1
В реальной действительности встречаются события почти фантастические.Камилл Ланье. Психология обыденной жизни
Серьезный исследователь не вправе отворачиваться от них.
Василий Иванович Чебукин лег спать в прескверном настроении, что случалось с ним нечасто. И из-за пустяка, в сущности. По пути из ванной, всегда радовавшей его кафелем, прохладой и целесообразностью, перебежала ему дорогу кошка Маша, принадлежавшая Ольге, дочери от первого брака. Машка не была вполне черной кошкой — белые носочки на лапках, белое пятно на лбу, — но все же черный цвет в ней преобладал.
Чебукин остановился перед Ольгиной комнатой и громко сказал:
— Машка действует мне на нервы; если уж у тебя не хватает моральной решимости расстаться со столь прелестным существом, могла бы не выпускать ее в немногие часы, когда я отдыхаю.
Ольга не ответила, но он отчетливо слышал, что она стоит за дверью и тяжело, обиженно дышит.
Старшую дочь Чебукин не любил, отчасти из-за того, что развод с ее матерью был обусловлен некоторыми чрезвычайными обстоятельствами. Без чрезвычайных обстоятельств не обойдешься, но здоровее избегать всего, что напоминает о них.
Чебукин потоптался на месте. «Суеверие, но есть и тяжелее грехи…» Он попытался успокоить себя: «Что, собственно, может стрястись? Люстра на голову свалится? Нереально, да и сплю я не под люстрой».
Все же в спальню он не пошел, а заглянул в столовую, где Колька, сопя и насвистывая, возился, как всегда, с удочками. «Оболтус, — подумал Чебукин. — В двадцать семь ни профессии, ни идей. Современный папуас со знанием иностранных языков. Я в его годы…» Мысль складывалась скучно, он отбросил ее и устало сел в глубокое кресло.
— Мерихлюндия, предок? — спросил Колька, не лишенный проницательности дикаря. — Пожертвуй наследнику полторы косых в новом летосчислении на спиннинг, вакхические игры и ремонт машины. Доброе дело рассеет тоску.
Чебукин отрицательно покачал головой.
— Опять Машка? — с той же проницательностью поинтересовался Колька. — Напрасно ты недооцениваешь добрые и, подчеркиваю, бесплатные услуги мадемуазель Мари. Нелюбезный твоему сердцу мой друг и мыслитель Анджей Люсьен Сыроваров учит, что черные кошки в наш тревожный век единственно надежный компас. Подобно капитолийским гусям, они, предвещая опасность, дают время подготовиться. Пожарной машине предопределено провидением с воем сирены оборвать нить твоей жизни. Но чу! — черная кошка перебежала дорогу, и ты спокойно возвращаешься к теплу парового отопления. Ты торопишься на сатурналии, где волей судеб коварная соблазнительница разобьет хрупкий и уже надтреснутый сосуд семейного счастья, но чу! — вестница беды перебежала дорогу и т. д. Будь другом, предок, выдели полторы косых!
Чебукин снова отрицательно покачал головой и с кривой усмешкой возразил:
— В квартиры пожарники не въезжают.
— Какая убогость фантазии, майн либер фатер, — воскликнул Колька с некоторой злобой в голосе. — С доисторических времен, когда терпение и труд создали нетленность мужского мышления, и до нашей эпохи, когда губная помада и перманент обеспечили нетленность женской красоты, не было доктора наук со столь нищей фантазией. Квартира?! Разве стены — защита от лучей, судьбы, психических полей, потусторонних влияний, угрызений совести?..
— Конкретнее! — перебил Чебукин. — Что все-таки может со мной приключиться?..
— Конкретнее? Изволь… — Колька задумался: ему хотелось нанести удар ниже пояса. — Конкретность — моя сильная сторона… Ну что ж, изволь, «ты этого хотел», как говорили римляне. Сегодня четырнадцатое? Железное течение реки времен вслед неумолимо примчит пятнадцатое. И в девять часов постучится судьба в лице Вениамина Анатольевича Маниловского. Судь-ба!
Колька собрал снасти и удалился.
Чебукин тоже пошел спать. Он лежал под пуховым одеялом, плотно зажмурив веки, а в голове, не давая уснуть, вертелось странное и горькое слово «судьба»…
2
Светскость, светскость и еще раз светскость — не устану повторять я вам.Дю Шантале, маркиз и присяжный поверенный
Амфоры с медом всегда приносил он афинянам сладколюбивым…Фрагмент надписи на статуе бегущего юноши.
Пока не случилось однажды…II век до нашей эры
Вениамин Анатольевич был в известной мере терапевтом, хотя и не любил тяжелых недугов, в известной мере хирургом, хотя и боялся крови, был фтизиатором, невропатологом, но «что знал он тверже всех наук» — это забытое искусство деликатного обращения, или, как говорили некогда, «политеса». Он чувствовал, когда и кому из пациентов можно разрешить умеренное потребление сосудорасширяющих напитков и когда и кому рекомендовать воздержанность. Знал, кому пригодится врачебная рекомендация переменить обстановку и провести отпуск вдали от семьи, а кому, напротив, надлежит рекомендовать форсированное пользование семейным теплом. На кого умиляюще действует детальный разбор действительных, предполагаемых и возможных недугов и кто даже от одного упоминания слова «болезнь» теряет спокойствие, необходимое для успешного развития наук. В преобладающем большинстве его пациенты были ученые: теоретики права, эстетики и педагогики.
Знал он также, к кому из пациентов надлежит применить особое, самое тонкое и деликатное обращение и с кого за глаза хватит обращения просто деликатного. Василий Иванович не был академиком, труды его выпускались не в дерматиновых или коленкоровых, а за тонкостью — в обычных бумажных обложках, и все же, по сотням признаков, Вениамин Анатольевич без колебаний относил Чебукина к первой категории пациентов.
Он нажимал дверной звонок Чебукина ровно в девять, но улыбающееся заботливое выражение придавал своему приятному лицу еще минут за десять, как только выходил из машины у чебукинского подъезда: улыбке, для полной естественности, надо обжиться.
В квартире Чебукина Вениамин Анатольевич также распределял сияние не уравнительно, как солнце, а осмысленно и рационально. Кошку Машку, если она попадалась, он отбрасывал носком и громко, чтобы Чебукин слышал, замечал: «Тьфу, какое мерзкое существо!» Ольге небрежно кивал, Кольку и Колькины удочки опасливо обходил и, только пожимая руку «самому», доводил улыбку до фортиссимо.
Перед осмотром Вениамин Анатольевич и Василий Иванович обычно минут двадцать говорили, но отнюдь не о болезнях, а об охоте, рыбной ловле, политических новостях, вероятности жизни на Марсе и, только обнаружив единство взглядов на эти разнообразные явления, приступали к главному.
Маниловский прикладывал ухо — стетоскопом он не пользовался — к теплой пухлой груди Чебукина, потом к такой же теплой пухлой спине и, выпрямившись, с открытой широкой улыбкой встречал взгляд пациента.
— Легкие? — спрашивал Чебукин.
— Кузнечные мехи! — отвечал врач.
— Сердце?
— Паровой молот!
И на этот раз все шло, как всегда, а беседа об охоте и вероятности жизни на Марсе прошла так дружественно, что Чебукин начал забывать о вчерашнем предзнаменовании, когда ухо врача оторвалось от его груди и Вениамин Анатольевич, на этот раз не улыбаясь и глядя поверх головы пациента, проговорил:
— Пора на перезапись, батенька!..
— Неужели так серьезно? — спросил Чебукин, чувствуя, что у него пересохли губы и заныло сердце.
— Ну, ну… ничего особо тревожного, так сказать, — промямлил Маниловский, по-прежнему глядя поверх Чебукина. — Но багаж, накопленный вами, представляет столь значительную ценность… Так что уж… Словом, пора на перезапись.
3
Мычанье коровы однотонно и однообразно, как плоские крыши стандартных домов, но какие бури страстей и тайны скрываются порой под однотипными плоскими крышами.Р. С. Булл. Зоопсихология
Задача азбучно элементарна: переписать то, что в течение жизни закодировано клетками мозга, и перенести все это мыслеснимателем из извилин коры на перфорационные ленты.Г. С. Люстиков, кандидат физико-математических наук.
Еще недавно физико-математическую и биологическую подготовку массового читателя можно было не принимать в расчет. С тех пор все изменилось. Слово «ученый» из синонима понятий «гений», «талант» превратилось в определение распространенной профессии; кроме праздничного оно приобрело и будничный смысл. Среди читающей публики есть люди, «свои» в высоких областях тензорного анализа или физики элементарных частиц, есть специалисты, для которых перезапись мыслей — отрасль прикладная — кажется до скучности простым делом, и другие, знающие о перезаписи лишь по заметкам в периодической печати.
Поэтому представляется необходимым хотя бы вкратце коснуться основ предмета и сообщить некоторые малоизвестные детали биографии создателя перезаписи Григория Соломоновича Люстикова.
Профессор Лобов при всяком удобном случае повторял Люстикову:
— Главная твоя беда, Григорий Соломонович, что ты вроде лесковского Левши. Человек, который может сделать что-либо, стремится это сделать, как женщина стремится родить.
Люстиков и действительно мог многое. Отчасти это губило его, то и дело отвлекая от главного предмета. Подобно продавцу воздушных шаров из пьесы «Три толстяка», он мог бы сказать о себе:
— Я легкий, легкий… Держите меня, иначе меня унесет ветер.
Наука непоследовательна в отношении к людям, позволяющим себе подобные измены. Одних она жестоко наказывает, зато других щедро вознаграждает за дилетантство.
Профессору Лобову ценой тяжелых усилий удалось наконец засадить Люстикова за кандидатскую диссертацию, посвященную природе гамма-излучения. Защита прошла превосходно. Однако уже со следующего дня Люстиков стал вновь исчезать из лаборатории.
В кабинет Лобова он постучался только через четыре месяца. Лицо у него было виноватое, и в руках он держал некий предмет, завернутый в холстинку.
— Яйца, что ли, принес на продажу, или огурцы, или другую продукцию собственного индивидуального огорода? — язвительно осведомился профессор.
Действительно, и холстинка, и сама поза посетителя напоминали картины колхозного рынка.
Не отвечая, Люстиков поставил принесенный предмет на письменный стол. Это был микроскоп новой, совершенно оригинальной конструкции, где, разумеется, все — от стекол объектива до последнего винтика — было выточено и отшлифовано Люстиковым.
— Задумал мигрировать в биологию, — виновато сказал Люстиков, закрепляя под объективом предметное стеклышко с препаратом и пододвигая микроскоп к профессору. — Это в качестве приданого. Еще не все доведено, но разрешающая способность приличная.
Профессор рассеянно заглянул в тубус.
— Что там за темное пятнышко? — спросил он, думая о другом.
— Справа? — переспросил Люстиков. — Не обращайте внимания — случайное воздушное включение.
— Темное пятно… — задумчиво повторил профессор. — Не советовал бы тебе бросать физику.
Профессор сжимал и разжимал кисть левой руки: гимнастика, предписанная врачами после недавнего инфаркта. Лицо у него было усталое, под глазами отеки.
