вправе ожидать от него: «Как только я приеду в Париж, сразу примчусь расцеловать вас — это я уже мысленно сделал здесь тысячу раз». Или же: «Разумеется, покидая Париж, я рассчитывал вернуться, только не думал, что это произойдет так скоро — ваш зов нарушает мои планы, но в сущности только прерывает их. Я не могу устоять перед радостью опять увидеть вас…»

И действительно, он появлялся снова.

Он устраивался на террасе «Дом», внешне совершенно спокойный, отзывчивый, радушный, речистый, немножко циничный, порою фривольный. Его давние друзья, времен Бато-Лавуара и «Нор-Сюд», встретили его с распростертыми объятьями, Браки, Макс Жакоб, Лорансы, Фернан Леже, Дерены, Брассай, Сандрар, Кокто, Териад. Они ложились поздно, встречались с большим количеством народу, часто завтракали и обедали в гостях. Где еще можно было встретить этого волка, порвавшего с одиночеством, на кого он намекал в письме Габриэль, когда говорил о «пьяницах» и «дружеских отношениях, оправдать которые нельзя ничем»? Обратимся к свидетельству его современников: долгие дни и вечера, заполненные бесконечной выпивкой. Из того же источника: «Он увлекал меня за собой в бары или рестораны, которые любил, иногда к друзьям-англичанам или американцам. В то время он с ними встречался часто. Я так и вижу его в безукоризненном двубортном костюме из серой фланели, со стаканом виски в руке, с непокорной прядью и блестящим взором, бесконечно рассуждающим обо всем и ни о чем». Это было время, когда Дерен, встретив его утром неподалеку от «Клозри де Лила» и приписав его скверный вид монашеской жизни, сказал ему:

— Ты похудел. По крайней мере они не заставляют тебя поститься, твои кюре?

И Реверди возразил:

— Это не пост, это джаз.

Ибо было еще и это: ночные кабаре. Его видели с Габриэль в «Джимми» и во многих других местах, где веселился тогдашний Монпарнас, где, слоняясь туда-сюда, бывали туристы со всего света.

Наконец, была прелесть долгих каникул.

В 1931 году Реверди провел в «Ла Пауза» часть лета. Это было время, когда папки Габриэль обогатились новыми мыслями, через несколько лет появившимися за ее подписью.

Следовало бы попытаться сопоставить эти тексты с некоторыми из заметок Реверди, взятых как из «Волосяной рукавицы», так и из «Моей бортовой книги». Тогда можно обнаружить смущающее сходство. Случайно ли совпадение в выборе тем: благотворное влияние случая, недоверие к вкусу, отвращение к украшательству и небрежности, боязнь, что исправление рискует все испортить, если только оно не сделано мастерски? Надо добавить склонность к каламбуру и хлестким словечкам, а также бесспорное сходство в отборе слов. Очевидность делает доказательства ненужными. Достаточно процитировать некоторые из мыслей Шанель, дабы убедиться, что автором их больше, нежели она, является именно Реверди. После чтения исчезают малейшие сомнения.

«Есть момент, когда нельзя больше прикасаться к творению: когда оно в худшем своем состоянии».

«Хороший вкус разрушает некоторые подлинные духовные ценности, например просто вкус».

«Отвращение часто наступает после удовольствия, но часто и предшествует ему».

«В любви можно дойти до того, что начать обманывать из чрезмерной деликатности».

«Для женщины предать — значит руководствоваться чувствами».

«Если вы родились без крыльев, не мешайте им расти».

«Слабым духом свойственно похваляться преимуществами, которые может дать нам только случай».

Женские журналы, предупрежденные о литературных притязаниях Габриэль, поспешили ознакомиться с ее писаниями. Разочарование было велико. Все ждали, что ее высказывания будут касаться моды. Один американский журнал отправил к ней свою самую квалифицированную представительницу — Мари-Луизу Буске. Она представляла в Париже «Харперз базар». Речь шла о том, чтобы добиться от Шанель «чего-нибудь, больше относящегося к моде».

— Подите к черту с вашими идеями. Всякий наряд всегда есть только отражение души, — возразила Габриэль.

И поскольку журналистка настаивала, она добавила:

— Вы меня за… с вашей модой.

За год до войны разочарование уступило место смирению, и женская пресса решилась опубликовать размышления Шанель, сколь бы «интеллектуальными» они ни казались. Хвалебное вступление подготавливало женщин-читательниц к новым свершениям знаменитого модельера, которая решительно «ни на кого не была похожа».

