Это история о том, как в связи с переходом армии на мирное положение была расформирована славная Н-ская орденоносная танковая бригада и как, повинуясь некоторым обстоятельствам, она родилась вновь через несколько месяцев под командованием кавалера трёх медалей «За боевые заслуги», лейтенанта административной службы запаса Алексея Ивановича Легостаева.
Танковая бригада была расформирована в начале июня 1946 года. Через три месяца, к сентябрю, от боевого соединения оставалось только два человека: бывший комбриг, полковник запаса Василий Фёдорович Степунов, и начфин бригады Алексей Иванович Легостаев; остальных демобилизовали или перевели в другие части. Степунов и Легостаев находились в Москве уже больше месяца, заканчивая последние дела, связанные с жизнью воинского соединения, в котором служили с первого до последнего дня войны. Надо было завершить хлопоты о пенсионном обеспечении старых военнослужащих, награждении тех, о ком по разным причинам забыли во время войны, и сотни других дел: с одной стороны — малозначительных, а с другой — очень важных и серьёзных, если сравнить их с единственно точным масштабом — человеческой судьбой.
Вечерами, набегавшись за день по московским учреждениям, они садились за стол, и Легостаев, перелистывая общую тетрадь в жёстком чёрном переплёте страницу за страницей, читал заметки из истории бригады, которые вёл всю войну, а полковник дополнял прочитанное, заставляя прибавлять к каждой фамилии имя и отчество, как этого требовало уважение к памяти погибших и славе живых, уточняя замысел операции: последнее обстоятельство по роду работы Легостаева часто ускользало из его записок.
От поправок история бригады — эти записи предполагалось сдать в Музей Советской Армии — становилась значительнее и весомее.
К утру седьмого сентября все дела были закончены. Степунов и Легостаев сидели вместе в маленькой комнате, которую занимали временно. Полковник громким командирским голосом называл фамилию, а Легостаев, сверившись с документами, ставил в своей тетради звёздочку, означавшую завершение дела.
— Механик-водитель Башкиров Пётр Семёнович, — называл Степунов.
— Постановление № 24913/Р о пенсии вдове погибшего, — сообщал Легостаев. — Справка Марии Башкировой выслана второго августа сего года.
— Командир танка Румянцев Александр Максимович.
— Выписка о награждении орденом Отечественной войны первой степени получена. Отослана Румянцеву по его адресу: село Вешняки, Полтавской области…
Казалось, мёртвые вместе с живыми являлись по команде на эту последнюю перекличку, собирались в маленькой, тесно заставленной вещами московской комнате.
Мёртвые и живые, сражавшиеся, побеждавшие под Москвой, Воронежем, Курском, Берлином, Дрезденом, Прагой…
К двенадцати часам дня перекличка была закончена, и Легостаев поставил последнюю звёздочку. Оставалось ещё прочесть короткую завершающую главу истории бригады; поскольку она заключала только общее описание праздничных дней, пережитых после освобождения Праги, Степунов слушал не перебивая.
Закончив чтение, Легостаев, вопросительно посмотрев на полковника, внизу страницы написал: «Конец».
Степунов взял ручку и зачеркнул это слово.
— Как можно ставить «конец» на истории бригады, когда существует имя её, ничем не запятнанное, знамя и люди? — сказал он. — Это ещё раз показывает, товарищ лейтенант, что вы не стали и никогда не станете военным человеком.
— Да, теперь, видно, не стану, — согласился Легостаев.
Степунов уже имел назначение — он уезжал на партийную работу в один из дальних районов Сахалина. Поезд уходил вечером. Последний день они решили использовать для прогулки по улицам Москвы и некоторым, особенно дорогим для них местам. Степунов, тщательно уложив китель в чемодан, впервые за все эти годы надел просторный штатский костюм. Что касается Легостаева, он не имел штатского, а потому остался в форме.