— Не советую, — еще раз повторил профессор. — Пораскинь мозгами хотя бы ради меня. В гамма-излучении бездна интересного, а ты хочешь бросить его на полпути.
Аккуратно увязывая микроскоп в холстинку, Люстиков думал: «Профессор стар и мудр».
По дороге домой он зашел в биологический кабинет Педагогического института, чтобы подарить свой микроскоп и перечеркнуть возможность неразумного брака. Двери кабинета были распахнуты. Люстиков бродил из угла в угол, ожидая какого-либо официального лица. Рассеянно взяв с книжной полки том «Зоопсихологии» Булла, он наугад раскрыл учебник, скользнул взглядом по известной читателю фразе, начинающейся словами «мычание коровы однотонно и однообразно», и больше не отрывался от книги.
С Буллом в руках Люстиков вышел из пединститута. Только дома он сообразил, что совершил кражу, но не огорчился. Важно было не то, чем начинается новая глава жизни, а то, что новая эта глава все же начиналась.
4
Плоскость фантастического подчиняется своей логике, а плоскость реального — своей. Действительно достойное изучения начинается там, где эти плоскости пересекаются.Проф. Гревс. Этюды стереометрии
Идея Универсального мыслеснимателя возникла у Люстикова в ночь, последовавшую за похищением Булла. Интересно, что идея эта осталась неприкосновенной и в самых последних конструкциях АДП — аппаратов для перезаписи; менялись и совершенствовались только детали.
Той ночью, шатаясь со сна, Люстиков подошел к письменному столу и начертил привидевшуюся схему.
Утром, критически оглядев свое творение, он сказал сам себе:
— Принципиально разрешимо, но громоздко, не проходит по габаритам: смешение электроники с каменным веком.
На преодоление «каменного века» ушло два года.
По замыслу, поплавок мыслеснимателя должен был скользить по черепной коробке объекта вдоль извилин мозга, следуя за миниатюрным локатором. Тем временем пучок электронных лучей — щуп, погружаясь в нервные клетки, должен был снять заключенную там информацию и передать ее на систему фиксирующих и преобразующих устройств. «Все усилия конструктора, — писал впоследствии Люстиков, — были направлены на достижение максимальных скоростей за счет уменьшения инерционности системы».
Расчеты показали, что частота погружения щупа должна быть не менее 100–150 килогерц. Многие детали аппарата были настолько миниатюрны, что вытачивать их приходилось под микроскопом особой алмазной фрезой.
Через восемнадцать месяцев после начала работы АДП-1, кажущийся сейчас столь громоздким и грубым, был вчерне готов.
И сразу начались разочарования.
К тому времени Люстиков располагал небольшой лабораторией в Ветеринарном институте. В подготовке опытов ему помогала лаборантка Ольга Чебукина, единственный человек, веривший в будущее перезаписи. Вместе со своей лаборанткой Люстиков начал подыскивать объект для контрольных экспериментов — в меру элементарный и достаточно интересный.
В аквариуме фирменного магазина «Рыба» стремительно плавали пятнистые щуки. Продавец то и дело погружал в аквариум сачок. Люстиков взволнованно наблюдал за происходящим. Уже оставалась только одна щука, предназначенная в порядке очереди полной старой женщине, когда Люстиков сдавленно прошептал:
— Она…
Оленька метнулась к старухе, сложила руки на груди и попросила:
— Пожалуйста!.. Ну пожалуйста, уступите… мне… нам… Она нам страшно нужна.
— Странная молодежь! — сурово отчеканила старуха. Улыбнувшись неожиданной догадке, спросила: — Для свадебки?! Да ты не красней, дело житейское…
Выбив чек, Люстиков остался сторожить щуку, которая металась по пустому аквариуму, а Оленька побежала через дорогу в хозяйственный магазин покупать ведро.
В лабораторию рыбу несли медленно и осторожно; чтобы не перевозбудить ее солнечным светом, Люстиков прикрыл ведро собственной шляпой.
Усыпив щуку электронаркозом, Люстиков закрепил ее в специальной ванночке. Когда он прилаживал мыслесниматель, руки нервно вздрагивали.
Оленька стояла наготове у приборной доски.
— Локатор! — шепотом скомандовал Люстиков.
— Есть локатор! — почти беззвучно отозвалась Оленька.
На голове рыбы засветилась длинная, ветвящаяся, как жилки листа, линия: это локатор осветил извилину, по которой сейчас, как поезд по рельсам, заскользит мыслесниматель.
— Включаем мыслесниматель! Включаем трансформатор! — отрывисто командовал Люстиков.
— Есть… Есть… — отзывалась Оленька. Слышалось, как щелкают ключи и ручки управления.
Часть извилины, «отработанная» мыслеснимателем, гасла. Люстикову припомнилось: давно, в детстве еще, он стоял близ Батуми на краю виноградника, а мимо, вдоль шпалер плантации, двигались сборщицы. Там, где сборщица прошла, вот так же оставались «погасшие» голые кусты, а дальше шпалера горела на солнце янтарными плодами.
— Громкоговоритель! — скомандовал Люстиков.
Оленька включила рубильник. Замигала сигнальная лампочка. Несколько секунд слышались потрескивания и шорохи; на этом звуковом фоне до удивительности пронзительно зазвучало:
— Я хочу съесть карася… Я хочу съесть карася…
Люстиков и Оленька, взглянув друг на друга, улыбнулись.
— Историческая минута! — шепнула Оленька.
Люстиков смущенно пожал плечами. Впрочем, ему и самому казалось примечательным то, что впервые удалось непосредственно трансформировать в слова мысль живого существа. «Если бы вдруг тут появился Булл», — подумал он умиленно.
Мыслесниматель скользил по извилинам. Из репродуктора доносилось одно и то же: «Я хочу съесть карася… я хочу съесть карася», порой фраза сливалась в одно слово:
— Яхочусъестькарася… Яхочусъестькарася…
Только теперь Люстиков воспринял смысл странного словосочетания и мог оценить угнетающее однообразие щучьей мысли.
— Яхочусъестькарася!.. Яхочусъестькарася, — настойчиво повторял громкоговоритель.
Улыбка сошла с лица Люстикова.
— Чем вы расстроены? — спросила Оленька, хотя и сама чувствовала непонятную печаль.
— Не знаю… Может быть, Булл ошибается? Я в том смысле, что под плоскими крышами все так же плоско!
Оленька не сразу ответила. Хотелось успокоить Люстикова, но она не могла найти слов, чтобы они были правдивыми и утешительными. Наконец она с трудом выговорила:
— Но это же щука, Григорий Соломонович, дорогой! Щука, а не корова, и не человек…
Словно не слыша или не принимая ее утешений, Люстиков сказал:
— Если старина Булл не прав, вся работа бессмысленна.
Про себя он подумал: «Вероятно, у Гитлера фонограмма звучала бы схоже: „Я хочу убить…“, „Я хочу сжечь…“, „Я хочу убить…“ И у всей лагерной фашистской сволочи тоже: „Я хочу жрать и хочу травить людей собаками…“, „Жрать и травить людей…“»
— Зачем делать слышимой спрятанную подлость, ее и так хватает! — словно советуясь с самим собой, проговорил Люстиков.
Оленька молчала.
— Я хочу съесть карася… Яхочусъестькарася…
Резким поворотом диска управления Люстиков повернул локатор. Щуп мыслеснимателя выскочил из извилины, как лемех из борозды.
— Я хочу съесть кара… — Репродуктор замолк на середине слова.
Извилина погасла, и поверхность щучьего мозга сделалась однообразно серой. Люстиков чувствовал, почти видел, как локатор ищет в этой тьме. Еще секунда, и темно-красным светом загорелась другая извилина.
— Включаем мыслесниматель, — скомандовал Люстиков и, помолчав, добавил: — Смотрите, какое красивое багровое свечение. Лешка Крушанин сосчитал, что более длинные волны соответствуют отдаленной по времени информации. Не очень-то я верю самодовольным теоретикам, но если Лешка прав, мы вступим в область щучьего детства и щучьих мечтаний.
Мыслесниматель вошел в извилину.
— Включаем… громкоговоритель, — не сразу, с внутренним колебанием, сказал Люстиков.
— Есть включить громкоговоритель.
Раздались треск, шипенье, и, словно чем-то острым разрезая звуковой фон, послышался тонкий голос, почти писк:
— Я вырасту и съем карася… И съем карася… Исъемкарася… Исъемкарася.
Темп все убыстрялся. Громкоговоритель словно задыхался. Короткая пауза, и еще громче зазвучало:
— Я вырос и съел карася… Исъелкарася… Исъелкара…
— «Мечтания»… «Золотая пора детства»… К черту! — проговорил Люстиков, рывком выключая АДП.
Неожиданно для самой себя Оленька осторожно погладила его. Люстиков обнял и поцеловал Оленьку.
— Ты меня любишь? — еле слышно спросила она.
— Да, — ответил он. — Ты меня любишь? — спросил он.
— Да, — ответила она.
Минуту в лаборатории царила тишина.
— Неужели и у нас… так просто? — спросила она.
— Нет, — ответил он. — У нас не просто.
Снова стало тихо.
— Знаешь, — сказал он, — в Институте физиологии был сотрудник, совсем ни черта не понимающий в учении Павлова. И он написал книгу «Евгений Онегин с точки зрения условных рефлексов». И там все очень…
— Не надо, Гришенька, милый, — попросила она. — Ты меня любишь?
— Да, — ответил он. — Ты меня любишь?
— Да, — ответила она.
Оленька плечом задела пусковую кнопку и нечаянно включила аппарат.
— …ся, — пронзительным рыбьим голосом закричал репродуктор, заканчивая прерванную фонограмму. — Я вырос и съел карася… Исъелкарася… Исъелкарася…
Оленька заплакала. Обнимая ее правой рукой, левой Люстиков снова поспешно выключил АДП.
Оленька продолжала плакать.
— Мы ее зажарим на спиртовке! — предложил Люстиков.
— Я не люблю жестокости…
— Тогда… Тогда мы отнесем ее в магазин.
— Ее купят и зажарят.
— Выпустим в реку?!
— Чтобы она сожрала всех карасей?
— Как же быть? — спросил он.
— Подожди… — Подумав, она тихо закончила: — Знаю… Идем!
Они вышли из лаборатории, миновали Пушкинскую площадь, магазин «Рыба», гостиницу «Националь». Электронаркоз еще действовал, и щука мирно спала в эмалированном ведре.
Горели три яруса огней: звезды, окна и фонари. На Кропоткинской площади прожектора освещали огромный бассейн. Поверхность воды сверкала, и представлялось, будто именно тут, среди шумного уличного движения, солнце отдыхает во внеурочные часы.
В гардеробе бассейна они взяли купальники и полотенца. Оленьке удалось заговорить дежурного, охраняющего вход, тем временем Люстиков проник внутрь бассейна.
Неожиданно щука очнулась и с такой яростью бросилась на эмалированные берега, что ведерко едва не выскользнуло из рук.
— Злыдня! — пробормотал Люстиков, украдкой швыряя щуку в воду.
— …Ты меня любишь? — спросил Люстиков, когда они снова очутились на Гоголевском бульваре.
