Тимофей Васильевич зовет Роберта Мартыновича, завхоза коммуны, не по имени-отчеству, а старой его партийной кличкой — Август; ведь они семь лет были вместе на каторге.

И мы чаще всего обращаемся к Роберту Мартыновичу так же: «Товарищ Август!»

У Августа круглая, совершенно голая, и зимой и летом темная от загара голова, крупный нос, твердо сжатые губы; глаза под выгоревшими бровями кажутся строгими, даже сердитыми.

Но они только кажутся такими.

О себе Август говорит:

— Вся моя жизнь — это цифры и счета. Трудно придется мне, когда коммунизм победит окончательно и с деньгами покончат раз и навсегда. Одно утешение: Ротшильду с Пирпонтом Морганом будет еще хуже.

Канцелярия — владения Роберта Мартыновича — зимой погружается в ледяной холод. Если притронуться к печке-буржуйке, пальцы примерзают к красноватой от ржавчины жести; диван покрыт инеем, и каждый, кто заходит в канцелярию, старается скорее окончить дело и убежать. Только Август сидит как ни в чем не бывало и пишет, по мере надобности перочинным ножиком пробивая лед в чернильнице.

Печка-буржуйка протапливается раз в месяц, когда Роберт Мартынович проверяет счета и составляет баланс. В остальные дни Август не возьмет из сарая и одного полена коммунарских дров, хотя у него давний жестокий ревматизм и он очень любит тепло.

Дни, когда составляется баланс и протапливается канцелярия, называют у нас «большим костром». Конечно, Политнога еще накануне узнает о «большом костре», и мы с ним первыми занимаем места на продавленном диване рядом с раскаленной печуркой.

Под полом, в зимнем тайнике, ворочается еж. Обманутый теплом, он принюхивается сквозь сон: не пришла ли весна, не оттаивает ли земля, не лопаются ли почки на деревьях? Но ничего такого в воздухе не чувствуется, и еж снова засыпает.

Август пишет, шепотом повторяя цифры:

— Тысячи и десятки тысяч, а что будет дальше — миллионы и миллиарды? Деньги катятся вниз, как санки с американской горки. — Он поднимает на нас глаза: — Ко всем бедам — еще вы. Что вам понадобилось?

— Вы обещали рассказать что-нибудь, — напоминает Мотька.

— О чем? Что я знаю, кроме цифр?..

Но Август не выгоняет нас, а это главное.

Мы греемся у печки и ждем, когда начнет темнеть. Оледенелое окно становится багрово-красным. Солнце некоторое время еще висит над садом и скрывает наконец за оградой круглую, бронзовую, как у Августа, голову. Электричество, на наше счастье, не горит сегодня, и Роберт Мартынович откладывает работу.

— Мне поручили отвезти деньги в Нижний, — как всегда, без предисловий начинает он. — Сошел с поезда, на всякий случай проплутал часа два, чтобы сбить со следа шпиков, и отправился на явку. Свернул в переулок и сразу почувствовал, что дело плохо.

Август свел выгоревшие брови, вспоминая, как десять лет назад в трудный и тревожный день он заметил шпиков и угадал беду, нависшую над явкой.

— По городу прошли аресты, все связи были разорваны, и я решил вернуться в Питер, чтобы получить новые инструкции. Но и в столице жандармы разгромили организацию. Приходилось самому, на свой страх и риск, принимать решение. Подумав, я зашил деньги в подкладку пиджака и во второй раз поехал в Нижний. В каком бы глубочайшем подполье ни прятались нижегородские большевики, должны же они дышать, действовать, поддерживать связи с пролетариатом. Значит, найти их можно. И сделать это необходимо. Сами понимаете: деньги в подобных обстоятельствах — при провале — нужны до зарезу.

