Слухи о смерти Кармине, распространившиеся в Нью-Йорке, вызвали волнение. Я говорю «слухи», но это слово не совсем точно, — скорее неясная, тут же приглушенная весть. Считалось неприличным говорить об этом. Такого известного человека — и прикончили прямо на площади… Сотрудницы «Ярмарки» сочли это нарушением приличий, просто бесчестьем.

«Да, меня не обманул инстинкт», — вздохнула тетушка Рози, когда мы остались вдвоем и она могла быть откровенной. Она была испугана, почти парализована этим известием, как сейчас это помню. И все же при других обстоятельствах, при встречах, например, со старыми друзьями мистера Мак-Маннокса, в ней воскресало обычное умение все подавать с театральным эффектом. Тетушка Рози таинственно заявляла, что Кармине стал жертвой покушения, эта версия казалась ей наиболее соответствующей интересам племянницы. Если б удалось погрузить Кармине на фрегат и выдумать в связи с этим какую-нибудь историю о мятеже на борту, или о нападении пиратов, либо о столкновении кораблей в открытом море, она бы это охотно сделала. Я ничего не опровергала. По сравнению с тем, что мне приходилось слышать от других, лицемерные фантазии тетушки Рози казались очаровательными. В этой лжи была хоть своя поэзия.

Бэбс охватила лихорадочная дрожь, когда она узнала о гибели Кармине. Но она не могла предаваться своему горю слишком долго. В этот день ей нужно было рассказать своим читательницам, как можно неузнаваемо изменить свою наружность. Это требовало большой сосредоточенности и внимания. Такое срочное, важное дело. А вечером предстояло быть на каком-то приеме или даже на двух. Все вечера у Бэбс были заняты. Конечно, при таких связях… В кругах финансовой аристократии ее просто обожали.

Она протянула мне газету, когда собралась уйти из редакции. И с обычной гримаской небрежно сказала: «На, держи… Это, кажется, твой друг». У меня не хватило сил вразумить ее. Остальные продолжали свою работу, даже не обернулись.

Флер Ли, как и все начальство «Ярмарки», полагала, что Бэбс вовремя бросила Кармине, правильно поступила, чтоб не очутиться в грустном положении покинутой женщины. Даже больше: разрыв с Кармине увеличил ее престиж, умница, догадалась, что надо сделать, такая женщина достойна уважения. Ее бегство лишь помогло убедить людей, что Кармине всему виной, все последующие события только подтвердили это. Облик Кармине рисовали в самом неприглядном свете. Наконец-то стало ясно, что это за тип, — негодяй, постыдный аферист. Если он убит, значит, свели с ним счеты, а может, он сам покончил с собой. Такие вымыслы возмущали меня. Все мое прошлое, мои воспоминания гневно протестовали против подобных сплетен. Это превратилось в пытку. То, что я рассказываю, объясняет, что за коршуны гнездились вокруг. Для меня Кармине был человеком из плоти и крови, я горько и непрерывно думала о его судьбе, а для них он был просто добычей. И его рвали на куски согласно неумолимым законам среды, которую я хотела описать так, чтоб стало ясным, какой эта среда была посредственной, чванливой, жестокой.

Смерть Кармине повелевала мне немедленно порвать с этим жалким мирком, я должна сказать об этом. Теперь я находила утеху только в моей работе, хотя прежде, во время нашей дружбы с Бэбс, редакционная деятельность казалась мне вторым изгнанием.

Презрение, наполнившее мое сердце, осталось в нем надолго. Я поняла, чем был для меня Кармине: вновь обретенной на чужбине Сицилией, еще более, чем прежде, таинственной, ведь в нем она была невидимкой, укрытой от взглядов. Теперь я понимала, почему мне так хотелось встречаться с ним. Я вспоминала при этом то, что боялась утратить, что любила. Он щедро дарил мне прежние мечты.

Свет Кармине угас на Малберри-стрит, как и свет барона де Д. в деревне Соланто. Их уже нет обоих. Они покинули свою родину. Ирония судьбы, потребовавшей, чтоб каждый умер там, где жил другой.

Я не расставалась с заметкой из сицилийской газеты. Единственное свидетельство о последнем сражении Антонио, в котором он погиб. Об этом рассказывалось напыщенно и вместе с тем скупо. Так делаются надписи на фасадах церквей о памятных событиях — подвигах рыцарей или королевских визитах. Целый столбец уделялся пышной генеалогии, монотонному перечислению античных героев и даже нескольких святых, якобы принадлежавших к родословной барона де Д. Это должно было помочь читателю разобраться в том, какой потерей явилась гибель Антонио. А затем, чтобы затронуть чувствительность, описывали мальчишек с городских окраин, молодых крестьянских парней, погибших вместе с ним. Подростки понимали близость конца, нелепость развязки и в свой последний час осыпали врага бранью и свирепой хулой, добросовестно изложенной репортером и выданной им за предсмертные речи умирающих.

