Забыть Палермо

Шарль-Ру Эдмонда

Часть I

 

 

Глава I

В Нью-Йорке это кажется странным — человек в черном сидит на пороге своего дома. Даже в Даун-тауне, даже на углу Малберри-стрит это удивляет. Я всегда буду помнить Кармине Бонавиа именно таким, как в тот день, когда на него наткнулась, — мрачным, сдержанным.

В пять часов я ушла из редакции, оставив Бэбс наедине с ее сложной стратегией, возникавшей в конце ее рабочего дня. Каждый день с самых первых недель нашей общей деятельности я присутствовала при ее полной метаморфозе, коротком церемониале, из которого она полностью изгнала всякую таинственность. Все это происходило обычно весьма быстро. Тут же, никуда не уходя, Бэбс снимала юбку, свитер и с головы до ног переодевалась. Из чемодана, который торчал у нее под столом, она вытаскивала ожерелье, светлые перчатки, тонкие чулки, затем быстро надевала черное узкое платье, вот и все. Она не могла тратить на эту процедуру больше времени. Узнать у нее, куда идет? Зачем? Все, что ею предпринималось, она считала таким важным. Американское воспитание, неотвязные мысли о личном успехе произвели тут свое разрушительное действие. Вереница свиданий, обязанностей, приемов, вернисажей — ведь вся ее карьера строилась на них, к тому же было столько возможностей при этом дать себя заметить. «Моя карьера…» — как часто повторяла она эту фразу, служившую ей как щит. Бэбс была настолько тверда в своих убеждениях, что я завидовала ей, хотя и не разделяла ее мнений. Я ограничивалась тем, что молча наблюдала за ней, хорошо зная, что она считает меня персоной ни к чему не пригодной, к тому же исчезающей неизвестно куда после работы. Вечером она обычно спрашивала у меня, желая скрыть свое беспокойство, подчеркнуто безразличным тоном:

— Ну? Что ты делаешь сегодня вечером? Куда пойдешь?

Я и сама этого не знала, особенно в начале моих скитаний, еще до того как встретила Кармине Бонавиа. Куда? Сама еще не знаю. Да куда-нибудь. Подышу свежим воздухом… Когда уйдешь, оставь окно открытым. В твоем мавзолее так душно.

Лицо Бэбс становилось замкнутым. Она не представляла себе, как можно так бесцельно тратить время. «Подышать свежим воздухом!» Просто немыслимо объяснить себе подобное безделье. Бедная Бэбс! Воплощенное благоразумие. Сколько ответственности вносила она в работу редактора — специалистки по уходу за красотой — такова была ее должность в еженедельном журнале, выходящем большим тиражом. Она любила свое ремесло и относилась к нему с усердием. Не дерзко ли с моей стороны назвать мавзолеем этот улей, в котором она царила? Но ведь я тут же повторила, что вовсе не вкладываю какой-либо иронии в это слово.

— Если бы в Нью-Йорке произошла какая-нибудь стихийная катастрофа, через десять веков тебя, вероятно, нашли бы погребенной под руинами твоего небоскреба. Ты выглядела бы такой, как сегодня: очень соблазнительной, безупречной, благоухающей, а кругом лежали бы все твои парфюмерные образцы — коробочки с румянами, лаки, пудра, полная коллекция оттенков губной помады, тени для век, лосьоны. Археологи, конечно, могли и ошибиться, но сделали бы это с весьма серьезным ученым видом. Они бы раструбили на весь мир, что нашли невероятно пышное погребение, в котором захоронена стройная, белокурая неизвестная женщина, украшенная жемчужным колье. Твой кабинет был бы принят за тронный зал, а шкаф для образцов парфюмерии — за хранилище сокровищ. Твоих секретарш сочли бы баядерками. Теперь ты видишь, что я вовсе не собиралась обижать тебя, когда упомянула о мавзолее.

Бэбс смеялась. Ей всегда хотелось быть доброжелательной, впрочем, это было свойственно ее характеру и выглядело искренне. А может быть, ей хотелось проявить легкомыслие, на минуту отвлечься. Такова была Бэбс, натура переменчивая — то чуть-чуть наивная, то чересчур недоверчивая. Кем я была для нее? Случайной знакомой? Живым воплощением беспорядка? Или же просто квартиранткой ее тетушки Рози? Впрочем, это не имеет значения. Я стала причиной ее несчастья. Но об этом она еще не могла знать.

* * *

Я уже давно ступила на этот путь, лишила свою жизнь цели, ушла в изгнание. Все это было намеренно… Я приехала в Нью-Йорк, чтоб ни о чем не думать, а это нелегкое намерение, оно требует выдержки. В журнале мне поручили рубрику «Туризм». Я работала в еженедельнике «Ярмарка», предназначенном для широкой женской аудитории, которая читала его в надежде обрести изящество, шик, знание жизни, а самое главное — красоту, рецепты к достижению которой указывала Бэбс, проявляя при этом невероятную уверенность.

«Чтобы улыбка была привлекательной, — указывала она, — вам нужно показать зубы, все разом… Потом слегка ослабить челюсти и высунуть кончик языка… Вы будете очаровательны, и ваша жизнь станет совсем другой».

Бэбс на расстоянии дирижировала улыбками, взбивала и приглаживала читательницам волосы, в то время как мне следовало рассказывать о Европе, соборах, крепостях, раскопках, погибших городах. Я тоже умела вызывать у читательниц чувство неудовлетворенности собой. Я продавала им свой товар — желание странствовать, жажду узнавать новое, обладать воспоминаниями, пробуждала интерес к прошлому. Гроты с сиренами, любимые Улиссом пляжи, балконы, под которыми пелись серенады, монастыри для влюбленных монахинь, дворцы, известные тем, что там происходили похищения, — разве можно жить, не узнав об этом? Я знакомила своих читательниц с фольклором, вызывала в них тоску по тарантеллам, стремление увидеть живописное шествие страстной недели. Куда я их только не водила! Тому, кто пригубит марсалы на террасе итальянского кафе, я прочила творческое вдохновение. А любовь? Я обещала и памятные встречи. Счастье за границей — вот что мне следовало им уготовить. Эти женщины были рады принять все, что я им давала, отправляя их путешествовать по странам, где не было для них ни тревог, ни тяжелых воспоминаний. Им там не надо будет избегать каких-то городов или пейзажей, вызывающих тоску, как у меня. Все это для них не существовало. Они могли спокойно отправляться, куда хотят, благодаря моим стараниям. Статьи, которые я для них писала, были пышны, как праздничный обед. Ничего не было забыто: какую одежду взять с собой, что следует фотографировать, какие сувениры приобретать, высота той или другой колокольни, глубина пещер — все было указано. Я даже советовала спортсменкам, пловчихам, аквалангисткам внимательно изучать морские карты. В заключение надо было дать кулинарные рекомендации. Иногда я ограничивалась рекламой местных вин. Но чаще пыталась пробудить новые желания, включая в меню своих читательниц совершенно неизвестные блюда, про которые они и не слыхивали. Мне писали, звонили по телефону.

— Алло… Это вы подписываетесь Жанна Мери?.. Я живу в Кентукки… Что это такое «капоната»? Неужели после Сегеста стоит делать крюк в сорок километров, чтоб доехать до ресторана, который славится этим блюдом?

Я на этом настаивала. Уговаривала. Как?! Вы действительно ни разу не пробовали это кушанье? В самом деле? Но ведь это как икра, только сицилийская! Мягко и настойчиво я доказывала, что просто необходимо это попробовать. На другом конце провода дама из Кентукки ощущала в себе какое-то новое, трудно объяснимое чувство. Тогда я готовила для этой незнакомки салат из оливок и спелых помидоров. Мы отправлялись на далекий остров. Нарезали с ней тонкие ломтики синих баклажанов. Еще тоньше, еще… Никогда не удавалось нарезать их так тонко, как полагается. Я добавляла душистого базилика. Чего? Да базилика же, только что сорванного и ароматного, согретого солнцем. Потом я вела эту читательницу на террасу, похожую на просцениум театра. Усаживала ее под сенью соломенной крыши. Под полом был слышен плеск морской воды. Жара побережья здесь не чувствовалась. Замечательная терраса. Такая воздушно-легкая, вроде джонки на морской лазури. Окончательно покоренная дама из Кентукки соглашалась принять мой маршрут, такой оригинальный, такой индивидуальный…

— Спасибо, Жанна Мери… Ну конечно… Я об этом не забуду. Проведу свои каникулы в Сицилии. Спасибо.

Я уже чувствовала в ее голосе грусть, что она еще не там. Иногда какая-либо читательница открывала мне свое смятение… тоску. Мне очень нравились такого рода откровения. Вовсе не по причине женского убожества или злобы, просто из чувства внутренней необходимости в этом. Становишься любопытным к бедствиям других людей, когда хочешь позабыть о собственных невзгодах.

Множество читательских писем, необходимость отвечать на них привели к тому, что я, иностранка, стала незаменимым человеком, способствующим успеху нашего еженедельника. Главное было достигнуто. Стоит ли добавлять, насколько я была загружена делом. Вся эта работа поглощала меня, время шло быстро, и у меня не было возможности думать о своих бедах. Оставались вечера и те трудные часы, когда мысли, от которых хочется уйти, одолевают вас. К каким только хитростям я не прибегала! Все это плохо помогало. Как ни стремишься порвать с прошлым, все равно оно не уходит, все равно что-то остается, цепляется за вас, и освободиться от этого не удается. Надо сжиться с тем, что вдруг снова возникает в памяти, как пузырьки со дна трясины; во сне вдруг коснется тебя рука, которую чувствуешь живей, чем живую; надо остерегаться неизвестного, чья улыбка внезапно вызывает трепет сердца; пора изгнать из памяти эти руки, которые уже не смогут больше обнять вас. Нужно лгать себе, бояться случайностей, всегда ждать худшего и знать, что при малейшей слабости битва с собой начнется сызнова. Вот что я начинала постепенно понимать. Боксер на ринге, пытливо ищущий слабые места своего противника, право, делает меньше усилий, чтоб добиться победы, чем я, мечтавшая убежать от себя, поверить в то, что это возможно. Я была своим собственным противником и боролась сама с собой. Это было похоже на ринг. Только без площадки, огороженной канатом, без публики. Молчание, в котором я замкнулась, лишало меня последних сил. Поэтому мне так нужен Нью-Йорк и другие люди, другие люди и Нью-Йорк, Бэбс, тетушка Рози, весь этот неизвестный мне мир, чтобы чем-то успокоить сердце. И я жила в ожидании непредвиденного, которое вынудило бы мою память утратить эту преданность прошлому.

* * *

— Я уезжаю из этой гостиницы.

— А чем ты недовольна? — спросила Бэбс, глядя на меня с возмущением.

— Ничем. Оснований для упреков нет. Успокойся. Будь у меня повод для недовольства, я бы не уехала. По крайней мере было бы чем занять мысли.

— Может, ванная?..

Ясно, почему она об этом спросила. У Бэбс полно тем для бесед, одна из них — культ гигиены.

— Но кто говорит о ванной, Бэбс? Горячая вода здесь днем и ночью. Все в порядке. Прислуга но болтлива. Искусственные цветы даже можно мыть. Стены капитальные, звука не пропускают. Занавеси, стекла, двери — все двойное. Из окна я вижу, как внизу движутся, словно молчаливые насекомые, прохожие. Лишь иногда грубый гудок полицейской машины, завывание сирены доносятся до моего окна. Несколько раз слышала и скорую помощь… Вот и все. А рассвет приходит так медленно. Ты понимаешь?

Понимала ли она? Я этого не пыталась узнать. Она опять смотрела на меня с негодованием и говорила:

— Тишина, что ли, мешает тебе спать?

— Ты права…

— Чего же ты добиваешься, Жанна, что тебе нужно?

Нет, я не скажу тебе, что я хотела бы вернуться в прошлое, услышать пение петуха в невидимом курятнике… Петуха, который приветствует солнце, пробуждавшееся в морском тумане. Ощутить руку на моем плече. Подушки, разбросанные как попало, измятые, похожие на снеговые вершины во время обвала. Крестьянин ранним утром ведет своего мула, слышится шум молотьбы. Его песенка «E’ditta, é ben ditta, ’n celu si trova scritta…». Я хотела бы опять услышать эту песенку. Его песенка все звучит, проснешься и опять задремлешь…

— Решено, Бэбс, я буду жить у твоей тетки.

Она улыбнулась, успокоенная. Ее устраивало мое решение, принятое без колебаний: «Перееду к твоей тете». Этого ей было достаточно. Она уже забыла про то, что спрашивала («Чего же ты добиваешься?..»), и нам не о чем было больше говорить. Бывает так, что громко высказанная банальность заглушает истину, остающуюся тайной.

Я переехала на следующий день.

* * *

В день нашей первой встречи миссис Мак-Маннокс готовилась выйти из дому. Это было ясно по ее шляпке, что-то вроде пышной пены из вишневого шелка, видимо, сооруженной опытными руками. Вызывал удивление ее рост — «невелика у Бэбс тетушка», ее худоба — «просто как стебелек». Кроме этого, я приметила и самое характерное — эта шестидесятилетняя американка вела себя, как маленькая девочка. Не подымалась со стула, а шаловливо вскакивала, стояла на одной ножке, как будто собиралась поиграть в классы, и сопровождала меня по комнатам подпрыгивающей походкой, какая бывает у легкомысленных школьниц.

Обстановка ее дома выглядела старомодной и осталась от покойного мистера Мак-Маннокса. Он был специалистом по «общественным связям», и в деловых кругах о нем вспоминали с уважением: «Вот это была фигура…» По словам его друзей, он любил поесть, а также знал толк в иностранных языках.

— Когда дело касалось убранства дома, — сказала тетя Рози, — ему нельзя было перечить.

Да, это было так. Если бы миссис Мак-Маннокс предоставили большую свободу, она бы, без сомнения, внесла что-то более женственное, кокетливое. Я не знаю, что именно. Может быть, итальянскую мебель, попадающуюся у антикваров на Второй авеню. Ну хотя бы покрытый позолотой комод, украшенный маленькими кавалерами, склоняющимися в поклоне, или еще консоли, хрустальные люстры из Мурано в виде букетов из прозрачных цветов, в которых трепещет свет; повсюду поместила бы зеркала, ковры с замысловатыми узорами. Конечно, если бы тетушке Рози было дозволено, она бы выбрала это. Но мистер Мак-Маннокс решил иначе. «Итальянский стиль носит характер веселый, и, поверь, я бы не возражал. Но не забывай, малышка, что только евреям здесь пришлись бы по душе все эти вещи — искусственный мрамор, золоченые зеркальные рамы и бахрома с помпонами. Но я не могу этого допустить. Моя клиентура проявляет недоверие к любому средиземноморскому хламу. И я бы не хотел, чтобы это видели у меня. Клиентура жаждет солидного. Вот это нам и требуется. Нам лучше завести меблировку в английском стиле». Все это было выражено мистером Мак-Манноксом тоном отеческим, но достаточно твердым. И тетя Рози подчинилась его желаниям. Гостиная, в которой пили чай, была в стиле «Оксфорд», а курительная комната подошла бы английскому епископу. Контора морского страхования, Лондонский банк, дорогой бельевой магазин — таковы были источники вдохновения, к которым прибегал мистер Мак-Маннокс. «Охота на лисиц», гравюра, сделанная в начале века, и две горки серебра — вот и все, что допустил хозяин как скромную дань фантазии. Все было выбрано так, чтобы поддержать в посетителях чувство уверенности. Сама мебель и каждая вещь в комнатах как бы содержали в себе затаенные обещания. За таким столом подписываются только солидные контракты. В гостиной не место мечтам. А библиотека повествует о прошлом, способствует уравновешенности, вызывает уверенность, что успех пойдет на пользу потомству. Никакого легкомыслия, ничего фривольного в обстановке мистера Мак-Маннокса. Все идеи декоратора, без всякого исключения, были сочтены неподходящими. Может, французский стиль для спальни? Какой-нибудь штрих эпохи Людовика XVI, ну, что-то в серых спокойных тонах? Вы что, смеетесь? Мистер Мак-Маннокс не из тех, кто полагает, что все лучшее обязательно должно быть иностранным. Тогда, может, какую-либо черточку Великой эпохи? Глупости. А не подойдет ли вам это? Какой-нибудь ненавязчивый штрих, что-нибудь вроде сундука в передней? Не может быть и речи? Нет и нет, это выглядело бы слишком клерикальным. Специалист по общественным связям не может интересоваться стилем, предназначенным для нью-йоркского архиепископа. Это было бы ошибочно, бестактно, и к чему подобный риск. Что же? Декоратор спрашивал — что же? — с безропотностью человека, уже свыкшегося с причудами своих клиентов. Вот что! Красное дерево! Решения мистера Мак-Маннокса не могли быть обжалованы. А мебель какая? Все без исключения красного дерева, и обшивка стен тоже. Подчеркнуто только красное дерево. Обязательно полированное, еще блестящей, чем зеркало. Красное дерево, форте, фортиссимо. Красное дерево, остинато! Красное дерево, состенуто! Просто гимн деловому преуспеянию, пропетый в красном дереве, — вот как выглядели комнаты тетушки Рози. От комнаты к комнате этот гимн захватывал дух, блистал, гремел и, наполненный гордостью, возрождал воспоминания о былой славе, увлекая посетителя, унося его в неведомые дали с той силой, которая свойственна гимнам.

* * *

Я полагаю, что расположение ко мне миссис Мак-Маннокс было вызвано короной, вышитой короной, которую она заметила на моем носовом платке и на которую я не имела никаких прав. После того как она сделала это открытие, я увидела на входной двери мою визитную карточку с добавленным словом «графиня», начертанным высокомерным почерком тетушки Рози, таким широким, просторным, с горбатой заглавной буквой и другими, как бы взлетающими в конце с чрезмерной самоуверенностью.

Она изменила свое отношение ко мне, стремилась говорить по-итальянски, встречала меня протяжным «Cara Gianna», то и дело повторяла «chi lo sa», чтобы расположить меня к себе. Как разубедить ее? Как ей признаться, что эта корона всего лишь упражнение, исполненное в классе вышивания в Палермском монастыре, где я воспитывалась? Разъяснить? Нет, лучше было молчать. У тетушки Рози имелось свое специфическое представление о Европе. В ответ началась бы бесконечная дискуссия. «Да, миссис Мак-Маннокс, я была воспитанницей в одном монастыре. Почему воспитанницей? Моей матери уже не было в живых, а отец не мог один воспитывать шестерых. Да, я согласна с вами, шестеро детей — это слишком много. Итальянцы плодовиты? Вы говорите «плодовиты», словно речь идет о кроликах. Пожалуй, это нелюбезно, тетушка Рози. Какова профессия моего отца? Врач. По венерическим болезням? Но почему? Вам сказали, что вся Сицилия гниет от них? Что вы! Не больше и не меньше, чем в других местах, поверьте мне… От чего умер мой отец? От тифа. Он был в плену у англичан в Ливии. Нет, он не был фашистом, миссис Мак-Маннокс. Ведь многие итальянцы умерли во время этой войны, и они не были фашистами». Говорить с тетушкой Рози? Это значило противостоять банальностям, появляющимся неизвестно откуда, выступать против поколения, полного вздорных и упрямых представлений, кишащих в нем, как мошкара в жаркий день. Мне приходилось описывать монастырь, где прошло мое детство, часовню, трапезную, занятия вышивкой, музыкой, гимнастикой, уроки хороших манер. «Да, это были счастливые годы… Нет, нет, тетушка Рози, не было ни измождения плоти, ни суровых покаяний, нас вовсе не заточали, и мы не носили черных чулок. Да, конечно, носить черные чулки вредно, но раз мы этого не делали, стоит ли об этом говорить?»

И все же католицизм внушал тетушке Рози недоверие.

— Кто такие католики? — спросила она однажды. — Как их понять? Это практически невозможно. Из католиков я знаю только интеллигентов или полицейских агентов. Ну? Ясно вам?

И так как я не знала, что ей ответить, она добавила:

— Не доверяю я этим экзотическим характерам.

Это высказывание, как и некоторые другие, вроде: «Еврей всегда остается евреем», или «Меньшинство всегда бывает подозрительным», или «Актер! Но кто же захочет вести серьезное дело с актером? Хорошо известно, как эти люди неуравновешенны» — убедили меня в том, что тетушку Рози уже не изменишь. Пусть радуется тому, что заполучила итальянскую графиню, поселившуюся в одной из комнат ее дома. Зачем лишать ее жилицы-графини, ведь это ее весьма устраивает, она уже так ярко представляет себе придуманный ею персонаж. Все это может показаться детской затеей. Но трудно даже себе представить, до чего может дойти жажда респектабельности у шестидесятилетней вдовы в Нью-Йорке, которой надо к тому же выдать замуж племянницу. Апартаменты миссис Мак-Маннокс стали слишком большими после смерти мужа и особенно после того, как Бэбс перебралась в отдельную квартиру, выходящую на ту же лестницу. Мак-Маннокс жила неподалеку от Парк-авеню. Прекрасный вид, хороший воздух. Зимой здесь встречались люди, одетые в плотные меховые шубы, они прогуливали между чахлыми деревьями своих собак, обутых в ботиночки. Мне кажется, что тетушка Рози выбрала это место для жилья именно из-за солидности адреса, а не потому, что оно приятно выглядело.

— Хороший адрес, — говорила она, — значит не меньше, чем предки и семейные портреты. — Она твердо верила в важность подобных вещей. — Еще и передняя, конечно… самая важная комната. — На этот счет у тети Рози было твердое мнение. — Посетитель судит о вас, — сказала она, — по тому, что ему прежде всего бросается в глаза.

Это было разумно, и мне было понятно, что она весьма дорожит передней своей квартиры с убранством в готическом стиле, деревянной обшивкой стен, электрическим камином, пылающим ночью и днем, широким диваном, обитым зеленым бильярдным сукном, и, наконец, стоящим у дверей на страже калош и пуделей швейцаром в украшенной золотым галуном фуражке, выглядевшим столь же почтенно, как слуги из старых аристократических семей.

Адрес, передняя, швейцар позволяли тетушке Рози не слишком считаться с изменениями, происшедшими в окрестностях. В нескольких метрах от ее дома находился Гарлем. Да, Гарлем. Можно ли было притворяться, что не знаешь этого? Тридцать лет назад, когда она поселилась в районе Парк-авеню, такого вопроса и не возникало. А сейчас? Теперь негритянский квартал вышел из своих границ, старое гетто расплывалось, как масляное пятно.

— Я ничего не имею против этих людей, — утверждала тетушка Рози, — хотя от них такой запах, поверьте мне. Они сильно пахнут. Говорят, что эскимосы тоже. Правда, там холод, так что их можно извинить, но для наших негров такого оправдания ведь нет.

Конечно, читатель обошелся бы и без этих деталей и я могла бы опустить подробности, ибо влияние их на ход моего рассказа незначительно. Я могла бы не говорить и о том дне, когда тетушку Рози посетил ее страховой агент.

Но зачем молчать, если я видела, как в тот день изменилась в лице тетя Рози?

Речь шла о ее норковом манто, последнем подарке мистера Мак-Маннокса, очень дорогом манто, уже много лет страховавшемся от кражи. Агент зашел предупредить, что страховка не будет возобновлена.

— Мы тут ни при чем, миссис Мак-Маннокс, но в ваших местах стало столько негров. Приходится считаться с фактами. Вы должны понять нас…

На следующий день тетушка Рози приказала вставить бронированное стекло в глазок входной двери на черной лестнице.

— Все так быстро меняется в наши дни, — доверительно сказала она мне. — Ах, как угрюма жизнь! Надо, чтоб Бэбс вышла замуж, пока еще все это держится…

Говоря «держится», она сделала широкий жест, указывающий одновременно на дом, переднюю, чахлые деревья и, возможно, на внешние черточки респектабельности своих апартаментов, на швейцара в золотых галунах, снабженного свистком, висящим на цепочке. «Приходится считаться с фактами», — сказал агент. Все ли он знал? Слышал ли он о случае с негритенком, который вечером во время игры, вовсе без злых намерении, помочился у вращающейся двери? Швейцар подоспел слишком поздно. Да, все быстро менялось в этом квартале Нью-Йорка, и я приехала сюда вовремя. Я была владелицей этого вышитого платка, можно было добавить титул на визитной карточке. Я стала утешением, негаданным бальзамом, смягчившим растущую тревогу миссис Мак-Маннокс.

* * *

Праздность тетушки Рози, ее долгие досуги заполнялись одной целью, в смысле которой она была глубоко убеждена: быть всегда молодой. Я не знала ни одной женщины, которая была бы охвачена таким страхом перед старостью. Тетушка Рози, одержимая этой мыслью, переходившей у нее в манию, теряла всякую логику в своих поступках. Неделями она пропадала в клиниках, пребывание в которых стоило очень дорого. Но я ни разу не слышала, чтоб она жаловалась на эти расходы. Она возвращалась оттуда в каком-то жару, гордая тем, что могла показать свое неузнаваемое, застывшее, гладкое, как у куклы, лицо: другая женщина. Помолодевшая? Конечно. Морщины исчезли, но могла ли она улыбаться? Нет, она была способна лишь хлопать ресницами — возможность, которой она явно злоупотребляла, чтоб как-то компенсировать прискорбную неподвижность, на которую теперь она была обречена. Как будто бы эта немая мимика, постоянная бесплодная игра веками позволяла не сомневаться, что она жива, вполне подвижна и, главное, стала моложе.