За окнами синеют сугробы, вокруг темных стволов вьется воронье, которого у нас в саду множество. Мы сидим и слушаем. Эту историю о том, как Август четыре месяца голодал, и не помышляя притронуться к партийным деньгам, как он, больной, в лохмотьях, где был зашит денежный пакет, скрывался от жандармов и искал, искал своих, мы уже слышали раньше, от Тимофея Васильевича. Август рассказывает не так увлекательно, совсем без подробностей, но нам все равно интересно.

— Иду и поглядываю. Кажется, «хвоста» нет… — продолжает Роберт Мартынович.

Но ему не удается довести рассказ до конца. Скрипнула и осторожно приоткрылась дверь. В щель просунулся сперва чрезвычайно длинный и тонкий нос, потом показались два глаза, выражающие испуг и нерешительность, буденовка со звездой и наконец худая фигура в обтрепанной шинели.

— По какому делу? — недовольно спрашивает Роберт Мартынович.

Человек в шинели, шагнув вперед, кладет на стол лист бумаги.

— Посвидчення! Удостоверение, — поясняет он односложно, по-украински мягко выговаривая слова, и выпрямляется, всей фигурой выражая ожидание и надежду.

— «Дано сие, — вслух читает Роберт Мартынович, — демобилизованному по ранению красноармейцу Пастоленко Федору Евтихиевичу в том, что он успешно окончил курсы гипноза и научного внушения при Госцирке Одесского губполитпросвета, где получил специальность факира и гипнотизера с правом чтения лекций и проведения сеансов, что подписью и печатью удостоверяется». Ты, значит, и есть Пастоленко? — испытующе спрашивает Роберт Мартынович.

— Точно так!

— Где воевал?

— В отдельном конном революционном отряде товарища Голованова, ранен под Шепетовкой, — с готовностью поясняет Пастоленко.

Август поглядывает то на нас, то на худое, с запавшими глазами лицо Пастоленко.

— Вечер гипноза? — вполголоса, сам с собой рассуждает он. — Что ж, один такой вечер провести — грех не велик. Да и деньги на культработу остались; что их беречь, если они катятся, как санки с американской горки?

Мотьки уже нет в канцелярии. Конечно, он убежал, чтобы первым сообщить коммунарам из ряда вон выходящую новость.

В спальне мальчиков все наличные обитатели сгрудились вокруг койки Егора Лобана, где рядом с владельцем сидят Мотька и Ефимка, по прозвищу «Фунтик».

Фунт успел сбегать в библиотеку и притащил изгрызенную крысами книгу. На обложке, под заголовком «Тайная сила гипноза», нарисован человек с орлиным носом и огромными черными глазами под сурово нависшими угольными бровями. По обеим сторонам лица изображены руки с вытянутыми вперед костлявыми пальцами.

Крысы не тронули переплета, но страницы изъедены так, что сохранились лишь узкие полоски желтоватой бумаги.

— «Хотя было известно, что мессер Джованни де Робатто наделен тайной магической силой…», — охрипшим от волнения голосом читает Фунт.

Ребята окружили чтеца и затаив дыхание слушают. Но больше на странице ничего нет, и, с сожалением перевернув полоску желтоватой бумаги, Фунт читает то, что напечатано на обороте:

— «…Случилось, что однажды, едучи по своему делу из Флоренции в Веспиньяно, встретил он странствующего монаха, который поведал ему, что старый маркиз Боноккарсо в страшном гневе прогнал единственного своего сына, храброго сеньора Лоренцо, и…»

Крысы, крысы… Только в крысиных желудках можно доискаться, что же совершил маркиз Боноккарсо, в лютом гневе изгнавший наследника.

— «…И тогда мессер Джованни де Робатто, — читает Фунт уцелевшие строки, — посмотрел на маркиза глубокими как ночь очами, так что старый сеньор впал в забытье и…»

— Хватит! — перебивает Егор Лобан.