— Да… — кивнула Оленька. — А что станется с щукой? Чем она будет питаться?
— Не знаю, — рассеянно ответил Люстиков. — Пусть жрет микробов!
— Вода хлорированная, Гришенька!..
— Тогда… Ну, раз ты так волнуешься… Мы ей будем приносить колбасы.
Оленька успокоилась. Дальше они шли молча, взявшись за руки и совсем не думая о щуке.
5
«Неужели все так просто?» — вот мысль, которая в то время не давала покоя ни мне как научному руководителю темы, ни неизменному нашему сотруднику О. В. Чебукиной.Г. С. Люстиков. К истории вопроса
Когда парадная дверь закрылась за Оленькой, Люстиков сел на ступеньки. Минут тридцать он думал только об Оленьке. Еще полчаса — об Оленьке и АДП; а затем АДП целиком овладел его воображением.
Он поднялся и быстро пошел, почти побежал. Сперва он не сознавал, куда так торопится, потом огляделся, узнал Староконюшенный переулок и обрадовался тому, что избрал единственно верное направление — квартиру Лешки Крушанина. «Великая вещь — инстинкт», — подумал он.
— Здравствуй, Ветеор! — сказал Люстиков, входя в маленькую Лешкину комнату; общепринятое между друзьями сокращение «Ветеор» означало — «великий теоретик».
— Здорово, ползучий эмпирик! — покровительственно отозвался Крушанин.
Он сидел за пустым письменным столом, обремененным только листом бумаги, и, вертя в руке карандаш, пристально смотрел на стену, где, то и дело меняя направление, ползала муха.
— Наблюдаешь многообразие живой природы?! — сказал Люстиков.
— Ага, — не улыбаясь кивнул Крушанин. — Хорошо бы сосчитать…
— У меня задачка позабористее… — Люстиков сел рядом и описал то, что происходило во время опытов со щукой. — Неужели все так просто устроено? — закончил он.
Лицо Крушанина сохраняло выражение отстраненности, но рука его время от времени заносила на листок цифры и строки интегралов.
— Интересно сосчитать, — проронил Крушанин, когда Люстиков замолк.
— Считай, Ветеор…
Крушанин углубился в работу. Минут через двадцать он сказал:
— Твоя мыслеснимательная телега меряет только жалкие скаляры, ну векторы, самое большее. Сложные психические процессы, выраженные в тензорах, не записываются… А к мухе ты напрасно так относишься. Тут проглядывает интереснейший вариант классической задачи «Прогулка пьяницы» в рамках закона случайных блужданий.
— Кто тебе дороже: друг или муха? — спросил Люстиков.
— Что еще?.. Кажется, ясно, — сказал Крушанин и перестал выводить формулы.
— Мне нужен не приговор, а направление поисков.
— Это уж не мое дело, это эмпирика, — усмехнулся Крушанин. — Впрочем, изволь: переделай свою телегу, поставь ее на рельсы, швырни в электронно-космический век.
— Не подойдет… На это ушло бы лет десять.
— Тогда… Не знаю… Тогда попробуй другой объект: с богатой разнонаправленной психической деятельностью и без одной резко доминирующей элементарной эмоции.
— Курицу-дилетанта, карася-полиглота или муху-эрудита? — насмешливо спросил Люстиков.
— Курица?.. Не думаю, лучше попробовать человека.
— А знаешь, это идея, — обрадованно сказал Люстиков и заторопился.
В ближайшем автомате Люстиков набрал Олин номер. Довольно долго никто не подходил, потом послышался сонный бас:
— Чебукин слушает!
— Можно Оленьку? Ольгу Васильевну, — поправился Люстиков.
— Кто говорит? — поинтересовался бас.
— Люстиков! Я научный руководитель Ольги Васильевны.
— Хм… В качестве отца разрешите выразить надежду, что вы научный руководитель моей дочери днем, а не ночью.
Короткий щелчок, и зазвучали гудки «занято».
Пошляк и гад, устало подумал Люстиков. Странно, у такой девушки этакий папаша.
6
Он является деятелем некоторых ответвлений наук, или деятелем искусств, или деятелем, посвятившим себя деятельности других деятелей, а точнее всего, просто деятелем в самом концентрированном значении слова, всеобщим деятелем, этой всеобщностью несколько напоминающим мировой эфир в представлении физиков недавнего прошлого.Материалы к биографии N
После работы Оленька зашла к брату, что случалось крайне редко.
Коля и Анджей Сыроваров, Колин однолеток, сидели у стола, заваленного крючками, лесками, грузилами, спиннинговыми катушками, блеснами, поплавками, и вели специальный разговор.
— Стравил еще два метра, — оживленно рассказывал Колька. — Судачок килограммов на десять. Повел… Отпускаю еще… Отпустил до отказа. Легонько потянул. Судачок выпрыгнул: честное рыбацкое, не рыба, а дельфин — килограммов двадцать. Тяну. Еще тяну. Подвожу сачок…
— И судак сорвался, — перебил Сыроваров. — Твои новеллы, мон шер Николя, страдают однообразием концовок.
— Коля, — сказала Ольга. — Мне необходимо с тобой посоветоваться.
Теперь Колька позволил себе заметить сестру.
— Со мной, с «пустоцветом», «рыбьей душой»? Не обманывают ли меня органы слуха, Анджей? Не шутят ли со мной злую шутку органы зрения?
— Перестань балаганить, — отрезала Ольга. — Мне… нам нужен человек… ну, словом, талантливый, разносторонний. Ты больше вращаешься… ну, словом, в разных кругах, и я подумала…
— Ты права, сестричка, — кивнул Колька. — Разносторонность — сильнейшая сторона моего интеллекта. По разносторонности меня можно приравнять к шару, у которого число граней бесконечно.
— Нет, нет, — испуганно сказала Ольга.
— Вы правы, — вмешался Сыроваров. — Но не нонсенс ли искать многогранность, когда перед глазами Анджей?!
— Нет, нет… — повторила Ольга. — Мне, нам… ну, словом, нужен человек проявившийся, известный…
— Подумаем… — сказал Колька.
— Поразмыслим, — подтвердил Сыроваров.
— Не подойдет ли Z? — после долгой паузы предложил Колька.
— Ни в коем случае! — Сыроваров отрицательно покачал головой. — Только N. Никто, кроме N.
— Ты прав, Анджей Люсьен, N, или проблема вообще неразрешима.
— Кто он такой, этот N? — растерянно спросила Оленька, читавшая, кроме специальной литературы, одних классиков.
— Вы не знаете?! — всплеснул руками Сыроваров, подошел к полкам, вытащил толстый том «Материалы к биографии N» и громко, с выражением зачитал приведенные в эпиграфе заключительные слова «резюме».
«Всеобщность… мировой эфир… — про себя повторила Оленька. — Пожалуй, это именно то, что нужно Григорию Соломоновичу…»
7
Я испытывал чувство пустоты, легкости и скольжения.N. Воспоминания
Все в человеке меняется с годами. Подгузник, пройдя стадию коротких штанишек, трансформируется в узкие, облегающие джинсы, а затем в приличной ширины брюки спокойных тонов. Распашонка эволюционирует в пиджак, шапочка с помпоном — в шляпу. Щеки с годами несколько отвисают, глаза сужаются, затягиваются жирком, как постепенно затягивается льдом полынья, единый акварельно-розовый румянец подразделяется морщинами на несколько мелких, исполненных не акварелью, а маслом лиловатых тонов.
На N закон превращений оказал именно такое действие. Только улыбка, отштампованная некогда применительно к юношески округлым щекам, губам, сложенным сердечком, будто в ожидании поцелуя, и широко раскрытым глазам, светящимся неведением, — осталась прежней.
От времени она лишь несколько погнулась и переместилась вбок на слишком обширной для нее плоскости лица — скособочилась, если позволительно применить такое вульгарное, хотя и точное выражение.
Оленьку, направленную для переговоров, N встретил благосклонно.
— Во имя науки я готов на все, — проговорил он, выслушав сбивчивые объяснения. — Едем! Такси!
Однако Оленьке он почему-то не понравился.
— Может быть, выставим? — шепнула она в препараторской Григорию Соломоновичу. — Какой-то он…
— Человек как человек, — перебил Люстиков. — Поздно перерешать.
Им владело лихорадочное нетерпение.
— Как знаешь, — грустно сказала Оленька.
Специально для N из кабинета директора Ветеринарного института в лабораторию притащили глубокое черное кожаное кресло.
— Устраивайтесь поудобнее, — сказал Люстиков. — Для успеха эксперимента необходимо сбросить физическое и нервное напряжение.
N закрыл глаза.
Люстиков собирался подключить электронаркоз, но пациент уже спал.
— Удобный объект, — с сомнением в голосе проговорил Люстиков и, помолчав, как обычно, скомандовал: — Включаем мыслесниматель! Следи за приборами, Оленька! Опыт ответственный. Включаем трансформатор!
Щелк: локатор отыскал и осветил извилину. Но странное дело, она излучала не фиолетовое свечение, типичное для недавней информации, и не лучи, близкие к инфракрасным, характеризующие информацию эпохи детства и юности.
Извилина горела свинцово-сероватым с зеленым отливом светом, который точнее всего можно описать словом «неопределенный».
— Как ртутная лампа, — шепнула Оленька и зябко передернула плечами.
— Поищем другую извилину! — решил Люстиков, берясь за диск направлений.
Локатор, как купальщик из проруби, выскользнул из борозды извилины; поверхность коры больших полушарий погасла. Несколько секунд локатор скользил в зеленовато-серой мгле, обозначая свой путь еле заметными искровыми разрядами, потом осветил новую извилину.
Она загорелась тем же тусклым, неопределенным светом.
Локатор часто мерцал, словно мигал в растерянности.
— Снять торможение! — скомандовал Люстиков. Локатор рванул с места, сразу взяв скорость курьерского поезда. Отработанная извилина гасла с быстротой молнии. Из репродуктора неслось невнятное бормотание; казалось, он захлебывается.
— Перегрев! Перегрев!.. — сдавленным голосом крикнула Оленька.
Запахло резиной. Люстиков выключил аппарат. Стирая со лба пот, он сказал:
— Черт знает что… Непонятно… Никакого сопротивления. Как будто локатор нырял в пустоту. Абсолютная пустота!
Оленька раздвинула шторы и распахнула окно. Стало светло. Медленно рассеивался запах резины. Было тихо, только слышалось спокойное дыхание N.
— Опять неудача, — печально сказала Оленька.
— На сей раз капитальная, — кивнул Люстиков.
— Тебе надо взять отпуск и уехать. Отдохнуть, подумать… — после долгой паузы сказала Оленька.
— С тобой?! — спросил Люстиков.
— Нет, Гришенька. Отец не пустит, да и отпуск мне не положен.
— Как же прошел эксперимент? — благодушно осведомился N, открывая глаза.
— Норма, — неопределенно ответил Люстиков и, помолчав, спросил: — А что было с вами? Интересно, что чувствовали вы?
— Хм… — N пожевал губами. — Я испытывал чувство пустоты, легкости и скольжения.