Она была мной недовольна. Я могла бы проявить больший энтузиазм. Но меня пугали ее искаженные черты. Перемены, происшедшие в ней, вызывали во мне просто душевное расстройство, непреодолимое желание сказать ей: «Вы никого не обманете, станьте такой, как прежде!» Бедная тетушка Рози — жертва погони за красотой, сфабрикованной молодости, начиненной парафином; шитой нейлоновыми нитками…

Она интересовала меня главным образом потому, что хотелось найти какой-то смысл в ее одержимости. Когда тетушку Рози просили объясниться, она с авторитетным видом пускалась в какие-то туманные теории, в которых смешивались кулинарно-диететические сведения и библейские мысли, какое-то бредовое красноречие, которое я молчаливо сносила. Она терпеть не могла, чтоб ее прерывали. Без всякого стеснения могла лгать, иной раз весьма изобретательно, намекая на то, что каждый месяц в определенные числа она лежит в постели по причине обычных женских недомоганий. Свое пребывание в клиниках она считала делом необходимым, называла малодушными тех, кто думает, что это излишне, рассказывала о том, как надо воевать за внешность, используя мою физиономию как объект демонстрации. При этом ей нравилось грозить пальцем, пугая меня: «Вот здесь по этой линии разрез над виском… Ну совсем крохотная насечка… Тут. Нет, ниже не годится. Уже не будет держать». И когда я начинала возражать, она просто негодовала. «Но, тетушка Рози, мне только…» — Я подносила руки к вискам, как бы чувствуя холод хирургического ножа. Ее обуревало раздражение. «При чем тут ваш возраст? Надо смолоду начинать». Она хватала меня за руку и, подскакивая, вела к туалетному столику, на котором вышитая дорожка гласила: «Старость побеждена», и замолкала тогда, когда ей казалось, что мои сомнения исчезли. Наверное, скажут, что подобная слепота ненормальна, что эта дряхлая, истрепанная женщина сама себя тешит иллюзиями. Это правда. Если говорить откровенно, мало назвать тетушку Рози старухой. Признаки ее старости были чрезмерно резко выражены… в углах рта. Ну прямо гнездо морщин этот рот. Для самых знаменитых косметологов он был как битва при Ватерлоо, как подлинное бедствие — словно листок шелковой бумаги, хрупкий, готовый тут же разрушиться. Локончики, взлетавшие вокруг ее гладкого лба, ее челка, щеки, утратившие возраст, подпрыгивающая походка — все это лишь подчеркивало разрушения в нижней части ее лица, уже обвисшего, выглядевшего жалобно. Все это тетушка Рози сама знала. Это можно было бы прочесть в ее взгляде, выражавшем постоянную тревогу. Однажды она спросила меня:

— Что бы вы сделали на моем месте?

Следуя подлинно американской логике, она была убеждена, что во всех обстоятельствах и в любом деле всегда нужно что-то предпринять.

— Я? Да ничего, — услышала она в ответ. Мне кажется, что в тот день я полностью пала в ее глазах.

— Не уважаете вы пожилых людей, совсем не уважаете, — сказала она с такой раздражительностью в голосе, которой я прежде не знала. И добавила: — Скажите уж прямо…

Она прошла в соседнюю комнату, я слышала, как она негодующе вытаскивала из упаковки свои флаконы и баночки. Тетушка Рози уже готовилась к своей работе, к этому сложному делу в комнате, обшитой панелями красного дерева. Для начала она погасит обе лампы в стиле модерн с абажурами из розового шелка. Это память об одном вечере, проведенном в Париже мистером Мак-Манноксом. Все произошло по окончании делового обеда. Метрдотель, выглядевший совсем как денди и восхитивший мистера Мак-Маннокса искусством сервиса, вручил ему эти лампы — они очень понравились гостю из Америки. Шампанское… Оркестр… И голос метрдотеля, шептавшего на ухо своему клиенту, когда он наливал ему вина: «Эти лампы похвалил сам Эдуард VII», — после чего их упаковали и мистер Мак-Маннокс увез лампы в Нью-Йорк. Когда они появились на туалетном столике его жены, это произвело столь сильное впечатление, что мистер Мак-Маннокс тут же решил заказать еще дюжину таких светильников и расставил их потом в других комнатах своего дома.

И в делах и в любви спокойный розовый свет очень хорош. Так говорил о своих лампах мистер Мак-Маннокс. Но почему тетушка Рози должна была сейчас их погасить? Что ей нужно? Рефлектор в лицо, беспощадный, сильный свет. Усевшись перед зеркалом, она берет первую попавшуюся баночку. Все равно какую. На ее туалетном столике их не меньше дюжины. Питательные, вяжущие, окисляющие, сверхъестественные, ультраактивные, витаминизированные, одна, две, три, двенадцать баночек, выстроенных как предметы культа, не говоря уже о начатых флаконах, которые тихо киснут на полочках этажерки после того, как она сочла их слабыми средствами, В течение часа, пока продолжается эта битва, она еще может верить в чудо. Я подхожу, и она кажется мне мухой, бьющейся в патоке своих надежд. Мне надо ободрить ее, поддержать эту манию, как преданной зрительнице ежедневно повторяющегося зрелища. Слежу за тем, как она круговым движением руки накладывает вокруг рта жирный ореол, выглядит это отвратительно; вижу, как губная краска расползается липкими дорожками, заполняя на своем пути какие-то желобки, кавычки, скобки, канавки морщин, сначала одну, потом другую, окрашивая их ярким розовым цветом. И вот наступает момент, когда тетушка Рози походит на тех детей, которых настойчиво пичкают едой: у нее такой же в точности сердитый рот, тот же липкий вымазанный подбородок. Она загримировала себя столь плохо, что сердце жмет от жалости. Я просто загипнотизирована этим театральным зрелищем, драматическим содержанием спектакля, сыгранного тетушкой Рози. Это не удивительно. Я ведь приехала в Нью-Йорк, чтоб ни о чем не думать. Сколько себе ни повторяй, что тетушка Рози мне не нравится, что я ее не люблю, что хорошо знаю все ее смешные стороны, я все же никогда не забуду, как она выглядела в этот момент, вся залитая безжалостным светом и явно побежденная в этой битве с химерами. Когда тетушка Рози достигала высот своего искусства, спектакль подходил к концу. Она еще раз консультировалась с зеркалом, покашливала, прочищая голос, и говорила мне:

— Знаете, желание испытать эти снадобья не менее глупо, чем надежда выиграть в лотерее, Если б я на самом деле верила, что можно что-то сделать… Ну что за физиономия получилась! Не выпить ли нам, Жанна? Хотите? Шотландского виски с содовой. Хоть настроение изменится.

Облако пудры, и вот уже вновь зажглись розовые лампы. Тетушка Рози покидала поле битвы с разочарованным видом и стесненным дыханием, какое бывает у ловца жемчуга, возвращающегося с пустыми руками после того, как он нырнул очень глубоко. Что ей сказать? Как ее утешить? Предрассудки «сделано в США» столь живучи… Противопоставить ей одну из статуй Мудрости, набросать ей силуэт какой-либо из достойных пожилых женщин, которых я уважала в детстве? Вызвать их из туннеля забвения, воскресить их светлой силой слов? У меня часто появлялось такое желание. Мне нередко хотелось рассказать тетушке Рози о воскресеньях в Палермо, праздниках моего детства, когда моя бабушка водила нас на пляж и смотрела, как мы купались. Моя седая полногрудая бабушка всегда носила траурные платья из крепа (фиолетового, серого или черного), толстые чулки, туфли с застежкой на пуговичках на распухших ногах. Боже мой, каким успехом она пользовалась! Еще издалека ее уже примечали, эту медленно бредущую по песку женщину. Она шла, решительно глядя вперед, набирая воздух полной грудью, похожая на диву, готовую взять свое верхнее «до». Чуть ли не двадцать молодых людей бросались ей навстречу, парни в крохотных плавках, с такими красивыми фигурами, загорелые, с мокрыми кудрявыми волосами, приникшими к затылку. «Мадам Мери, не принести ли вам gelalo?», «Мадам Мери, не поставить ли вам здесь зонт от солнца?» Они сновали вокруг нее, желая чем-нибудь услужить. Если кто-либо из нас во время купанья заплывал далеко от берега, ей почти не приходилось кричать. Кто-нибудь из этих обольщенных ею красавцев, какой-нибудь доброволец, поспешно осеняя себя крестом, бросался в волны вниз головой, мощно бил ногами по воде, плевался, пускал ноздрями целые фонтаны брызг — словом, делал как можно больше шума, чтоб она заметила все эти неимоверные усилия, и хватал неосторожного, тащил его силой или добровольно к берегу и наконец-то доставлял на песок мокрого, дрожащего, растерянного внука, эту живую добычу, прямо к ногам бабушки. Непокорный, неразумный, вот его в угол, лишить купанья! Поняла бы меня тетушка Рози, поверила бы она мне, если б я сказала ей, что звезда женственности блистала на лице этой женщины и что ей было уже семьдесят пять лет, когда она восседала на простом кухонном табурете на берегу моря, с лицом, обращенным к горизонту, наблюдая за целым выводком своих горластых внуков от двух до восьми лет — о да, мадам, каждый год новенький, — и выглядела грациозней любой королевы среди стройных тел примостившихся на солнцепеке у ее ног счастливых, внимающих ее словам и советам подростков? Это была картина незабываемой красоты! Рассказать все бедной тетушке Рози? Но она же ничего но поймет… Тем, кто охвачен тоской, тем, кто верит, что мечты могут сбыться, даже если они имеют такую уродливую форму, бесполезно говорить, что они обманывают себя, что в других местах все это бывает по-другому. Я не говорила ни слова, и молчание, разделявшее нас, было таким тяжелым, таким непроницаемым, что мы уже не смогли бы понять друг друга. Ничего нет тоскливей такого молчания! Как хотелось бы успокоить тетушку Рози, рассказав ей о стране, где женщины стареют с таким благородством, где им удается до последнего дня жизни сохранить свою женскую власть. Но я не смогла этого сделать, ничего не получалось. Встречи с миссис Мак-Маннокс порождали во мне знакомое тяжелое ощущение: печаль, возникающую от взаимного непонимания.

Все это было еще за несколько недель до того дня, как я увидела одетого в черное Кармине Бонавиа на Малберри-стрит. Мне уже нестерпимо хотелось укрыться от тетушки Рози, трудно было терпеть столько уродливых проявлений, так удивительно соединившихся в одном лице, и я не видела другого выхода, кроме ухода в свое прошлое. Предоставить себя только воспоминаниям — вот что мне оставалось.

* * *

Узы глубокие и подсознательные еще прочно связывают меня с детством, иначе я не чувствовала бы такую частую необходимость вызывать перед собой прошлое. Какая радость возвращаться к тому, что было! Лежать на кровати в тихой комнате, вычеркнуть из памяти нынешний день, пробежать в мыслях недавно прошедшее, вспомнить вчера, потом все это отбросить, чтоб ускользнуть от грусти, и идти все дальше в былое, пока не наткнешься на пустоту, на зияющую трещину, когда покажется, что все утрачено, и вдруг снова, как тайное убежище, обрести картины детства — вот что стало моим бегством в себя. Эту радость я впервые познала в Нью-Йорке, когда память помогла мне восстанавливать лица и людей, и это стало насущно необходимой духовной пищей, каждая кроха которой несла исцеление.

Вот «давние» воспитанницы нашего монастыря… Почему мне вдруг вспомнились эти женщины, хотя они не были моими приятельницами? Впрочем, какое это имеет значение! Мне приятно снова видеть их легкие колышущиеся мантильи. И черные тафтовые платья с декольте в десять-то часов утра. Кто, кроме них, решился бы на такое? Я слышу, как открывается и скрипит дверь, благородно одряхлевшая, как и все в нашей часовне. Какой-то запах? Да нет, просто воздух Палермо ворвался в наш замкнутый мир, пахнущий только горячим воском и исповедальней. «Давние» появляются маленькими группками и быстро идут к кропильнице. И невольно сравниваешь их, хоть это и обидно, пожалуй, с козами, собирающимися кучкой, чтоб попить у фонтана, но, право, как все это похоже! Кончиками пальцев, осторожными движениями они берут святую воду, потом направляются дальше на цыпочках к центральной дорожке, придерживая одной рукой мантилью над слишком глубоким вырезом платья, а другой прижимая шелковую юбку к бедрам, чтобы злосчастный ветер, нескромный взгляд или неловкий шаг не нарушили достоинства женщины, входящей в церковь.

Они кивают головой или молча подмигивают сестрам-монахиням: «Здравствуйте, здравствуйте» — с таким видом, словно спрашивают: «Вы все еще здесь?» Как будто эти бедняжки могут быть где-то еще! Но таковы традиции монастыря, незыблемые, как дипломатический протокол. Монашеские покрывала скромно опускаются, они трепещут, как черная листва за позолоченной решеткой ограды; этот трепет едва заметен — так массивна решетка и узки ее щели. «Давние» воспитанницы проходят через всю часовню, а мы, девочки, стоя на коленях на низких скамеечках, вытягиваем шеи, чтоб ничего не пропустить из этого зрелища. Мы немного робеем перед ними. Возраст, наверно, причиной. Ведь им кому тридцать, сорок, пятьдесят, а кому шестьдесят и даже больше. Они шепчутся, ищут свои места. На жаргоне нашего пансионата «давними» звались те жительницы Палермо, которые, как и мы, воспитывались у монахинь ордена Благовещения. Каждое воскресенье они приходили как бы с одной-единственной целью: удивить и заинтересовать нас, малышек. Жизнь удивляет тех, кто ничего о ней не знает. Недоступное манит, а мы, широко открыв глаза, следили за этими женщинами — ведь у них было прошлое, неотделимое в нашем детском мозгу от мыслей о любви и о грехе. Мы, подростки, живущие взаперти, легко создавали фантастические сюжеты. Наверное, я плохо описала «давних» воспитанниц, я не сумела показать всю естественность их поведения, свойственное им жизнелюбие, манеру выражать признательность радостными жестами, теплотой взгляда? Они были полны нежности, пыла, в основе которых была чувственность натуры, рвущаяся наружу, окутывавшая их как облаком. Я не сказала еще о молодых мужчинах, которые их неотступно сопровождали, забыла упомянуть, что они появлялись среди нас, всегда окруженные обильной родней. Сыновья, внуки, племянники четырнадцати-пятнадцати лет уже владели тайными уловками соблазнителей, и все в них говорило о нетерпеливом желании нравиться. Они имитировали жесты любовников, суетились, подвигали стулья, поддерживали соскальзывающие мантильи, поднимали упавшие монеты, подсовывали под низкие скамеечки для коленопреклонения коробки от кондитера, внимательно наблюдая за ними, как будто этот драгоценный товар мог куда-то исчезнуть. И тут же вытирали носы своим младшим братьям и следили за мессой, вовремя осеняя себя крестом, каялись, отбивали земные поклоны и ни на минуту не отрывали от нас, девочек, своих пламенных взоров. Они складывали губы, как для поцелуя, и адресовали нам вздохи, от которых разрывалось сердце. Словом, действовали, как опытные соблазнители.

А о чем думала двенадцатилетняя Жанна Мери, опустив глаза и молитвенно сложив руки? О том, что, когда богослужение закончится, надо будет торжественно (а «давние» воспитанницы имеют на это особое право) отнести молитвенники в ризницу и разложить их там, не перепутав, в большом сундуке из орехового дерева, уже стареньком, повсюду выщербленном: справа — молитвенники с гербами, слева — просто с инициалами, и запереть на ключ те, которые обвязаны четками с медальоном. А потом убежать. Ведь у нас совсем не было времени поговорить с ними. Правда, я всегда успевала почтить глубоким реверансом тех, кто мне нравился, и заполучить на бегу несколько комплиментов: «Эта маленькая Жанна… Какой у нее замечательный отец! Такого доктора, как господин Мери, даже в Риме нет». Он всех их лечил, он всех их знал, мой отец. Бежать, бежать в трапезную, захватить там питья. Летом — оршад, зимой — марсала и бисквит с горьким миндалем, всем этим мы угостим их в саду. При этой короткой встрече мужчины по присутствуют. Вот они уходят из часовни, и я слышу, как большой орган играет: «Возблагодарите господа, который правит всем», играет громко, даже слишком громко, чтобы заглушить врывающуюся в нашу часовню (когда открывается и закрывается тяжелая дверь) соблазнительную и модную мелодию польки-бриллиантины, которую как раз напротив выводит воскресный оркестр на террасе кафе, там наши обольстители поглощают шербет в ожидании своих мамаш.

«Побыстрее… Не заставляйте себя ждать. «Давние» уже в саду». Эти фразы повторялись каждое воскресенье, сколько же раз я их слышала? И вот снова в моей памяти этот благоухающий сад, усаженный магнолией и глициниями. Там мы могли без стеснения наслаждаться ароматом цветов и свободой, такова была одна из наших немногих радостей. Центральная часть сада была скудно украшена цинниями, фуксиями, а среди цветов возвышалась статуя основательницы нашего монастыря Марии Аделаиды, пылкое рвение которой выглядело столь же страстно, как волнующее томление ожидающей Леды. Мария Аделаида была изображена с откинутой назад головой, устремленными к небу глазами. Полураскрытые губы и руки, прижатые к груди. Хотелось остановиться на мгновение и оценить странное умиление, в котором пребывал скульптор, когда он лепил статую этой женщины, прославленной своим целомудрием. Ведь она вдохновляла красноречие нашей преподавательницы истории: «Блистательный пример женских добродетелей». Считалось, что отважная савойская принцесса дает нам пример моральных ценностей. «Роскошь трона не помешала ей сохранить в себе наиболее смиренные христианские добродетели. Наиболее смиренные… Повторите». И мы повторяли это на французском языке, так как преподавательница, которая вела этот курс, родилась в Париже, в семье, «разоренной революцией», как она говорила, не удостаивая нас подробностями. Наша учительница истории скончалась в Палермо от чахотки год спустя после приезда, и как будто это произошло вовремя: уже начинали поговаривать о ее недостаточном культурном развитии. Как единственное воспоминание о себе она оставила нам золотую медаль международной выставки в Париже, полученную ее матерью за участие в конкурсе на лучшую вышивку, и еще рукопись трехактной лирической драмы в стихах, чтение которой (это мы делали в память о ней) производило на нас сильное впечатление. Это был эпизод из жизни молодого Людовика XIV. Главную роль наряду с королем играла некая «нежная мадемуазель» — учительница короля, в которую Людовик был влюблен.

И вот я снова вижу старательную девочку в саржевой юбке, очень занятую, опасающуюся, как бы не опрокинуть то или это, — Жанна Мери угощает гостей выдохшейся марсалой, теплым оршадом и печеньем, отдающим аптекой.

А что было потом? Могли тогда знать наши набожные учительницы, что «стиль жизни», который им казался непоколебимым, будет сметен, как вихрем? Фантазии, рисующей будущее, от них не требовали. Откуда бы она у них взялась? Разве в тиши, за монастырскими решетками можно подготовить себя к душераздирающей реальности войны? И хотя эта система воспитания исключала представление о мировой эволюции, она — надо это признать — имела то преимущество, что была свободна от тирании. Она нас ни к чему не обязывала, кроме одного — принять существование бога во всех делах и приладиться, как мы сможем, поудобней к этому сосуществованию. Из страха чем-либо затронуть эту бесспорную истину нам ее не разъясняли. Бог, стало быть, существует. Если у нас нет возражений, то мы свободны. Вольны выбирать в нашем перенаселенном раю собеседника по вкусу, вольны вовсе не искать его и видеть рай повсюду, вольны жить в нашем золотом веке без всяких задних мыслей. Кроме этого, нас еще вооружали некоторыми познаниями искусства, правда без особой цели, вроде подарка, который не стоит отвергать, как не отказываются от провизии, сунутой в багаж путешественника, которого ждет долгая дорога. В институте Марии Аделаиды были двадцать два пианино и семь арф, отдыхавшие только ночью. Но мы вольно жили. Да, я повторяю это, были в тысячу раз вольней среди наших обваливающихся стен, невзирая на монастырские запреты, чем все американские Бэбс, одержимые демоном успеха, обремененные образованием, полученным не для обогащения ума, но как средство заполучить главный выигрыш в жизни — мужчину.

Вот так. Каждую среду я ходила в класс, где мы танцевали менуэт под аккомпанемент пианино, хотя такую музыку можно было б назвать глухой битвой между нашей мадам и композитором Жаном Батистом Люлли. Уклониться от этого занятия не удавалось. «Почему менуэт? Его теперь не танцуют». Об этом нечего было спрашивать. «Надо делать то, что приказывают взрослые». Точка. И все.

Я была также и двенадцатилетним гидом — водила приезжих иностранцев полюбоваться церковным полом в часы, когда спускалась прохлада. Я не удивлялась тому, как менялась реклама наших архитектурных ценностей в зависимости от того, с чьей стороны она исходит: от скрытой ли решеткой матери-настоятельницы, или сестры Риты, та имела право ходить по церкви своими крупными шагами, или же от нашего исповедника-пьемонтца отца Саверио, который нам не нравился. Разве это не начало мудрости — понимать уже в двенадцать лет, что нет одной-единственной истины, что она изменяется в зависимости от того, чьи уста ее выражают, что ее могут преобразить особенности речи, тона, жестикуляции, какие-то случайные вымыслы?

В главном приделе церкви несколько майоликовых изразцов отошли от настила. Я и сейчас могу точно сказать, какие именно. Пол скрипел под каблуком в том месте, где находилась голова младенца. Этому настилу двести лет, разве он не имел права скрипеть кое-где? Пол нашей церкви сам по себе представлял чудо, огромную картину, созданную мастерами из Вьетри. Мадонна занимала весь пол целиком. Нет, это был совсем не пышный образ. Наоборот, она очень скромна: девочка с упрямым лбом. Но здесь ее трон. Кафедра столь высокая, что доходит до ступеней алтаря. Плащ мадонны цвета морской волны, широко развернутый по всему настилу, подобен парусу, под которым стоят на коленях шесть благородных господ в камзолах и сапогах. Строгие силуэты. «Это те, на чьи средства сделали этот настил», — такова теория матери-настоятельницы. И своим неземным голосом она всегда добавляет: «Благородные палермцы были тогда щедрей, чем теперешние». После этого она ждет, что я как эхо буду повторять за ней эту фразу, пока какой-нибудь чувствительный к такому намеку турист не вложит свою лепту в кружку для пожертвований, которую я ему подам. У сестер монастыря Благовещенья мы не купались в золоте, это ощущалось во всем. Ели, например, постоянно одно блюдо — капонату.

На самом ли деле эти благородные господа жертвовали на сооружение пола? Некоторых туристов это удивляло. Наша мать-настоятельница, все еще невидимая за своей решеткой, настаивала на своем: «Все они не жалели для этого своих средств…» Вот эти, которые изображены на церковном полу, также и эти, погребенные в церкви, чьи скульптурные изображения вы видите на гробницах. Она знала их по именам, и имена эти были великолепны. Она перечисляла их быстро, монотонно, как читают молитву. И это трогало сердце. Здесь были герцог Зелени и герцог Белой Тайны… А также князь Цветущей Зари, барон Голубиных Скал, маркиз Винцент Лунный, супруг Агаты Святой Голубь. Как много их здесь было! Как много… Мать-настоятельница каким-то особым голосом мелодично произносила нараспев их имена. Надо было успеть во время паузы вставить в тоне, полном сожалений, свою реплику: «В старые времена мы не ощущали недостатка в щедрых людях, в тех, кто жертвовал на церковь», — и эти слова, обращенные к туристам, почти всегда давали нужный эффект. Монеты падали в кружку, которую я высоко поднимала и сильно встряхивала, чтобы наша мать-настоятельница знала за своей решеткой, что дела пошли на лад. Теперь она может уже веселей перечислять и менее значимых господ, конечно, не этого жалкого Антониуса ди Каза Пипи, который покоится слишком на виду и чей надгробный камень всех нас оскорбляет… Нет, других скромных кавалеров с приличными фамилиями, таких как Скромный, а точнее, Скромный с Короткой Ногой, Веспасиан Пламенный Рот, Луи Мучной и Мадригал — Рыцарь Святого Жака со Шпагой. Это имя всегда имеет такой успех у туристов, что они просят произнести его еще раз. Однако у нашей матушки оно, видимо, не вызывало полного одобрения, так как она не произносила его тем торжественным голосом, который предназначался исключительно для герцогов и князей.

Чтоб мой рассказ был достаточно ясным, следует уточнить, что наша матушка была из аристократического рода и что между благородными господами, изображенными на церковном полу, ей удалось распознать одного предка по прямой линии, господина с очень строгим лицом, одетого в фиолетовый камзол. Моя задача состояла в том, чтоб с должной уверенностью показывать его восхищенным туристам. «Нет, уважаемые посетители, тот жертвователь, о котором говорила наша матушка, не этот дворянин в розовом; он вот там — видите? Он в лиловом, нет, немного ниже… Вот, вот, он опирается на большой палец мадонны… Да, да, этот человек с вьющимися волосами, смуглым лицом и полными губами».