День был ясный, по-осеннему солнечный. Первые листья, пожелтевшие у черенка, отрывались от деревьев, но не падали сразу на землю, а долго плыли навстречу пешеходам по широкому течению Ленинградского шоссе. Легостаев и Степунов шагали по своему тысячу раз мысленно пройденному маршруту. Они побывали на стадионе «Динамо», где тогда, в 1941 году, проходили призывную комиссию, съездили на станцию Зеленогорскую. «Санаторий швейников», где бригада становилась бригадой, видно, давно уже принял домашний, уютный облик: занавески на окнах, гирлянды цветных лампочек, переброшенные через аллеи. Но на одном из деревьев, ограничивающих старое стрельбище, Степунов нашёл незатянувшийся след ружейной пули и так строго посмотрел на Легостаева, точно спрашивал: «Не ваша ли это пуля, товарищ лейтенант, вследствие небрежности и недостатка умения посланная мимо мишени, в лес?»
Потом они вернулись в Москву. До станции добрались лесной короткой дорогой, по которой тогда, в 1941 году, торопливо шли, сжимая в ладонях увольнительные, боясь потерять даже минуту из последнего предфронтового отпуска.
…Вечером Степунов и Легостаев, захватив вещи, отправились на вокзал. Поезд стоял на путях. В вокзальном ресторане Степунов заказал водки и, разлив строго по сто граммов, сказал:
— Всё же, Алексей Иванович, правильней было бы вам поехать вместе со мной. Времени ещё достаточно. Мы успеем взять второй билет.
Легостаев отрицательно покачал головой. Он и себе не объяснял этого решения словами. Но, видимо, наступил момент, когда человеку, который столько лет прослужил под требовательным взглядом воинских начальников, захотелось испытать свои силы в одиночку, один на один с жизнью. В тридцать восемь лет это не такое уж непростительное желание.
Степунов не стал больше настаивать.
— Тогда выпьем, — предложил он. — За нашу солдатскую службу! — Вступая в некоторое противоречие с предыдущими своими замечаниями, однако совершенно искренне, он закончил: — Потому что вы всегда были хорошим солдатом — первый год, когда мы служили рядовыми, так же как всё последующее время.
Через двадцать минут поезд отошёл от Северного вокзала.
Легостаев отправился домой, на свою временную московскую квартиру, пешком. Ему незачем было торопиться; кроме того, в толпе пешеходов меньше чувствовалось одиночество.
Дома он сразу лёг спать, но, поворочавшись полчаса, поднялся, оделся и сел к столу. Завтра должны были вернуться хозяева, отдыхавшие в санатории, а он уезжал на юг Украины, в городок С., в котором родился и где решил устроить свою жизнь, хотя там не осталось никого из близких.
Как она сложится, эта штатская жизнь?
Чтобы скоротать время до утра, Легостаев открыл тетрадь в чёрном переплёте и начал перелистывать испещрённые поправками Степунова записи боевых дел бригады. Некоторые заметки он только просматривал, а другие, хотя знал их почти наизусть, перечитывал от начала до конца.
На странице двадцать четвёртой было написано:
«Тринадцатого апреля 1944 года бригада, сильно измотанная в предыдущих десятидневных боях, прикрывала выход Н-ской дивизии из окружения в районе трёх высот северо-восточнее Винницы.
В 16 часов 00 минут командир Н-ской дивизии вызвал к телефону комбрига, полковника Ивана Семёновича Горенко. В заключение разговора комдив сказал:
— Прошу вас держаться до последней физической возможности. Мне бы очень хотелось обнять вас и поцеловать за всё, что вы для нас сделали и делаете, потому что без вас…
Разговор прекратился. Связь была прервана, и восстановить линию не удалось вследствие гибели последнего бойца подразделения связи. Всё остальное записано впоследствии со слов гвардии сержанта механика-водителя Николая Торбозова».
Легостаев поднял глаза от тетради. Записи не помогали, они даже мешали вспоминать. Казалось, в строгий прямоугольник окна входит само минувшее, разлучиться с которым было невозможно. Перед глазами одно за другим проходили дорогие лица. Как будто собранная днём на перекличку, бригада всё ещё находилась в строю, побатальонно и поротно, ожидая боевого приказа.