8
Извилина излучала свинцово-серый свет, который точнее всего можно описать словом «неопределенный».Г. С. Люстиков. К истории вопроса
Накануне отъезда Люстиков и Оля долго гуляли по городу. Им было невесело. Потом сидели над картой, уточняя маршрут. На прощанье поцеловались.
— Не забудешь? — спросила Оленька. — И… и надо тебе вернуться к гамма-лучам.
— Да… конечно, — ответил Люстиков. — Ты меня любишь? Поздно вечером Люстиков пошел в лабораторию — «провести с АДП последнюю ночь». Из корпуса «физиологии животных» доносился сонный лай собак.
Спать Люстиков устроился в том же директорском кресле; маленький и худой, он легко уместился в этом кожаном гиганте. Кресло, казалось, еще хранило тепло внушительных объемов N.
Во сне Люстикова мучили кошмары. Ему представлялось, что неопределенный свет извилин распространяется по земному шару и в тусклом этом свете все становится неопределенным. Люди, слоны, дома, жирафы, кошки теряют привычную форму и превращаются в туманности.
Он проснулся с криком «Не надо!», оттого что привиделась Оленька — красивая, веселая, милая — и ползущая ей навстречу, готовая и ее превратить в туман неопределенность.
У него колотилось сердце, он был весь в холодном поту. Поднявшись, он прежде всего вытащил кресло на лестничную площадку, затолкал его в угол и сильно пнул ногой. Потом побежал к автомату позвонить Оле. «Подойдет папаша, дьявол с ним», — отчаянно подумал он.
Трубку взяла Оленька, и быстро, после второго гудка.
— Тебе не спалось, милый? — тихо спросила она.
Он попытался рассказать свой сон:
— Представь себе мир, залитый серым туманом, и все тает, стушевывается…
— Не надо, — ласково перебила она. — Важно совсем другое…
Ночью в лаборатории, вопреки всякой логике, Люстиков подумал: «Не захватить ли с собой АДП? Мало ли какой материал подвернется в дороге… Установка портативная, уместится в багажнике».
Всю ночь он провозился, прилаживая установку на подвесных резиновых амортизаторах.
Выехал на рассвете. Проезжая мимо Оленькиного дома, длинно просигналил.
Медленно светало. Ленинградское шоссе было еще почти пусто.
9
За добро все же следует платить добром, даже если это сопряжено с определенными неудобствами.Питер Крукс, старый рак из озера Якобсярве близ Отепя (Эстония)
Люстиков ехал мимо лесов, озер, ландышевых и земляничных полян, но душевное его состояние было таково, что он не замечал красоты окружающего. Только в попутном почтовом отделении, пытаясь на заляпанной чернилами конторке сочинить открытку Оленьке, он задумался над тем, куда направляется, зачем это путешествие?
«Бегу от АДП к гамма-лучам, а АДП следует за мной даже и физически — в багажнике».
В Эстонии, за Отепя, Люстиков увидел справа от дороги, на берегу озера костер. Огонь всегда притягивает. Озеро Якобсярве — определил он по карте и свернул с шоссе.
Озеро было небольшое, правильной овальной формы, оно заросло камышом. На берегу виднелся освещенный пламенем костра низкий навес для косцов. На грифельном фоне неба чуть светлел луг со стогами сена, казавшимися ледниковыми валунами, часто встречающимися в этих местах.
Якобсярве — как впоследствии, расшифровав фонограммы Питера Крукса, узнал Люстиков — населено двумя сильными самоуправляющимися общинами: Союзом Независимых Раков, который уже сто лет возглавлял Питер Крукс, и Всеобщим Объединением Свободных Лягушек, руководимым Старой Лягушкой. Кроме этих основных племен в озере имеются колонии карасей, красноперок, плотвы, водяных блох, а также несколько щук, с которыми, несмотря ни на что, приходится считаться при решении важных вопросов.
Старая Лягушка ссохлась от времени и ночует в чашечке лилии, не жалуясь на тесноту помещения. Авторитет ее объясняется не силой, как у щук, а житейской мудростью, тактом и тем, что она является дуайеном, если воспользоваться дипломатическим термином, то есть старейшиной среди глав самоуправляющихся общин Якобсярве. Незадолго до описываемого времени Старой Лягушке, по предложению Питера Крукса, была официально дарована экстерриториальность «на поверхности, в глубине и на берегах», как значилось в специальном постановлении.
Против экстерриториальности выступила только щука.
— Я не ем Старую Лягушку, потому что не хочу ее есть. Но если я захочу ее съесть, я ее съем, яеесъем, — со свойственной ей лаконичностью сказала щука.
Питер Крукс пребольно ущипнул оратора могучей клешней — «Я вынужден был это сделать», говорится в фонограмме — и, «в порядке ведения», заметил:
— Ты, щука, слишком глупа, чтобы понять, но ты должна слушаться. Ведь все твои родичи после кончины попадают в меня, мавзолей и саркофаг всего живого, в том числе и твоего хищного рода. И если ты не угодишь на крючок, то тоже будешь покоиться во мне…
Щука оскалила было хищную пасть, но промолчала.
В ночь, о которой идет речь, Питер Крукс проснулся на закате, но раньше обычного, от странной тишины. Закатное солнце просвечивало сквозь плотные облака, и вода была не красная, а черная с еле заметной примесью оранжевого.
Обычно прощанье с солнцем знаменовалось истошным пением лягушек. Исполнив арию, певцы с громкими всплесками плюхались в воду. Крукс не любил ни пронзительного пения, оскорблявшего его слух, ни торопливых всплесков, но тишина встревожила его. Он выполз из своей резиденции между камней, хотя сознавал, что еще слишком рано, и направился к резиденции Старой Лягушки.
Быстро темнело. Старая Лягушка стояла среди плотных белых лепестков лилии и махала ссохшейся лапкой вслед отрядам своего народа, которые из камышей по лугу двигались к болоту. Изредка она квакала короткие напутствия, но слабый ее голос трудно было разобрать.
Когда последний отряд лягушек скрылся из виду, Старая Лягушка взглянула на Крукса и квакнула:
— Берегись!
Крукс хотел спросить, чего именно беречься, но лягушка уже спала; от старости ей трудно было долго держать глаза открытыми.
Крукс знал, что даром она не стала бы пугать.
Он взглянул на берег, различил цепочку световых пятен от фонариков и кое-что понял. Когда такое световое пятно пробьет недвижную воду над головой, спрятаться некуда и наступает смерть.
Лучи фонариков были красноватыми. Крукс полз как только мог быстро. У каждого жилища сородичей он громко выстукивал клешней:
— Заройтесь поглубже! Берегитесь!
Теперь он понимал и то, чем объясняется бегство лягушек. Ведь они служат приманкой. Смерть раньше поражает Свободных Лягушек и только затем обрушивается на Независимых Раков.
…Лежа на стоге сена, Люстиков, как и Питер Крукс, о существовании которого он узнал несколько позднее, наблюдал происходящее.
От костра невнятно доносилась эстонская речь. Перед поездкой Люстиков просматривал русско-эстонский словарь и обратил внимание на то, как странно и непохоже на наши называются по-эстонски некоторые растения. «Колокольчик» в дословном переводе — «Цветок аиста», или «Цветок-аист». «Колокольчик» — красиво и «Цветок-аист» — удивительно красиво.
Это как бы две разные сказки.
Одна сказка о цветке, возвышающемся в лесу над всеми другими, чужеземце, который не отцветет, а улетит за тридевять земель; другая — нежная, о цветке, который всегда, и в непогоду и ночью, вызванивает свою песню и зовет: ближе, ближе, полюбите меня или хотя бы полюбуйтесь мною. Теперь, ночью, в каждом непонятном слове, вместе с искрами доносившемся от костра, чудилась сказка.
Юноши и девушки возились, налаживая краболовные сетки. Двое юношей с ловушками, как с пиками на плече, прошли мимо.
— Тере ! — окликнул Люстиков. — Как дела?
Ребята остановились. Один из них сказал, мешая русские и эстонские слова:
— Плохо, конне эёлэ — нет!
Близ берега вода светилась, а дальше она была совсем черной.
По светлой полосе проплывала плоскодонка. Время от времени юноши вонзали в илистое дно свои ловушки. У костра теперь никого не оставалось. Транзистор, брошенный на траву, самому себе наигрывал твисты. Рожь мерно покачивала налитыми колосьями в такт другой, медленной и неслышной музыке.
…Крукс иногда задремывал. Но и во сне ему было жалко, что он не видит всего происходящего, жаль было не видеть даже страшных красноватых огней фонариков, бегущих сполохами по черной воде и угрожающих ему с сородичами смертью.
Он, саркофаг всего живого в озере, знал, что после смерти не будет ничего, даже опасности, даже угрозы гибели.
Фонарики двинулись от берега к навесу. Люди потанцевали, устали и зарылись в теплые стога, «зашли» в них, как заходит солнце в тучи. Крукс перевел дыхание и снова медленно пополз. В камышовой бухточке, на самой границе своих владений, он увидел странно неподвижную лягушку; но не разглядел сетки, в которой лежала лягушка.
Он подумал:
«Если лягушка живая, необходимо посмотреть, что с нею, и по возможности помочь ей. Ведь лягушиный народ покинул озеро и тем отвел угрозу, нависшую над Независимыми Раками. Надо спасти ее: за добро все же следует платить добром, даже если это сопряжено с некоторыми неудобствами. А если она мертвая, надо ее съесть, ведь в этом предназначение нашего Независимого племени».
С этими мыслями Крукс нырнул в черную воду и сразу запутался в сетке. «Попался, — подумал он. — И все-таки я правильно поступил».
…Люстикову стало холодно. Он забрался в машину и прикрылся пледом. Проснулся он от яркого света, который врывался сквозь стекла машины. Вскочил, рывком распахнул дверцу и увидел: вокруг костра пусто, пламя охватило навес для косцов и лижет рожь.
Не совсем очнувшись, он подбежал к костру, с силой вывернул остов навеса, отводя огонь от поля. Пока отсвет пламени пробегал по обожженной земле, он успел заметить голубую нейлоновую сумку, шевелящуюся, как живая, и оттащил ее. Сел на траву и снова взглянул на прозрачную сумку. Там, на самом дне, лежали пойманные раки — четыре или пять маленьких и один огромный, величиной с десертную тарелку.
Это и был Питер Крукс.
Люстиков вытащил огромного рака из сумки. Крукс посмотрел на человека взглядом, в котором светилось столько непонятного, что Люстиков побежал к машине и, зафиксировав рака в специальных зажимах, включил АДП.
Вспыхнули мозговые извилины, и из громкоговорителя полился глухой, несколько монотонный голос, рассказывающий о событиях последней ночи, об истории озера Якобсярве, о жизни Независимых Раков и Свободных Лягушек, делящийся соображениями о добре и зле.
Шуршала бумажная лента, записывая фонограмму.
Когда опыт закончился, уже светало. Девушки и юноши вылезли из стогов сена, «взошли», как сказал бы Крукс. Транзистор, дремлющий в траве, тоже очнулся и запищал твистовую мелодию. Одна пара — красивая, стройная девушка с темными прямыми волосами до плеч, похожая на индианку, и человек много старше, в очках — танцевали быстрей и быстрей, а остальные, взявшись за руки, вели вокруг медленный хоровод, скорее под шум ветра, чем под музыку транзистора.