У сестры Риты было свое мнение на этот счет. Может быть, потому, что она училась в Риме. Наверное, история, как и истина, может быть зыбкой, изменяющейся? В зависимости от того, под чьим небом преподают ее. Как бы то ни было, сестра Рита не сомневалась в том, что благородные сеньоры, стоящие на коленях у ног мадонны, совсем не щедрые жертвователи, а крестоносцы: «По пути к Святой Земле крестоносцы остановились в Палермо, чтоб молить богородицу о покровительстве…» Когда сестра Рита проводила экскурсии, я должна была просто повторять для отставших: «Крестоносцы остановились в Палермо… Крестоносцы остановились в Палермо…» Только это мне надо было говорить. Всем остальным занималась сестра Рита. Обоснованность ее теории подтверждали шлем, лежащий у ног мадонны, и забытая на земле боевая железная рукавица. «Крестоносцы остановились в Палермо…» Я помогала ей как могла. Она умела убедить, и у нее было достаточно фантазии. Начав со шлема и железной рукавицы, послуживших ей большим подкреплением, она повествовала об окровавленных рыцарях, непроходимых пустынях, крепостях, башнях, вызывала в памяти туристов укрепленные города, цитадели далекого прошлого, где наши странствующие рыцари после жестоких боев гибли под ударами неверных.

Голос сестры Риты звучал в пустой церкви. Всякое сопротивление ей было тщетно. «Неверный» — слово это она обрушивала на головы посетителей. И это был сигнал, чтобы я подошла ближе, потому что часто бывало так, что какой-нибудь иностранный турист — лютеранин или православный — воспринимал это на свой счет и пытался искупить свою вину каким-нибудь даром. Слушаю вас, сестра Рита. Благодаря вам я совершила свои первые путешествия, вам я обязана любовью к приключениям и своей необузданностью. Я верю в ваших крестоносцев. Но можно и ошибиться. Ведь, кроме вашей истины, есть еще версия отца Саверио.

«Из-за шлема и железной рукавицы уверять, что эти благородные господа были крестоносцами? Вот еще! А почему не святые? Они-то крестоносцы? Бросьте шутить. Что может доказать костюм в стране, где набожным людям показывают статуи богоматери с обнаженной грудью? А святого Альфио, мужественного гасконца, разве не изображали народные художники в виде простоволосой музы, восседающей на облаке? Что скажете?»

Отец Саверио наш исповедник. Он приказал, чтоб из церкви изъяли все картины, на которых был этот святой неопределенного пола, летящий в небесах в тунике без рукавов, с обнаженным белым и круглым плечом, полногрудый, широкобедрый… Это был святой Альфио, фигура загадочная, гибрид, который никому не причинял вреда. Нам он нравился и такой. Но отец Саверио — упрямый: пьемонтец. Поэтому он утверждал, что шесть коленопреклоненных фигур у ног мадонны не жертвователи, не крестоносцы, а волхвы. Откуда он это знал? «Медный цвет лица. Вьющиеся волосы. Широкие ноздри. Никаких сомнений, это Балтазар», — вот что сказал отец Саверио относительно благородного господина, в котором мать-настоятельница узнала одного из своих предков. Он назвал его негром и поверг весь монастырь в уныние. Только не сестру Риту, которая не дала себя смутить: «Никогда не изображают Балтазара без тюрбана». Да, в этом она права. Господин, о котором идет речь, хотя у него и темная кожа, никакого тюрбана не носил, стало быть, это не Балтазар. «Он снял его из уважения к мадонне». Тогда сестра Рита рассердилась. «Значит, вы видели в жизни шестерых волхвов, вам это удалось? Шесть волхвов у ног мадонны! Помереть со смеху можно, а?» — «А вы, сестра Рита, знаете ли вы королей, путешествующих в одиночку? Если у ног мадонны изображено шесть фигур, значит, тут три волхва и их свита. Неужели не ясно?» У отца Саверио на все найдется ответ, но нам он не нравился. Он осточертел всем: матери-настоятельнице, сестре Рите и даже нам, детям. Отец Саверио утверждал, что от нас пахнет чесноком. В монастыре, где он был прежде, до нас, где-то вблизи Милана, кухня как будто была намного лучше. «Там не пичкали воспитанниц капонатой». Возможно. Но в Палермо наш повар и его помощники покупали что могли. Стало быть, от нас пахло чесноком. Отец Саверио говорил, что это нетерпимо во время исповеди, что он задыхается, что мы отравляем его этой вонью. По этой причине он исповедовал, не задергивая лиловую занавеску. Все было слышно. Наказания, которые он раздавал, предостережения — словом, все. У него был очень отчетливый голос и хорошая дикция. Наши «давние» воспитанницы не ходили к отцу Саверио. Они исповедовались в другом месте. И можно было их понять. Это были женщины, им было что рассказать посерьезней, чем нам: мужья, обиды, разлад в семье, неприятности, дети… Ну, одним словом, жизнь. Мне на исповеди почти нечего было сказать, кроме как припомнить проклятые забавы во время мессы. «А если ты не молишься, то чем занимаешься?» У отца Саверио пронзительный голос. Я неразборчиво отвечала ему. «Говори громче». Вот еще, чтоб он потом сказал, будто я чесноком пахну. В моем возрасте у людей хороший аппетит. «Ну, если ты во время мессы не молишься, что же ты делаешь? Спишь?» — «Я смотрю на церковный пол». В этом нет ничего опасного, пол у нас отнять не могут, он считается художественно ценным, отовсюду едут им любоваться. Это одно из чудес Палермо. «Я смотрю на пол, в этом нет греха». Тогда отец Саверио обрушивается на убранство наших церквей. «Театры! — говорит он. — Никто не может молиться среди таких декораций. Вот к чему приводят легкомысленных особ заботы о сохранении красоты. Вот до чего дошла в Сицилии религия. Почему для общения с богом необходимы эти мраморы, лепка и мозаика, кто это утверждает?» Он превозносит спокойные, без украшений стены, хвалит простые каменные полы, возмущается: «Дикие обычаи!» Груди, носы, ноги, глаза, животы и прочие детали сомнительного вида, да еще эти дары — серебряные и восковые дощечки, которые гроздьями висят вокруг статуй, как признательная дань от верующих церкви за чудеса и исцеления, — все это выводит его из себя. «Да, здесь еще хуже, чем в Мексике! Я служу дикарям». Признаться ему? Незачем. Северяне так добродетельны. И потом это место в церкви мне подходит, к чему рисковать, я могу его потерять. Моя скамеечка стоит на животе господа-младенца, нагого младенца. Я ничего не говорила отцу Саверио, никому не говорила, что, опустив глаза, я вижу три складочки на теле под узким пояском, на котором начертаны слова: «Имя мне Иисус». Тем более я не говорю отцу Саверио, что смотрю и ниже: на таинственную, цвета креветки или драже нежно-розовую припухлость, на этот признак пола, с которого я не свожу глаз. В час, когда церковь пуста и скамейки отодвинуты, именно здесь становятся на колени женщины, чтобы помолиться, перебирая четки и испрашивая благодати. Я видела, как они трут здесь о пол свои образки и укладывают их потом в сумочки; я видела, как они прикладывают к этому месту свой носовой платок, а затем подносят его к губам. Я видела, с какой горячностью они целуют в этом месте пол.

Жанне Мери с опущенными глазами некому признаться, что ее не отвращает этот культ, обращенный к младенцу-божеству. И сокрытие этого чувства сегодня, как и прежде, заставляет ее замкнуться в себе.

Да, она держится на расстоянии от тетушки Рози, от Бэбс или какой-либо еще жрицы красоты из тех, что переполняют нашу редакцию, где приходится быть целые дни. Каждая почта выбрасывает на наши столы щедрый урожай дамских исповедей, не особенно целомудренных, не особенно правдивых. Все это проглатывается привычно, без отвращения, хотя от этих надоедливых старых мотивов так и отдает распутством. Но мы должны делать свою работу, а кто из этих сидящих около меня пуританок не закричал бы о скандале, да еще громче и сильней, чем самая суровая монахиня, если б услышал мое признание? Особенно Бэбс. В моих ушах уже звучит ее голос.

 

Глава II

Попробуем описать Бэбс. Какие слова избрать, чтобы сообщить рельефность тому, что ее лишено? Бэбс высокая, белокурая и абстрактная. Я наблюдала за ней в постоянном ожидании чего-то неожиданного. Мираж…. Сомнамбула… Мне хотелось найти в ее лице какие-то черточки фантазии, юмора или же следы пережитого — радости, тоски, разочарования проигранной или выигранной битвы, ну, какую-то складочку в углах губ, блуждающий взгляд. Нет. Ничего. Ни поражений, ни побед. А ведь двадцать пять лет — это тот возраст, когда черты женщины уже представляют собой как бы географию ее прошлого. Но в Бэбс, как и в ее коже, подчеркнуты лишь признаки беспрецедентного благополучия. Ее голубые фарфоровые глаза выражали некую безличную любезность. Иногда — это бывало редко и недолго, но тут нельзя было ошибиться — какая-то тень сомнения беспокоила ее: не упустила ли она чего-то в имитации изысканной, безупречной женщины, неутомимой, всегда с хорошей прической, — облик, к которому она стремилась постоянно. Но это опасение можно было тут же укротить, достаточно было пустить в ход все, что у нее было связано с элегантной внешностью. Она вытаскивала из сумочки несколько убедительных аксессуаров, пудреницу, карандаш для бровей, целый ассортимент всяких штучек из арсенала курильщицы, при этом все ее браслеты и брелки весело звенели. Каждое движение было призвано продемонстрировать, что она отнюдь не вульгарная имитация элегантной женщины, но именно само воплощение изящества и шика, — не был забыт и пульверизатор, создававший вокруг нее душистое облако (надлежит побрызгать только мочки уха). После всего этого успокоенная Бэбс снова обретала знакомую ей почву и твердость своих убеждений.

Я иногда присоединялась к ней в час завтрака. Это происходило в ее рабочей комнате, куда секретарша ставила картонный поднос с очень скромной снедью. Чуточку протертых овощей, кусочек холодного мяса, баночка простокваши и чашка черного кофе — все это быстро проглатывалось. У нас оставалось время, чтоб немного поговорить. Но то, что я могла ей рассказать, интересовало ее меньше, чем полчаса этой передышки. Она снимала туфли, вытягивала ноги, делала несколько упражнений, развивающих гибкость, рекомендуемое вращение пальцами, лодыжками, затем минут на пять затихала, как бы настороже, и рассматривала свои ноги. Петля сползла? Чулок не на месте? Ведь всего не предусмотришь. Затем крупным шагом шла к окну спустить занавески и создать, как она говорила, «освещение в духе Тулуз-Лотрека».

Лотрек?.. Серо-зеленый свет просачивался через зеленоватые шторы, скользил по ковру, усиливая оттенок мягкой зелени на стенах. В комнате Бэбс все было цвета щавеля. Но почему Лотрек, задавала я себе вопрос, при чем он здесь, для чего он тут требуется?.. Искушенная журналистка Бэбс попросту пользовалась этим именем, чтоб показать свою оригинальность и фантазию. В Соединенных Штатах стало уже привычным произвольно связывать имена крупных художников с весьма неожиданными для них объектами.

В начале моей работы, полагая, что это будет к месту, я попробовала усилить некоторые описания сравнениями, употребив имена да Винчи и Микеланджело. Но это вызвало раздражение секретаря редакции мисс Блэзи, превосходной женщины, преданно служившей здесь уже тридцать лет.

— Ради бога, Жанна, забудьте про Ренессанс, — сказала она мне. — Это дурная эпоха, и вы только вызовете в памяти у читательниц скверные истории. Отравления… Дебоши… Женитьбы пап… Ограничьтесь импрессионистами и кубистами. С Ренуаром и Пикассо вы всегда добьетесь успеха. Не пользуйтесь именем Модильяни. Беременная любовница… Психическая болезнь… Тут уже знают об этом. И потом эта смерть в больнице… Слишком много нищеты, чересчур много отчаяния.

— А беды Тулуз-Лотрека вас не смущают? Он был калекой…

— Превосходно. Древняя аристократия… К тому же обремененная атавизмами. Не надо опасаться патетического. Женщины это любят. Материнский инстинкт, понимаете?

Вот откуда зеленый Лотрек, желчный, цвета абсента или скверного пищеварения. Ну пусть Лотрек… И все же комната Бэбс наводила на меня грустные мысли.

— Тебе действительно необходимы эти тона, напоминающие аквариум?

— Они хороши для нервной системы, — ответила она. — Ты не умеешь отдыхать, Жанна. Делай как я.

Она устроилась на двух составленных рядом креслах. Потом с непроницаемым видом преподавателя физической культуры, выполняющего трудный комплекс, она медленно водила руками по животу. Согласно тибетскому или китайскому методу, я это всегда путаю, верным результатом этого упражнения является откровенный выпуск излишних газов, которые неизвестно почему там скапливаются.

— Я шокирую тебя, Жанна? Вы ведь всегда осуждаете то, что для вас непривычно.

Какое ужасное, труднопреодолимое «вы». Оно похоже на Китайскую стену.

— Вы? Кто это «вы»?

— Вы, люди из Европы. Однажды я объяснила этот способ гречанке, моей приятельнице, так она просто подскочила от возмущения и ушла, не закончив игры в покер!

— А может, с ее точки зрения твой способ освобождаться от напряженности выглядит омерзительным? Ты не подумала об этом?

Бэбс оглядела своими большими пустыми глазами полуосвещенную комнату и опустила ресницы, чтобы дать понять, что она меня больше не слушает.

— Ты задаешь слишком много вопросов!

Наш разговор оборвался. Так проходили обеденные перерывы. Случайно увиденная семейная фотография заметно изменила наши отношения. Она была не похожа на те шедевры, увеличенные, ретушированные, в серебряных рамках, которые обычно ставят на письменный стол. Просто пожелтевшее фото с уже загнутыми углами, им пользовались вместо закладки в диететическом словаре.

— Не могу решить, — сказала мне в тот день Бэбс. — Что посоветовать нашим подписчицам для хорошего цвета лица? Начну с того, что он у них всегда скверный и что их будущее, карьера, любовь от этого могут пострадать. Для этого требуется десять строк. Надо же заставить их потревожиться. Так я обычно начинаю. А потом? Мне нужна будет какая-то выдумка, что-нибудь вселяющее надежды.

Я подсказала — может быть, морковь?..

— У нас говорят, чтобы лицо было цвета персика, надо есть…

— Нет, это не годится, — оборвала меня Бэбс тоном, который лишал возможности что-либо возразить, — в нашем деле слишком очевидная истина выглядит сомнительно. Можешь поверить мне на слово. Здесь нужны слова неожиданные, таинственные, научные. А ну, найди-ка мне слово «каротин», пожалуйста. Вон там.

Она показала на диететический словарь, оставаясь в своем шезлонге, не меняя расслабленной позы, как будто бы эти поиски были даны мне в наказание за мое невежество. Пришлось искать слово «каротин» за то, что я находила сомнительным ее способ освобождаться от напряжения, и еще потому, что я задавала слишком много вопросов.

— Нашла?

Так как я еще молчала, она встала.

— Ну прочти же… Страница отмечена. Вон там: «Каротин — пигмент, который ярко окрашивает морковь и наделяет ее ценными свойствами».

Я не слушала ее. Здесь была фотография. Эти мужчина и женщина — родители Бэбс? Ему лет пятьдесят, он в шелковых перчатках. Она пониже ростом, робкого вида, с прической как у мальчика, у нее широкие квадратные руки. И морщины… У родителей Бэбс были крупные крестьянские морщины.

— Это твои родители, Бэбс?

— Они были миссионерами в Корее. Эта фотография сделана в том году, когда они уезжали. Мне тогда было двенадцать лет.

— И ты осталась здесь?

— Тетушка Рози заявила отцу: для того чтобы хорошо воспитать девушку, мало верить в бога и хотеть открыть людям врата рая. Она оставила меня у себя. Моя мать вскоре умерла. Отец приезжает примерно раз в шесть лет. Но мы чужие друг другу. У нас нет ничего общего. Действительно ничего…

Я не смогу объяснить, почему наши отношения изменились после того, как я узнала, что отец Бэбс миссионер в Корее. До сих пор я относилась к Бэбс почти без всякого любопытства. Теперь все стало иначе. Чтобы убедить себя в реальности существования Бэбс, мне, но-видимому, не хватало этой фотографии — четы миссионеров. Я попробовала представить себе, что бы произошло, если б тетушка Рози не вмешалась. Мысленно я видела Бэбс, воспитанную внимательным духовником, заботящимся о чистоте ее души; Бэбс, которая росла в миссии среди новообращенных баптистов и корейцев, занималась в часы досуга вышиванием, сидя у окна в той же позе, как здесь, с точно таким же привычно любезным видом. Я представляла ее себе в те часы, когда она помогала матери и учительствовала, обращаясь характерным для нее громким, повелительным тоном к людям, забытым богом. Мне слышалось: «Лишенные стыда не переступят порога царствия небесного». Я уже мысленно слышала, как она там выступает с богоугодными речами и раздает библии с той же энергией, с какой здесь поучает наших читательниц умению соблазнять. А какова же ее настоящая природа? Удручающая серьезность, чистосердечие, непримиримость человека, который стремится, невзирая на трудности, обратить людей в свою веру. Отважная маленькая деятельница из Армии спасения! А если ты перестанешь так яростно действовать напильником и щеточкой для полировки, обрабатывая доставшиеся в наследство от матери трудовые руки с квадратными ногтями? Если ты забудешь поучение тетушки Рози и ее представления о респектабельности? Если ты откажешься от своих улыбок, тщательно отрепетированных перед зеркалом, и от походки в стиле модных манекенщиц? Вот тогда-то и будет видно, что у тебя после этого останется. Станут заметны полные щеки… Да, да, полные. Ты ведь перестанешь их скрывать, втягивать внутрь, стараться делать незаметными продуманной мимикой. А твои круглые икры, здоровые, как у птичницы, которая смотрит за гусями? Их тоже тогда увидят. И все сразу поймут, кто ты такая! Вот что произойдет.

— Жанна, о чем ты думаешь? — Это вырвалось у нее невольно. Бэбс тревожилась, когда при ней кто-нибудь замолкал. — О чем ты думаешь, Жанна? Ты что, так и будешь разглядывать меня не говоря ни слова?

Вверх и вниз шли лифты, открывались и закрывались двери, служащие возвращались после завтрака. Этот негромкий шум, ровный, как морской прилив и отлив, ритмически нарушал тишину нашей комнаты. Я прислушивалась к тому, как десять лифтов по очереди вздыхали, десять издалека слышных голосов лифтеров называли номера этажей, громко выкрикивая названия журнала «Ярмарка», так, как кричат «Огонь!» в военных фильмах. Выделялся голос только одного лифтера-негра, который произносил это, будто нежно выводя мелодию блюза: «Ярмарка, ярмарка, ярмарка…» Он тянул сквозь зубы эту мелодию, чем-то схожую с ребячьим припевом в детской игре, и сам этим тешился, подымаясь и спускаясь в кабине лифта. Слышны были шаги служащих, вливающихся, как волны, обратно на работу, и «так-так-так» — цокот высоких каблуков но застланным линолеумом коридорам, гигиенической копии дорогих французских ковров из Обюссона. Я больше ни о чем не думала, хотя у меня мелькала мысль: «Бэбс существует… Надо только подождать».

* * *

Умерла мисс Блэзи, секретарь редакции. Мисс Блэзи, отдавшая тридцать лет точным подсчетам числа строк и составлению подписей в рамочках к рисункам. Она скончалась от рака грудной железы. Ее смерть оставила меня безразличной. Но я не могу пренебречь описанием похорон мисс Блэзи, так же как не могла не рассказать о трудностях, с которыми столкнулась тетушка Рози при страховании мехового манто, так же как не могла не говорить об инциденте с негритенком, помочившимся у вращающейся двери нашего дома.

Похоронный салон — одноэтажное здание с красивой лакированной дверью и розовым фасадом. Крыша, отделанная по карнизу металлическими кружевами, отдаленно напоминала готическую часовню — намерение архитектора не вызывало сомнений. Однако букет телевизионных антен, торчавший над кровлей, разрушал желанный эффект. И потом там была еще некая шарообразная опухоль — маленький купол. Зажатый между фасадом кинематографа и кафетерием, витрина которого была уставлена пирожными и кремом и печальными бледными цыплятами, этот салон выглядел смехотворно, как если бы Людовик II соорудил здесь, на тротуаре Мэдисон-авеню, один из своих сумасбродных баварских домиков для развлечений.

Итак, бравая Блэзи скончалась, и Бэбс попросила меня пойти с нею на похороны.

— Она исповедовала странную религию, — рассказала мне Бэбс, — была членом Невидимой ассамблеи. Это что-то вроде спиритуалистов. Поэтому не будет ни службы, ни надгробной проповеди. Достаточно расписаться в регистрационной книге, поглядеть на Блэзи, и можно уйти.

Поглядеть на Блэзи… Но я менее всего ожидала, что увижу ее именно такой, выставленной на показ в холле, устланном пластиком, укрытой пуховым одеялом из кремового атласа. Ее одели в платье, которого я на ней никогда не видела, — оно тесно облегало фигуру и оставляло голым плечо. Лицо было покрыто плотным слоем косметики, бессильной вернуть коже живую свежесть. Нам показывали кости в иссохшей оболочке. И еще «ундервуд»… Пишущую машинку поставили Блэзи на живот.

Едва я уселась рядом с Бэбс, как меня охватило желание немедленно уйти. Но как это сделать? Сотрудники редакции заполняли зал, рассаживались на стульях и обменивались впечатлениями по поводу несчастной Блэзи.

— Какая миленькая, не правда ли? — прошептала моя соседка.

Это была медицинская сестра, прикрепленная к нашей редакции, специалистка по мигреням и сердечным приступам. Она оказывала помощь жертвам обмороков и впадавшим в истерику cover girls. Карманы сестры всегда были полны пилюлями, успокоительными средствами, а также записочками, которые ей поручали передавать нашим девицам.

— Нам будет не хватать Блэзи, — снова заговорила медсестра.

Я кивнула головой в знак согласия.

— Ей очень к лицу такая прическа… Никогда еще ее так хорошо не причесывали…

Тут я увидела нашу главную редакторшу. Ее звали Флер. Флер Ли — красивое имя. Цветок Ли. Всего один метр отделял ее от бедной Блэзи, лежавшей под своим атласным пуховым одеялом. Флер сидела в первом ряду. Позади стулья оставались пустыми. Счетоводы, художники, секретари, метранпажи, лаборанты, мелкота вроде уборщиц, курьеров и телефонисток, чистильщик обуви, который каждое утро бродил по нашим коридорам с ящиком в руках, и даже негр-лифтер (Блэзи была членом Лиги эмансипации цветных) толпились в глубине салона, как будто эти пустые стулья отмечали линию непроходимой границы, пересечь которую они не осмеливались.

— Проходите вперед, проходите же, — казалось, говорила им Флер Ли, откинувшись назад и вытянув к ним руки в белых перчатках. Ей, видимо, казалось, что эта поза подчеркивает простоту, интимность, но ее жест, слишком театральный, скорее напоминал скорбь прима-балерины в последнем акте «Ромео и Джульетты», когда танцовщица, стоя на пуантах и раскинув руки, призывает зрителей стать свидетелями ее несчастья: «Смотрите, смотрите — до чего я дошла, оторванная от моего Ромео, одинокая. Такая одинокая…» Флер Ли усердствовала в своей патетической мимике, но безуспешно. Те, кто толпился у входа, так и не осмелились подойти поближе. Тогда она покинула предсмертную позу Джульетты и вновь обрела свою обычную повадку высокопоставленной дамы, которой все должны подчиняться. Даже раздраженно кивнула головой.

— Хозяйка нервничает, — заметила медицинская сестра.

Я согласилась.

— Она не любит, когда ее не слушаются. Но… Что с вами? Вы плохо себя чувствуете? — спросила сестра.

— У тебя странный вид, — участливо шепнула Бэбс.

— Кружится голова. Тебе не кажется все это отвратительным — наша Блэзи в таком виде… почтенная Блэзи с голым плечом и ундервудом на животе?

— Почему отвратительным? — Бэбс посмотрела на меня так, словно я ее смертельно оскорбила.

— Не хватает только, чтобы ты притащила сюда сумку, наполненную обрезками резинок, очистками от карандашей, скрепками и прочим мусором из корзинки для старых бумаг. Мы бы бросали все это пригоршнями на смертное ложе, вроде конфетти. Для полного маскарада, а? Я уйду.

Она нахмурила брови и прикусила губу:

— Ты с ума сошла.

Потом, видимо почувствовав, что хватила через край и что резкость надо чем-то смягчить, Бэбс вознаградила меня великолепной улыбкой, обнажившей все ее зубы и кончик розового языка, выдвинутый на нижнюю губу, — классический образчик американской соблазнительности.

Вдруг все задвигались. Катили какой-то тяжелый предмет, на который до сих пор никто не обратил внимания, — что-то вроде пианолы-автомата на колесиках.

Бэбс тем временем вполголоса говорила с медицинской сестрой — обсуждались достоинства недавно поступившего в продажу средства для укладки волос. Сестра восхищалась:

— Сидишь под сушилкой на полчаса меньше, а укладка держится на неделю дольше! Парикмахеры, которые пользуются этим средством, наживают состояния…

Бэбс прервала ее. Она была довольна находкой:

— Я рекомендую это роженицам, больным гриппом и на послеоперационный период!

Сестра кивнула в сторону служащих похоронного бюро. Они пытались включить пианолу, один из них снял шапку и вытер пот со лба.