…Вот так же стоял тогда в темноте третий резервный батальон северо-восточнее Винницы, в двух километрах от района боя. Степунов — он в то время командовал батальоном — первым заметил гигантскую фигуру Торбозова, механика-водителя командирского танка, и пошёл ему навстречу.
«Товарищ майор, — доложил Торбозов, — по израсходовании боекомплекта и уничтожении вражеским огнём всех остальных машин наш танк вырвался на дорогу Очередицы — Сокол. У перекрёстка два снаряда ударили в машину. Она загорелась. Я выбрался через свой люк, побежал, забыв обо всём».
Докладывая, Торбозов стоял совершенно прямо, не опуская на землю завёрнутое в плащ-палатку тело, которое держал на руках. Он докладывал не только комбату, но каждому своему товарищу, каждому живому солдатскому сердцу.
«Я отбежал, забыв обо всём, но стрельба прекратилась, стало совсем тихо, и я услышал, что меня кличет командир. Я вернулся, наклонился над ним и разобрал, что он говорит: «Было бы мне горько умирать, думая, что танкист нашей бригады бросил раненого в бою». Больше он ничего не сказал. Я перевязал комбрига индивидуальным пакетом, но только донести живым, товарищ майор, не удалось».
Тело мёртвого командира лежало перед танкистами на тёплой украинской земле, невидимое в темноте. Строй застыл в почётном карауле. Доносились близкие разрывы снарядов, слышалось, как бьётся переполненное горем и гневом сердце батальона.
Степунов ушёл доложить о происшедшем. Кто-то в шеренге сказал:
«Сын остался у командира — Горенко Пётр Иванович, девяти лет, в городе Ровеньки».
Другие голоса быстро отозвались, как бы радуясь, что найдена разрядка душевному напряжению:
«Имеем право усыновить!»
«Полное законное право!»
«Сейчас бы и лист пустить, а то в дело пойдём, кто знает…»
Через двадцать минут вернулся Степунов. Был отдан приказ:
«По машинам!»
Один из танкистов, бегом выполняя команду, успел сунуть в руку Легостаева подписной лист:
«Проследите, товарищ начфин! На вас надежда…»
Когда же всё это произошло? В апреле 1944 года. А теперь…
Документы хранились в конце тетради. Легостаев развернул лист, пожелтевший от времени, потемневший на сгибах. Выведенные в темноте строки наползали одна на другую — только фамилии да цифры. Приказ живых и завещание тех, кто погиб в бою, — нерушимая воля бригады!
Тогда были собраны деньги. Сумму, которой должно было хватить на несколько лет, переслали в тыл, где её передали отделению банка с поручением ежемесячно переводить в адрес Петра Ивановича Горенко четыреста рублей.
Сколько же времени прошло с той поры?
Легостаев неторопливо, как всегда, когда занимался важной работой, вновь подсчитал по листу собранную сумму и разделил итог на четыреста. Выходило, что деньги были исчерпаны в июле, ровно два месяца назад. В хлопотах, связанных с расформированием части, начфин не заметил этого и не доложил вовремя Степунову.
Легостаев поднялся из-за стола и несколько раз прошёлся по комнате, собираясь с мыслями. В памяти возникли слова Степунова: «Бригада жива, она имеет незапятнанное имя, знамя, которое до времени хранится в Музее Советской Армии, и главное — свои незавершённые обязательства. А мёртвым можно назвать лишь того, кто порвал или растерял связи с жизнью».
Бригада была жива — это определяло решение.
Утром с Центрального почтамта Легостаев отправил в Ровеньки срочный перевод за истекшие два месяца. В извещении он коротко написал, что часть меняет свою полевую почту, а новый адрес дать пока нельзя, и, обещав при первой возможности сообщить всё подробно, подписался: «За командира — Легостаев».
Потом он пересчитал оставшиеся деньги. Состояние финансов напоминало, что больше в Москве задерживаться нельзя. Нельзя, да и незачем.