Люстиков положил было Крукса на сиденье машины, чтобы отвезти в институт, но вспомнил только что услышанное мудрое изречение — «за добро все же следует платить добром», — отнес рака к берегу и, преодолевая глубокое сожаление, выпустил в воду…
Крукс медленно, с достоинством скрылся между затянутых тиной камней.
Минуту Люстиков смотрел ему вслед, вывел машину на шоссе и, круто развернувшись, поехал домой.
10
Я мечтал — слово это слишком большое, но тут не обойдешься другим — подарить людям хоть тень бессмертия, помочь им сохранить то, что с таким трудом накапливает мозг и что бесследно исчезает.Из письма Г. С. Люстикова О. В. Чебукиной. (Публикуется с согласия адресата)
Люстиков приехал в девять часов утра; он гнал машину всю ночь и как был — небритый, запыленный — ворвался в кабинет директора Ветеринарного института Исидора Варфоломеевича Плюшина.
— А где же этот — подопытный? — спросил Плюшин, выслушав сбивчивое сообщение своего сотрудника. Слово «рак» директор счел неуместным; животное, если верить полученной информации, занимало не совсем рядовое положение.
— Выпустил, — повинился Люстиков. — Мне казалось, что после всего сделанного им… было бы несправедливо…
— Какая же осталась документация? — суховато осведомился Плюшин.
— Фонограммы! Пойдемте, послушаем!
Директор не без некоторого колебания поднялся из глубокого кресла и зашагал вслед за Люстиковым, который на ходу даже подпрыгивал от нетерпения.
Когда на пустом дворе зазвучал мерный, несколько монотонный голос Крукса, директор нахмурился и наклонил голову.
— Есть и незрелые суждения, — вдумчиво сказал он, выслушав все до конца, и покачал головой в знак сомнения или даже укоризны.
— Но это же рак! — воскликнул Люстиков.
— Лицо, выступающее в порядке обсуждения или мыслящее в порядке обсуждения, полностью отвечает за свои высказывания или мысли. — Директор мягко улыбнулся и двинулся к подъезду института.
Не отставая от Плюшина, Люстиков что-то невнятно бормотал о бессмертии «в первом пока приближении», которое может быть достигнуто, когда все знания и мысли деятеля науки удастся записать на серию фонограмм и ввести в говорящее саморегулирующееся устройство, смонтированное в специальном шкафу.
— Ближе к жизни, Григорий Соломонович, — веско перебил Плюшин, опускаясь в кресло. — Какое применение может найти данный, как вы выражаетесь, «шкаф»? Учитесь мыслить практически!
— Мне казалось… то есть я надеюсь, — начал Люстиков и уже более связно продолжал: — Я думаю… шкаф сможет читать лекции в случае болезни или кончины ученого, мысли которого в нем зафиксированы. И в некоторой мере руководить учениками… И…
Директор задумался.
— Набросайте докладную, — разрешил он после долгой паузы. — Коротко, деловито, с экономическими расчетами. И по возможности попрошу без этаких слов — «бессмертие» и прочее.
Докладную Люстиков передал секретарю директора в тот же день, а сам с головой погрузился во всевозможные конструкторские тонкости. Надо было сделать так, чтобы шкаф мог не только повторять в раз и навсегда определенном порядке то, что было снято мыслеснимателем с извилин ученого, а свободно оперировать аккумулированной информацией. Система должна была быть саморегулирующейся, способной отбрасывать устарелые сведения и при помощи читающих оптических устройств заменять их данными, почерпнутыми в новейшей литературе.
Все это было, как выражаются шахматисты, «делом техники», но техники самой головоломной.
Решив очередную деталь и начертив узел конструкции, Люстиков поднимался из-за стола и, встав перед Оленькой в позе чеховского Гаева, с пафосом начинал: «Дорогой многоуважаемый шкаф!..» — но не выдерживал и принимался вместе с Оленькой отплясывать известный только им двоим «кибернетический танец».
К сентябрю был готов АДП-2, и из мастерских прибыли первые шкафы с самозаписывающими устройствами.
Они несколько напоминали холодильники «ЗИЛ», только были раза в два выше и поставлены на подвижное шасси с колесиками.
Докладная между тем поднималась по ступеням ветеринарного ведомства. 3 декабря она вернулась с лаконичной резолюцией: «Разрешить в порядке строгой добровольности».
Все же дело развивалось медленно. К февралю были перезаписаны только пятеро ученых. В конце месяца вступил в дело шестой шкаф. Профессор зоологии Мышеедов через три дня после перезаписи тяжело заболел, и шкаф № 6 был первым, на котором идея прошла проверку практикой. Шкаф доставили в институт, на колесиках подкатили к кафедре и включили его.
Всех поразил даже не самый факт чтения лекции шкафом, а то, что говорил этот последний мышеедовским голосом и начал лекцию совершенно по-мышеедовски: «В прошлый раз мы остановились на отряде кольчатых червей типа Vermus. В нынешней лекции надлежит» и т. д.
Сходство было настолько полное, что казалось, будто Мышеедов был всегда шкафом, а шкаф всегда был Мышеедовым.
После лекции шкаф по собственной инициативе выразил желание просмотреть журналы и был доставлен в профессорский зал читальни, где проштудировал свежие номера «Nature» и последний том «Handbuch fur Zoologie».
О дебюте Мышеедова-шкафа появилась короткая, но, как характерно для этого журнала, деловитая и выдержанная в благожелательных тонах заметка в текущем номере «Науки и жизни».
Некоторые консервативно настроенные деятели высказали сомнение, что поскольку шкафы не имеют степеней, то не приведет ли чтение ими лекций к снижению авторитета научных степеней?
Для рассмотрения возникшего вопроса была создана комиссия, но голоса в ней раскололись, и авторитетное суждение все откладывалось.
Между тем вслед за Мышеедовым-шкафом с чтениями лекций успешно выступили Дрыгайлов-шкаф («Мораль и этика будущего») и Лобзин-шкаф («Топология»).
11
С изменением характера меняется и служебное положение. А с изменением служебного положения меняется характер.Камилл Ланье. Психология обыденной жизни
Провинциализм, узость кругозора — вот что поразило меня в работах кандидата физико-математических наук Г. С. Люстикова, когда я возглавил Лабораторию перезаписи. «Размах» — это слово я сделал своим девизом, и оно же определяет самую сущность новой истории перезаписи. Размах и экономическая эффективность.Из речи юбиляра на праздновании двухлетия назначения А. П. Сыроварова директором Лаборатории перезаписи
В конце рабочего дня Люстикова неожиданно вызвал Плюшин. В кабинете кроме директора Ветеринарного института несколько в стороне сидел широкоплечий круглолицый человек лет тридцати в отлично сшитом скромном костюме из темно-серого трико.
При появлении Люстикова Исидор Варфоломеевич приподнялся в кресле и проговорил:
— Переработался, Григорий Соломонович? Ничего, бывает… И у нас бывает, которых, как говорится, и «на вид» не склонит, и «строгач» не сломит. А уж у вашего брата, привыкшего к этим самым — эмпиреям, и подавно… Садись, Григорий Соломонович, в ногах правды нет.
Среди должностных лиц ветеринарного управления, как и некоторых других управлений, издавна четко обозначились два стиля руководящей деятельности. Один — «строго официальный», другой — «строго отеческий».
Лица первого направления, учиняя выволочки и разносы подчиненным, пользовались местоимением «вы» и обильно цитировали соответствующие директивы. Лица второго направления при выволочках и разносах, напротив, предпочитали местоимение «ты» и вместо цитат уснащали речь пословицами.
Что касается Плюшина, то он на всем протяжении своей деятельности придерживался строго официального стиля, но в связи с новыми веяниями в ветеринарных кругах перекантовался на стиль строго отеческий.
— Посоветовались мы где следует, — продолжал Плюшин, — и решили разгрузить тебя. Как говорится — ум хорошо, а два лучше; знакомься — новый начальник лаборатории, Андрей Петрович Сыроваров. Тебе, Григорий Соломонович, оставляем технику и, так сказать, эмпиреи, ну а уж деловую часть придется взвалить тебе, Андрей Петрович, на свои молодые и растущие плечи.
Достигнув зрелого тридцатилетнего возраста, Анджей Люсьен сменил гардероб, распродал рыболовную снасть и редкую по полноте коллекцию папиросных и сигаретных коробков, на собирание которой ушли предыдущие годы, разогнал друзей и подруг быстротечной юности и в новом качестве, под староотеческим именем Андрея Петровича, вступил в должность.
Получив назначение, Сыроваров предложил выгодный пост заместителя по общим вопросам Коле Чебукину: всегда надо иметь под рукой надежного человека.
— Нет, нет, Андрей Петрович, или Анджей Люсьен, как я буду по-прежнему именовать тебя в душе, — ответил Колька. — Никогда, пока жив предок, я не променяю изобилующие рыбой водоемы на мутное житейское море.
— Как знаешь, — сухо ответил Сыроваров. — В твои лета не мешает подумать о будущем. Папаша может сгореть на работе, или его турнут на пенсию — тоже не жирно.
…Сейчас, сидя в кабинете Плюшина, Сыроваров деловито думал (деловитость сразу и во всем сменила прежнюю беспечность), какой ему следует принять тон: проверенный предыдущими поколениями строго официальный или современный — строго отеческий?
Приняв решение, он твердо придал лицу улыбку и, как только Плюшин замолк, шагнул навстречу Люстикову.
— Надеюсь на тебя, Соломоныч, — сказал он, крепко пожимая руку Люстикова. — Человек ты скромный, мы и наименование подыскали для новой должности скромненькое, без пышностей — «технический исполнитель». Неплохо?! В материальном факторе некоторый урон. Ничего, будешь стараться — премируем.
Маленький Люстиков стоял перед богатырски сложенным Сыроваровым, задрав голову. Ему хотелось сказать, что он не привык к бесцеремонному «ты» и кличке «Соломоныч», но пока он мысленно облекал эти соображения в приемлемую форму, время для демарша было упущено.
Сыроваров положил могучую длань на плечо Люстикова и увлек его из кабинета, инстинктивно сохраняя между собой и подчиненным просвет, или «интервал», как выражаются военные.
В приемной, где сидела одна только секретарша, новый начальник, глядя Люстикову в глаза, сказал:
— Значит, так: займешься перевозкой лаборатории в новое помещение. Как говорится, «ехать так ехать», ха-ха. Фиксируй: за каждый приборчик ответишь головой; государственная собственность, и труд во все вложен… И еще, чуть было не забыл, есть наметка представить нас к Премии имени Первого ветеринарного съезда: Исидора Варфоломеевича, мою скромную персону, ну и тебя, Соломоныч, тоже…
— А Ольгу Васильевну? — заикаясь от волнения, спросил Люстиков. — Она ведь стояла у самой колыбели.