— А вот эти люди? Думаете, их жидкость не заинтересует? Ведь не каждый день им приносят вот этакую безупречную, отлично причесанную Блэзи! Уж эти родственники! Они всегда пренебрегают больными, оставляют их умирать в одиночестве. Это уже потом они преподносят знакомым красивый, чистенький труп… Вы понимаете, что я имею в виду? Причесывать мертвых очень трудно… Если б удалось это немного облегчить с помощью хорошего средства для укладки волос, а? Надо написать об этом! Ведь всех, наверно, заинтересует…

Бэбс оставалась величественной и больше не отвечала. Это было характерно для нее. Стоило ей найти собеседника, на котором, как на подопытном кролике, можно было проверить сюжет будущей статьи, она тут же выжимала его, словно лимон, а потом бросала. Будто и не знакома. Но я отлично знала, что она не упустила ни одного слова из разговора с медицинской сестрой и что средство для укладки волос станет темой ее статьи на будущей неделе.

Хотелось уйти. Не смотреть больше на Блэзи. Забыть эту Блэзи, гниющую под своим пуховым одеялом… Желание сбежать подступило, как приступ тошноты. Я и сейчас вижу, как медсестра положила на мое колено широкую ладонь соболезнующим жестом.

— Я знаю, что вам нужно. Ну-ка, проглотите лекарство. Это успокоительное. Никогда не расстаюсь со своими запасами. Ох, уж эти итальянки, знаю я вас. В нашем фотоателье полно итальянок. Мы только их и снимаем, итальянских cover girls, и никого другого! Каприз хозяйки. То она хочет только англичанок, то ей требуются одни итальянки. Сейчас в моде матовая кожа, понимаете? А они такие нервные, ваши итальянки, такие нервные!.. И капризные. Уж это они доказали! Не хватало мне еще вас, в такой день, когда мы прощаемся с нашей бедной Блэзи…

Позади витражей зажглись светильники. Освещение отлично имитировало внезапный солнечный свет. В это мгновение все увидели тетку Бэбс — миссис Рози. Она вошла с мокрым зонтом в руках, в резиновых ботах, на голове у нее был треугольный кусок пластика, закрывавший волосы от дождя. Выглядела она очень худенькой в своей юбочке как для катанья на коньках. Тетушка Рози адресовала первому ряду несколько очаровательных и почтительных улыбок. Потом, заметив остальных, все еще нерешительно толпившихся у входной двери, она улыбнулась им так же, еще более завлекательно, но с меньшим почтением. И люди двинулись за ней, чтобы занять места поближе к гробу. Добившись этого, тетушка Рози, преисполненная сознания важности своей миссии и весьма уверенная в себе, присоединилась к нам. Флер Ли, шевельнув кончиками пальцев, молчаливо одобрила ее действия, и Рози, сохраняя свой обычный задорный вид, показала, что поняла ее. Служащие начали занимать пустовавшие стулья.

— Разве все мы не члены одной семьи? — спросила тетушка Рози, садясь рядом со мной. — Почему эти бедные люди должны там стоять? Это шокирует, вы не находите? Ну вот, теперь лучше.

Потом она добавила шепотком:

— Каждый раз, когда я могу тем или иным образом помочь Бэбс делать карьеру, я использую удобный случай…

Медсестра сказала тетушке Рози, что она очень хорошо выглядит, и поздравила ее с этим.

— Миссис Мак-Маннокс, вы совсем не меняетесь, все та же…

Наконец пианолу включили и экран засветился. Я могла издали прочесть на нем перечень песнопений, которые нам предстояло услышать. Однако никто не хотел бросить денежку, чтобы музыка заиграла. Пока все молчаливо колебались, было слышно, как льет дождь. Потом светильники за витражами погасили, экран пианолы-автомата тоже потух.

— Большой свет включают только для церемоний с музыкой, — пояснила медсестра, тронув меня за руку. — У вас там все это делается, наверно, по-другому…

Вошли служащие в каскетках, чтобы убрать пианолу. Они укатили ее в соседнюю комнату, раздраженно покачивая головами. Тетушка Рози тянулась, чтобы полюбоваться бедной Блэзи под ее пуховым одеялом.

Абсурд. Постыдная церемония. Карнавал богохульства. Бежать? Неудобно. Сказать Бэбс, что у меня кружится голова? Стыдно. Все мелькает передо мной — лицо Блэзи, лицо тетушки Рози. Я их путаю. Но нет, на губах у Блэзи губная помада не течет. У нее нет гримасы ребенка, которого пичкают едой. Блэзи улыбается субтильной улыбкой, губы ее подкрашены, какая страшная миловидность! А этот запах, который заполнил все, — что это? Духи?

— Вы чудесно пахнете, тетя Рози, — обращаюсь я к ней ласково. Нет, это не от нее. Она возражает:

— О нет! Мой покойный супруг считал, что женщина, которая душится, направляясь в храм, компрометирует репутацию своих близких. Можете быть уверены, что это не я…

Ах, так… Значит, это духи, которыми обрызгали Блэзи… И я уже не в состоянии оторвать глаз от мертвеца в столь плотском облике — с накрашенными губами, с голым плечом и этими раздражающими духами.

Вперед вышел кто-то в черном пиджаке и полосатых брюках. У него были плохие зубы. И улыбка выглядела серой.

— Есть ли среди собравшихся здесь верующих члены Невидимой ассамблеи? — спросил он усталым голосом.

Ну и шутка… Никто не шевельнулся. Ни один из присутствующих не принадлежал к этой абсурдной религии. Флер Ли, сидящая в первом ряду, пожала плечами.

— Это ужасно вредило бедной Блэзи, — говорит мне тетушка Рози. — Невозможная религия.

Человек в пиджаке, видимо, торопится закончить и громко спрашивает:

— Кто хочет произнести надгробное слово?

Флер Ли достала из своей сумочки несколько листков. Но она не успела встать. Ее опередила толстая черноволосая девушка с платком у носа.

— Это помощница Блэзи, — говорит мне Бэбс. — Бедная Инесса… Можно подумать, что она заболела от тоски.

Человек в черном вышел навстречу Инессе. Она покраснела, ее руки нервно теребили носовой платок.

— Вы приготовили что-нибудь, мадемуазель? Проходите… Ну проходите же!

Он ведет ее, поддерживает.

— Не плачьте так… Возьмите себя в руки.

— Ну вот… Нашлась мне работенка, — прошептала медицинская сестра, готовая вмешаться.

Инесса рыдала. Первый ряд был шокирован. Неодобрительно покачивались аккуратно причесанные шевелюры и накидки из норки. Да, первый ряд был весьма шокирован!

— Ну ладно, ей грустно — это еще в порядке вещей. Но истерика?! Нестерпимо!

— Недаром говорили, что у нее мать пуэрториканка, — шептала тетушка Рози самой себе.

Человек с серыми зубами не знал, как утолить печаль Инессы. Она плакала у него на плече, повторяя: «Самая быстрая стенографистка… Блэзи давала по сто двадцать пять знаков в минуту…» Он отвечал: «Ну да, ну да…», вытирал ей лицо и баюкал как ребенка. Глядя на них обоих — на нее, уцепившуюся за него, разбитую и как бы лишившуюся силы ходить, и на него, очень официального, в своем костюме с полосатыми брюками, — можно было подумать, что перед нами чревовещатель, который держит свою партнершу, копеечную куклу с волосами из пакли и головой, слепленной из папье-маше.

— Ладно, ладно… Успокоитесь, скажите то, что вы хотите!

Инесса проглотила рыдание, обняла шею церемониймейстера и кивнула головой в знак согласия. Он помог ей повернуться лицом к публике.

— Так… Так… Вот теперь вы уже разумная, хорошая девушка…

Инесса вздрогнула, ее затрясло как в лихорадке. Она побледнела, уцепилась за костюм распорядителя, потом за его жилет, схватила за руку, потянула ее к себе и наконец рухнула к его ногам с жалобным стоном: «Ах… Поцелуйте меня… Я ее так любила…»

— Переутомление, — констатировала медицинская сестра, быстро вставая со стула.

…На голубом фасаде кинематографа, выходившем на тротуар Мэдисон-авеню, красовался монументальный, волосатый и мускулистый Кирк Дуглас — отличный пакет розового мяса. Этот образ сразу изгнал из моей памяти Блэзи под ее пуховым одеялом. Чуть подальше в витрине кафетерия лежали холодные цыплята в своих целлофановых чехольчиках. Они выглядели печально, но по крайней мере не улыбались. Пройдя еще несколько метров, я совсем перестала думать о Блэзи. Решительно, воспоминание о ней не имело для меня никакого значения. Да и существовало ли оно? Бывают воспоминания неразлучные, непременные, как детство. То, что я увидела на похоронах, не могло войти мне в душу и вызывало неудержимое желание забыть, избавиться, исторгнуть физически, безразлично где — у афиши кино или на пороге кафетерия.

Это может показаться странным — желание не помнить. А ведь по этому признаку узнают человека, находящегося на чужбине.

* * *

С тех пор как я приехала в Нью-Йорк, прошло много недель, а мне все еще не удавалось ни отрезать от себя прошлое, ни излечиться от желания мысленно возвращаться к нему. А ведь пора было стать более благоразумной, жить настороже, как это делают больные, для которых малейшее движение может стать роковым. Мне не хватало опыта. Бывало, что при виде простого телефона возникали целые ассоциации мыслей, звуков, образов, множащихся с молниеносной быстротой. Я слышала голос, шепчущий мне что-то успокоительное, как будто бы любовь может стать сильнее смерти… Я грезила наяву. Когда эти настроения возвращались ко мне, Бэбс смотрела на меня потрясенная, это было простительно, ведь она не знала причин моей печали.

— Да что с тобой такое? — спрашивала она.

— Ничего… Мне надо позвонить в Палермо.

— Ну сделай это и перестань смотреть каждую минуту на часы.

— Не могу никак кончить статью… Мне не хватает одной туристской справки.

Зная, как часто меняется мое настроение, Бэбс умолкала и принималась за работу, а я уходила из редакционного зала, заявив, что мне нужна тишина и пустая комната, где бы никто не мешал телефонному разговору со столь далеким городом. Едва я оставалась в одиночестве, как мучивший меня голос менял свой тон, а может, я сама переставала верить в его утешительные речи. Я вспоминала… Телефонная трубка выпадала у меня из рук. Тогда я прибегала к превосходному лекарству — выходила на улицу. Ибо Нью-Йорк действовал на меня, как пожар, поглощающий разгоревшуюся искру. Повсюду я видела Сицилию, и эта работа моего воображения позволяла мне сохранять равновесие. Сколько бы ни длилась моя прогулка — час, все утро или целый день, она заканчивалась скитаниями, окутанными прекрасной дымкой моих видений.

Примерно тогда, мне кажется, я стала отговариваться тем, что в стенах редакции мне трудно находить темы для моих статей.

Флер Ли, знавшая, что я отсутствую часто, заявила, что, если мой метод работы докажет свою эффективность, она ничего не имеет против. Она не пожалела красноречия, чтобы разглагольствовать о тайных дорогах, ведущих к успеху. Этим она дала понять, что журналу может стать полезной новая манера работы. Потом был сделан намек на то, что она называла моей «профессиональной неорганизованностью», моими «странностями», сказала, что я безумно растрачиваю время. Видимо, Флер Ли ожидала от меня откровений.

— Ну, когда-нибудь вы скажете мне, почему вы такая…

Я ничего не ответила ей. Флер Ли была не из тех женщин, которые могли бы понять, как можно жить, лелея проблеск надежды.

* * *

Скитаться в городе, где мечтаниям нет простора, где тоска держит тебя в неотвязных тисках… Следовать вдоль Пятой авеню, когда хочется скрыться от всего этого… Беспокойно твердить себе: «Мне нравится бесполезное, величественное, я хочу видеть мраморные фигуры на разрушенных временем фасадах, хочу заблудиться в запутанных улицах, хочу, чтоб в моем квартале громко звучали песни и настежь были открыты двери баров. Я хочу на перекрестках видеть троеликих богов, скульптурные аллегории, струящиеся фонтаны, обычные в моей стране, хотя там воды не хватает. Я хочу загадочности, мне не хватает легенд, драконов, просторных садов и больших звезд в небе, я хочу Палермо». И что же я вижу здесь взамен всего этого? Какое-то строительство и облако пыли, клубящейся над ним. Вблизи останавливается машина. Шофер тоже смотрит на это.

— Вчера здесь был дом, — говорит он веселым голосом. — А сегодня ничего нет… Пусто. Здорово, а?

Он говорит это от души. Внезапная пропажа дома смешит его. Сказать ли ему: «У нас почти три четверти всего было разрушено… А то, что сохранилось, заботливо оберегалось, подкреплялось, а если не хватало возможностей восстановить, то люди покорно жили среди руин…» Но не удастся мне заинтересовать этого человека. Ему это абсолютно безразлично, какое ему дело до того, разрушаются ли дома в Сицилии. Просто надо перестать об этом думать, толку нет от этих мыслей. Чего же ты ищешь, Жанна? Сюжет для прогулок, нужный читательницам «Ярмарки»? Ничем другим незачем интересоваться. Флер Ли сказала напрямик: «Вам надо увлечь неизвестных вам читательниц. За это вам платят. Не теряйте понапрасну времени на улицах, будьте внимательней. Любой прохожий может стать нашим читателем».

И добавила: «Пожалуйста, без поэзии. Дайте что-то непосредственное… Придерживайтесь фактов. «Ярмарка» — журнал весьма конкретный». Эту фразу она подчеркнула решительным взмахом руки, показав свои красивые точеные пальцы. «„Ярмарка“ должна быть полнокровным изданием, понимаете? Ей требуется что-то энергичное».

Я понимала. Но что же предложить им, этим строителям, увлекающимся прозрачностью? Как запретной радостью, они тешатся стеклом. Делают дома из дымчатого стекла, хотят, чтоб стены отражали меняющиеся формы города, который не имеет прошлого. Можно ли отторгнуть прошлое? Откуда-то изнутри, из глубины голубых дней былого пробуждается захватывающее воспоминание. Оно как живой родник, как стремительный поток, прорвавшийся через затворы памяти. Сколько времени следовало за мной воспоминание о каменной стене, которую я так ясно перед собой вижу, покрытой диким жасмином и жимолостью. Вся стена полна жужжанием мошкары. Здесь, лежа в траве, мы впервые поцеловались… Поцелуй в глаза, в губы… А несколько лет спустя, здесь же, когда появились в небе самолеты, я потеряла детскую веру в то, что жизнь будет вечной, потеряла так, как теряют невинность, в той же траве, с пригоршнями земли в руках и мольбой на устах. Можно ли забыть эту стену? Люди не знают, как много могут значить камни. И эта стена, вся в пробоинах, висящая над обрывом, все еще укрывает, спасает, всеми силами сопротивляется, и навсегда эти руины стали убежищем воспоминаний о моей погибшей любви. Люди, не имеющие жилья, сушат здесь, на этих камнях, свою одежду после стирки. Об этом рассказать читательницам «Ярмарки»? О том, как убивали Палермо? Есть в этом что-то непосредственное или же конкретное? Оставалось три дня до праздника святой Розалии, и вот в разгаре ночи настал конец света, такое слепящее зарево, что земля уходит из-под ног, крушение мира возвещают колокольни, падают бомбы, а розовый ураган цветов лавра и аромат деревьев, как и прежде, окутывает город своим душистым дыханием. Рассказать об этой ночи читательницам «Ярмарки»? Мрачная музыка смерти, несущаяся с небес, обрушивалась громовыми ударами на землю, окровавленные марионетки, всеми забытые, валялись на тротуарах, стонали: «Помогите… Доктора…» Эти дрожащие голоса жаждали помощи, а старая больничная таратайка была где-то далеко или сама укрылась от гибели — кто знает… А топот полицейских? Тесный круг проклятых фашистов со сжатыми кулаками, надвигающихся четким, отработанным шагом на разгневанную толпу, чтоб убивать, хватать, грабить. А крики женщин, доносящиеся из темных развалин? О мой город, несчастный мой город… И обезумевшие от ужаса ласточки, взлетевшие и кружащиеся в небесах…

Но «Ярмарка» не место для несчастий. Таков приказ Флер Ли. Наш журнал рассказывает о счастливой жизни, о богатстве и женщинах, которым сопутствовала удача. Разве ты забыла, Жанна, послание, которое тебе вручили? Это указание дирекции, памятка. Таким словом здесь называют письменные инструкции, и когда их дают вам — это уже дурной знак. «Ваша задача не в том, чтобы делиться воспоминаниями с читательницами. Вам платят за то, чтобы вы их развлекали. Опишите им местный колорит». Ну хорошо. Что бы сказала Флер Ли о мосье Джузеппе? Не правда ли, это могло б подойти? Такой забавный персонаж — посредник в разного рода делах. Ох, и трудное у него ремесло — дни напролет торчать в мэриях, стоять в очередях по делам своих состоятельных клиентов, повторять с утра до вечера в коридорах: «Да, уважаемый господин…», «Ну конечно, ваше превосходительство…» Вечно быть занятым уговорами чиновников, а при случае уметь всучить и взятку. «Какие пустяки, почтеннейший…» У него своя особая манера знакомиться: «Мосье Джузеппе к вашим услугам, вот он я». И низкий поклон. Выглядит неизменно корректным, его не видели без галстука. Это чемпион по улаживанию в кратчайшие сроки различных дел. Он славится как мастер по составлению нотариальных актов и приобретению белых билетов для желающих освободиться от воинской службы. Нелегкая это штука — раздобыть такое удостоверение. «Ваше превосходительство, поверьте моему честному слову — мой клиент тяжко болен, это неизлечимая наследственная болезнь, ни один врач не в силах ему помочь, к тому же у моего клиента плоскостопие». Плоские стопы… Пятьдесят лир, ну, в лучшем случае сто лир — вот и все, что получит мосье Джузеппе, если ему удастся вырвать такую бумагу с печатью и всем, что там полагается… Ну как, подходящий сюжет — наш сосед? Это лучший в Палермо делец, он всегда в пиджаке, даже в самое жаркое время. И вдруг я вижу его в одной рубашке, бегает по развалинам, роется в них, вопит в поисках жены: «Агата моя, Агата!» Он шатается, одежда на нем разорвана в клочья, только одна нога в брюках, а на другой видны эти ужасные желваки, у него расширение вен, заработанное, видно, долгим стоянием в очередях, отвратительно вздутые кровоточащие узлы. «Агата моя, Агата, колокольчик мой, колоколенка, голубка, сахарная моя…» Он тогда нашел только ее кофейник и прижимал его к себе, драгоценный кофейник, сокровище фирмы «Везувий», всего на две чашки кофе. Нет, мосье Джузеппе не нужен «Ярмарке». Флер Ли такого не захочет. Она считает, что в хорошо организованной демократии подобным людям делать нечего. «У нас нет посредников в делах. Если надо, все стоят в очереди. Прошу вас, Жанна, оставьте своего мосье Джузеппе в Сицилии, и не будем больше о нем говорить». Стало быть, нужен другой сюжет. И снова я пускаюсь в путь. Опять бродить среди этих гигантских обитаемых колоссов, лицезреть эти удручающие душу башни, размножающиеся с безумной скоростью, глядеть на это сомкнутое стадо массивов, пронзающих небо, сверлящих, насилующих его. Маленькие человечки, устроившиеся на досках, подвешенных под самой его твердью, наводят лоск на эти дома, чистят их, моют, протирают совсем так же, как это делают мойщики посуды.

Ни скамейки вокруг… Ни скверика. На всех перекрестках — новостройки, они лезут вам в глаза настойчиво, как непреходящий кошмар. Опытные работники следят за движением подъемных кранов, учитывают их работу, составляют графики. Один из них особенно внимателен, для удобства рассказа я буду звать его Предпринимателем. С большой буквы. Вот та машина, вращающаяся непрерывно, особенно нуждается в его внимании, она раскрывает свою страшную челюсть, захватывает полупрозрачную плиту и двигается дальше, увозя свою добычу. Совершенно ясно, что без него машина осталась бы неподвижной, парализованной, была бы просто огромной виселицей, вздыбленной в небо Нью-Йорка. Но Предприниматель здесь, и он смотрит на нее из-под широких полей своей шляпы. В Палермо, как только наступает вечер, похожие на него парни стоят неподвижно, как статуи, и вот так же не отрывают глаз от некоторых особ, фланирующих по улице. Можно сказать, что аналогия тут вполне уместна. Здесь тоже дело в том, чтоб все рассчитать. Эта гуляющая куколка на высоченных каблуках пристает к прохожему и пытается его уговорить и увести. «Ты знаешь, что такое любовь, дерьмо ты этакое? Здесь таких, как ты, и не видывали! Прямо дикари, а не люди. One dollar. Do you understand? Ну за доллар, договорились? Понял, что ли?» Она гладит его, щиплет, цепляется за него, пока не затолкнет в какой-нибудь барак, безлюдный подвал, погреб, куда попало… Ну и крик тут поднимался! Ну и шум! Потом внезапно наступала тишина. Все у них отнимали, у наших «освободителей»: бумажники, документы, деньги, фотографии — все. Они пробкой выскакивали из подвалов. Выкрикивали свой военный номер, род войск, звание, как будто это могло помочь. Требовали, чтоб немедленно явился комендант. Им отвечали: «Да, синьор. Конечно. Сию минуту, синьор». Но никто не двигался с места. Никто, оказывается, ничего не видел. Ничего и не слышал. Стоило посмотреть в тот момент на лица этих победителей…

Предприниматель доволен. Это видно по его лицу. Даже самая красивая и шумная девчонка из Кальсы, так ловко вращающая бедрами, что засомневаешься, есть ли у нее позвоночник, даже все они, вместе взятые, из Катании и Мессины, в узких облегающих юбчонках, с красивыми цепочками на шее и медальонами, аж шевелящимися между грудей, девчонки, которые превращают мужчину в идиота, делают его безмолвным, лишают его дыхания, аппетита и всего прочего, — даже им не удалось бы отвлечь Предпринимателя от его дела. Только машина и записная книжка в руке — больше его ничто не интересует. Он, заполняет листок, не сводя глаз с машины.

— Само совершенство! Уж эта не имеет соперниц.

Ему очень хочется перечислить мне все ее лучшие качества. Говорит, говорит… Не может остановиться. Какой же у него уверенный вид, сколько убежденности, превосходства и снисходительности! И как все это меня раздражает! А он все тянет свое:

— Тридцать этажей. Мы их скоро закончим. Чудеса она делает, — говорит он с нежностью, глядя на машину.

— Чудеса?

Смотрите, как он забеспокоился:

— А вы знаете более мощные? Где вы видели лучше? Ну где же?

Да, конечно, я видела лучше, в тысячу раз лучше — в Сицилии, на краю одной дороги, ведущей к береговому обрыву. Там Полифем одной рукой швырнул в море мрачную скалу, прорезанную пещерами, в которые можно въехать на лодке, чтоб укрыться от солнца. Да, он это сделал. Одной рукой сбросил всю эту громаду с утеса. Черт знает какую ломку устроил… Ничего подобного ваша машина не сделает. Сказать ему об этом, что ли? Так не поверит же. Подобный человек не сможет допустить, чтоб эскиз берега изменился из-за плохого настроения какого-то циклопа. Не в его принципах придавать значение этаким бредням. Но у тебя, Жанна, были свои доводы. «Я тебя буду ждать под скалой Полифема…» Можно ли это забыть? Всем хорошо известно, что на свидание туда отправляются в лодке. Боишься, что заблудишься в скалах, — надо окликнуть: «Где ты?» А волны все плещут и бьются о скалу Полифема, о какую же, ведь их по меньшей мере три… Сами знаете, как все это действует на подростков, становящихся втайне взрослыми. Только они еще немного в разладе с новым для них миром.

Однако я отвлеклась. Ну что же, поспорить с этим незнакомцем? К чему? Но он настаивает, хочет знать точно:

— Если вы видели лучше этой, расскажите подробней.

Да, лучше, куда лучше. В Вальверде. Там своды главной церкви были расписаны в одну ночь рукой свыше. Да, да, небесной рукой, вы меня поняли? Автопортрет мадонны, удивительно, а? И тем не менее так. Иначе не объяснить, как появилась эта картина столь внезапно в глухой деревеньке в долине Демона, как бы в возмещение за действующий опасный вулкан и вечные землетрясения. Ты это расскажешь Предпринимателю, Жанна? Ведь он смотрит на тебя. Он очень благожелателен. Чего он от тебя ждет? Да, конечно, поддержки, ему требуется утешение. Американцам это очень нужно, их стеклянные дома, сооруженные в эпоху опасности с воздуха, играют ту же роль в нью-йоркском пейзаже, что и сильные успокоительные средства, которые они энергично применяют. Они тоже поддерживают оптимизм.

— Слушайте, если вы видели более совершенные…

— Крепость, построенную без помощи машины, нависшую над самой бездной и в таком ракурсе, что от одного взгляда на нее начинается головокружение.

— Любопытно. А где это?

— В Сицилии, на крутой скале…

— Трудно представить архитектора, который…

— О, знаете ли, архитектор…

— Так ведь он был… С машинами или без них?

— Там говорят, что это был Сатурн… Я ничего не выдумала, поверьте. Это называют Аркой Сатурна. Другого объяснения нет.