Поезд шёл, точно по компасу, с севера на юг. Листья, окрашенные ранней московской осенью, ещё кружились, прилипали к стёклам, лежали на вокзальных перронах до станции Навля, а там окончательно отстали. В районе Конотопа жаркое украинское лето ворвалось в вагон. Легостаев сидел у окна, разглядывал медленно проплывающие поля. Пассажир напротив обстоятельно перечислял, какие витамины имеются в арбузе. Сосед его горячо возражал, что вообще в арбузе нет никаких витаминов, только баловство — вода да сладость. Третий пассажир пытался внести умиротворение:
— Чего там «витамины»? Одно название. Солёные арбузы — это действительно, от них польза.
Легостаев думал: «Приеду, устроюсь на работу, напишу письмо в Ровеньки, ну, а там спишусь со Степуновым — полковник решит, как быть дальше».
В город С. поезд пришёл утром. Легостаев шагал по бульвару, от вокзала к центру, не узнавая города, покинутого им двадцать два года назад. Между старыми клёнами стеной тянулись акации с пожелтевшей от жары листвой. Посадки были огорожены металлическими прутьями, соединявшими каменные столбики.
Легостаев прошёл до центра. Он остановился у старого здания водокачки, задумавшись, не совсем ясно представляя себе, как начнёт новую штатскую жизнь в городе, где нет ни близких, ни друзей.
«Надо обсудить!» — сказал он сам себе.
Ему казалось, что он сразу узнает каждую улицу, каждый дом, на деле же только водокачка что-то напоминала, да и то очень отдалённо.
«Может, правильней было поехать со Степуновым?»
Мимо два раза неторопливо прошёл военный со знаками различия пехотного младшего лейтенанта. Затем он решительно повернулся и, остановившись перед Легостаевым, спросил:
— Товарищ лейтенант административной службы?
— Да.
— Вспоминаете меня? Младший лейтенант Довбня. Я тогда в старшинских погонах ходил.
Легостаев молчал.
— Да вы меня сколько раз подвозили от Крапивного хутора прямо до артдива! Неужто забыли?
Теперь Легостаев вспомнил фронтовую осень, разъезженную дорогу, бригадную полуторку, доставлявшую его во второй эшелон, лица попутчиков, которые, заглянув в запотевшее окно кабинки и получив разрешение, размещались в кузове под жёстким, вечно мокрым брезентом.
После немногих вопросов младший лейтенант Довбня, выяснив обстановку, вызвался немедленно оказать необходимое содействие.
Он находился в городе С. три месяца и благодаря общительному характеру знал решительно всех. К вечеру Легостаев оказался обладателем отдельной комнаты; она была сдана ему владельцем одноэтажного дома за пятьдесят рублей в месяц. Кроме того, с завтрашнего дня Алексея Ивановича зачислили бухгалтером завода «Метамоприбор».
Довбня ушёл, вещи были уложены в шкаф, койка застелена. Алексей Иванович написал короткое письмо Степунову в адрес Сахалинского обкома и другое в Ровеньки — Петру Горенко.
Прежде чем запечатать последнее письмо, где сообщалось, что танкисты шлют своему сыну отцовский привет, Легостаев помедлил. Правильно ли он поступал? Как поступил бы Степунов? Он оставил письмо на столе, рядом с конвертом, чтобы продумать всё утром, на свежую голову.
Утром Легостаев запечатал оба письма, указав обратный адрес — полевую почту Довбни.
Отправив письма, ровно в девять часов он занял своё место за столом конторы завода «Метамоприбор». До пяти часов новый бухгалтер сидел, не разгибая спины. Дела находились в несколько запущенном состоянии. Было приятно отыскивать заблудившиеся счета и, указывая им настоящее место, возвращать картине отчётности строгую ясность.
Ознакомившись с городскими ценами, Легостаев по приходе домой составил твёрдый месячный бюджет. Из восьмисот рублей заработной платы надо было вычесть четыреста и ещё пятьдесят на квартиру. Оставалось триста пятьдесят рублей. Трудновато, конечно, но, в конце концов, это на время. Степунов пришлёт ответ — и всё станет на своё место.
Письмо из Ровеньков пришло очень быстро — ровно через восемь дней его принёс Довбня. Дождавшись ухода младшего лейтенанта, Легостаев вскрыл конверт.