— Несерьезно! — строго перебил Сыроваров. — Тогда надо и курьера и гардеробщика… А что касаемо колыбели, то Чебукиной О. В. скоро, быть может, придется дежурить у другой колыбели?! А? Да ты не красней, Соломоныч. Не порицаю, ха-ха… Однако, в порядке борьбы с семейственностью, полагаю полезным освободить Чебукину по собственному желанию. Я и приказик подмахнул. Что еще?.. Шкафы с сегодняшнего числа будем именовать «бисы». Зафиксировал? Клягин-бис, Мышеедов-бис; научно и современно. «Шкафы» — отдавало нафталинчиком. На сегодня все, можешь идти, Соломоныч.
В Сыроварове ключом била молодая энергия.
Когда Люстиков вошел в лабораторию, Оленька сидела у окна и плакала. Люстиков молча поцеловал ее в голову.
— А может быть, щука была не так уж плоха? Та, из магазина «Рыба», — сказала Оленька, стараясь улыбнуться, чтобы успокоить Люстикова. — Пойдем вечером в бассейн и дадим ей колбасы.
— Хорошо, — согласился Люстиков.
12
«Бисы» — понятие, знаменующее торжество реального направления, улица переделала в мистически звучащее и даже оскорбительное слово «бесы».Доцент Тугоухое. О чистоте языка
Отдадим должное покойнику: профессор Лямбда свободно оперировал в своих трудах 75 442 цитатами (богатейший цитатный запас в мире). Но, отказавшись от перезаписи и избрав недостойную позицию собаки на сене, он унес все это богатство в могилу. Прекрасный механизм из 75 442 колесиков, винтиков и пружин, который мог бы и дальше двигать дело просвещения, отдан на слом. «Личное дело Лямбды» — скажут иные, страдающие прекраснодушием непрошеные адвокаты. Но мы никогда не согласимся с тем, что это личное, а не общественное дело. Перезапись должна стать и станет если и не обязательной, то добровольно обязательной.А. П. Сыроваров. Речь на гражданской панихиде профессора Г. М. Лямбды
Ну и мерзавец ты, если поглядеть на тебя со стороны.Реплика профессора И. Ф. Дрыгайлова, заведующего кафедрой «Мораль и этика будущего», во время выступления И. Ф. Дрыгайлова-биса
В новом помещении Лаборатории перезаписи все сверкало никелем, стеклом и пластмассой. Маленький Люстиков потерялся среди ослепительного великолепия операционных залов, приемных холлов, которые можно было сравнить разве с помещениями Дворца бракосочетаний.
В металлических и пластмассовых берегах бушевала инициатива нового заведующего.
Очередная партия шкафов, которые изготовлялись чуть ли не из милости артелью «Металлоштамп», была возвращена поставщику. Того же числа Сыроваров расторг договор с артелью. Чертежи новых шкафов — то есть не «шкафов» уже, а бисов — разработали два художника, специалисты по оформлению витрин, празднеств и выставок, совместно с художественным руководителем Дома моделей Агнией Альфредовной Лисс.
— Без излишеств! — напутствовал Сыроваров художников, подписывая проектное задание. — Просто и деловито…
Люстикову были поручены двигательные узлы конструкции, осуществить которую брался крупный магнитофонный завод.
Через месяц появилась первая серия — двадцать пять новых бисов. Неподвижные, во всем подобные человеку, но без лица, совершенно однообразные, сверкающие обильно смазанными металлическими поверхностями, они производили несколько угнетающее впечатление.
К чести Сыроварова надо сказать, что он сразу принял необходимые меры. Вместе с Агнией Лисс он лично набросал эскизы двенадцати моделей костюмов для бисов. Более яркие с более короткими пиджаками и узкими брюками — для молодых бисов и менее яркие с удлиненными пиджаками и уширенными брюками — для пожилого контингента. Носки и галстуки из представленных образцов отобрал также лично Сыроваров, проявив при этом безукоризненный вкус.
Появление галстуков подсказало необходимость срочно придать бисам лица.
Из соображений разумной экономии они штамповались серийно, однако в процессе перезаписи при помощи простых, но остроумных устройств принимали выражение оригинала.
В изящных, отлично отутюженных модных костюмах, иные даже с гвоздикой в петлице, бисы стали совсем иными. Студентка Лида Л., которая упала в обморок, когда на кафедру вкатили Мышеедова-шкафа — громоздкого, на четырех поскрипывающих колесиках, теперь, увидев Мышеедова-биса в новом оформлении, покраснела и шепнула на ухо подруге:
— Душка!
Покончив с техникой, Сыроваров погрузился в организационные вопросы. На заседании комиссии по ученым степеням он выступил с отлично аргументированной речью.
— Надо отбирать кадры, не обращая внимания на то, бис ли это или так называемый настоящий научный работник, исключительно по деловым качествам, — сказал Сыроваров.
Консервативно настроенным членам комиссии нечего было противопоставить логике Сыроварова.
Перед бисами теперь открылась, по выражению железнодорожников, «зеленая улица». Скоро стало ясно, что они обладают и бесспорными преимуществами по сравнению с «настоящими» научными сотрудниками. Нуждаясь только в профилактическом ремонте, смазке раз в неделю и перезарядке раз в месяц, они могли работать круглые сутки, ночью так же, как и днем.
Консерваторы продолжали строить козни, но жизнь разбивала все хитросплетения одно за другим.
Неизвестно, кем был создан миф, будто бисы не самокритичны. Вскоре, однако, в лекции Мышеедова-биса, посвященной отряду кольчатых червей, были обнаружены методологические ошибки. Ожидали, что Мышеедов-бис отмолчится, но уже через три дня он выступил с двухчасовой насыщенной фактами речью, где не только признал ошибки в оценке кольчатых червей, но показал, что подобный же порочный взгляд сквозит в подходе ко всему типу Vermus — червей, Protosoa — простейших и Insecta — насекомых.
Стала ясна близорукость треугольника института.
Осудив себя, Мышеедов-бис не ограничился этим, а выявил такого же рода порочность в работах двух лучших учеников Мышеедова-настоящего.
Еще более серьезные выводы пришлось сделать из событий, связанных с именем профессора Дрыгайлова.
После перезаписи Игнатий Филиппович Дрыгайлов как-то опустился. Прежде подтянутый и целеустремленный, он приходил на лекцию через полчаса после звонка, небритый, в мятом костюме, покрытом пятнами от пролитого кофе и супа. Обычных признаков морального разложения не наблюдалось — профессор не бросил семьи, не запил, но сведущие люди уже уверенно и с понятным огорчением вынесли именно этот диагноз: «моральное разложение».
Однажды на собственной лекции профессор зевнул, сказал: «Боже, какая скука» — и, махнув рукой, вышел из аудитории.
В институте не хотели поднимать шума вокруг имени заслуженного ученого. Декан поговорил с Дрыгайловым: так, мол, батенька, негоже, надо, батенька, отмобилизоваться и т. д.
Келейная беседа лишь усугубила положение.
Тут подоспел инцидент с Януаровым. Молодой, стремительно растущий научный работник защищал диссертацию на тему «Мне так кажется — как судебное доказательство».
Когда Януаров стал неторопливо развивать основной тезис, что, поскольку сознание отражает объективный мир, постольку, если мне кажется, что ты преступник, ты преступник и объективно, Дрыгайлов вдруг поднялся, коротко хохотнул и, прерывая диссертанта на середине фразы, сказал: «А мне вот кажется, что ты проходимец». После чего встал из-за стола президиума и удалился.
Януаров оказался на высоте. Он только развел руками, сожалительно покачал головой и продолжал чтение работы. Но, конечно, дальше замалчивать происходящее стало невозможно.
В повестке месткома появился вопрос о моральном разложении Дрыгайлова.
И вот тут с новой стороны проявил себя Игнатий Филиппович Дрыгайлов-бис, этим самым открыв и важные, неизвестные прежде науке стороны интеллекта всей породы «бисов».
Заседание месткома, происходившее почему-то вяло, близилось к концу. Председательствующий декан факультета мямлил обычное «надеюсь, батенька…» и т. д., когда появился никем не приглашенный Дрыгайлов-бис и потребовал слова.
Самый вид Дрыгайлова-биса, свежевыбритого, спокойно улыбающегося, отлично одетого, «веского» в каждом слове и каждом движении, печально оттенял неутешительность нынешнего облика Дрыгайлова-настоящего.
— Моральное состояние Игнатия Филипповича не является неожиданностью, — начал Дрыгайлов-бис. — В семь лет, учеником младшего приготовительного класса гимназии, Игнатий, вопреки указаниям родителей и наставников, курил. В старших классах он специально изучил французский язык, чтобы прочитать аморальные мемуары Казановы. В юношеские годы Игнатий увлекался диссертацией пресловутого Соловьева «О добре» и идеалистическими сочинениями пресловутого Бердяева. Мне, как понятно каждому, тяжело ворошить все это, но, чтобы получить урожай, изволь выполоть сорняки.
Тут Игнатий Филиппович Дрыгайлов-настоящий, прерывая своего биса, негромко проговорил то, что приведено в эпиграфе к главе: «Ну и мерзавец ты, если поглядеть на тебя со стороны», — поднялся и, как при инциденте с Януаровым, направился к выходу.
…Так бисы овладевали все новыми позициями, становились чем-то таким, что никогда и не мыслилось Люстикову.
Вскоре первый бис защитил докторскую диссертацию. На банкет в ресторан «Прага» был приглашен и Люстиков. Бис не пил, но вел себя превосходно и произносил остроумные тосты. Сыроваров умело направлял течение банкета.
Поздно вечером, встретившись с Оленькой, немного охмелевший Люстиков сказал:
— Нет, как там ни суди, в нем есть широта. Я на все это не способен.
— А ты бы хотел быть способным на все это? — спросила Оленька, повернулась и ушла, не дождавшись ответа.
Так произошла между ними первая серьезная размолвка.
13
Все настоящее вдруг представилось мне ненастоящим, и представилось, что все действительно настоящее — безвозвратно потеряно.Из письма В. И. Чебукина дочери Ольге
Только теперь появляется возможность вернуться к событиям жизни Василия Ивановича Чебукина. Будучи лишены предрассудков, мы закрываем глаза на то, что по обстоятельствам развития сюжета вторая встреча с героем происходит в главе под неблагоприятным номером «13». Представляется полезным сделать и другую оговорку. В этих и последующих главах мы по ходу изложения приводим мысли и переживания Чебукина, которые стали в точности известны лишь позднее; отступление от строго хронологического принципа здесь кажется нам оправданным.
…После ухода Вениамина Анатольевича, определившего необходимость перезаписи, все перед Чебукиным предстало в ином свете.
Его знобило, и в теле чувствовалась болезненная слабость. В тот день должно было состояться важное межведомственное совещание с его, Чебукина, руководящим выступлением, но мысли и фразы, заботливо заготовленные для выступления, вдруг показались незначительными, а само совещание — пустейшим делом.