* * *

В конце 1931 года попытка начать все сначала окончательно провалилась, и место любовника было снова свободно. Заплата продержалась только год. Реверди остался наедине со своими муками, таков был его удел. Но не удел Габриэль, которая, устав от безнадежного повторения, отступилась раз и навсегда. Несчастье можно легко подхватить, она это знала. Она отказалась от Реверди из-за вкуса к жизни и боязни заразиться.

Остается узнать, сколько скандалов, бурь, неистовых ссор, примирений, перемежавшихся нелепыми размолвками, пережили они, прежде чем прекратилась их беспощадная борьба. Можно не сомневаться, что сказано было немало безумных слов. В какой именно момент их взаимного охлаждения он послал ей следующее письмо? «Я бы не простил себе, если б задержался хоть на мгновение с ответом на вашу записку, которую только что прочел. Ничто не могло взволновать меня сильнее. Вы прекрасно знаете, что бы ни случилось — и, видит Бог, сколько всего уже случилось, — вы всегда будете мне бесконечно дороги. Любить кого-то — значит знать его так, что ничто не в состоянии затронуть или разрушить эту любовь. Уметь видеть душу другого, как он сам ее не видит и не знает. Во всяком случае, если бы в моей власти было сделаться злым, это зло никогда не обратилось бы против вас. Просто я считаю, что, учитывая наши характеры, было бы бесконечно разумнее больше нам не видеться и воспротивиться тому, чтобы необузданность страстей все смела на своем пути».

Очевидно одно. Если бы между суетностью Парижа и покоем Солема метался кто-нибудь иной, не Реверди, то в конце концов такое поведение могло бы напомнить перипетии скверной комедии. В данном же случае речь шла о жестоких страданиях, перипетии были только неизбежными остановками на пути к голгофе. Следующее письмо, где встречается слово «война», позволяет абсолютно точно установить, когда Реверди вернулся в свою темницу;

«Мне пришлось оглянуться на себя, отступить медленно и далеко. Короче, я много размышлял и, все передумав и взвесив, пришел к выводу, что мне надо снова поселиться здесь и жить, как прежде, в одиночестве. Во-первых, из-за моего нервного и душевного состояния, требующего, чтобы я относился к себе как к больному. Во-вторых, потому, что пришло время переменить образ жизни, которому я трусливо предавался в течение десяти лет, если я не хочу полностью презирать самого себя. В настоящее время подобное существование стало для меня невыносимым, ибо его больше не извиняют нежные узы и глубокие чувства. Слишком часто во мне преобладала погоня за наслаждением, при полном пренебрежении ко всему остальному. Это все равно что гнаться за ветром — вы начинаете задыхаться, и у вас остается ощущение мучительной горечи. По природе своей я склонен к тому, чтобы докапываться до глубинных корней вещей, и слишком неповоротлив, слишком серьезен, чтобы позволить сквознякам увлекать меня, словно перо, не рискуя при этом удариться больно. Чужая суетность и маета, как бы они ни освежали, впоследствии бессильны уменьшить боль от синяков.
Целую вас. П.»

Я хотел бы вновь обрести веру, которая у меня была, и уйти в монастырь. Хотя в таком выборе тоже есть нечто отталкивающее, Но об этом не может быть и речи. Надо оставаться отшельником, одиночкой, мирянином и неверующим. Это еще труднее и героичнее.

Если быть скромнее, то речь идет о том, чтобы сохранить минимум равновесия и самообладания, которые мне удается обрести только в одиночестве, ведя жизнь почти аскетическую в своей простоте, заведя несколько здоровых и успокаивающих привычек. Наконец, война поставила меня в опасное финансовое положение, и я должен во что бы то ни стало прекратить безумства, если не хочу, в добавление ко всему прочему, потерять и ту малую, относительную свободу, которую, возможно, мне помогут сохранить оставшиеся у меня гроши.

Следует ли считать его абсолютно искренним? Или в письме Реверди набросал портрет одиночки, каким решил предстать в книге, находившейся у него в работе? «Я на пороге забытья, как ночной путник», — читаем мы в «Моей бортовой книге». Действительно, когда на эту тему заводили разговор с Габриэль, она, всегда запрещавшая себе малейшие замечания в его адрес, говорила:

— Когда в письмах он утверждал, что очень несчастен, я понимала, что он снова погрузился в работу. Он как бы объявлял мне: «Я спасен».