И хотя всем нам хочется слушать дальше, а книжка со старыми, изъеденными страницами кажется еще более увлекательной, Фунт послушно захлопывает ее. Мессер Джованни де Робатто смотрит с уцелевшего переплета пронзительными глазами, не без любопытства оглядывая ребят, появившихся на свет через несколько столетий после его кончины.

— Чепуха и опиум! — презрительно добавляет Лобан, который, будучи комсомольцем, в противоположность старому маркизу Боноккарсо без всякого для себя ущерба выдерживает испепеляющий взгляд. Он даже сплевывает в знак полнейшего презрения к тайным силам гипноза. — Чепуха и опиум! — повторяет Егор еще раз.

— Но ведь в книжке написано… — робко возражает Фунт, питающий глубокое почтение к печатному слову.

— «В книжке»! — передразнивает Егор. — А когда книжка напечатана, дурья твоя башка?.. При старом режиме!..

Помолчав, все с той же насмешливой улыбкой Егор протягивает сильную руку с раскрытой широкой ладонью:

— Спорим — факир этот ваш никого не загипнозит. Давайте? На пайку хлеба!

Никто не принимает вызова.

…В спальне сдвинуты койки, на помосте около шведских стенок установлен стол, покрытый зеленой скатертью, а против помоста — ряды скамей. Ребята начинают собираться сразу после обеда, чтобы занять лучшие места.

В семь часов раздается звонок, и в дверях появляется Август вместе с нашим вчерашним знакомым. Я смотрю на них с тревогой. Почему-то мне сейчас до глубины души жалко демобилизованного факира, который был ранен под Шепетовкой, вдоволь наголодался и намерзся за свою жизнь. Кто из нас не знает, как это тяжело…

Мне жалко факира, страшно за него, и я предчувствую недоброе.

За ночь нос у Пастоленко стал словно еще тоньше и длиннее, а карие глаза полны безнадежной растерянности… Он поднимается на помост и, вглядываясь в сумерки, окутывающие зал, комкая в руках буденовку с красноармейской звездой, начинает лекцию:

— Раньше булы такие, шо казали, будто гипноз есть магия и колдовство под влиянием флюидов, но нема в нем ниякой матичной силы, а только одна наука, — тихо начинает Пастоленко, еще больше понижая голос, когда выговаривает такие незнакомые слова, как «магична сила» или «флюиды».

Без всякого сомнения, глаза Федора Пастоленко, робко выглядывающие из-под редких ресниц, совсем не похожи на испепеляющие очи мессера Джованни, которые снились мне всю ночь, а я ничуть не сомневаюсь, что и этому Джованни пришлось бы худо, столкнись он один на один с упрямым и уверенным в себе Егором Лобаном.

— Конечно, нема тут нияких флюидов, или, проще говоря, дурману, как нам на курсах поюснивали знающие люди, а одно научное внушение, — продолжает Пастоленко.

Лобан сидит на середине скамьи и не отрываясь смотрит на факира. Тот чувствует неверующий, иронический взгляд и сбивается еще больше, торопясь закончить лекцию.

— Может, кто пожелает подвергнуться гипнозу? — с тайной надеждой, что желающих не найдется, спрашивает наконец Пастоленко, ладонью стирая пот с лица.

Лобан встает и с той же насмешливой улыбкой поднимается на помост.

— Вы засыпаете, вы закрываете глаза и засылаете, — робко и просительно продолжает Пастоленко, положив худую свою руку на мощную ладонь Егора и плавно проводя другой рукой перед глазами Лобана.

Я люблю Егора и горжусь им — ведь он комсомолец и один из «первокоммунаров», как называют у нас ребят, вместе с Тимофеем Васильевичем создавших коммуну, он сильный и справедливый человек, — но сейчас я горячо желаю, чтобы Пастоленко взял верх и Егор уснул, повинуясь магнетической науке.

«Вы засыпаете, вы засыпаете, вы закрываете глаза», — беззвучно повторяю я вслед за факиром. Но это не помогает. Лобан сидит в той же вызывающей позе и смеющимися глазами смотрит в бледное и усталое, влажное от пота лицо Федора Пастоленко.