Он открыл дверь в комнату жены и с порога сказал:
— Назначен на перезапись, Тамарочка…
Тамара сидела перед трюмо и кончиками пальцев массировала предательски обозначившиеся в уголках глаз «гусиные лапки». Не отвлекаясь от этого занятия, она сказала:
— У тебя будет свой бис?! Чертовски современно. Лидочка, дочь Олимпиады Львовны, говорит, что бисы — прелесть. Они как члены семьи… Подумать?! Ты должен наконец настоять, чтобы Оленьке предоставили самостоятельную жилплощадь. Оленькина комната подойдет бису; немножко сыровато, но ведь он железный…
— Бису дадут отдельную квартиру, — дрожащим от обиды голосом объяснил Чебукин и вышел из комнаты.
Отчаявшись найти дома сочувствие, Чебукин заглянул в гостиную, резиденцию Кольки, и попросил сына:
— Меня, знаешь, на перезапись… ты бы позвонил Сыроварову…
— Сто новейших дублонов, — сухо заметил Колька, поднимая трубку. — Житейские испытания и подледный лов заморозили мое сердце.
Чебукин молча отсчитал требуемую сумму.
— Анджей Люсьен? — спросил Колька, набрав номер лаборатории. — Ах, извините, Андрей Петрович… Моего предка, простите, простите, моего отца назначили на перезапись, и я… Ах, так — «в порядке живой очереди и согласно действующим инструкциям…».
Положив трубку на рычаг, Колька печально проговорил:
— Еле шевелит плавниками. Все предано забвению. Забыт селигерский десятикилограммовый судак и сигаретный коробок с острова Фиджи, алмаз твоей коллекции, Анджей Люсьен, добытый с ущербом для моей репутации… Все, все в глубинах небытия!..
Глядя на отца, Колька сказал еще:
— А тебя не отчислят как памятник старины? Сейчас памятники не в моде… Впрочем, говорят, бисы перенимают и родительские чувства. Не информирован?
…Чебукин впал в глубокую задумчивость.
— Ну и будет Чебукин-бис, что с того? — утешал он сам себя. — В Ученом совете два биса. Терпсихоренко-биса, после смерти Терпсихоренко, даже и не называют бисом.
Чебукину вдруг вспомнился тот Терпсихоренко, настоящий: балагур, весельчак, любитель сыграть пульку. Умер он год назад, а уже всеми забыт. Терпсихоренко нынешний по ночам сидит не за бутылкой вина и преферансом, а штудирует книги в профессорской читальне. На ученом совете его специальность «уточнять»: резолюции, цитаты, установки. Улыбка у него металлическая; впрочем, какой ей и быть, если он из металла?
В два часа курьер в кожаном пальто принес запечатанный сургучом пакет. Вскрыв его, Чебукин прочитал:
НАПРАВЛЕНИЕ НА ПЕРЕЗАПИСЬ № 000319РПодпись и гербовая печать.
Податель сего, Чебукин Василий Иванович, настоящим направляется в вашу лабораторию на предмет перезаписи.
14
Внешность и еще раз внешность — напоминаю я вам. Можно скрыть недостаток образованности — молчанием, дефекты воспитания — сдержанностью. Но противоречие в расцветке носков и галстука — вопиет!Дю-Шантале, маркизи присяжный поверенный
Зал был круглый, со сферическим потолком и напоминал планетарий. Вдоль стен располагалось десять или двенадцать кабинок с прозрачным верхом. На крайней кабинке загорелось «319Р», и дверца отворилась. Внутри стояли друг против друга два кресла с откидной спинкой, какие бывают в самолетах. Чебукин сел и перевел дыхание. Под потолком зала как бы парил легкий помост с алюминиевыми перильцами. Металлические лесенки оплетали его. По лесенкам поднимались и сбегали вниз девушки в синих спецовках и беретах.
Было тихо, только доносился шелест, похожий на шум приводных ремней. На помосте виднелись щиты управления с разноцветными сигнальными лампочками. Посреди помоста возвышалось нечто, похожее на капитанский мостик. Там, перед селектором, стоял Люстиков.
Кроме шелеста до Чебукина порой доносились приглушенные голоса девушек:
— Тогда он сказал: сегодня я тебя украду!
— Страсти какие! Надо же. А она?.. — спросил другой голос.
— Она ответила: только навсегда!
— А он?
— Он сказал: навсегда я не могу…
— Подумать, — вздохнула вторая девушка.
…Из другого угла доносилось:
— Гладко, гладко, а тут плиссировочка…
И еще:
— А он, дурак, к Машке липнет…
— 319П, под перезапись! — скомандовал, наклоняясь над трубкой селектора, Люстиков.
С потолка на тросах спустился похожий на шлем алюминиевый колпак и закрыл соседнюю кабинку.
— А почему он не может навсегда? — спросил первый голос.
— Во-первых — женатик, во-вторых — член месткома.
— Надо же… — снова вздохнула первая девушка.
«Тишина!! Идет перезапись!!!» — загорелось на алюминиевом колпаке. Голоса оборвались. Шуршание стало сильнее. Запахло озоном.
— Включить извилину музыкальных интересов! — скомандовал Люстиков.
— Не выражена, — отозвался женский голос.
— Включить сферу юмора!
— Не выражена.
— Включить извилину любви!
— Включить извилину добрых и смелых дел!
Прозвучала новая команда:
— 319Р — под перезапись.
Теперь и над Чебукиным опустился алюминиевый колпак.
В наушниках шлемофона послышалось:
— Включить административно-руководящие извилины.
— Включить извилину теории эстетики!
— Включить извилину добрых и смелых дел!
— Включить извилину любви!
«Таню ведь я любил, очень любил, но…» — думал Чебукин.
Вдруг показалось очень важным вот сейчас же вспомнить двадцать пять добрых дел. А в голову лезли сущие пустяки, к тому же стародавние. Чебукин снизил себе норму с двадцати пяти до десяти добрых дел, но и то последние два номера представлялись сомнительными.
Лет шесть назад он отменил приказ об увольнении курьера с длинной фамилией, которая никак не припоминалась. Но курьер почему-то исчез.
Он тогда все собирался спросить заместителя, как это курьер все-таки исчез, да, помнится, не собрался.
А в детстве был случай, когда отец дал ему большой кусок пирога и с начинкой, а Глашке — младшей сестренке, нелюбимой в семье, — маленький кусок и почти без начинки. Он отдал свою порцию Глашке — «на, подавись». Чем не доброе дело? Только, помнится, в тот раз у него болел живот, даже смотреть на жирный пирог было тошно. А с другой стороны, доброе дело остается добрым, независимо от того, болит живот или нет.
— Внимание, 319Р, приступаем к операции выбора биса, — прозвучало в шлемофоне.
Спереди отодвинулась дверца, образовав прямоугольный просвет двух метров высоты и шестидесяти сантиметров ширины.
Послышалось:
— Предлагается на выбор тридцать высококачественных, утвержденных бисов, различающихся чертами лица, расцветкой глаз и волосяных покровов, фасоном костюма. Напоминаем: выражением лица бис не располагает, оно будет придано бису в процессе перезаписи посредством копировки оригинала. 319Р — приготовьтесь.
Дзинь… Впереди возникла цифра «1». Шагнув слева направо, показался бис.
Он стоял под своим номером, вытянувшись как в строю, одетый в отличный черный костюм. Лицо у него было снабжено всем необходимым — носом правильной формы, полногубым ртом, серыми глазами под несколько нависшими бровями, черными с еле заметной сединой волосами, зачесанными назад, умеренно низким и покатым лбом, — но, не обладая выражением, оно, при этой полнокомплектности, производило жуткое впечатление.
— Сгинь! Сгинь! — услышал Чебукин собственный свой, неприлично дрожащий голос.
У биса совсем не было выражения лица, даже такого, каким снабжаются, например, манекены в провинциальных парикмахерских или гипсовые фигуры при въезде в санаторий.
Дзинь. Бис в черном костюме шагнул вправо, подтянул ногу и скрылся из глаз. Загорелась цифра «2», и под ней вытянулся бис чрезвычайно моложавый, с косо подбритыми височками, в клетчатом костюме с узковатыми брюками.
То же абсолютное, трудно представимое и не поддающееся описанию отсутствие выражения объединяло черного, седеющего биса с бисом клетчатым.
Чебукин закрыл глаза, испытывая почти ужас. «Дзинь… Дзинь… Дзинь», — доносилось до него время от времени, каждый раз этот звук вызывал тяжелый вздох.
Как человек, сознающий определяющее значение дисциплины, он наконец заставил себя взглянуть. Под светящейся цифрой «11» замер полноватый бис с явно наметившимся брюшком, приличным двойным подбородком, серыми глазами и также сероватыми редеющими волосами. Ему, этому бису, пристало бы выражение важности, солидности, благожелательства без тени панибратства. Но ни этого необходимого по другим статьям выражения, ни какого-либо другого выражения не было.
— Сгинь! — бессознательно шептал Чебукин, снова плотно зажмурив глаза.
«Дзинь… Дзинь… Дзинь…» — пронзительно раздавалось в ушах.
Звонки оборвались.
— Назовите выбранный номер! — распорядился голос в шлемофоне и через минуту нетерпеливо повторил: — Назовите выбранный номер!
— Семнадцать, — наугад сказал Чебукин и взглянул.
Перед ним, удобно откинувшись в кресле, расположенном напротив, сидел бис крайне, даже неприлично моложавый, в светлом бежевом костюме, с полубачками и черными усиками, концы которых были загнуты вверх, и отчасти двусмысленной улыбкой, также несколько загнутой вверх.
— И это мой бис? — с горечью сам себе сказал Чебукин. — Дожил. Такой бис соответствовал бы этому самому Анджею Люсьену, даже Кольке, в крайнем случае работнику по торговой части, но никак не профессору эстетики и директору Института эстетики… Дожил…
Бис сидел напротив, глядя в глаза, и даже двусмысленная, загнутая вверх улыбка не сообщала ему ни малейшего выражения. «Скорее это проект улыбки; не проект, а проектное задание», — мелькнуло в голове Чебукина.
— 319Р, приступаем к перезаписи! Приготовьтесь: приступаем к перезаписи, — раздался в шлемофоне голос Люстикова.
15
Твердо помню, что, когда я закрыл глаза, в комнате никого не было. Очнувшись, я увидел, что за столом трое. Это были Я-нынешний, Я-вчерашний и Я-позавчерашний. Мы холодно поздоровались и приступили к беседе.Из записок неизвестного
Шлемофон, щелкнув, отключился. Под алюминиевым куполом воцарилась ничем не нарушаемая тишина.
Чебукин сидел неподвижно, а электронный щуп с трудно представимой скоростью ста пятидесяти килогерц нырял в мозговые извилины, прослеживая их одну за другой.
Накопленная в течение жизни информация из нервных клеток попадала на усилитель и самопишущим устройством заносилась на перфорированные ленты мыслеприемника Чебукина-биса.
По временам, отогнав дремоту, Чебукин бросал быстрый взгляд на своего визави.
Лицо биса постепенно приобретало выражение: загнутые усики выпрямлялись, улыбка развивалась в спокойную, благожелательную и одновременно нелицеприятную, глаза вбирали начальственную проницательность. Но странно: знакомое это, тысячи раз выверенное у зеркала, выражение на чужом лице производило впечатление даже как бы гулкой пустоты.
«Отрастил усики, таракан, а не профессор», — неприязненно подумал Чебукин о своем бисе.