Что ты сделала, Жанна? Все пошло к чертям. Теперь с этим незнакомцем говорить нечего. Ведь тебя предупреждали. А инструкции Флер Ли? Почему ты забыла о них? «Уже тридцать лет мы несем ответственность за судьбы наших публикаций и, как нам кажется, хорошо знаем свою аудиторию. Основное правило: не возражать ей. Аудитория полагает, что вы с уважением относитесь к ее убеждениям. Итак, ограничьтесь экзотикой, колоритом. Увлечение прошлым — это ненужные грезы». Что ты сделала, Жанна? Он тебя выгонит отсюда.

— Каждый имеет право на свою точку зрения. Вы позволите мне иметь свое мнение, не так ли? А теперь вон отсюда! Убирайтесь! Вход на строительство запрещен. Не нужны тут посторонние, крутятся, шпионят да еще издеваются.

Еще немного, и он выразится словами директорской памятки: «Вы иностранка, не забывайте этого».

Своими нелепыми разговорами и замечаниями ты его разозлила, Жанна. Он ненавидит иностранцев. Он орет:

— Слишком вас тут много! Черт знает кому мы даем приют, всем кому попало. Все это лодыри, жирные твари, белоручки.

Он испытывает к ним страшное отвращение, откуда бы они ни пришли, кем бы ни были, да и ко всему их прошлому с их пещерным жильем третичной эпохи, с тяготами и грязью их жизни. Пусть они возвращаются туда, откуда явились. Все это рвачи, все они одинаковы. Раз ты тут, Жанна, придется за всех расплачиваться. Как из мешка, сыплет он на тебя кучу бранных кличек, какими на нью-йоркском жаргоне награждают итальянцев, испанцев, евреев, всех этих смуглых, нежелательных, невежественных, явившихся со дна людского, уроженцев жалких земель, всех этих паразитов, подыхающих с голоду… Чего от них ждать, спрашивается?

— Wop… Dago… Spike… Kike… Убирайся, кучерявая. Тут для тебя слишком хорошо.

Конечно, твой собеседник, Жанна, не сдержит слез при виде статуи Свободы — ведь для него это символ родины, терпимости, гостеприимства. Он ее очень любит. Этому способствует и ее внешность: лоно матери, респектабельность, скромность, благоразумие. Она стоит лицом к этим жалким землям и светит им издали, как желанный маяк. Но этот факел, которым она потрясает, подобен крепкой полицейской дубинке. По воскресеньям вместе с семьей он тут гуляет и любуется ею. Но сегодня будничный день. Ты, Жанна, похитила у него время, которое он должен провести со своей машиной. Твое присутствие здесь не требуется, ты ему осточертела. Вон он уже плюет. Шарик жевательной резинки попадает тебе прямо на носок туфли. Он дает тебе понять, что пора убираться, выгоняет тебя. «Пошел прочь, мусульманин!» — слышалось, бывало, в Палермо, только слова эти звучали без всякой злобы. Этого неотесанного человека вспыльчиво выбранили бы мусульманином просто по привычке. Вот уже пятьсот лет так говорят: «Заткни глотку, мусульманин!» Фраза эта появилась в те далекие времена, когда вторгшиеся варвары громили берега Сицилии. Черные галеры и красные паруса… Громили, штурмом брали города, увозили женщин и оставляли за собой только трупы. Все это глубокая древность, но и ее иной раз неплохо вызвать из небытия, чтоб заново воскресить страхи прошлого. «Прочь, мусульманин!» Это почти не брань. Просто вошедшая в быт поговорка, к которой еще можно добавить: «Пусть тебе сатана нос утрет». Чего тут молчать? Балагурство никому не вредит. Подумаешь… Никакой ненависти тут и не примешивается. Просто надо освободиться от начавшегося раздражения, этого мелкого демона, и изгнать его наиболее безобидным образом: «Прочь, мусульманин!» Ну и побранись по-молодому, побреши, наври, дай выход разбушевавшимся чувствам: «Ну и морда у тебя, даже треснуть, и то противно». Иногда почувствуешь себя крепче, мужественней, но при чем тут злость? Давно известно, что ругань стареет, как и люди, которые ее придумали. Брань также покрывается морщинами, теряет свой смысл, вянет, и на нее садится пыль, и все-таки она продолжает быть в ходу. Ну что же, выскажемся.

— Прочь, мусульманин!..

Теперь у нас равный счет.

Сегодня меня ждут в «Ярмарке», журнале немыслимых успехов в жизни, шикарных туалетов, просторных апартаментов и непомерного богатства. Являешься с двухчасовым опозданием. Встречают с какой-то слащавой значительностью и лицемерными улыбками, возникшими на почве всяких сомнений, связанных с моей личностью.

— Ну, что нового?

Взгляд Бэбс и ее полная внутреннего волнения улыбка достаточно ясно выражают, что ты, Жанна, просто ходячее бедствие, наисквернейший пример для других, ты кончишь тем, что тебя вышвырнут за дверь.

— Ты, видно, не спешишь, да и со статьей не торопишься…

Стражи порядка штурмуют меня со всех сторон — ворчание секретарш, редакторские пожимания плечами, а телефонистка с презрением бросает мне кучу принятых ею указаний.

Вы заблудились? Это, наверно, единственное объяснение. Нет? Увлеклись спором. Скажите, пожалуйста, и с кем же?

Вы, конечно, догадываетесь, что в редакционном зале атмосфера несколько перенасыщена скрытой враждой между пожилыми женщинами в поре заката и молодыми карьеристками, готовыми подмять их и прочее… И вот я подвернулась как глоток свежего воздуха. Кое-кто пытается проявить лживый интерес или просто для забавы силится вовлечь меня исподволь в одну из сальных бесед «с перчиком»… ну, европейского пошиба: «Не было ли у вас свиданьица?..» Нет, не дать себя поддеть. Сдержаться. Можно себе представить, какой бы невероятной выглядела в их глазах эта внезапно затеянная на улице дискуссия с незнакомым человеком, и эта грубая перебранка, и взрыв ненависти к иностранцам, обрушившейся на меня как удар грома. Я инстинктом ощущала, что мой рассказ об этом не имел бы ни малейшего успеха и что он мог быть просто «вредным для редакционной карьеры», если следовать терминологии тетушки Рози. Но и мое молчание портит дело… Все смотрят прямо на меня. Вот там, у телефонов, те, кто за столами, кто за пишущими машинками, да еще и главная редакторша, торжественно приступившая к поучению:

— Необходимо, чтоб каждое наше движение, каждая наша мысль могли стать для читательниц журнала хлебом насущным. Все наши поиски и замыслы призваны усилить влияние наших статей.

— Я знаю… Я знаю.

Сию старую песню я знаю просто наизусть, и от пронзительного голоса Флер Ли меня начинает мутить. Хотя это ее обычный тон, мне кажется, что голос ее стал еще пискливей, еще скрипучей, чем прежде. Может, она выпила больше чем следует. Это с ней случается в штурмовые дни, когда журнал запаздывает с выходом или же его тираж падает.

— Беда в том, Жанна, что ваша оригинальность не всегда уместна. Слишком часто вы забываете о том, что наши читательницы жаждут воспринять от нас благовидные, пристойные чувства. Вы понимаете? Путешествие для них означает только одно — яркие, эмоциональные впечатления, которыми будет приятно поделиться в дружеском кругу. И не больше. Ну и дайте им то, чего они от вас ждут.

Я безгранично устала. На меня напала тоска.

Пока Флер Ли продолжала свою речь, я чувствовала, что меня охватывает поток еще не ясных мыслей, какое-то предчувствие, еще расплывчатое, туманное, предчувствие того, что в недалеком будущем случайности жизни дадут мне возможность внести смятение в сердца таких вот образцовых, энергичных, преуспевающих женщин. Ну, если не всех, то хотя бы одной из них (пусть бессознательно, это, видимо, было предчувствием того, чем для меня станет встреча с Кармине Бонавиа и какие она будет иметь последствия). Это было чувство надежды, что настанет день, и Соланто будет известным, и одно это слово, одно это имя, произнесенное вслух, воскресит в Нью-Йорке потерянный континент, его просторы, душистый запах, скалы, возродит мертвый мир — мой мир и возбудит желание побывать в тех местах, мечты о лодке, о весле, скользящем по воде, о влажной земле в час полива, о солнце, уходящем на закате за пурпурные скалы. И я сама удивилась тому, что вдруг порывисто воскликнула каким-то новым для себя тоном: «У вас будет эта статья. Скоро получите».

* * *

— Ты неплохо вышла из положения!

Бэбс одобрила мою работу. Я ей прочла, свой очерк. Она «шла» за мной до самой виллы, видела лежащие в траве обломки разрушающихся статуй, и ей тут было по душе. Я помогла ей оценить прелость этих мест. И старую стену крепости с каменными персонажами легенд и сказок, описанную мной со всеми деталями. Она увидела чудовищ-тарасков, которых и поныне в виде чучел носят в праздничных процессиях. Перед ней шли изображенные в камне калеки, сатанинская орда злых волшебников, по ночам превращающихся в волков и преследующих людей; появлялись невиданные змеи, на хвостах у которых вторая голова, сказочные животные из рыцарских романов, полулошади-полугрифоны, люди-собаки, играющие на незнакомых инструментах, танцующие толстяки — мамамуши, еще какие-то смешные фигурки с голыми задами, присевшие на задние лапы. Я вызвала для нее в памяти и странный огромный силуэт статуи в высоком парике, какое-то лунное страшилище, маркиза из ночного кошмара, сторожившего этот покинутый сад.

Бэбс слушала меня с увлечением, пожалуй искренним.

— Это покажется интересным… Я думаю, что многим захочется побывать в этом доме.

— Почему же?

— А потому, что этот дом из волшебных сказок… — Вроде Диснейленда, только восемнадцатого века. Эти твои храмы, знаешь ли… Сегест, Агридженто… Прежде всего все они похожи, и у тебя волей-неволей создается впечатление, что ты их уже видел или какой-то из них что-то напоминает. Колонны, фронтоны… Вашингтон полон всем этим. А вот твои гномы…

— Ты так думаешь?

— Да я уверена в этом… Только условимся, что ты расскажешь о смысле всех этих украшений, а если у тебя не найдется нужного объяснения, то ты можешь заявить, что все это тайна, над которой мучаются самые знаменитые археологи. Другого пути нет. Наши читательницы терпеть не могут, когда их сбивают с толку, и я их понимаю. Зачем тогда тратить на этот журнал пятьдесят центов?

— Не надо волноваться…

— Хорошо. Что же означают эти статуи?

— Это символы, которые спасают.

— От чего? — Бэбс притворялась, что не понимает.

— Спасают от темных сил, — повторяла я терпеливо. — Заколдованная стена, иначе говоря.

— И эти нелепые вымыслы ты находишь серьезными, хочешь, чтоб я в это поверила?

— Да что ты видишь в этом нелепого? Не веришь в сверхъестественное? Но это вполне серьезно.

Бэбс возмущенно тряхнула звенящими браслетами. Даже не нашла что сказать. Ее лицо странно застыло, и я подумала, что она вот-вот заплачет. Как будто внезапно лишилась твердой опоры. Но какой? Может, тетушки Рози, служившей ей зеркалом, в котором она привыкла видеть отражение своих мыслей? При соприкосновении с чем-то уводившим ее в сторону, к тому же, по ее мнению, достойным полного забвения, как и все прочие легкомысленные измышления людской отсталости, Бэбс испытывала чувство смятения. А я настаивала на своем.

— Если признать, что некоторые явления не подвластны контролю человека, то…

— Мне противны такие разговоры.

— Но тебе придется делать это.

— То, что не поддается объяснению, унижает меня.

— И все же это не причина, чтобы так раздражаться.

Бэбс смотрела на меня с волнением. Глава ее были полны слез.

— Но, Жанна, я хочу одного — убеди меня. Если подобные явления существуют на самом деле, поговорим о них. Я жду твоих разъяснений. Говори. Как, например, распознать дурной глаз?

— Это невозможно.

— Почему?

— Чем он зловредней, тем меньше об этом знают.

— Люди, которые хитрят, противны мне, — отрезала Бэбс с вернувшейся к ней уверенностью. — Это лицемеры.

— Не понимаю, при чем тут лицемерие?

И опять я разозлилась. Бэбс не понимает, потому и сопротивляется. Все, что я рассказывала, не было заранее предусмотрено. Просто ключом били, искрились все эти воспоминания, доставлявшие невероятную радость. Они появлялись подобно песенкам, мелодии которых, едва возникнув, влекут за собой самые разные ассоциации. Вспомнится забытый мотив, насвистываешь его, потом тихо напеваешь и спрашиваешь себя, как это мне удалось припомнить? Так я позволила в этот момент воскреснуть всем страхам моего детства. Я не виновата в том, что на этот раз они мне показались куда опасней, чем в те времена, когда я узнала их впервые. Мне не хватало, пожалуй, настоящей английской гувернантки, хорошо накрахмаленной согласно викторианским традициям. Но в Сицилии не в ходу подобный товар, и нас поручали до монастырского воспитания просто попечению кормилиц. И виновата ли я в том, что, как только я стала соображать, меня до десяти лет начиняли всякими вымыслами о мертвенно-бледных молодых людях (это всегда были единственные сыновья), иногда благородного происхождения, которые погибали от дурного глаза ненавидящего их соседа? Слышала я и о том, что достаточно пробормотать сквозь зубы определенные магические изречения, и лодка тут же пойдет ко дну или брат влюбится в сестру и одно за другим начнутся самоубийства. И что я могла сделать, если подобные бредни казались мне вполне возможными? Востоку ли, Азии, которых я не знала, или же капле чужеземной крови обязана я этой приверженностью и суевериям?

Наверно, Бэбс уже раздумывала над тем, как надо теперь со мной обращаться. Она с тревогой смотрела на меня. Может, крикнуть ей в лицо, что меня все это злит? Но я сдержалась и спокойным голосом повторила:

— О лицемерии ты говоришь зря. Оно тут ни при чем. Самый зловредный сицилийский чародей, пагубная власть которого длилась почти полвека и была очень жестокой, даже он не знал, что у него дурной глаз. Он настолько не подозревал этого, что однажды сам себя заколдовал, глядя в зеркало, и был убит на месте. Я не знаю подробно, как это все было. Но зеркало вдруг отделилось от стены и будто бы расшибло ему череп или же превратило его взгляд в пылающий луч, и колдун сгорел…

— Боже мой!

Бэбс порывистым жестом заслонила глаза рукой. В этот момент я почувствовала, что больше не могу говорить на эту тему. Этим невольным жестом она сама отреклась от своего привычного облика: перестала походить на самую сильную женщину из мира прессы. Не знаю, ощутила ли Бэбс перемену, происшедшую в ней, но я-то видела все это своими глазами. Достаточно было и того, что она выслушала совсем ненужную ей, практически непригодную историю. Мы беседовали… И на этот раз не для того, чтобы обменяться мнениями о заголовках, о темах — «гвоздях номера», о полезном действии материалов и их влиянии на читателя.

Бэбс отказалась от мысли заставить меня разделять свойственные ей вожделенные мечты о богатстве. Ведь ей, журналистке, не имеющей особых средств, приходилось вечно описывать мир богатых людей. Она уже не говорила со мной о том пресловутом доме, который когда-нибудь станет ее собственным и будет похож на те цитадели благосостояния, которые ей приходилось так часто посещать, фотографировать, описывать, рекламировать; не говорила о портретах предков, развешанных в шахматном порядке, о картинах Пикассо «нестерпимой красоты» — о стольких полотнах Пикассо «голубого периода», которые хозяева заботливо сочетали с шелковой обивкой кресел; о том, как на творчестве художников отражались душевная неуравновешенность и отчаянная нужда: «Отрезать себе ухо!.. Вы, конечно, слышали?» И вот она об этом забыла, пренебрегла этими сумрачными гениями, которые вели беспутную жизнь, отравляли себе печень абсентом и не думали о том, что все эти поступки когда-нибудь будут высоко оценены в Нью-Йорке… Как эффектно выглядят картины этих пропащих людей на стенах гостиной… Бэбс уже не повторяла этого.

О нет, беседа со мной ей не казалась скучной. Она хорошо осознавала свои слабые стороны. Конечно, она слишком занята своим ремеслом. Когда без конца приходится повторять одно и то же, это, наверно, скучно? Ну конечно… Конечно. Она прекрасно понимает это, но винить ее нельзя. Пусть молчит или слушает меня, как это сейчас было. Она просит меня вспомнить еще что-нибудь из этих нелепых россказней…

— Так нельзя, Бэбс. Мы говорим с тобой о способах защиты, об очень старинных мерах защиты, а ты зовешь все это чушью, дикими бреднями. Мы никогда не поймем друг друга.

Я продолжаю разглагольствовать, как прежде, и слышу ее ответ.

— Я знаю, Жанна, — говорит она в тоне полного смирения, как будто хочет даже извиниться. — Но мне нужно объяснение. Попробуй, прошу тебя.

— Зачем? Что тебя пугает — само выражение «дурной глаз»? Оно тебе неясно, поэтому ты против? А не лучше ли попытаться понять, чем так удивляться и призывать на помощь воззрения тетушки Рози? Конечно, это не для тебя. Понятия «дурной глаз» в твоем обиходе нет. Стало быть, можно, пожимая плечами, утверждать, что и вообще этого не бывает. К тому же подобные вещи тебя шокируют. Это заметно по твоей недовольной мине. Неужели ты не понимаешь, Бэбс, что речь идет только о символе? Это образное выражение, и означает оно угрозу, могущую помешать тем редким мгновениям, когда человек бывает счастлив. Знаешь ли ты, Бэбс, что такое счастье? Речь идет не о тех пошлых пантомимах, когда, приняв теплую ванну, бегут в постель, чтоб насытить короткое желание любви. Нет, Бэбс, дурной глаз этакому счастью не грозит. Он страшен тем, кто ищет большой, безрассудной любви. Неисправимые мечтатели — вот за кем гонится он.

— А как выглядят эти мечтатели?

— Ну хотя бы как строитель виллы, о котором мы с тобой говорили. Видишь ли, этот человек был одержим мечтой. Не знаю, какой именно, но я думаю, что это было для него главным. Мечта, которой он посвятил весь свой досуг, всю свою фантазию и даже больше, чем это… Мечта, которой он придал законченную овальную форму своего сада.

— Бывает мечта, воплощенная и в образе сада, Жанна?

— Да, я это видела. Так же как и в образе дома. Эти дома как пристанище, обращенные в… Не знаю, как ясней сказать… в ночь удивительной красоты с ее едва ощутимыми глухими звуками, хрустом сухих ветвей, беспокойным полетом ночных бабочек вокруг лампы, которую забыли погасить, неясно откуда возникшим шумом, который бы в иных условиях привлек внимание или насторожил — кто там?.. Может, забыли погасить лампу? Но разве кто думает обо всем этом, когда полон счастья? Ничто не удручает, никто не отвлекает, все принадлежит ночи… Посев ночных звезд кажется вечным ребусом, вдали слышится песнь рыбака, который, как только взойдет луна, забросит свои сети в море, а на море чудо и на него никак не наглядишься — дрожащая, танцующая дорожка от фонаря на маяке… Поймешь ли, Бэбс, как легко может все это вдруг утратить свое очарование и стать банальностью, скукой, равнодушием? Хватило бы пустяка, какого-нибудь жеста или взгляда, в котором читалась бы усталость… И вдруг щелчок, внезапный поворот в сторону, еще не опомнились, а наше счастье обернулось бедой. Вот это и называется «сглазить»… Надо же уберечься от этого, не правда ли?

Бэбс пожаловала меня несколькими удачными улыбками. Как всегда в таких случаях, ее влажные губы медленно раскрылись, обнажив зубы, потом — это можно было бы назвать операцией «Сюрприз», тщательно отработанной, как у специалисток по стриптизу, — появился аппетитный и тоненький кончик языка, точно ломтик ветчины. Я уже знала наизусть все улыбки Бэбс. Ведь точно так улыбались все кинодивы, которых фотографировали для «Ярмарки». Меня уже пресытила их манера, можно не сомневаться. Но на этот раз выражение ее лица чем-то отличалось от обычного. Может быть, взгляд был не так наивен, как полагалось. И, повторив: «Уберечь себя, да… Но скажи, как это сделать?», она скрестила руки, засунула ладони в широкие рукава своего кимоно и машинально поглаживала себе плечи.

— Как, ну скажи, как? Что нужно, чтоб сберечь счастье, не дать ему пропасть, когда оно у тебя есть? Как это сделать?

— Ну, каждый делает это как умеет. Нельзя терять бдительности. А если нужно, то следует поставить рога. Этот способ нисколько не хуже других, и подтвердилось, что он сопровождается удачей.

Я показала Бэбс рожки, и, видимо, ее это развеселило, она дважды подняла вверх руки, растопырив указательные пальцы и мизинцы. Все это она проделала так простодушно, с чувственным воркующим смешком, что я не решилась еще что-то добавить или сообщить ей значение рожек, которое могло бы ее испугать и смутить. Заметив, что я смотрю на нее с удивлением, она со смехом спросила, не знаю ли я еще каких-нибудь магических заклинаний. «Сколько колдовства в этих старых обычаях!» Она настаивала: «Наверно, есть еще…» Что рассказать ей? Не могла же я описать ей средиземноморский обычай, по которому мужчина, встретив похоронную процессию, должен немедленно сунуть руку глубоко в карман или же вместо этого на виду у всех показывать фигу да еще сопровождать это гримасами и плевками. Все это выглядело настолько непристойно, что даже простодушную Бэбс обмануть было бы невозможно. Я промолчала, а она все смотрела на меня взглядом, полным ожидания.

— Ну, Жанна, ты только это и расскажешь нашим читательницам?.. Рога? Не так-то уж много, а?

Боже мой, думалось мне, насколько она близка своей аудитории. Всегда ей надо что-то еще, все время еще… Я как бы продолжала слышать пронзительный голос Флер Ли, непрестанно повторявшей: «Вы слишком часто забываете об этой жажде… вечной жажде».

— Да нет же, Бэбс! Я им еще много скажу… Не беспокойся, они достаточно получат за свои деньги. Я назову им магазины Палермо, где они смогут купить предметы, приносящие счастье, и притом любого размера. Они найдут там рожки для взрослых, рожки для детей, даже для новорожденных, такие, которые можно пристроить на тележку, в автомобиль, на мопед «ламбрета», на колыбельку, малюсенькие рожки, которые легко подвесить к ожерелью, браслету или вроде брелока к часовой цепочке, некоторые даже можно вшить в рубашку. Рожки из Палермо войдут в моду, вот увидишь! Спустя пару месяцев их станут печатать на долларе. Флер Ли уже пора начать плести для меня венки и поздравлять себя с тем, что огромное влияние наших очерков подняло торговлю амулетами. Она будет говорить о Сицилии то же, что раньше сказала мне о Греции: «Это ведь мы нанесли ее на карту. До появления статьи в нашем журнале никто о ней и не слыхивал». Уверяю тебя, Флер Ли будет довольна… «Надо, чтобы наши читательницы могли скопировать то, что им пришлось по душе за границей, или же приобрести, иначе они посчитают себя обманутыми. Описываемые вами храмы для такой цели никак не подходят — не портативны. Но, к счастью, мы им сказали о рогах…» Рога ведь можно найти из коралла, из серебра, даже из дерева. Любители тысячелетней мудрости также не останутся в обиде. Я предложу их вниманию это древнейшее здание, окруженное охраняющими его скульптурными изваяниями чудовищ. На подступах к городу стоит этот замок с двойным рядом зубчатых стен, убранство которых выглядит отталкивающим и манящим. Стены кажутся несокрушимыми, но уже разрушаются, а замок носит странное имя то ли дикого зверя, то ли черной богини: Багерия. Конечно, наши читательницы будут вспоминать легендарного принца, который, чтобы сберечь свою любовь, построил здесь этот замок. Они смогут вволю гадать, в чем смысл этих архитектурных безумств. Об этом хорошо потолковать после обеда в свободный часок. Я могу себе представить их около этой крепости, в полосатых платьях и туфлях без каблуков, румяных от волнения, с путеводителем в руках. Они осматривают все то издали, то подбегая ближе. Сам принц Палагония — хозяин замка вызывал удивление у тех, кто узнавал эту историю. Этот человек был влюблен в молодую и прекрасную женщину, но сам был уродом. Впрочем, эта деталь не так существенна. Трезвое восприятие жизни показывает, что опасность, нависшая над счастьем, одинаково мучительна и для красавца и для урода. Итак, он был нехорош собой. Однажды, во время любовной встречи с той, что занимала все его мысли, он вдруг заметил на балконе соседнего дома человеческий силуэт, мгновенно скрывшийся за опущенными занавесками. Принц почувствовал, что его любовь в опасности. Чтоб избавиться от овладевшей им тревоги, он обратился к одному поверью, не знаю, откуда оно пришло, может быть, из долины Нила. Согласно этому поверью, смех обезоруживает несчастье, может его одолеть в известных обстоятельствах… Смех, ты понимаешь? Именно к этому оружию и прибегнул принц, и вот он уже разместил по стенам, окружающим его сад, причудливые скульптурные фигуры горбунов и карликов, стоявших как на страже. Однако легкомысленный вид всей этой мраморной рати не успокоил принца. Тревога не уходила, и, устав притворяться веселым, он выразил свое подлинное настроение вот этими, новыми скульптурами, поставленными среди прежних. Это были кариатиды — одни из них выражали бремя страсти, другие, воздев руки к небу, молили о любви, третьи, павшие ниц, как бы воплощали тщету надежд… Вечная любовь, можно ли в это верить, как ты думаешь?