Мальчик писал:
«Дорогой товарищ заместитель командира! (Так Пётр Горенко расшифровал подпись «За командира».) Большое вам спасибо. Мама всё говорила, что в бригаде, верно, не осталось никого из стариков, а новенькие про отца не помнят. А я знаю, что так не бывает, потому что полковник Степунов писал, что героев помнят всегда. А тут пришёл перевод и ваше письмо. И пенсию за отца мы получили в тот же день. Мне уже исполнилось двенадцать лет. Меня назначили начальником штаба пионерской дружины. Мама очень больна, но она выздоровеет…»
Дальше на полутора страницах следовали вопросы. Мальчик поимённо осведомлялся о старых танкистах, знакомых ему по предыдущим письмам из бригады. Кроме того, он обстоятельно расспрашивал о рекомендуемых уставом боевых построениях танков, разнице в действии бронебойных и осколочных снарядов. Обо всём этом он просил написать возможно скорее, так как в сентябре в качестве начальника штаба проводил сбор дружины.
Письмо заканчивалось тревожно:
«Мама ещё летом заболела. Я писал, но все письма возвращались, а заведующий на почте мне сказал, что такой полевой почты нет вовсе, но он не был на войне и ничего не знает. Пожалуйста, пишите чаще. Хоть немножко».
Легостаев ещё раз перечитал письмо. Надо было, не откладывая, ответить.
Алексей Иванович сказал Довбне, что решил подзаняться военным делом, и попросил принести книги.
— Да ты же административный лейтенант, зачем это тебе? — спросил Довбня.
Впрочем, на другой день он доставил уставы, учебники и наставления.
— Готовься в генералы, Алексей Иванович, раз уж решил.
Легостаев, перерисовав некоторые схемы, ответил на вопросы, стараясь не отклоняться от текста уставов, а о жизни бригады сообщал туманно, ссылаясь на военную тайну.
Письма из Ровеньков приходили часто, иногда даже два или три раза в неделю. Казалось, мальчик до сих пор чувствует неуверенность, тревогу и после двухмесячного перерыва в переписке хочет ещё и ещё раз доказать себе, что всё обстоит по-прежнему.
Он задавал десятки вопросов. И в письмах чувствовался тот неугасимый интерес к людям, требовательный, верящий горенковский взгляд, за который так любили в бригаде его отца. Мальчик спрашивал, совсем ли срослась у Торбозова рука, раздробленная на Одере, кто теперь самый молодой и кто самый старый танкист в бригаде, какие знаменитые водители, башнеры, стрелки выдвинулись из новых пополнений. А рядом с этими вопросами о людях неизменно повторялись другие — военные, всё более сложные от письма к письму. Такие детальные, что приходилось всё глубже изучать уставы и наставления, а младший лейтенант Довбня, будучи пехотным офицером, не мог уже служить проводником в путешествиях по миру танковой техники и тактики.
В первых письмах Легостаев старался сохранить некоторую сдержанность, но это не удавалось. Он не мог, а может быть, не имел права укрыться от требовательных вопросов мальчика. С девяти лет, со дня, когда под Винницей в бою погиб его отец, Пётр Горенко жил для того, чтобы прийти в эту часть, где ему дорого было всё — каждый человек и каждая машина. Вероятно, был момент, когда Легостаеву следовало написать мальчику всю правду. Он упустил этот момент. Теперь воскресшая по его, Легостаева, воле бригада жила. И он отвечал за её жизнь перед человеком, который верил ему, можно даже сказать — жил этой верой.
Бригада существовала и должна была существовать.
В пять часов Легостаев захлопывал бухгалтерские книги — они теперь находились в состоянии, именуемом финансовыми работниками «ажуром». Воображаемый мир охватывал его сразу, тут же, в конторе «Метамоприбора». Сны наяву переходили в письма, а письма — в сны. Манёвры, учения — они будут завтра описаны в письме Петру Горенко; но прежде чем перейти на бумагу, события разыгрывались в воображении.
Пыль, которую осень мела по улицам города С., начинала пахнуть перегоревшим мазутом. Ветер гудел, как танковые моторы, жёлтые и красные кленовые листья неслись навстречу, точно флажки на учении. Они падали и поднимались, передавая сложные сигналы.