Вместе с тем в период своего второго разрыва с Габриэль он только что сделал свой выбор и не успел еще полностью плениться своим несчастьем. Во время его разговора со Станисласом Фюме перед нами предстает человек с обнаженными нервами, еще пытающийся отрицать и свое неверие, и свою потерянность.

— Уверяю вас, я очень-очень счастлив, — утверждал он.

Едва произнеся эти слова, Реверди разрыдался.

Сцена происходила в 1937 году, на улице Сент-Андре-дез-Ар. Это было через шесть лет после второго разрыва с Габриэль.

* * *

Летом 1932 года Реверди не приехал в «Ла Пауза». В правом крыле виллы апартаменты рядом с Габриэль заняла Мися, по-прежнему она, Мися, которая всегда была рядом, когда нужно, Мися, заполнявшая пустоты и белые пятна в любовной жизни Габриэль, Мися и артисты, следовавшие за ней, куда бы она ни ехала, Мися и ее пианино… Англичан было мало, за исключением Веры. Впрочем, по мужу Вера теперь стала итальянкой. Значит, никаких англичан. Никаких лордов. Страница была перевернута. И больше никаких поэтов. В то лето у Габриэль каждый вечер звучала музыка.

Когда приходило какое-нибудь приглашение, Мися и Габриэль отправлялись туда вместе. Газеты сообщали об их присутствии в Монте-Карло в обществе вновь обретенных Мисиных друзей: Филиппа Вертело, Этьена де Бомона и других — и хвалили элегантность подруг. Мися в «Шанель», в «креп-жоржетовом зеленом платье и боа из перьев в тон».

Фактически после разрыва с герцогом Вестминстерским Мися все время была с Габриэль. Поэтому она присутствовала при памятном событии — встрече в Монте-Карло Габриэль и Сэмюеля Голдвина.

Великий князь Дмитрий был посредником. Любовник 20-х годов встретил в расцвете славы ту, что помогла ему в испытаниях, и в свою очередь оказал ей услугу. Потомок Романовых представил ей царя Голливуда.

И вот вновь в судьбе Габриэль совершился удивительный поворот, который не значится ни в одной книге, ибо в Истории остаются лишь те моменты, когда в движение приходят огромные человеческие массы, в ней остаются эпидемии чумы, войны, завоевания, сожженные города, но мало внимания уделяется неожиданным встречам людей. Словно История не является одновременно терпеливым сложением образов эпохи, в каждом из которых содержится своя доля истины, каждый из которых открывает нам что-то, иногда всего лишь пылинку давно ушедшего времени! В конце концов, это — тоже История.

Так, во время потрясений, охвативших Америку в 30-е годы, в период экономического кризиса, углублявшегося с каждым месяцем и готовившего, хотя пока этого никто не подозревал, приход к власти Франклина Д. Рузвельта, в этот ненадежный момент американской истории сын польского эмигранта, ставший преданным гражданином континента, позволившего ему выковать себе судьбу по мерке, Сэмюель Голдфиш, ставший одновременно Голдвином и пионером американского кино, вел с Габриэль трудные переговоры, чтобы убедить ее отправиться в Голливуд.

Эти переговоры были столкновением между сыном и дочерью уличных торговцев, поднаторевших в умении болтать, столь необходимом в их ремесле. На улицах своей новой родины Голдфиш-сын сумел выкрутиться, продавая перчатки. Он был коммивояжером. В мрачные дни своего детства Шанель-дочь в сутолоке ярмарок помогала матери устанавливать семейный лоток. Свидетелем же их разговора был один из последних уцелевших представителей царского режима. Констатировав этот факт, невольно задаешься вопросом, а оказались бы в Соединенных Штатах Голдфиши, не будь на российском троне царей, из века в век заставлявших евреев претерпевать немыслимые страдания, и особенно предков маленького Сэмюеля, которые в русской Польше знали только нескончаемую вереницу погромов? И пусть мне поверят, когда я говорю, что История — это мальчик, издавна знавший, что означал казачий галоп в польском гетто, мальчик, спасавшийся от казаков бегством и тринадцатилетним эмигрантом голодавший на набережных Нью-Йорка в 1890 году. Вполне возможно, что Сэмюель Голдвин не уговаривал бы с такой настойчивостью Габриэль, не сохрани он в глубине души воспоминания об этом голодном времени.