— Любить вечно, — повторила Бэбс. — Об этом я никогда еще не думала.

— Да кто думает? Любят где придется, как попало, пока любовь не уйдет…

— О, у меня еще проще. Я вообще никогда не любила.

— Не может быть!

Я засмеялась. Бэбс тоже.

— Если ты поняла так, что у меня не было никаких любовных приключений, то, конечно, это ошибка, — сказала она. — Я не то хотела сказать. То есть я не девственница, если тебя именно это интересует.

Бэбс снова одарила меня улыбкой, пригладила волосы, затянула пояс на кимоно. И все эти жесты показались неестественными, как будто они помогли ей скрыть замешательство. Рассказать откровенно ей было трудней, чем она ожидала.

* * *

— Сегодня утром мы чересчур много болтаем, — сказала Бэбс. — И Этель что-то опаздывает.

Бэбс казалось, что мы попусту тратим время, и мне нечего было возразить. Мы говорили не о том, что нас волновало, но ее недавнее признание лишало меня возможности о чем-то расспрашивать дальше. А кроме того, на этот раз времени у нее было в избытке — ведь предстояло целое воскресенье.

Чувствовалось, что на улице холодновато. Это было видно по скованным движениям людей, подметающих улицы, они пришли из Гарлема в теплых меховых шапках; видно было и по менее четким, чем обычно, шагам полицейских, которые ходили по парку с дубинками под мышкой.

Мы сидели с Бэбс рядышком в столовой тетушки Рози. Так бывало всегда в дни приемов, когда Бэбс, проснувшись, выбегала сюда, чтобы проверить, все ли готово к вечеру, и приказать, что еще следует сделать. В такие дни она старалась не лениться, не задерживаться в ванной, обойтись без журнальчиков в постели под звуки приятной, легкой музыки. Никаких втираний из индийских растений или экстрактов лилии или водорослей. Отменить косметическую маску. В общем, Бэбс решительно отказывалась от своего воскресного ритуала. Поднявшись пораньше, она шла через лестничную площадку босиком, непричесанная, в длинном кимоно из коричневого шелка, уже с эффектнейшей улыбкой на лице. Эта первая утренняя улыбка была словно генеральная репетиция всех последующих, которыми она будет жаловать своих гостей.

Тетушка Рози уже сидела у своего туалетного столика и была слишком занята собой, чтобы вмешиваться в нашу беседу. Она весьма деятельно участвовала в приемах, которые организовывала Бэбс, и ей надо было подготовиться к вечеру. Миссис Мак-Маннокс сидела у зеркала и громко адресовала сама себе то ободрение, то критическое замечание; она, тихонько посапывая, рылась, разыскивая в бесчисленном ассортименте парфюмерных изделий, тесно стоявших на туалетном столике, то, что считала достойным использовать ради этого исключительного случая. Она довольствовалась тем, что иногда бросала нам через полуоткрытую дверь короткие фразы, не имеющие прямого отношения к нашему разговору, исполненные желания наставлять нас. Фразы эти были похожи на сухой треск пулеметной очереди: «Не могу себе представить, о чем можно говорить в девять часов утра. Нашли время для болтовни! Если ты хочешь иметь хорошую фигуру, Бэбс, а ты ведь хочешь, не трогай тартинки Жанны. Она их даже не подсушивает. Ну и ну… Вы слышите меня, Жанна? Я ведь о вас говорю. Есть хлеб по утрам! А почему тогда не спагетти? В слаборазвитой стране это, конечно, естественно… помогает быть сытыми. Но здесь… Что касается меня, я вообще по утрам но ем. Ни к чему не притрагиваюсь утром».

В ее манере говорить была какая-то смесь уверенности и глупости — особой, свойственной только ей; апломб в соединении с предвзятостью мнений невольно вызывал вопрос о прошлом тетушки Рози. Откуда все это у нее? Случалось ли тетушке Рози вообще болтать что-нибудь легкомысленное, говорить о пустяках?.. Смеялась ли она во времена мистера Мака? (Лишь близким разрешалось пользоваться этим уменьшительным применительно к великому эксперту в том, «чтоб убеждать нужных лиц». Тетушка Рози часто так его называла.) Во времена мистера Мака у нее, конечно, не бывало такой надутости в выражении лица. Но он умер, и ей стало незачем быть нежной, некому улыбаться. С тех пор она заботилась только о Бэбс и никогда не упускала случая заметить, что отныне все ее помыслы отданы племяннице. «Да поймите же, что болтовня утомляет. Кто ж это пьет столько кофе — просто безобразие! Утром три чашки! Ну, моя дорогая Бэбс, если ты будешь так продолжать, я не ручаюсь за цвет твоего лица. Конечно, для Жанны это несущественно. У южных народов, как известно, кожа желтая».

Бэбс у нее под каблуком? Нет, пожалуй, это слишком сильно сказано. Однако когда тетушка находится вблизи, племянница позволяет ей решать и за себя. Она добродушно выносит ее беспокойный нрав, не возражает ей, проявляет большую терпимость. Короткие сухие реплики все еще слышатся из комнаты тетушки Рози. Бэбс едва отвечает. Она уже насторожилась, как кошка, которую гладят против шерсти. А если бы этот голос исчез? Если бы лампы под розовыми абажурами внезапно погасли? Бэбс всего бы лишилась. Ведь тетушка Рози была ее насущным дополнением, гармонически слитым с ней.

Из этих двух голосов я внимала только увлекшему меня рассказу Бэбс о своем детстве. Она надеялась, что оно многое разъяснит, и, конечно, была права. Я представила себе, как поработило ее деспотическое господство тетушки Рози: в тринадцать лет девочка надела панамку скаута, в пятнадцать она уже посещала хорошо известный танцкласс. Она не особенно распространялась о годах, проведенных в колледже, и я мало об этом узнала, зато охотно рассказывала о своих первых дебютах в Нью-Йорке. Несколько лет спустя она уже участвовала в благотворительных затеях в окружении более богатых, чем она, девушек, ее приглашали на те же балы, записывали в те же клубы… «Друзей выгодно иметь богатых. Это наилучший капитал. Бедные, даже самые симпатичные подружки становятся обременительными, особенно если ты преуспеваешь быстрее их». Ох, тетушка Рози! Все эти умудренные опытом рассуждения… Их приходится смиренно принимать.

Я узнала от Бэбс, как она училась у своей тети прощупывать пригласительный билет, разглядывать его на свет, чтобы узнать качество картона, на котором он напечатан, а чтобы убедиться в рельефности печатных букв, следовало потереть их пальцем… Тетушка Рози требовала сразу же отказываться от приглашений, исходивших из сомнительных сфер общества: «Я не хочу, чтоб ты шла к этим людям. Откуда они взялись? Адрес написан зелеными чернилами. Это уже скверный признак. Приглашение отпечатано в провинции… А где они принимают? Кто ж это устраивает бал в «Барбизон-Пляза»? Брось это в корзинку для бумаг!»

— Бэбс, но от кого тетушка Рози могла все это узнать?

— От моего дяди. Она унаследовала все его тайные соображения.

Ах, вот в чем дело! От мистера Мака. Прямо над нами на панели красного дерева был торжественно помещен его портрет. Он смотрел на нас, наблюдал за нами, пока мы беседовали. Его внешность запечатлел для потомства художник, скорей всего испанец, одержимый желанием преуспеть и нравиться (как будто ему действительно удалось достичь некоторой известности и столь же быстро ее затем утратить). Тут было чем полюбоваться… Прежде всего этими низко падающими усами, делавшими мистера Мака чем-то похожим на смесь Тараса Бульбы с милордом. Английский колорит подчеркивался рубашкой с высоким стоячим воротничком, сюртуком, застегнутым на все пуговицы до самого галстука, и ботинками со шнурованными голенищами.

— Он всегда одевался таким образом?

Мой вопрос удивил Бэбс.

— Ты этого не знала?

— Нет. Я подумала, что он захотел надеть этот костюм, чтоб позировать художнику. Так же как короли надевали для этого боевые доспехи.

— Дядя всегда так одевался. Не то чтобы он не допускал вольности в костюме. Нет, ему хотелось поразить воображение клиентов.

Мистер Мак-Маннокс, несомненно, был мастером в этом деле, умел произвести впечатление, это было ясно сразу при взгляде на этот портрет. А сколько лоска и любезности в выражении лица…

— Он, видимо, имел большой успех?

В голосе Бэбс проступила мечтательность.

— Разве б я торчала здесь, будь он жив?

— Что ты этим хочешь сказать?

— Моя жизнь повернулась бы иначе…

Господин Мак-Маннокс, оказывается, увлекался делом, не совсем обычным для бизнесменов. Ему казалось недостаточным предлагать целой нации покупать чулки определенной фирмы, сигареты или стимулирующие препараты; он еще создавал рекламу девушкам на выданье. И его достижения на арене общественного преуспеяния были настолько признанны, что между Мак-Манноксом и его богатыми клиентами царило полное понимание. Они доверяли ему собственных дочерей, просто не могли без него обходиться.

— Он занимался этим из спортивного интереса. Для удовольствия. Это его забавляло. Он отдыхал при этом.

Тетушке Рози было чем гордиться. Неподражаемый человек. Играл одновременно на двух досках и выигрывал. Одно другому не мешало. Добивался коммерческого успеха в серьезных делах — продаже чулок, сигарет и прочее — и успеха общественного также — сопровождал в свет девушек на выданье. Конечно, он сумел извлечь из этих действий отличную прибыль и, кроме того, принизить своих конкурентов до роли жалких просителей…

Бэбс мне объяснила, как он добивался успеха в свете для никому не известной девушки. Он готовился, словно к военной кампании. Его первой заботой было придать дебютантке привлекательность. Он вел ее к лучшему парикмахеру, а иногда и к дантисту, чтобы выровнять зубы. После этого сам находил для нее нескольких друзей, затем вписывал ее имя в светский альманах. Без малейшего колебания он сам занимался подобными мелочами, а тетушка Рози во всем ему помогала и давала свои советы.

Согласно своей стратегии, мистер Мак-Маннокс не разрешал молодой девушке посещать модные ночные клубы и элегантные рестораны до тех пор, пока не будут проведены некоторые необходимые мероприятия; например, занимающиеся светскими сплетнями журналисты должны успеть разрекламировать имя этой молодой персоны: «За столом господина Икс можно было узнать мадемуазель такую-то, одетую с изяществом», и т.д. С этого начиналась уже сама битва за успех. Мистер Мак-Маннокс во взятом напрокат лимузине (шофер должен был быть в фуражке, а в зимнее время полагался теплый плед для пассажиров) устремлялся на штурм главных событий сезона, благоразумно чередуя классические спектакли и модные авангардистские зрелища, концерты знаменитостей и вернисажи абстрактной живописи. Его бесподобные усы не оставались незамеченными, о них всюду говорили… Их всегда замечали. И покрой его костюма и шнурованные голенища его ботинок. Этими деталями газеты не пренебрегали. Мистера Мак-Маннокса окружали, забрасывали вопросами: «Скажите, кто с вами?» Он делал таинственный вид: «Я здесь не для того, чтоб удовлетворять ваше невежество… Ну, откройте же глаза, друг мой, будьте внимательней…» Но в конце концов он снисходительно называл фамилию. «Ну-с, узнаете? Нет? Но ведь это дочь такого-то». Иногда этого было достаточно. Порой успеха приходилось добиваться… Попадались девушки с незначительной, незапоминающейся внешностью, бесцветным лицом. Бывало и так. Но чем труднее была задача, тем больше она его увлекала. Ему даже нравились мнимые опасности, которые все же настораживают, или же пустяковые неудачи, приключавшиеся по пути: например, фотограф не обратил внимания на его протеже, или же не встретилось зевак, которые проявили бы к ней любопытство, или приглашение пришло с опозданием… Все это его только подстрекало. Это была натура тонкая. Тогда мистер Мак-Маннокс добавлял к списку обычных развлечений более изысканные: короткое появление среди интеллектуальной публики Гринвича, танцевальные вечера в салонах крупных банкиров. Он сопровождал молодую девушку с матча бейсбола на вечер джаза и не оставлял ее до тех пор, пока в ее распоряжение не поступали обещанные козыри — стоящее предложение и фотография в воскресном приложении к «Нью-Йорк таймс». Когда появлялась еще статья в «Ярмарке», это означало, что звезда успеха прочно воссияла над опекаемой девицей.

А потом уже и само имя Мак-Маннокса появилось на первой странице тех же изданий — это было извещение о его кончине. Выпил ли он лишний бокал вина или же увлекся новым танцем, ритм которого был ему не по возрасту, — какая-то глупость, нелепая затея, но его увезли икающего, с перекошенным ртом. Последний бал добил его, как снаряд солдата. Тетушка Рози взяла на себя все заботы о племяннице. А Бэбс, закончив учение, покорилась ей целиком. Миссис Мак-Маннокс хотела бы исполнить все заветы мужа. Однако материальное положение отныне не позволяло ей окружить Бэбс необходимым для молодой особы парадным блеском, и взамен этого она требовала от племянницы старательного выполнения тех мер, которые могли бы компенсировать отсутствие роскоши. Конечно, не было никакого шофера в фуражке, почтительно открывающего дверцу автомобиля. Не было и пледа из толстого драпа — признака положения в обществе, столь ценимого ее покойным супругом. А частенько не было и лимузина. Тетушка Рози наставляла, что ныне подступом к будущему богатству является умение кокетничать и быть грациозной. За год многое изменилось к лучшему. Бэбс, по выражению тетушки Рози, стала «достаточно популярной». У нее не было близких друзей, но она получала множество приглашений. Надо признать, что сама Бэбс была воплощением благоразумия и так мечтала о блестящем общественном положении, что для других чувств уже не оставалось места. Тетушка Рози могла быть довольна.

И тем не менее она боялась, что все затеянное может постигнуть неудача. Тетушка Рози давала полную свободу своему воображению и в течение долгих часов размышляла о том, какова будет внешность, голос, тон, занятие незнакомца, который когда-нибудь явится взволнованный, страдающий, может быть, пьяный от счастья — кто знает? (У нее было романтическое представление о любви.) И будет искать ее поддержки, и после туманных намеков наконец попросит руки ее племянницы. Но этот незнакомец что-то не являлся, увы! Ей приходилось это констатировать. Может, Бэбс недоставало общительности, фантазии или же великодушия, не хватало чувства интимности, которое так нравится мужчинам? Поди знай! Непринужденность? Нет, это у нее было. Тогда что же? Ах, если б был жив Мак-Маннокс! Его критический ум сразу бы разобрался, в чем тут дело. Он ведь редко ошибался. Был таким остроумным, полным пыла, легким на подъем. Увы!.. Замешательство тетушки Рози усиливалось, и она, ужасаясь самой этой мысли, приходила к выводу, что методы ее мужа были хороши, только когда он сам ими пользовался.

После какого-то конкурса, организованного и проведенного Флер Ли, когда Бэбс единогласно признали лауреатом, у миссис Мак-Маннокс возникла новая идея. Ставка на то, чтоб пристроить Бэбс на какую-нибудь должность в «Ярмарке». Когда это удалось, тетушка Рози возликовала. Прошло чувство горечи, исчез осадок после ее неудавшихся светских затей. Бэбс уже в «Ярмарке». Это получше любой свадьбы. Теперь она в тесном союзе с таинственной могучей державой — с прессой, силой, способной убить и поднять, и с помощью этого неожиданного окольного пути Бэбс наконец-то добьется высокого положения, о котором тетушка Рози так долго мечтала. «В нашей информации уже упоминалось, что ее ждет большое будущее», — так было написано в «Ярмарке», в статье, посвященной Бэбс. «Большое будущее» — о чем же еще мечтать? О замужестве? Одно другому не мешает. Все наладится, а потом уж можно будет, как во времена мистера Мака, вновь вращаться в мире богатых людей. Тетушка Рози забыла свои прежние тревоги, которые вдруг показались ей лишенными всякого смысла.

— А ты, Бэбс?.. Как ты сама восприняла эти жизненные перемены? Была этому рада?

— Я? Мне было ясно, что нельзя больше жить, как прежде.

— Как это, «как прежде»?

Бэбс посмотрела на меня взглядом, выражавшим растерянность.

— О том, как было прежде, я и собираюсь тебе рассказать. Только не торопи меня. — Она невольно обернулась к двери, за которой была тетушка Рози, словно надеялась, что ее прервут. Но мадам Мак-Маннокс была занята собой, уходом за лицом, выбором крема и казалась очень далекой, совершенно равнодушной к чему-либо другому. Она стояла у своего туалетного столика, причесанная, как подросток в день раздачи школьных премий. Легкий белый пеньюар обволакивал ее светящимся ореолом. Я наблюдала за ней, и мне показалось, что ее безразличие было притворным. Напротив, ее интересовало каждое произнесенное слово, она слушала нас, выслеживала и была полна глубокого осуждения.

— Вы слишком много говорите, — сказала она, глядя на меня. — Зачем? Впрочем, лучше уж болтать, чем есть. Это тоже ни к чему, но менее вредно. Да и правду сказать, чем еще можно сейчас заняться? Этель уже который раз опаздывает. У цветных отсутствует чувство времени. Полностью отсутствует.

Бэбс эти разговоры уже оскомину набили.

— Она скоро придет, тетушка Рози. Сегодня ведь воскресенье и к тому же так холодно…

— Воскресенье… Воскресенье… Какие могут быть отговорки? Ясно, что она опаздывает. Наверно, сидит в той церкви, куда я как-то ходила, чтоб сделать ей приятное. Если я правильно припоминаю, это поблизости от Лeнокс-авеню. У меня было чувство, что я нахожусь на танцевальном вечере. Какая-то запыхавшаяся женщина выбежала навстречу. Чуть не задушила меня в объятиях. Потом проводила на место, называя меня «медок мой, малышка моя», точно мы с ней знакомы очень давно. Чтобы представить меня, она вдруг завопила: «Еще одна душа завоевана!», и чуть ли не сотня людей в упор уставилась на меня. Пока распевали псалмы, какой-то ребенок, танцуя, направился к алтарю. Мать дала ему тамбурин. Он отбивал на нем ритм псалмов, и никого это не удивляло. Ребенок пытался увлечь меня за собой. Я просто не знала куда деваться: он хотел, чтоб я танцевала вместе с ним. Никогда я не забуду эту немыслимую сцену. В самом центре Нью-Йорка… В нескольких минутах ходьбы отсюда. Негритенок со звездой из синей бумаги на лбу, раскинув руки, танцует в церкви.

— Этель ведь тебе объяснила. Это вифлеемская звезда…

— А мне-то какая разница? Из Вифлеема или из другого места… Из всей этой истории ясно одно: эти люди не меняются. Так и Этель. Снова опаздывает. Негров невозможно приучить пользоваться часами. Не возражайте, Жанна, вас ведь это менее возмущает, чем меня. Видимо, потому, что латинские народы также не отличаются точностью. Но меня, например, это шокирует.

Высказавшись, она снова уселась к столику, поддерживая ладонями обеих рук лицо, освещенное сильными лампами, осмотрела свой высохший лоб, усталые веки. Медленно выбрала что-то из своих парфюмерных запасов и удалилась. Спина безжалостно выдавала ее подлинный возраст. Впрочем, достаточно одного случайного движения, чтобы женщина внезапно постарела. Как угадать, что подастся первым? И если знаешь, то как этому помешать? Можно и промахнуться, так бывает нередко. Тетушка Рози забыла про спину. И эта женщина, только что державшаяся прямо и властно, повернувшись вдруг, согнулась, не смогла скрыть старости. Мы с Бэбс с таким удивлением глядели на эту необычную картину: старую женщину, столь болезненно худую, что этого не смог замаскировать даже широкий белый пеньюар.

* * *

— Мне кажется, что твоя тетушка мне не доверяет.

— Дело не в этом. — Бэбс ответила мне с нетерпением. Ей явно хотелось перехватить инициативу в разговоре. — О чем мы говорили? — И сама же ответила: — Обо мне… — Момент колебания, и вдруг неожиданный крик: — Хватит! Ты понимаешь, хватит с меня! «Ярмарка» дала мне свободу. Но это был только повод.

— Для чего?

— Чтоб изменить свою жизнь. На этот раз я уже могла покончить с целой свитой ухажеров, воспитанных в лучших школах. Что мне это давало? Ходить, взявшись за руки, по субботам в кино. Да, каждую субботу — кино и всегда с новым спутником. Достаточно знать тетушку Рози с ее бесконечным пережевыванием своих принципов воспитания…

— Знаю. Знаю. Слышала я эту старую песню: «Один вздыхатель — отвратительно, двое — об этом начнут говорить, но трое или четверо молодых людей из хорошего общества, регулярно являющихся с визитом к девушке, — это в самый раз». Я знаю, мне это повторяли много раз. И если три раза подряд ты выйдешь с одним и тем же парнем, то у тебя уже появлялось ощущение, что ты сделала что-то дурное.

Я помогала ей быть откровенной, ободряла ее. Ох, эта американская буржуазия… Бэбс уже начала интересовать меня. Я говорю это без всякой иронии. А она, видя, что ее понимают, так обрадовалась, взяла меня за руку.

— Подумать только, что тетя Рози…

Я прервала ее:

— Прошу тебя, Бэбс, не надо больше о ней. Расскажи о себе. Хотя я знаю, что ты хотела сказать: подумать только, что тетя Рози ошиблась… Так, а?

Вдруг Бэбс решилась сказать все. Вначале она несколько колебалась, но потом заговорила уже уверенней:

— Мне помнится то утро в день праздника, когда она принялась внушать мне свою затею о том, как надо кружить головы молодым людям. «Чтоб нравиться, надо уметь кружить головы. Как ты будешь это делать? Ты слишком благоразумная. Постарайся хоть несколько скрыть свою рассудительность, — повторяла она. — Попытайся, попробуй». Мне теперь ясно, что она под этим подразумевала. Без сомнения, она вспоминала при этом моего дядю, то, как он умел проявлять внешнее легкомыслие, будучи на деле воплощением серьезности. Но тогда, в семнадцать лет, что я в этом понимала? Все началось в день этого праздника. Длинное платье. Белые перчатки. Все как положено для бала, одного из тех гигантских мероприятий, которые тут устраивают с какой-нибудь благотворительной целью. Обычно это бывает в отеле. Несколько маменек и сотни молодых девушек собираются, чтобы танцевать, а чаще — поскучать.

У меня был кавалер, которому к трем часам утра удалось убедить тетушку Рози, что ей не стоит дожидаться меня, а лучше поехать домой: «Мы еще немножко побудем здесь… И я ее провожу». Уже больше десяти месяцев тетушка Рози была с ним знакома, находила, что он хорошо воспитан. Молодой человек лет восемнадцати или девятнадцати, к тому же из прекрасной семьи. В тот вечер отец дал ему свою машину. Итак, тетушка Рози уехала. А он напился.

В тот момент, когда мы уходили с бала, он предложил ехать через Сентрал-парк, опустив стекла в машине, чтобы подышать свежим воздухом. Это была неплохая мысль. Голова у меня кружилась. Я тоже ведь выпила… Все это, сама суди, выглядело чрезвычайно банально, потому что машины здесь пригодны для всего.

Когда мы въехали в парк, я попросила его остановиться у озера. Там по воскресеньям бывает катанье на лодках. Кругом деревья, одни лишь деревья… Ночью Сентрал-парк, этот зеленый карман, который город носит с гордостью кенгуру, этот жалкий, засохший, обглоданный парк, выглядит как настоящий лес. Никого вокруг. Тишина и мрак.

Что он предположил? Что я его провоцирую? Но у меня была только одна мысль: как можно скорей освободиться от тяжести, давившей изнутри. Пусть уж стошнит… Я открыла дверцу машины и высунулась наружу. Что-то хрустнуло в кустах. Собака или кошка бродит в поисках поживы, так я думала.

То, что со мной произошло, его совсем не смутило. Он даже смеялся. Старался помочь мне обрести равновесие. Меня знобило. Но так всегда бывает, считал он. Когда пьянеешь впервые, это сопровождается ознобом. Он вышел, чтоб взять в багажнике плед, и оставался снаружи довольно долго, и я не сообразила, что он что-то затеял. Когда он вернулся, я уже сетовала, что захотела здесь остановиться. Так как у меня зуб на зуб не попадал от холода, он поднял стекла, завернул меня в плед, включил печку и стал откидывать сиденья, бросив: «С вами все это получается не очень романтично…» Потом он включил радио под предлогом, что под музыку все-таки приятней.

Я оставалась неподвижной, и он положил мне руку на лоб.

— Послушайте-ка, — сказал он, — не надо бояться. Я захватил все что следует.

— Что вы хотите этим сказать?

Он посмотрел на меня с сомнением, потом принялся возиться с ключом от ящика для перчаток. Я обрадовалась, что нашлась забота, которая вынудила его оставить меня в покое. Это продолжалось несколько минут, в течение которых он ворчал, что его отца повесить мало, что у него мания все запирать. Когда крышка поддалась, я увидела, что ящик битком набит бутылочками с сельтерской.

— Ну вот видите, — сказал он. — Тут есть все, что вам нужно.

Я опять не поняла. До меня не доходило, зачем понадобилось набивать ящик бутылками. Мне была противна его манера разговаривать, и я ответила, что не хочу пить. Тогда он с менторским видом заявил мне: «Или вы очень холодная женщина, или просто идиотка».