Дома Алексей Иванович брался за учебники. С чертежей и схем танки вырывались в мир, заселяя леса, окружавшие город с юга и юго-востока. Чувствовали ли солдаты великой армии, раненые, контуженные, имеющие право на отдых, как в глухой ночной час легостаевское воображение извлекает их из тёплых кроватей, облекает в защитные гимнастёрки, что хранятся на дне сундука? Чувствовали ли они, как вновь превращаются в комвзводов, комрот, комбатов, поражают на ходу мишени, валят своими танками сосны, прорываются с десантом через укреплённые линии? Чувствовали ли это директор первой музыкальной школы капитан запаса Воруза, который вследствие тяжёлых ранений может спать только в одной позе — на спине, подложив под раздробленный, плохо сросшийся затылок согнутую руку; или знаменосец Махотка; или молчаливый по причине перебитой осколком челюсти директор «Метамоприбора» майор запаса Луденюк? Я думаю, что должны были чувствовать.
А утром, прежде чем уйти на работу, Легостаев принимался за письмо.
Он теперь не сдерживал себя: к чему? Все мосты взорваны. Он писал, по два, даже по три раза переделывая каждую фразу, сурово вычёркивая всё ненастоящее, то есть недостойное быть настоящим. Примеры, взятые из истории бригады, сливались с уставными положениями.
Это был мир выдумки, которая силой веры становилась правдой. Это была сама романтика, поднимающая человека на широких крыльях, но не отрывающая его от земли. Это был голос бригады, воспитанной Иваном Горенко, Василием Степуновым, партией, страной. Такой сильный, чистый, вечный голос, что даже теперь, когда, на взгляд иного, бригада не существовала, он преодолевал пространства, наполнял сердце мальчика, вёл его по пути чести, делал всё яснее и ближе цель, для которой стоит жить.
Это были письма, где каждое слово находило отклик в душе Петра Горенко и в душах самых верных его друзей. Так что теперь бригада, люди её существовали не только в сознании Легостаева, но и в горячих головах десятков ребят, которые по этим письмам учились жить. Мечта стала явью, она никоим образом не могла исчезнуть.
В ноябре пришёл ответ с Сахалина. Оттуда сообщали, что Степунов получил новое назначение и улетел на самолёте в один из дальних районов Арктики. Письмо ему можно будет передать только летом будущего года.
До весны всё шло по-прежнему.
За эти месяцы Легостаев получил премиальные, досрочно составив баланс, — это помогло привести в равновесие несколько шаткий бюджет.
В первые две недели апреля письма из Ровеньков не приходили. А пятнадцатого была получена телеграмма:
«Мама умерла. Разрешите приехать к вам. Пётр Горенко».
Не раздумывая, Легостаев сразу ответил: «Приезжай». И сообщил адрес.
Поезд подходил к станции в девять часов вечера. Уже почти стемнело. Легостаев молча стоял рядом с Довбней. Три медали «За боевые заслуги» поблёскивали в темноте на гимнастёрке Алексея Ивановича. Он стоял навытяжку, как в строю, не замечая тёплого весеннего дождя. Капли стекали по лицу, по плечам. Легостаев вглядывался в красные и зелёные огни семафора. Когда вдалеке мелькнул белый огонёк приближающегося поезда, он, не оборачиваясь, сказал Довбне:
— Всё-таки имелся обман?
— Какой же это обман? — неуверенно ответил младший лейтенант.
— Мальчик поймёт, — подумав, тихо проговорил Легостаев. — Должен понять, поскольку сын полковника Горенко.
— Должен! — кивнул головой Довбня.
Почему-то от этого короткого слова Легостаев почувствовал себя лучше. На секунду, как во сне, ему показалось, что не два человека, а вся бригаде находится здесь. За спиной, в темноте, подняв орудийные стволы, с открытыми люками, в которых стоят командиры, выстроились танки.
Бригада жила, она встречала своего сына. Поезд, который вёз Петра Горенко, с грохотом, всё ярче сверкая огнями, мимо открытого семафора мчался к станционному перрону.