Может быть, его обращение к Габриэль диктовалось неким смутным предвидением? В марте 1932 года четырнадцать миллионов американцев были без работы. Надо было, подобно Сэмюелю Голдвину, испытать гнет нищеты, чтобы понять, что когда она берет за горло, то между куском хлеба и билетом на спектакль выбирают обычно хлеб. Сэм Голдвин сразу понял, что, если придать продукции его фабрики грез дополнительную изысканность, это отчасти поможет ему перенести надвигавшиеся трудности. Было не время осторожничать. Надо было дерзать, щеголять знаменитыми именами и покупать престиж. Так, не имея возможности привлечь широкую публику, можно было обеспечить приток состоятельной клиентуры в городской среде. Его план состоял в том, чтобы дать женщинам повод пойти в кино. Они пойдут, «primo, чтобы увидеть его фильмы и его звезд, secundo, чтобы увидеть последний крик моды».

Ему нужна была Шанель.

Контракт гарантировал Габриэль баснословную сумму в миллион долларов. Сэм Голдвин претендовал на то, чтобы она дважды в год приезжала в Голливуд. Решение знаменитого продюсера было безапелляционно: впредь его звезд будет одевать исключительно Габриэль, как на сцене, так и в жизни. В этом была главная новизна: речь шла не только о том, чтобы «одевать» фильмы, но и о том, чтобы реформировать вкусы звезд экрана в области моды. Как они отреагируют на указ? В Голливуде определилось два течения общественного мнения. Одно — представленное редакторшами журналов мод, называвших себя оптимистками: «Звезды согласятся, потому что это Шанель», и второе — хроникерами, которые, зная, с кем Габриэль придется иметь дело, выражали сомнения: «Шанель и только Шанель?» На съемках еще куда ни шло. Но в повседневной жизни? У каждой звезды были свои вкусы, свой характер и даже дурной характер и дурной вкус.

Голдвин твердо стоял на своем: ему нужна была Шанель.

Тем не менее он был удивлен поведением Шанель. Когда семь лет назад он предложил сотрудничество Эрте, тот принял его с восторгом и без колебаний переехал в Голливуд на год. Предложение же, сделанное Габриэль, было гораздо лестнее. Почему же оно ее не соблазняло? Одевать звезд экрана, порождавших мечту и желание, — это было куда престижнее того, что он предложил Эрте! Иметь возможность использовать в личных целях экраны всего мира? Сделать из Мэри Пикфорд или Глории Свенсон «модели Шанель», и это не производило на нее никакого впечатления? Никогда еще подобного предложения не делали француженке. Соглашается она или нет? После многочисленных колебаний Шанель уступила. Она решила поехать в Голливуд.

Но об этом чудесном путешествии — которым любая другая на ее месте похвалялась бы — Габриэль не говорила ни слова. Удивительным в этой болтунье было то, что она никогда не рассказывала о себе.

Между тем скрывать было нечего, напротив, рассказы ее могли бы пойти ей на пользу, возвеличить ее. Тогда почему же она молчала? Молчание стало ее второй натурой. Ей казалось одинаково опасным рассказывать как о главных, так и о второстепенных эпизодах своей жизни. Каждый из них был звеном одной цепи, каждый мог стать золотой жилой для тех, кто захотел бы раскрыть то, что она тщательно скрывала: возраст, убогое начало карьеры, первых любовников.

Попробуйте догадайтесь… Слово — серебро, молчание — золото. Когда ее заставляли, вынуждали поделиться воспоминаниями, она отделывалась шутками. Голливуд? «Это была гора Сен-Мишель задниц и грудей». Почему у нее не осталось более ярких воспоминаний? «А это словно вечер в „Фоли Бержер“. Стоит сказать, что девицы были красивые и было много перьев, как добавить больше нечего». Но все-таки?.. «Никакого „но все-таки“. Вы прекрасно знаете, что все, что „сверх“, между собой похоже. Сверхсекс, сверхдорогой фильм… В один прекрасный день все это должно было рухнуть. Телевидение все расставило по своим местам. И потом, я люблю только детективные фильмы». А атмосфера Голливуда? «Детский сад… Мися переносила ее хуже, чем я. Меня она смешила. Однажды нас пригласил в гости знаменитый актер, который, чтобы оказать нам честь, выкрасил все деревья в своем саду в голубой цвет. Я нашла, что это мило, но глуповато…» А звезды? «О, в ту поездку я встретила только одну звезду, ради которой стоило тронуться с места». Кого же это? «Эриха фон Штрогейма». Почему? «Потому что у него крайности были оправданны». То есть? «Он утолял жажду личной мести. Это был пруссак, изводивший подчиненных-евреев. Ведь Голливуд был в основном еврейским… Евреи из Центральной Европы обрели в лице Штрогейма знакомый кошмар. По крайней мере здесь не было никакого притворства! Вместе они проживали старую историю, все перипетии которой они знали заранее и к которой в конечном счете были привязаны».