Многое в этом описании казалось мне поэтическим, насыщенным чувством, гревшим мое сердце. Значит, можно и так прощаться с жизнью, выкрикивая врагу в лицо» «Тысяча шлюх в твоем роду!», или: «Сучья кровь!», или слать с горы в адрес невидимых солдат угрозу, достойную древнего воина: «Попадись ты мне, воткну нож тебе в задницу!» Это и меня утешало, как настоящая месть. Я часто перечитывала эту заметку, и она приобретала для меня все больший смысл, почти легендарный, превратившись в каждодневное воспоминание о дорогом мне человеке. Это возвращало меня к далеким дням детства, к странствующим рыцарям сестры Риты, к нашим монастырским воскресеньям, проводимым в саду, засаженном огненно цветущими глициниями, где мы подавали гостям апельсиновый напиток и разведенную водичкой марсалу. Я вспоминала королевские гербы на стенах нашей монастырской школы, детскую живость наших молитв и долгие часы с Антонио, эту блаженную дремоту в тени на жарком солнце. Ведь этот обрывок бумаги, эта скромная гробница, — все, что мне от него осталось.

Теперь у меня есть Агата, волшебница Агата в черном платье. Мы двое — единственные свидетели прошлого, уцелевшие после того, как все исчезло. Агата — сама мудрость, и каждое ее слово насыщено глубоким смыслом. Она понимала все быстрей и глубже, чем другие люди, она, такая необразованная. Но сердца б у нее хватило, чтобы изменить мир.

В своей домашней молельне, которую я уже описывала, Агата поместила и Кармине. Он теперь находился среди святых покровительниц нашего острова. Только горячая любовь Агаты могла так преобразить ее страшное горе. Она никогда не произносила слово «умер». Кармине для нее «вернулся». Куда вернулся, Агата? Скажи ради бога. На небо? В рай? Она молчала. Кармине «вернулся». А о себе порой говорила, что вот придет такой день, Тео будет большим, и она тоже вернется. И было неясным, о чем идет речь — о возвращении в Сицилию или о смерти.

Так Кармине оставался для нас живым, и это сделала волшебница Агата. Нужно было хотя бы это, чтобы помешать Альфио окончательно пойти ко дну. Агата свершила это чудо. Когда ей не доставало Евангелия, она призывала в помощь мифологию. Но я-то хорошо ее знала и могла понимать, что бессонными ночами ее обуревало отчаяние. Она представляла себе Кармине и его преследователей, будила, расталкивала Калоджеро и трепещущим от тоски голосом спрашивала: «Ты веришь, что человек может превратиться в быка?» Калоджеро пытался что-то вспомнить, успокоить ее, утверждая, что где-то он видел изображение такой истории в одной скульптуре. И Агата засыпала, представляя себе Кармине, который спокойно пасется на лугу. У него густая шерсть на лбу, и он широко расставляет копыта.

Она говорила о необходимости забвения и часто учила меня, как этого достигнуть. «Ты должна тоже забыть, тоже», — повторяла она. Наше прошлое казалось ей тяжким грузом. Еще она говорила: «Да что ты, утопленница?», когда я была холодна к ее восторгам. Как девчонка, она в обыденных вещах видела нечто чудесное и боялась: а вдруг это внезапно исчезнет. Это неудивительно, когда подумаешь, из какой нищеты она выбралась. И я старалась не забывать об этом, радовалась с ней вместе и подтверждала, что Тео прекрасен, как Иоанн Креститель, красив, как турецкий дворянин, хорош, как король, как святой. Я соглашалась с тем, что кариатида у входа в кинематограф нашего квартала позолочена еще лучше, чем мадонна Петит Шез, и что актриса, которая пришла поесть чего-нибудь вкусного «У Альфио», например «пиццу неанолитано», — это невероятно элегантная кинозвезда, у нее такая фигура, что при виде ее часы замирают. Сколько же приятного нам постоянно посылает бог.

Но Агата никогда не говорила слова «Палермо». Если оно проскальзывало по недосмотру у кого-либо из нас, был ли это Тео, Калоджеро или я, Агата тут же закрывала уши руками и кричала: «Да замолчите же! Вы хотите меня погубить…» Иногда она тихо говорила: «Память — это ад».

Из нас двоих она была более сильной, и я хочу, чтоб последним образом моего романа было лицо маленькой Агаты, моего друга. Она встречала меня у дверей ресторана «У Альфио», я ежедневно бегала повидаться с ней и так всегда торопилась, что мне казалось, будто бегу по Нью-Йорку босиком. «Садитесь, мои девочки», — говорил Альфио. «А вот и ты, Жанна! Мы ждем тебя», — говорила Агата, объединявшая всех нас, маленькая Агата в черном платье, страж наших мыслей, бдительно оберегавшая нас от опасных воспоминаний, могущих нарушить безмятежность ночей. Агата в косынке на голове, бегающая вокруг стола, потом снова в кухню, туда и обратно, то к одному, то к другому из нас, чтобы поделиться своими находками, порадоваться, даже поплясать. Все для того, чтобы никто из нас никогда не произносил слово, владевшее всеми и таившее в себе неугасимое пламя…

Где ж нам хранить то немногое, что мы еще знали о Соланто?

* * *

В окнах замка нет больше огней. Но привратник в большой, надвинутой на лоб фуражке по-прежнему сторожит его из того уголка, где тень спасает его от солнца. Дон Фофо там бывает редко. Он живет теперь в горах, в том домике. Какая-то молоденькая крестьянка, а в деревне говорили, совсем девчушка, сумела утешить его и родила ему сына. Его назвали Антонио, чтобы выполнить последнюю волю барона де Д.

А Заира взялась нянчить малыша.

Мулен де Брей, 1961

Монделло, 1964–1965

Моренвиль, 1966