Я думала, как убедить его ехать дальше, а он вдруг вытянул из кармана фляжку с виски и стал пить из горлышка. И ничего нельзя было придумать, чтобы остановить его. Он пил с закрытыми глазами и был бледен, мне еще подумалось, как бы ему не стало дурно. Несколько секунд спустя его охватило какое-то буйство. Странное опьянение, буйное, непонятное, ожесточенное. Между прочим, он все кричал о тупости девчонок. Похоже, что я его просто вывела из себя. К счастью, вопил он, он знавал других девиц, которые привыкли к делишкам в автомобилях и знали, чем там следует заниматься. Я сказала ему, что хочу как можно скорей вернуться домой. Тогда он принялся орать: «Вы дубина! То вы просите остановиться, а потом думаете только о себе… А я что же? Мне тоже надо прийти в себя. У меня спазмы… Понимаете? Вы мне нужны». Он схватил меня за руки, чуть не сломав пальцы. Ну, что дальше, ты сама понимаешь… Он рухнул на меня, навалился, весь потный, сжал руками мне шею. Я сначала отбивалась, потом уступила. Нес какой-то бред. «Я так несчастен… Прошу тебя… Прошу». Я сдерживалась, чтоб не закричать, но не от боли — ни боли, ни удовольствия я не чувствовала. Только страх. Наконец-то он поднялся. Серое лицо, опавшие ноздри, всю его лихорадку как рукой сняло. Он сразу же повалился рядом со мной, и я услышала плач… Бедный мальчишка. Именно бедный. Стал стонать: «Вы в этом виноваты… Зачем провоцировали меня?» Я была настолько удивлена, что не знала, что и отвечать. Но уже с этой минуты ненавидела его. Это мне было ясно. Наступал рассвет, осветивший мое сильно загрязненное платье. Он снова принялся вздыхать: «Что же нам теперь делать?» Но вдруг замолчал, увидел через окно автомобиля, что какой-то человек выслеживает нас. Когда это он подкрался? Наверное, давно. Может, он был тут с самого начала. Человек с каким-то голодным взглядом. У него были глаза борова, подстерегающего объедки. Омерзительный тип. Жалкий. Со старой, наверно, четырехдневной щетиной на физиономии. Сентрал-парк полон таких типов. Я закричала. Тогда человек сделал движение, как будто хочет открыть дверцу, и я услышала что-то вроде: «Что-то вы мало ее развеселили… Может, требуется подмога?» Я так стремительно защелкнула задвижку, что он замер, рука его осталась на дверце, рот прижат к стеклу, и он заорал: «Вы знаете, что мне надо, или не поняли? Откройте эту суку-дверцу!.. А ну, не пожалеете!» Я испугалась, что он сейчас взломает ее. А парень смотрел на него, прикованный к месту, слишком напуганный, чтоб решиться на какое-то действие. Тогда я сама включила зажигание, подтолкнула руки парня к рулю, сняла ручной тормоз… Наконец-то он сообразил. Машина катилась свободным ходом, а этот орангутанг висел на нашей дверце. Кошмарный тип. Он вопил, рычал: «Спасибо за пикантное зрелище», и продвигался вперед прыжками. Все это было отвратительно. А спутник мой был в таком состоянии, что не мог вести машину. Я пробовала помогать ему, перевела рычаг, поставила на скорость. Но он не мог даже мотор включить. И только когда наконец у него это получилось, бродяга отстал от нас. Мы только слышали, как он крикнул в последний раз: «Дали бы хоть выпить чуток! Можете ткнуть бутылку «скотча» себе в зад, слыхали? В зад…» И еще какие-то угрозы: «Негодяи! Сволочье! Девка!» Кусты скрыли его от нас.

Едва мы проехали каких-нибудь пятьсот метров, как моему водителю стало худо, а так как остановиться, приоткрыть дверцу или же выйти было никак нельзя, его тут же вырвало. Он уткнулся головой в колени, а я пока держала руль. Машина была вся в грязи. И он… И я. Но вся эта мерзость была очень кстати, и я почти обрадовалась этому происшествию.

…Я понимала, что дома я смогу рассказать только об этом, иначе не объяснишь, откуда у меня пятна на платье и почему мы вернулись домой на рассвете. Оставалось только сослаться на то, что случилось с моим кавалером, вот с этим самым молодым человеком, который так хорошо воспитан… Он был пьян до бесчувствия. «Неприятное происшествие, каковое, увы, может произойти и с весьма достойными людьми». Как будто именно так и сказала тетка Рози, насколько мне помнится. Она даже не поинтересовалась подробностями. Разве хватило бы у меня решимости сказать ей правду?

В течение следующей недели я под предлогом боли в горле одевала свитер с высоким воротником, а вокруг шеи еще обматывала косынку. Я вся была в синяках, синяки на руках и на запястьях. Постепенно они исчезли…

А потом тетку Рози посетил его отец. Я была немало удивлена тем, что она весьма радостно встретила известие о его приходе и приоделась, как для важного случая. Бедняжка… О чем это она подумала? Он ведь явился за объяснениями. Прежде всего по поводу машины. Она полна нечистот. Он никогда не видел машину в этаком состоянии. Повсюду бутылки. Пятна. Ящик для перчаток взломан. Чем в ней занимались? С того самого вечера его сын находится в очень болезненном состоянии. Подавленное настроение, истерика. Опасаются нервной депрессии. Я слушала все это за дверью, совершенно растерянная. Я чувствовала, что больше кого бы то ни было имею право быть больной или жаловаться, однако нервная депрессия началась у него, а не у меня… Помнится, я заплакала. Еще никогда в жизни я не чувствовала себя столь одинокой, такой несчастной, как в тот день. А его отец все допытывался: «Что же произошло?» Он хотел поговорить со мной. Я была в страшной тревоге: что, если этот дурак ему во всем признался?.. Но тетушка Рози отказалась позвать меня. Она сказала ему весьма категорическим тоном, что следовало бы научить молодого человека пить в меру до того, как отпускать его в светское общество. Что его сын был настолько пьян, что не мог ни вести машину, ни идти пешком. Что швейцар нашел его мертвецки пьяным, лежавшим ничком на диване в холле, без галстука, без обуви. Что пришлось одевать его, класть в такси, чистить ковры, диванные подушки. Просто скандал! И что в конце концов ей думается, что она сказала достаточно, хватит с нее того, что она видела и слышала, что в наши дни просто не знаешь, на кого можно положиться, и что она просит посетителя удалиться.

Я была спасена.

Иногда во мне пробуждается воспоминание об этой ночи. Я представляю себе самое худшее из того, что могло произойти. А если б у бродяги было оружие? Он мог пойти на все… Ничто но могло бы спасти нас от него. С машиной произошла бы авария… На следующий день нас бы обнаружили… Вместе… Бездыханных.

Но чаще все это забывается надолго, и меня целыми месяцами занимает только моя работа…

Я слушала… Слушала эти странные речи, невольно вырвавшиеся у Бэбс и заполнившие комнату своей эфемерной новизной. Они, как пар, липли к мебели, к стенам, проникали повсюду; они вызвали странный холодок в уголках рта мистера Мак-Маннокса — такая фальшивая улыбка бывает у клоунов. Все это относилось к Бэбс, она поднялась со стула и начала быстро ходить, прижимая к бедрам полы своего кимоно и начисто забыв развязные повадки модных манекенщиц.

Скажу вам, что все вокруг изменилось. Да, все ощущалось по-иному: ее духи, свежий аромат туалетной воды, которой она пользовалась, запах остывшего кофе в наших чашках и даже силуэты деревьев в Сентрал-парке, их жалкие кривые ветки без листьев, которые как бы обращали к небу свою тоскливую немую мольбу. Мне нужно было что-то сказать Бэбс, но я не находила слов. Мы ведь не были с ней близкими людьми, не могу даже объяснить почему. Я продолжала глядеть на парк.

— Ну вот. Теперь ты знаешь, как все это было…

— Да, знаю…

Мне как будто послышался ее шепот: «Я все думаю, как надо было…»

Сделав над собой усилие, я, как мне помнится, сказала:

— Если бы хоть немного любви… Возможно, стало бы легче. Или же возмущения, горя, а может, и просто желания отомстить…

Но в голосе моем не чувствовалось волнения. Да слышала ли она меня? Я смотрела на мою уверенную и такую опустошенную подругу… Ей хотелось двигаться, как будто бы слова сами толкали ее. Она металась вокруг стола так, как ищут в горячке прохладное место в постели. Сколько бы она ни повторяла: «Не стоит так трагически воспринимать эту историю. Всегда бывает первый мужчина, потом другой и еще другой. Что касается меня, то двое последних ничего не значили». Но думала-то она по-иному. Передо мной была новая, иная, мне еще не известная Бэбс, немного усталая, отягченная бременем сказанного. Когда она столкнулась лицом к лицу с жизненной правдой, ее броня пала. Бэбс призналась в своей боли, обнажила свою рану. Эта женщина была обманута жизнью.

Мы расстались в то утро так, как будто ни о чем друг другу не рассказывали. Ее тоскливый вопрошающий взгляд не останавливался больше на мне. Бэбс держала себя в руках. Остаток дня прошел в ожидании предстоящего вечернего приема. Она спокойно и заботливо готовилась к этому делу, существенному для нее самой, ее репутации и карьеры.

 

Глава III

Шумы, то набегающие волнами, то прерываемые долгими паузами, свидетельствуют о событиях, происходящих в доме тетушки Рози. Я слушаю их, закрыв глаза. Шумы эти занимают меня и вызывают любопытство. И в то же время они, как занавес, охраняют и прячут меня от мыслей, которых надо избегать. Звонки, полные нетерпения, раздаются с черной лестницы: явился посыльный из ресторана. Еще звонок: это гречанка, гладильщица на дому. Трудно описать этот голос, столько в нем негодования: «Ну так как с этим платьем? Оно потребуется сегодня или завтра? Решите сами. Вы же видите, я тороплюсь. У меня, кроме вас, много клиентов». Это характерный тон маленьких людей Нью-Йорка, которым не удалось скопить деньжонок. Мысли о своих неудачах изводят эту женщину, болезненно задевают ее за живое. Вот почему такой тон, он помогает забыть печаль изгнания, постоянно преследующую тебя нищету. Этот вызывающий тон — единственная добытая свобода. «Ах, еще и платье миссис Мак-Маннокс… Да тут куча работы». Все это говорится с такой злостью. Хлопает дверь. Слышна легкая, суетливая, как бы дрожащая походка. Это тетушка Рози в своем белом пеньюаре: свирепый голос гладильщицы напугал ее, и она решила благоразумно ретироваться, а длинные полы ее одежды шелестят, как листья на ветру. Опять звонки. Они сыплются градом. Голос тетушки Рози: «О, наконец-то Этель!» Вслед за этим какое-то щебетание: «Привет всем! Я захватила с собой Попа… Извините за опоздание… Служба длилась так долго». Удары молотка: это устанавливают буфет на подставке. Затем начинается церемония с раскладкой скатерти: «Не в центре, я тебе сказала… Поп, потяни правей… Ты ведь знаешь, что портрет покойного мистера должен быть как раз на середине». Кто это Поп? Ах, это муж Этель… Позвякивание бокалов. Этель их расставляет по два в каждом ряду. Мягкий голос ее мужа, он считает тарелки и напевает: «В кровати моей красотки, моей прекрасной Мабель, каждый день рождество, каждый день…» — «Заткни глотку, пономарь ты этакий! Слышишь ты, Поп? Кто-то из дам еще отдыхает». Приятные, мягкие голоса. И еще скрип. Это снимают двери на площадке, они, наверно, такие тяжелые, слышно оханье: «Эх! А ну!» — нужно соединить комнаты тетушки Рози со студией Бэбс. «Потише, милейший». Значит, внезапно явилась тетушка Рози, она хочет лично посмотреть, как идут дела. Она делает вид, что никак не запомнит имени Попа. А ведь он уже двадцать лет ходит сюда, помогая Этель снимать двери в дни приемов. Он бывал здесь еще во времена мистера Мака.

— Ну, а дальше что? Что теперь делать?

В голосе Попа нет и тени негодования. «Милейший» с вежливым безразличием относится к провалам памяти у тетушки Рози.

— Теперь чем заняться, мэм?

— Укладывайте сандвичи пирамидками.

— Как?

— Пирамидками.

Следует классическая жалоба тетушки Рози: «Им нужно все повторять. Ни на шаг нельзя отойти. Оставь их одних, такая неразбериха начнется».

Звуки проникают в мою комнату и смешиваются с теми, которые появляются в моем воображении. Они влекут меня на тропинки моего острова. Я во власти этих звуков, и ничто уже не может заглушить вызванное мной воспоминание об иных празднествах, которые тесно связаны с запахом моря и жареной рыбы. Ничто мне не помешает. Ведь я не здешняя. Я никогда здешней не стану. На моих празднествах у дверей не звонят. Просто громко и сильно стучат ладонью по несколько раз, потом опускают у порога большие корзины с влажной, путаной бахромой блестящих водорослей, сквозь которые струится вода. И все. А потом ждут. Ждут восторженных возгласов, которые будут слышны, едва откроют дверь. Эти возгласы неизбежны, они всегда повторяются. Ведь таково свидетельство нашего обыкновения воспламеняться даже от каждодневного. Кричать, восхищаться тем, что так полно жизнью, ну хотя бы этими рыбами, стремящимися жить во что бы то ни стало, выгибающимися дугой, подскакивающими в корзине. Не правда ли, неплохое средство, чтобы избежать мрачно влекущего к себе несчастья, от неистребимого желания думать о нем без конца? «Ну и краснобородки, господь всемогущий! Поглядите на них! Чудо дивное». А рыбак, чтоб поддержать вашу радость, сам начинает восторгаться: «Вот это будет жареная рыба! Такую до самой смерти станешь помнить. Да благословит вас бог, и доброго вам праздника».

О каком это празднике идет речь? Да о любом красном числе в календаре. Любая оказия идет в ход, чтоб между двумя свечами поставить образок, или статуэтку святого, или какую-нибудь благочестивую безделушку, либо изображение святого на этот день. Оно украшается цветами, а если припомнится, что имя этого святого носит дядя, или какой-нибудь дальний кузен, либо сосед, либо домашний доктор, или нотариус, следует пригласить этого человека к завтраку. Столь вежливый образ действий помогает снискать милость святого, который потом до конца дней будет опекать того, кто его чтил. Правда, затем уже этого святого, что стоял между свеч, совсем забывают, не говорят о нем, все разговоры вьются вокруг еды, толкуют больше о макаронах, лапше, которые поглощают целыми тарелками. Шумное всасывание заменяется желанием поговорить, а за этим кушаньем подают уже другое, более благоприятствующее обмену мнениями: какое-нибудь жаркое, овощи, рыбу — не важно что. Главное — масло! Поговорить о достоинствах масла — это радость, пленяющая любой ум в Сицилии. Важно найти подходящие слова. Для того, чтоб стимулировать красноречие, женщины берут бутылку масла и ставят на стол вроде вещественного доказательства. И этого достаточно. Несколько рук тут же обхватывают ее, срывают этикетку, словно обнажают вожделенную плоть. Зачем этот нелепый ярлык, скрывающий прозрачность масла? Передают бутылку друг другу, подносят ее к глазам, чуть ли не выслушивают, просматривают на свет и спорят с единственной целью продлить свое восхищение. «Замечательное масло. Просто совершенство. Прямо как мед». — «Вы находите? Мне нравится более ароматное». — «У каждого свой вкус. Такое мне вполне подходит». — «Его, похоже, рафинировали», — «Но, уверяю вас, я купила его на месте изготовления». — «Никто не заставит меня брать продукты, которые готовят на экспорт…»

Согласие появляется за десертом, подают сладости, которые успокаивают, как тихая музыка. Сладкое смягчает души: «А ну, положите-ка это под язык и подождите, пока оно растает». Да, это название заслуженное — «Триумф лакомки». Наконец несут кофе, он, как и следовало ожидать, никогда не бывает таким крепким или горячим, как хочется, и начинаются разговоры откровенные, а за ними наступает и некоторое безразличие, предвещающее, что настала пора дневной сиесты. «Два часика мне хватает». — «В пижаме?» — «Конечно».

Буду клясться, что на улице солнце вовсю свирепствует, город замер в чаянии тени и свежести. Готова поклясться.

— Я тебе помешала?

Явилась Бэбс. И снова к ней вернулся этот самоуверенный тон.

— Да нет же. Зачем спрашивать, раз ты здесь?

— Что ты делаешь?

— Отдыхаю.

— В семь-то вечера? Ты, Жанна, уж не знаешь, что тебе еще придумать.

Мое поведение шокирует ее. Не удастся исправить эту Жанну! Видимо, она думает именно об этом, уж слишком разителен контраст между ее организованностью и моим беспорядочным образом жизни. Контраст этот, по ее мнению, нетерпим.

— Если ты не придешь, я сочту это неприличным.

— Мне было так хорошо… Ну чего же нервничать? Ведь я не делала ничего дурного.

Мне и правда было хорошо, ни о чем не думалось. Хотелось хоть один часок побыть в покое. Стоит лишь встать, как вспрянут запретные мысли и обрушатся на меня с новой силой. Я это знала.

Гости гудящим роем заполняли гостиную тетушки Рози. Казалось, что двести наиболее ценных сотрудников из еженедельного женского журнала говорят на каком-то неизвестном языке. То, что происходило, издали выглядело как невероятное состязание клоунов — какой-то сплошной гул голосов, прерываемый смехом.

В так называемый час коктейля борьба со скукой в Нью-Йорке приобретает весьма странный характер.

 

Глава IV

Все, что могло быть пищей для «Ярмарки», все, что годилось ей в качестве приправы, все, что считалось в Нью-Йорке значительным, преуспевающим, умеющим нажить деньгу, все, что продавалось, издавалось, вызывало аплодисменты (конечно, при том условии, что покупатели, читатели, зрители и слушатели исчислялись сотнями тысяч), все те, кто мог рекламировать себя целыми страницами, и те, кто по своей профессии наловчился внушать женщинам постоянную жажду новизны и одержимость приобретать в кредит, все мастера разжигать заманчивыми картинками эту неудовлетворенность, все торговцы иллюзиями — «купите ковер, а дом у вас потом появится», «вот мыло, ну, а ванну приобретете вслед», — все наставники и чемпионы по части роскоши, ставшей социальной необходимостью, все столпы общества там собрались. Они узнавали и отыскивали друг друга, обнимались, оценивали значение каждого согласно крупным тиражам или ставшим известными торговым маркам и фирмам.

И так же как жест или взгляд порой выражают скрытое беспокойство, так и подлинный характер этого сборища был выражен в каких-то странных, все время движущихся группах людей. Едва собравшись, они мгновенно расплывались и таяли, через несколько минут появлялись другие группы, чтобы вновь разойтись. Безразличие к обстоятельным беседам было слишком очевидным. Ведь не для этого собирались. Похоже, что было достаточно просто крикнуть «хэлло» между входом и выходом и выпить пару бокалов, чтоб получить удовлетворение от этой встречи.

Старая аристократия конфекциона, феодалы косметики инстинктивно направлялись в респектабельную гостиную миссис Мак-Маннокс с панелями красного дерева и розовыми абажурами. А дебютанты, подающие надежды художники-модельеры, солисты прессы и сцены, всемирно прославленные красавицы, постоянно посещающие шикарные пляжи, известнейшие спортсмены Лонг-Айленда и Лазурного берега, титулованные владельцы яхт и автомобилей «бентли», завсегдатаи казино — толпились в студии Бэбс, комнате с черными стенами, обставленной низкими банкетками и освещенной японскими фонариками. Тут было еще очень много никому не известных молодых личностей обоего пола, неясно чем занимающихся, пришедших с единственной целью — может, набежит сюжет для какой-нибудь статейки или удастся сделать злободневную фотографию. Эта сомнительная публика толпилась в коридоре и на лестничной площадке.

Среди женщин, искавших рекламы, а у миссис Мак-Маннокс их было много в этот день, преимуществом пользовались европейские аристократки, торговавшие своим именем. Именно благодаря им духам присваивались звучные имена и на этикетках с полным основанием воспроизводились рельефные короны. Владелицы имен и титулов взамен получали ренту и еще большую известность. С ними искали знакомства, считали это большой честью: «Княгиня Фарнезе, ну, вы, конечно, знаете так же, как этот лосьон».

Шумный успех у присутствующих имела молоденькая особа, хрупкая, рыжая, которая, чтоб преуспеть в карьере «cover girl» — «девушки с обложки», согласилась совершенно нагой позировать фотографу «Ярмарки». Когда она вошла, послышалось много восторженных возгласов. Ее тотчас же окружило около дюжины мужчин, директоров и служащих рекламных предприятий. Без конца поздравляли. Она молча принимала комплименты, стоя с полузакрытыми глазами и несколько открыв рот, похожая на монахиню, впавшую в экстаз. Видно, она немало потрудилась над этим выражением, пока оно ей как следует удалось.

— Она бесподобна…

— И так изысканна…

— А сколько в ней жизни…

— Не забывайте, что она из лучшего общества.

Успех перешел в триумф, когда новая знаменитость, сложив губы в форме буквы «о», потом облизнув их языком, чтоб улыбнуться покрасивее, заявила, что приезд в Нью-Йорк возбудил ее, как любовное приключение. Это откровение она закончила еще более интимной ноткой и сказала одному наиболее хваткому журналисту, переходившему от группы к группе с блокнотом в руках:

— Упомяните прежде всего о моем темпераменте. Именно ему я обязана успехом. О, мой ужасный темперамент… Он меня сжигает — не так-то легко с ним жить. Да вот еще, прошу вас называть меня Санни — «солнышко». Это мое профессиональное имя. Потому что мое настоящее имя просто непереносимо. Я родилась в Венеции. А если тебя зовут Фаустина, карьеры не сделаешь. Итак, договорились? Зовите меня Санни… — Она замолчала, а господ, занимающихся рекламой, объяла дрожь. Один из них, наиболее могущественный, Карл Паш, богач, виртуоз, просто магистр в области шумихи, долго и пристально ее осматривал, а затем прошептал ей на ухо:

— Не уйдем ли мы отсюда, а?

Ничего соблазнительного в этом индивидууме не было. Неприятный толстяк. Похож на тех типов, которые охотно воспользуются удобным обстоятельством, чтобы прижать ляжку к ноге соседки, если там, где они находятся, вместо шести человек теснятся пятнадцать. А какое скотское выражение лица — и этот тяжелый затылок, и это самодовольство. Однако новая знаменитость близко к нему не присматривалась. Трепет опять пробежал по ее губам, и снова эта влажная улыбка.

— Вы хотите сказать — сейчас?.. Немедленно?

— Вот именно.

Мгновение спустя оба исчезли. Шлюха… Когда «Ярмарка» опубликовала снимок, сделавший известным этот субтильный силуэт, это бледное тело и чуть округленный живот (такие писал Лука Крапах), то сообщили, что эта нежная красавица, обладающая такой притягательной силой, работает вовсе не из-за денег — ею руководит чисто спортивный интерес к делу, лишенный корысти; считалось, что эта деталь должна обеспечить ей симпатии читателей. И, наконец, журнал преподнес любопытные биографические подробности. Она наследница именитой семьи, ее предки подарили Благословенной Венецианской Республике многие острова, нескольких дожей, совершили морскую победу над турками и много других славных подвигов, для описания которых не хватит места на страницах журнала. Впрочем, последнее не помешало перечислить ее владения, описать их и рассказать, сколько у нее людей в услужении. Все это, видимо, давало возможность как следует оценить такую наготу, понять, какой это выдающийся случай, требующий особо изысканного смакования.

Совершенно очевидно, что нет смысла восставать против подобных приемов журналистики или удивляться пустословию, предназначенному оправдать этот древний рынок плоти и улыбок. Однако мне казалось невероятно оскорбительным толковать о красоте, об искусстве и культуре с единственной целью — замаскировать меркантилизм наихудшего пошиба. Может быть, это было следствием моего одиночества и иллюзий, которыми я жила.

Здесь, в гостиной миссис Мак-Маннокс, Европе предоставлялись любые возможности, чтобы изменять самой себе, все признаки европейского вырождения тут только превозносились и рекламировались, ценности прошлого продавались за злато, а если еще появлялась возможность для издевок, то можно держать пари, тут были специалисты и по этой части, с бокалом в руке и несколько отсутствующим видом. Арена интриг, грязных делишек. Эта потребность отступничества! На каждом лице — клеймо алчности. Вот что оскорбляло меня и вызывало гнетущую тоску. Не хотелось ни слышать, ни видеть этих людей: ветхая, отверженная от мира, полная тайны Сицилия подавляла эту толпу красоток «высшего света» и жадных дельцов. Она была здесь, как бы в воздухе, и, слепой гнев обуревал меня. Мне хотелось вопить: «Вы ничтожества, тесто, которым торгуют! Зазнаваться тут нечем. Доллар — это ваша гангрена». Однако я молчала. Все еще надеялась, что есть же какие-то исключения, ну хоть несколько человек, более выносливые, чем другие, которые не поддались этому разложению. Но я их не находила. Тут все они прогнили до самых костей. Этих людей было множество у тетушки Рози, все эти кучки липли друг к другу, разделялись по сортам: французы — с французами, хорошенькие мордашки, пустые и распутные, трусливые мужчины, молодые люди, которых война застала в Нью-Йорке, но они там недурно пристроились, заразились вкусом к гольфу и богатым дамам; русские с русскими — владельцы гостиниц, знаменосцы шикарных, многокомнатных номеров и апартаментов, снабженных кондиционированным воздухом (эти русские спекулировали своим прошлым, щеголяли исключительностью акцента, ослепляя им своих собеседников, и вечно говорили об этом екатеринбургском расстреле, словно некогда пережитые несчастья старой России увековечили за ними право носить двубортные жилеты и гвоздики в петлицах); фотографы — с фотографами; художники — с художниками. Но и теми и другими одинаково владел страх, страх, что они чего-то не успели сделать, великий страх, что грядет новое время, в котором не будет для них места, что придет волна, которую называют восстанием.