— У вас дуже сильная душевная организация, — безнадежно и почтительно говорит Пастоленко вслед Егору, вразвалочку спускающемуся с помоста в зал.

— Чепуха и опиум! — как бы про себя, однако так, что все слышат его слова, бормочет Лобан, занимая свое место. — Я же говорил, что чепуха…

Пастоленко стоит, пронзенный сотней насмешливых глаз, не зная, куда девать руки, и, как платком, вытирает мокрый лоб скомканной буденовкой.

— Може, ще кто спытае? — робко оглядывает он зал.

Тогда, не зная, зачем делаю это, повинуясь мгновенному чувству, поднимаюсь я.

Я иду к сцене почти помимо воли. Как будто мессер Джованни в критический для своего древнего искусства момент сошел с переплета и, невидимой тенью проскользнув между рядами, взял меня за руку и повел выручать неудачливого потомка.

Нет, разумеется, мессер Джованни ни при чем. Я встал и пошел к помосту потому, что очень уж трудно приходилось факиру и он был один.

Что происходило дальше, я помню плохо. Во всяком случае, как только Пастоленко сказал: «Вы засыпаете, вы засыпаете!» — я сразу закрыл глаза, в последний момент уловив гневный, не обещающий ничего доброго взгляд Лобана.

Закрыв глаза, я поднимался, вытягивал руки вперед, повинуясь тихому голосу факира, мешавшего русские и украинские слова, не зная в точности, делаю ли я это все по своей воле, чтобы выручить Федора Пастоленко, или не только по своей воле.

Южный говорок факира напоминал Малые Бродицы, и от этого Пастоленко становился ближе и дороже, как-то понятнее. С закрытыми глазами я поднимался, вытягивал руки, садился вновь, все время ощущая грозный взгляд Лобана, но ни на минуту не раскаиваясь в том, что делал.

Потом, когда раздались аплодисменты, я открыл глаза и увидел прямо перед собой длинноносое, еще более вытянувшееся от испытаний сегодняшнего вечера, но такое счастливое и умиротворенное лицо Пастоленко, что раз и навсегда перестал думать о правильности своего поступка и навсегда уверовал, что магическое искусство имеет и хорошие стороны.

Ребята восторженно хлопали. Коммуна признала и приняла факира, только Егор Лобан сидел на своем месте, не поднимая рук с колен, молчаливый и разгневанный.

…Кончился вечер. Звонок на ужин как волной смыл толпу коммунаров, окруживших факира, и мы с Пастоленко остались одни в темном коридоре.

Мы идем рядом. Иногда Пастоленко поворачивает голову ко мне, но ничего не говорит.

И это очень хорошо, что он не задает вопросов.

Мы заходим в канцелярию. «Большой костер» не кончился, буржуйка еще топится, и на диване, освещенные неярким пламенем, временами вырывающимся из-за открытой дверцы печурки, беседуют Тимофей Васильевич и Август.

— Распишитесь! — протягивает Август ведомость.

Пастоленко расписывается, но не уходит, стоит перед диваном с пером в руке.

— Так що, може, на работу меня визмите? Дуже потрибно!

Несколько секунд все молчат, слышно только, как потрескивает раскаленная труба.

— К сожалению, у нас нет штатной вакансии факира, — отзывается Август. — Такой должности Наркомпрос не предусмотрел…

— Хиба ж я… Да я столярное дело знаю, можу истопником буты…

Август смотрит своими испытующими глазами в лицо Пастоленко, оглядывает шинель, смятую буденовку…

— Это другое дело, — наконец решает он. — Собственно, и истопник не очень-то нам нужен: дров нет — но будут же они когда-нибудь! — Он поднимается и крепко пожимает руку Пастоленко: — Ну, поздравляю вас, Федор Евтихиевич. Поздравляю с вступлением в коммуну!