Визит Шанель состоялся в апреле 1931 года. Мися сопровождала ее. Их совместное появление в Голливуде было триумфальным. Сэм Голдвин не посчитался с расходами. Несмотря на кризис, Голливуд продолжал оставаться самым безумным местом в мире. Это была столица излишеств, где снимались фильмы с 3000 статистов, где находились гигантские студии, где звезды пользовались абсолютной властью. На встречу с гостями устремились все звезды. От Гарбо до Штрогейма, от Марлен до Кьюкора, от Клодетты Кольбер до Фредерика Марча, каждый считал для себя большой честью побеседовать с той, кого называли «самым великим умом, который когда-либо знала мода».

Когда Габриэль вернулась во Францию, она могла сказать, что не просто посмотрела Голливуд. Не забудем, что она отправилась туда с профессиональными целями. Подобно тому как семь лет назад она узнала, что такое балетные костюмы, работая для Дягилева, что такое костюмы театральные, работая для Кокто и Пикассо, так теперь, при общении с самыми знаменитыми специалистами того времени, она узнала, каковы были требования кино. Она увидела, как снимаются фильмы, встретилась с лучшими специалистами в области декораций и костюмов, с Митчеллом Лейзеном, Адрианом, Сесилем Б. Де Миллем.

Теперь она знала их, и они узнали ее. В глазах современников она приобрела новый авторитет: она совершила «путешествие в Америку»; она «подписала контракт»; ее творческие способности сделали из нее европейскую величину, к которой обратился Голливуд. Барышня из Мулена, франтиха из Виши, модистка на дому мчалась вперед на всех парах. Какой пройден путь! По сравнению с конкурентами она получила значительное преимущество — то, которое в любой профессии дается международной известностью. Наконец — и это, может быть, было самым главным, — она узнала, и из первых рук, что означает слово фотогеничность. Это понятие она, сознательно или нет, будет учитывать во многих своих моделях.

Но этим дело и ограничилось, и после первого фильма Габриэль звезды заартачились. Они не соглашались, чтобы им, фильм за фильмом, навязывали модели одного и того же мастера, будь им сама Шанель.

Габриэль не пришлось отправиться во второе путешествие, а Голдвин остался на бобах. Но в том, что касается рекламы, все оказались в выигрыше. Все ежедневные газеты посвятили фильму «Сегодня вечером или никогда» длинные статьи. «Нью-Йорк геральд трибюн» приветствовала «бесспорный талант мисс Свенсон и изумительную естественность, которую она внесла в исполнение роли в легкой комедии». Газета замечала также, что последний фильм более выгодно подчеркивает дарование молодой актрисы, нежели ее предыдущие роли, оказавшиеся не слишком удачными. «Верайети» радовалась, что актриса отказалась от отрицательных ролей, которые решительно ей не подходили: «В этом фильме она сыграла блестяще». Слова «хороший вкус» и «здравый смысл» повторялись многими критиками. Наконец, в «Нью-йоркере» можно было прочесть комментарий, где с юмором объяснялись причины разрыва Габриэль с Голливудом. Статья была своеобразной данью уважения Шанель: «Фильм дал Глории Свенсон — возможность блеснуть большим количеством роскошных туалетов. Их создатель — Шанель, знаменитая парижанка, недавний визит которой в Голливуд наделал столько шуму. Но кажется, она не готова в ближайшее время вернуться в наш город просвещенности и знаний. Ибо ей дали понять, что ее моделям не хватает „сенсационности“. Дело в том, что она старается, чтобы дама выглядела действительно как дама. Она и представить себе не могла, что творцы Голливуда, показывая на экране одну даму, стараются прежде всего, чтобы она выглядела так, словно их две». Болтовня кумушек сработала великолепно, и всем стало известно, чем был краткий союз между создателем Голливуда и великой Шанель.

Меньше было известно то, что в Париже, в тени коромандельских ширм, уже проявлялось влияние, без которого Габриэль никогда не приняла бы приглашения Сэмюеля Голдвина.