Антонио, я думаю о тебе. Ты умер, но ни от чего не отрекся. Как бы ты принял все, что здесь было? Ты говорил: «Ничто на меня не давит», считая себя еще свободней, чем птицы в небе, но в твоем сердце тайно горело пламя жалости. Тебе нравилось казаться безразличным, однако прошлое жило в тебе, наше необузданное и отважное прошлое. Я напишу о тебе, о том, как ты сказал мне: «Мы — Китай Европы и негры Италии… Нашу живописную нищету никто не может прикончить». Да, ты нашей породы, и все черты ее отразились в тебе полностью. Что бы ты подумал об этом сборище фальшивых господ?

Далеко я унеслась мыслями от этого зала, где происходил прием, устроенный Бэбс. И в этом полузабытьи я чувствовала, что иллюзии, которые увели меня в такую даль от древних берегов моей страны, уносятся как дым.

Молодость мира придется искать в другом месте.

Дебютантки на роль «cover girls», теснясь, как кобылицы на лугу, пытались пройти в студию Бэбс. Что еще они могли делать? Только терпеливо ждать. Впрочем, они к этому привыкли. Ждать солнца в дождливый день, ждать в студиях, в костюмерных, говорить в эти часы шепотом, жуя резинку, причесываясь, гримируясь, откусывая витаминизированные бисквиты. Заводили себе во время ожидания подружек, о которых мало знали, но часто встречали. Здесь, у дверей комнаты Бэбс, они опять повстречались. И снова ждут, обмениваются адресами, новостями, лихо глотают виски, чтобы набраться храбрости.

Две девушки в стиле «Боттичелли» в облегающих черных платьях нацепили на себя странные ожерелья в виде длинной цепочки, на которой вместо брелока был подвешен висячий замок. Эта штука, свисающая ниже живота, вызывала не меньшее удивление, чем, допустим, пояс целомудрия, надетый на кухонный стол. И все же трудно было отвести взгляд. Девушки попали сюда впервые. Они оживленно переговаривались, и можно было догадаться — спор шел о том, как лучше завоевать расположение знаменитого фотографа.

— Главное, совсем не говори с ним о фотографии.

— А о чем же?

— Во всяком случае, не о фото.

— Но ведь это его ремесло…

— Да, но он стыдится этого. Обходись с ним лучше как с художником. Скажи ему что-нибудь о живописи.

— Я в ней ничего не понимаю.

— Это неважно.

— А что же мне ему сказать?

— Сделай вид, что ты заприметила одно из его полотен на выставке. Ты ничем не рискуешь.

— Но как же?

— Он пишет постоянно одно и то же: гладко окрашивает поверхность, блестящую, как роскошная карета… Иногда в уголке он ставит крохотную белую точку. Малюсенькую, совсем как булавочная головка. Вот и вся его фантазия… Ты теперь поняла?..

Основной темой этой получасовой беседы была неотвязная забота об успехе. Упоминались имена и других диктаторов, имеющих влияние на редакционную карьеру, например этой редактрисы отдела мод, с которой следует беседовать только о политике, или вот этой директрисы агентства, очень влиятельной, можно сказать, единственной женщины, которая может обеспечить будущее «cover girls» на нью-йоркском рынке, однако она может стать и смертельным врагом, если вы не знаете о том, что она поэтесса, а также мамаша шестерых внебрачных детей, родившихся и воспитывающихся в Европе. Затем обе красотки в стило «Боттичелли» побыли немножко в коридоре, выпили по стаканчику с пронесенного мимо подноса и стали прохаживаться у дверей гостиной миссис Мак-Маннокс.

Гостей на площадке все прибавлялось. Прием был в самом разгаре. Лифт просто дюжинами привозил красоток. В большинстве это были девицы лет двадцати пяти, с каким-то голодным видом, туманным взглядом и нежной, как сметана, кожей. Наиболее заметные держали в объятиях крохотных собак, которые уже и на собак перестали походить, столько их носили по конторам, студиям, забывали около вешалки, парили в парикмахерских. От них пахло духами, табачным дымом, глаза у них с трудом открывались, мокрый язык свешивался наружу, и едва их опускали на пол, они начинали дрожать и шататься на лапах… и это всех забавляло. Собаки были полезны тем, что являлись поводом к знакомству и облегчали дальнейшую беседу. Этих маленьких компаньонов награждали комплиментами, и надо было винить самого черта, если после этого не удавалось вытянуть несколько слов из их молодых хозяек.

Словом, тут годились любые средства, чтобы выделиться, стать заметной в этой толпе, и некоторые находки в этом направлении были просто поразительны. Женщины, которые строили детские мордочки и разговаривали мяукающими голосками или при помощи нежного писка, как у новорожденных младенцев, уже в счет не шли. В этом сезоне имели успех акценты. Другие девицы обвязывали свою кисть бинтами и с нетерпением ожидали расспросов о попытке к самоубийству. Встречались еще и одетые, как бродяги, в грубые шерстяные чулки. Они говорили, что из любви к богемной жизни что ни вечер живут в другом отеле и что в их громадных походных сумках, похожих на котомки и висевших на плече, содержалось все их имущество. Но вот наиболее странные дамы, томные и экстравагантные, вместо колец они носят на пальцах старые резинки. Оказывается, это знак принадлежности к тайному обществу, в которое, как они утверждают; надо войти, если хочешь иметь успех на страницах журналов.

Все они чаяли одного: чтобы хоть раз Флер Ли обратила на них внимание. Все мечты могли бы осуществиться, если б она посмотрела на одну из этих никому не известных девушек, заметила бы ее обаяние, изящество, фотогеничность… Без этого только и оставалось ждать, не пожелает ли какой-нибудь важный фрукт покинуть салон тетушки Рози и провести время позабавней. Но это бывало не часто.

Они были уж очень одинаковые, все эти местные знаменитости, легко предавшие полному забвению свою родную страну и теперь настолько американизировавшиеся, что полностью позабыли свое прошлое, — и варшавский еврей, и чех с шумной одышкой, любитель тушеной капусты и солянки из карпа, и жирный немец, посещающий по воскресеньям отца и деда, живущих в дальнем пригороде; все они были похожи друг на друга своей важностью, достоинством, подчеркнутой снисходительностью, одинаковым медным загаром лица, присущим людям, бывающим раз в неделю на деревенском воздухе; все это были люди денежные, привыкшие говорить сухо и определенно, ходить в расстегнутом пиджаке, носить пояс незатянутым. И само собой, никто бы не заподозрил у них наличия грузного брюха, ведь свойственная им манера выдвигать вперед грудь помогала втянуть внутрь жирную припухлость живота, появившуюся из-за чрезмерного употребления алкоголя и от сидячей жизни. Эти превосходные типы американцев совершенно не владеют иностранными языками, но умеют выглядеть людьми знающими, потому что часто посещают столицы других государств.

Тетушка Рози относилась к ним, как к старым дядям, которые раз в неделю сохраняют за собой право оставить дома свою половину и напиться в спокойной обстановке. Она вела себя как ребенок, на любую шутку хлопала в ладошки, присаживалась на корточки или сбоку вроде амазонки верхом на подлокотники кресел, бегала от группы к группе с легкостью светлячка или в еще более кокетливой позе усаживалась, скрестив ноги, на ковре, изображая нечто вроде цветка гарема, в своей длинной нарядной пижаме. То она свертывалась клубком около некоего Нюссельбаума или Зоненштейна или же, как пастушья овчарка, обегала кругом свое богатое стадо, шаловливо тянула кого-то за ус, занималась нежной отповедью в другом месте и наблюдала, чтоб бокалы пустыми не оставались, да и сама подавала добрый пример, пила много и часто, подымая тост в память мистера Мака каждый раз, когда ей случалось пройти мимо его портрета, — словом, услаждала своих гостей столь отработанными комедийными сценами, что они издавали крики восторга.

— She is a darling old girl, — говорили они, глядя на нее. Никто, конечно, и не думал над ней издеваться, просто в этот вечер все ей на диво удавалось. Флер Ли несколько шаткой походкой прохаживалась на своих высоких каблуках, заметно возбужденная и уже переставшая говорить о цифрах, делах, тираже, возобновлении договоров. Ее голос становился все громче. Она переходила от одной темы к другой без всякой паузы, забывала во время разговора имена своих собеседников, частенько просила проводить ее в туалетную комнату и даже там, освобождаясь от излишнего бремени, болтала через дверь. В такой момент, чтобы замаскировать ее исчезновение, тетушка Рози ставила пластинку, и музыка гремела на весь дом. Потом снова обходила гостей, приглашала их закусить, выпить, потанцевать, приводя мудрые высказывания дорогого дяди Мака: «Хороший танец — лучшее средство для процветания бизнеса», или же: «Танцуя, говорят друг другу такие вещи, на которые у письменного стола никогда не решатся». Когда Флер Ли входила, в салоне шумно звучала музыка, и ей надо было громко кричать, чтобы ее слышали гости:

— Девочке хочется танцевать… танцевать! Вы слышите, милые, я хочу танцевать!..

Как сопротивляться такому призыву? Никто из приглашенных не пренебрег им. Все ринулись в ее сторону вовсе не из-за того, что им так хотелось танцевать с ней. Флер Ли сейчас была чрезвычайно непривлекательна, она притулилась к двери, чтоб устоять, держа в руке бокал с двойной порцией виски. Ее возглас пробудил в людях деловых инстинкты. Началась грубая стычка… Всемирно известный меховщик Капленберг заработал шишку на лбу и даже взвыл от боли. А какой-то парижский владелец ресторана, пошедший на прием в надежде расширить свою клиентуру, очень тихий человек, с профилем острым, как вилка, фотография которого часто появлялась на светских страницах «Ярмарки», тоже попал в эту толкотню, его бросали то влево, то вправо, и он не смог удержаться от яростного замечания, что, по-видимому, попал в сумасшедший дом. Он трижды повторил это:

— Психическая больница в часы отдыха!

Прокричав это, он с возмущением повернулся и ушел.

Тетушка Рози слишком поздно пришла и не успела его задержать, она возилась с Капленбергом, прикладывая лед к его шишке. Скандальная история. Правда, Флер Ли не обратила на это никакого внимания. Она бессмысленно хохотала, а толпа гостей несла ее на руках, как сенсационную знаменитость, осажденную своими поклонниками. Один из приглашенных, который в этой давке невольно с ней столкнулся, схватил ее в объятия и повел в ритме слоу-фокса, прижавшись щекой к щеке. Но, по-видимому, танцор ей не поправился, она отшатнулась от него и тут же потеряла равновесие.

— Она мертвецки пьяна, но я этим займусь.

Флер Ли на лету, как мяч, сразу попала в руки этого человека, как будто он стоял здесь, лишь ожидая этого момента. Это был хорошо сложенный брюнет в белом галстуке и дымчатых очках, он казался слишком холеным и как будто хотел, чтоб его внешность бросалась в глаза.

Едва он появился в гостиной тетушки Рози, я заметила, как она огорчилась этим. И, показав на него, спросила у Бэбс:

— Зачем он сюда пожаловал, а?

Судя по всему, за этим последовал бы еще более резкий протест по поводу этого визита, может быть, она собиралась выпроводить этого гостя, потому что разговор с племянницей в стороне все еще продолжался, и я слышала ответ Бэбс:

— Вы отлично знаете, что он всюду принят…

Такое замечание вызвало у тетушки Рози нервный смешок. Однако он уже был тут, танцевал с Флер Ли, и похоже, что присутствующие сочли его весьма решительным и самоотверженным мужчиной. Каждый раз, когда он пытался усмирить буйные страсти своей партнерши, она обхватывала его шею обеими руками, тесно прижималась к нему лицом и вопрошала:

— Ну, Кармине, что же вы? Бесчувственный вы, что ли?

— Вам надо пойти передохнуть, Флер…

Тогда она начинала ныть жалким голосом:

— Мне так нужна нежность.

Никогда я еще не видела более пьяной женщины. Все, кто был в зале, смутились, когда она вдруг влепила ему поцелуй, а он, онемев от неожиданности и удивления, видимо, почувствовал такое отвращение к этому отвисшему рту, высунутому языку и слюням, обильно попавшим ему на подбородок, что оттолкнул ее. Но когда вслед за этим Флер Ли принялась бранить своим пронзительным голосом всех присутствующих, гости были просто поражены.

— Лучше него здесь никто не танцует, — вопила она, — никто! Зарубите это себе на носу! Никто!

Все это выглядело не так уж забавно, и людям стало за нее просто стыдно. А тот, которому она адресовала все эти похвалы, с трудом скрыл свое замешательство.

Что же так отличало его от других? Медленные, спокойные движения? Подчеркнутая тактичность? Или то, что он совсем не пил? Трудно было определить, куда он смотрит. Может быть, дымчатые очки этому мешали?

— Кто это? — спросила я у Бэбс.

— Некий Кармине Бонавиа.

— Чем он занимается?

— Это человек с будущим.

— В какой же области?

— В политике или что-то в этом роде. Это один из лидеров демократической партии. Правда, симпатичный?

— Очень… Они с Флер Ли в близких отношениях?

Бэбс как будто не поняла моего вопроса.

— Она, как и я, впервые его видит! — воскликнула Бэбс. — Одна тетушка Рози знала его прежде, правда, очень давно… В конторе дяди Мака. Но она никогда ничего не забывает, и, по ее словам, в те времена он был достаточно противным типом.

— Но с тех пор он, видно, сильно изменился…

Бэбс отвернулась, чтоб разыскать Флер Ли. Та все еще танцевала, если можно было так назвать ее шатание по комнате. Засунув руки под пиджак Кармине, она ухватила его за пояс и в этой позе покачивалась, закрыв глаза.

— Она ужасно много пьет с некоторого времени, — доверительно поделилась со мной Бэбс.

— Да это и видно…

Кармине пытался вырваться из тисков Флер Ли, но, как только ему удавалось отвести от себя ее руки, она сразу же ударялась о попадавшуюся на пути мебель, и каждое такое столкновение ее настолько забавляло, что она тут же начинала до упаду хохотать.

Бэбс беспокойно оглядывалась кругом, чтоб увидеть, как гости реагируют на эти выходки. Никто, оказывается, не обращал внимания. Как и раньше, эти люди напропалую хвастали друг перед другом, флиртовали, пританцовывали в гостиной с панелями красного дерева, а невозмутимые Этель и Поп разносили подносы с угощением. Беспокойный огонек, появившийся было в глазах Бэбс, скоро исчез, и она, обратившись ко мне, добавила:

— Знаешь ли, наши коллеги умеют превосходно себя вести…

— Даже сегодня?..

— Ну конечно… Они знают, что… — Бэбс помедлила в поисках нужного слова, — распущенность Флер совершенно не отражается на ее профессиональных достоинствах. Как-то, перехватив спиртного больше чем следует, она заснула во время показа новых моделей… Как следует поспала, пока показывали всю коллекцию, но вдруг проснулась и зааплодировала… платью, которое появилось перед ней. Ну представь себе, самому лучшему и как раз вовремя, чтоб сделать его самым популярным… В мире моды Флер наибольший знаток. Поэтому с ее недостатками считаются. Ничего не поделаешь с ней. Сколько раз я повторяла ей — необходимо лечиться. Она отвечает — нет времени… Нервы у нее сдали, понимаешь — сдали нервы. Вот и результат: один бокал к концу дня, и нет уже Флер Ли. А сегодня она вдобавок с кем-то сцепилась, потому в таком скверном состоянии.

Флер Ли, закрыв глаза, все еще цепко держала Кармине Бонавиа за пояс, голова ее тряслась, и она совершенно истерически смеялась. Дождавшись паузы в музыке, Кармине с неумолимой твердостью прислонил Флер к стене. Она перестала смеяться.

— Хватит. Успокойтесь, вам пора возвращаться домой, — сказал он ей, показывая рукой в сторону лифта.

— Мне уйти! — завопила она пронзительным голосом, так что их сразу окружило кольцо людей. — Как вы смеете?.. Я хочу пить…

Она стремилась вырваться, но он обхватил ее руками и крепко притиснул к стене.

— Слышите, отпустите меня! Пустите!

Флер Ли вопила. Кармине своим низким, теплым голосом пытался ее утихомирить. Он сохранял спокойствие, но иногда в его жестах проскальзывало нечто типично средиземноморское. Отсутствие каких бы то ни было сомнений в своей правоте, в том, что он действует так, как надо, уже говорило о том, откуда он родом.

— Послушайте, Флер Ли, куда вас заведет подобное пьянство?! Пока вы еще в силах, надо отправляться домой, я помогу вам.

— Ну, это уж слишком! — кричала она. — Вам кажется, что я нуждаюсь в ваших советах. Я — пьяна? Ладно, пусть так… А вы? Вы? Кто вы такой? Я вам это скажу сейчас. Мерзкий тип… Вот вы кто. Какая каналья! Вот так вас называют — невоспитанная каналья… Это всем известно, не только мне.

Кармине на мгновение замер, потом перестал поддерживать Флер, отпустил ее, и она рухнула на колени. Кто-то засмеялся, но даже дымчатые очки Кармине не скрыли, как ему это все неприятно. Смех затих. Кармине помог Флер встать на ноги, и в этот момент из лифта вышел молодой человек. Я успела заметить только, что это был смуглый брюнет с глазами, выражавшими одновременно холод и твердость.

— Хэлло, это ты, — сказал Кармине, хлопнув его по плечу. — Вот уж вовремя…

Как будто он раньте знал, что явится этот молодой человек… Как будто он сам все это подготовил и не сомневался в том, какое это произведет впечатление на Флер Ли. Он посмотрел в ее сторону. В ней произошел какой-то перелом, и по ее лицу лились слезы. То, что она, плача, произносила, утратило угрозу и злость. Она умоляла о помощи.

— Да, да… Спасибо. Помогите мне. Помогите… Я хочу отсюда уйти.

Кармине смотрел на нее с состраданием. Он разговаривал с ней так, как будто они были знакомы очень давно. И во всех его движениях сквозило что-то особое — желание подбодрить.

— Он пригодится вам, Флер. Проводит вас домой. Это Тео, мой племянник…

Кармине стоял перед ней такой красивый, смуглый, похожий на ангела-воителя. Ну что было так беспокоиться о Флер Ли? В этом человеке открылось что-то новое, сознательное, сильное, и в то же время он был полон тревоги… Его можно было сравнить с атлетом, насторожившимся в ожидании предстоящих трудностей.

— Иди, Тео, — сказал он с видимым усилием. — Я тебя здесь обожду.

Потом добавил тихим голосом:

— Но поскорей, пожалуйста. Спасибо тебе… Как будто я вернулся к старым кошмарам. Я больше этого не вынесу.

Флер Ли позволила Тео резкими толчками протолкнуть ее к лифту, и он засунул туда эту жалобно стонущую ношу. Двенадцать уже давно пробило. Усы господина Мак-Маннокса по-прежнему стояли в карауле на панели из красного дерева, только увидеть их было трудно — так был наполнен воздух табачным дымом.

«Cover girls» спорили о какой-то несмываемой косметике, но перестали, как только послышалась музыка. Как будто она помешала им болтать о краске… С неменьшим пылом они принялись беседовать о новом рекламируемом методе для похудения.

Кто уйдет последним — на это в течение нескольких часов не могли решиться еще многие гости.

Когда дверь закрылась и победитель сего нелепого турнира удалился, тетушка Рози ничком повалилась на диван в своей гостиной и не могла даже поднять в последний раз бокал в память мистера Мака.

Понадобилась Этель, чтобы помочь ей добраться до постели.

* * *

То, что теперь последует, было мне рассказано позже в ответ на мои вопросы. Если я говорю сейчас о том, что впоследствии узнала о Кармине Бонавиа, — это с целью рассеять сомнения, которые он вызвал, и заставить читателя не разделять недоверие, проявленное к нему на том вечере, где я встретила его впервые.

У миссис Мак-Маннокс его никто не знал да и не стремился узнать. Это был «гвоздь программы», номер с риском, за которым наблюдали издали, удачная находка, давшая возможность на следующий же день обогатить собственными выдумками все сплетни на его счет. И все. С таким волнением следят обычно за укротителем, жонглером, эквилибристом. Но кто же захочет идти за кулисы с ним здороваться?

Для Бэбс дело обстояло сложнее: она расплачивалась за позволенную себе вольность. Пригласила в гости человека сомнительного… «Ураган Кармине», «Кармине Великий» — так величали его в той прессе, которая возносила его до облаков; для других газет он считался «вызывающим беспокойство синьором Б.», «человеком в дымчатых очках», не говоря уже о тех, кто откровенно называл его пиратом, полностью прогнившим типом, или о других, кто из позерства или благоразумия заявлял: «Ничего, ну совершенно ничего о нем не знаем», и тем самым только обогащал распространенные о нем легенды.

Все разговоры о нем обычно начинались со слов: «Говорят», «Ходят слухи» — потому что, повторяю, никто не знал его лично. В этом обществе, где любые откровения принимаются с повышенным интересом, каждый имел право интересоваться прошлым, настоящим и будущим ближнего, а вот молчание Кармине делало его человеком сомнительным. Молчит — значит, боится, чтоб чего-то не узнали. Просто забывали, что он выходец из страны, в которой молчание заменяет мораль и закон… Но я это понимала и совершенно не удивлялась тому, что в ожидании Тео мы почти не разговаривали. Первая встреча с Кармине не произвела на меня большого впечатления. Когда же, несколько недель спустя, я увидела его на тротуаре Малберри-стрит, то не сразу узнала.

Впрочем, это естественно. В своем черном костюме на Малберри-стрит он тотчас бросался в глаза. Самая примечательная фигура на улице… У тетушки Рози он не обращал на окружающих никакого внимания. Может быть, именно это было наиболее существенной чертой его обаяния — всегда казалось, что он думает о чем-то другом и даже не слушает ответов на те вопросы, которые сам задавал. Меня он спросил:

— И часто вы посещаете такие вечера?

— Я здесь по делам службы…

Это его, видимо, не заинтересовало. Во всяком случае, так можно было думать, потому что он молчал. Окинув присутствующих взглядом, мрачно сказал:

— Что за балаган… Терпеть не могу подобные вещи.

— Я тоже, уверяю вас…

Я ограничилась кратким замечанием, хотя мне захотелось поблагодарить его за помощь, оказанную Флер Ли. Но я этого не сделала. Принимать комплименты от незнакомой женщины — нет, это был не такой человек.

— Вы говорили, что по делам службы здесь, — сказал он, как будто ему вдруг вспомнились мои слова. — Я тоже… Где же вы служите, чем занимаетесь?

— Если я назову вам свою профессию, вы расскажете о себе?

— О, я… Я вождь племени.

Мы оба смеялись.

Было ясно, что моя профессия его вовсе не интересует. Он поискал в кармане записную книжку, нашел сегодняшнее число и объяснил мне, чем заполнен вечер вождя племени. Тут бы и ночи не хватило. Ему следовало присутствовать в Гринвич-вилидж на выборах «мисс Битник», появиться на концерте, посвященном выпуску первой пластинки певца Карузо, сказать несколько слов на ежегодном банкете Лиги суфражисток, а на остальное было уже просто поздно… Дискуссия о святости матушки Кабрини, конечно, уже закончилась… А ложа Сынов Италии, отмеченная на полях записной книжки тремя точками, наверно, давно заперта. Ни одной потерянной минуты — вот о чем свидетельствовал этот список посещений. Он внезапно заторопился, так как появился Тео. Подошел к двери, но вдруг резко остановился.

— А вы? — спросил он. — Вы все еще не сказали мне, что вы тут делаете?

Я коротко ответила. Он казался удивленным.

— Трудно предположить, что вы этим занимаетесь. Я ожидал, что Жанна Мери — это кто-то из местных… Какая-нибудь богатая дама, путешествующая на свои средства и скрывающая свое имя. А вы из Палермо… Не мог даже предположить… Из Палермо.

Голос его немного дрожал при слове «Палермо». Как будто бы это заставило его столько вспомнить. Так много, что и рассказать трудно. Но может быть, это мне показалось. Кармине, овладев собой, спокойно сказал:

— Это дает мне некоторое преимущество, мы еще, конечно, встретимся… Мое дело не позволяет мне пренебрегать этими людьми.

Он еще раз окинул взглядом гостей.

— Пока же я беру вас под свое покровительство, — добавил Кармине.

Бог Солнца обращался к затерянной планете и дарил ей светило, вокруг которого надо вращаться…

Я увидела перед собой нового Кармине — в нем была грусть, которую всегда несет в себе свет юга.

Прощаясь, он низко поклонился тетушке Рози — этот вежливый жест казался даже несколько чрезмерным, но она сделала вид, что вообще не видит и не слышит и всецело поглощена беседой. Однако она его видела и следила за ним взглядом, пока он не удалился. Было очевидно, что он ей не нравился.