Щуп безболезненно принимал информацию, но иногда электронное острие его задевало стенки клеток коры, отражалось от них, и тогда вспыхивало в памяти давно минувшее.
Перед закрытыми глазами Чебукина встало лицо Тани, такое, каким он видел его самый последний раз, в том году, когда по чрезвычайным обстоятельствам освободилась кафедра эстетики и ему, совсем молодому научному сотруднику, нежданно-негаданно предложено было занять эту кафедру, при том, однако, условии, что он расстанется с Таней.
Дело в том, что Таня в том же году и по тем же чрезвычайным обстоятельствам лишилась одновременно отца и матери.
Неприятнейшее это условие высказано было деканом хотя и обиняком, но недвусмысленно. И Таня была названа не женой, а подругой, поскольку брак с ней по случайности не был зарегистрирован. И слово это, «подруга», было произнесено так страшно и оскорбительно, что и теперь прозвучало в памяти, как пощечина.
Чебукин искоса взглянул на биса. Лицо биса передернулось, сморщилось, но сразу приняло прежнее выражение. Чебукин понимал, что и его собственное лицо так же точно передернулось и сморщилось, а затем вернулось к обычному состоянию.
А щуп между тем перестал задевать стенки, локатор вывел его в стрежень извилины, и беспокоящие воспоминания больше не появлялись.
Чебукин уснул.
Когда он очнулся, алюминиевый купол был поднят, и снова глазу открывался зал перезаписи. Впереди в кресле спокойно и важно сидел бежевый бис с уже вполне утвердившимся выражением. Положив руку на плечо бису, стоял Люстиков.
— Вот и все, — сказал Люстиков, мягко улыбаясь. — Ведь ничего страшного.
Рабочий день оканчивался. Девушки-операторши подмазывались и, звеня каблучками, сбегали по металлическим лесенкам. Одна из них — хорошенькая, с кудряшками — приостановилась на мгновенье и посмотрела на биса. Тот ответил продолжительным взглядом. «Ходок», — неприязненно подумал Чебукин, использовав одно из словечек Колькиного лексикона.
— Месяца два или три продолжится синхронизация, — привычным скучным голосом объяснял Люстиков. — В углах губ у вас вмонтированы микроскопические микрофоны, в ушах — приемные устройства. Бис, который на время синхронизации останется здесь, будет слышать то же, что и вы. У него появятся те же эмоции и мысли, и он станет высказывать те же соображения. Посторонним будет казаться, что это говорите вы, а в действительности они будут слышать биса, являющегося, впрочем, вашим точным дубликатом. Если мысли и соображения биса в деталях разойдутся с вашими мыслями — поправьте его, необходимые коррективы автоматически запишет мыслеприемник. Когда синхронизация закончится и мы достигнем полного единообразия ваших мыслей и мыслей биса, этот последний начнет самостоятельное существование.
Обращаясь к бису, Люстиков распорядился:
— Продемонстрируйте мыслеприемник!
Чебукин-бис быстрыми, но не суетливыми движениями расстегнул пиджак и шелковую рубашку, нажал почти невидимую кнопку на открывшейся металлической стенке груди и снова опустил руки.
Шторная стенка раздвинулась.
Внутри горели триоды, смутно освещая множество конденсаторов, сопротивлений и крошечных металлических катушек, между которыми скользили поблескивающие ленты.
Шуршание стало слышнее.
— Спасибо! — сказал Люстиков. — Попрошу пройти во второй зал.
Шторки так же автоматически закрылись. Бис аккуратно застегнул пуговицы, поправил галстук и поднялся. Чебукин также встал.
Вслед за Люстиковым Чебукин и Чебукин-бис пересекли опустевший зал перезаписи и очутились в длинном помещении с рядом дверей на одной стороне.
— Сюда! — пригласил Люстиков, открывая третью справа кабинку, на которой была прикреплена стеклянная дощечка с надписью:
ЧЕБУКИН ВАСИЛИЙ ИВАНОВИЧ-БИС
ПРОФЕССОР ЭСТЕТИКИ
Бис зашел в кабинку. Помещение напоминало купе вагона: мягкий диван, столик, кресло, умывальник с укрепленным над ним зеркалом.
— До свидания, — холодно сказал Чебукин-бис и развернул лежащий на столике свежий номер журнала.
— До свидания, — так же принужденно ответил Чебукин.
Когда дверь за бисом захлопнулась, Чебукин почувствовал некоторое облегчение и заторопился к выходу.
16
— Как же, однако, вы умудрились прожить жизнь, будучи самим собой и никем иным? — спросил я.Из записок неизвестного
Он ответил мне тем же вопросом.
На улице Чебукин глубоко вздохнул. Светило нежаркое солнце.
— Пахнет хмелем и тлением, забвение временное шагает рука об руку с забвением вечным, — вполголоса проговорил он, щурясь на солнце. То есть он, собственно, только услышал эти слова, а сказал их бис через микроскопические громкоговорители на полупроводниках, искусно вмонтированные в уголках губ.
«Профессор эстетики мог бы изобрести нечто более оригинальное и менее выспреннее», — с неудовольствием подумал Чебукин.
В машине, ощутив привычную упругую мягкость сиденья, он несколько успокоился, и опять-таки не он, а бис беззвучно проговорил:
— Чего-нибудь я как-никак стою. Не каждому положена персональная машина и все прочее.
А в следующее мгновенье уже он сам поправил биса:
— Мыслителю и философу, а ведь мы с тобой значимся именно философами, не следовало бы позволять себе столь затасканные суждения. Диоген, так сказать, «вкатился» в бессмертие при помощи всего-навсего бочки, которая при меньшей скорости и маневренности обладала, по-видимому, несомненными преимуществами.
Мысль, направившаяся по скользкому руслу, не замедлила подсказать, что Сократ был отравлен, Аристотель умер в изгнании, Джордано Бруно сожжен, Каллисфан, осмелившийся сказать Александру Македонскому, что историографу для его славы царь не нужен, но зато царь никогда не был бы так знаменит без своего историографа, был казнен, и множество более современных мыслителей претерпели подобные же неудобства.
— Домой? — спросил шофер.
— В институт на совещание, — ответил Чебукин с философской печалью в голосе. — Дела, дела; личную жизнь приходится оттеснять на задворки.
То есть опять-таки выговорил эту фразу бис, а он снова с досадой отметил про себя выспренность, банальность и почти привычную неискренность его, биса, лексики.
— Пустозвон, — пробормотал Чебукин, — чистейшая балаболка…
…Междуведомственное совещание уже началось. Председатель сразу приметил появление Чебукина, кивнул ему и вскоре предоставил слово.
Василий Иванович заговорил легко и плавно, уверенно нащупав главную жилу.
Стоит ли повторять, что говорил не Чебукин, а бис, и Василий Иванович, может быть, впервые в жизни получил возможность взглянуть на себя со стороны.
«Раньше у меня никогда не было для этого времени, — со стесненным сердцем подумал он сам. — Может быть, и лучше, что его не было. Еще лучше, если бы это чертово время и не появлялось».
Речь на совещании шла о низком уровне эстетического оформления продукции фабрики имени 8 Марта. И Чебукин-бис через громкоговорители, укрепленные в уголках губ собственно Чебукина, сразу же аргументированно и веско заявил, что надо ударить по рукам коллектив фабрики за недооценку значения эстетического уровня.
Чебукин слушал обстоятельную речь биса с чувством, с каким бессонной ночью следишь за однообразным падением капель из крана. «Ударить по рукам». При этих словах ему вспомнилось, что он никогда не видел продукции фабрики. Кажется, это рояли и фисгармонии, а может быть, сенокосилки и утюги? Нет, вероятнее всего — галоши и соски…
«Впрочем, эстетика ведь необходима везде», — попробовал он успокоить себя.
И тут он вдруг забыл, от какого греческого корня происходит слово «эстетика».
Когда-то знал и забыл…
«Хорошо бы посмотреть словарь», — подумал он и пошел к выходу, совершенно не учитывая, что голос биса нерасторжимо связан с ним, Чебукиным-настоящим, и, следовательно, тоже двигается к выходу.
Чебукин остановился, только когда его окликнули из президиума, и неловко договорил, вернее сказать — дослушал свою речь, стоя посреди зала.
От длинных и плавных периодов биса возникало ощущение, будто бы он, Чебукин, нечист, ощущение как бы зуда во всем теле и странная мысль, что самое главное сейчас поскорее помыться.
17
Человек, который бывает тягостно потрясен, узрев себя со стороны, не есть конченый человек. Но именно поэтому подобное потрясение приближает его конец.Камилл Ланье. Психология обыденной жизни
Очутившись в кабинете, Чебукин закрылся на два оборота ключа. «Словарь» служил только поводом, последней каплей, а покинул он зал заседания из необходимости убежать от всех, и прежде всего от биса.
Последнее, впрочем, было невыполнимо.
Он сел в кресло и снова ощутил властную потребность заменить последние два добрых дела — номер девять, касающийся курьера, и номер десять, касающийся сестры и пирога, — добрыми делами менее спорными. Потребность такую настойчивую, будто, только осуществив эту замену, он сумеет остаться на поверхности, выплыть из нереального, однако физически ощутимого серого моря, в котором он сейчас тонет.
Память, настроенная снисходительно, подсказала историю с защитой доцентом Януаровым диссертации на тему «Мне так кажется — как судебное доказательство».
Тогда он, единственный из пятнадцати членов ученого совета, подал голос против присуждения Януарову ученой степени.
«Для подобного поступка, особенно в то время, нужны были смелость, правдолюбие. И этих основополагающих качеств у меня все же оказалось побольше, чем у уважаемых коллег», — подумал Чебукин и совсем было собрался заменить курьера с незапоминающейся фамилией на черный шар против Януарова, когда память, продолжавшая распутывать ниточку, внесла уточнения.
Чебукин вспомнил, как после оглашения результатов голосования коллеги один за другим подходили к Януарову, дабы поскорее засвидетельствовать непричастность к злополучному черному шару.
Он остановил профессора Рысина и спросил, не кажется ли ему унизительным «хождение на поклон».
Рысин отмахнулся:
— Януаров известный сикофант, зачем с ним связываться?
— Но и ты пошел вслед за Рысиным на поклон, — не преминула подсказать память, снова настроенная обличительно.
— Я был последним! Значит, опять-таки проявил известное моральное превосходство перед коллегами, — оправдывался Чебукин.
— Да, ты подошел последним, но… — продолжала обличать память, — но, встретив холодный взгляд Януарова, испугался и стал приглашать его в гости, бормотать нечто совсем непристойное относительно огромного вклада в науку и необходимости обмыть этот вклад. Тогда Януаров действительно догадался о твоей причастности к черному шару и железным голосом отчеканил: «Вы забываете, с кем имеете дело». (Это звучало угрожающе и двусмысленно.)
— Нет, нет, — проговорил Чебукин, перебивая память, — к черту Януарова, ничего не поделаешь, пусть девятым номером пока останется курьер… Но неужто и в самом деле не было в моей жизни ничего более достойного наименования «доброе и смелое дело»?
Зазвонил телефон, и, узнав голос Ирины, своей аспирантки, Чебукин обрадовался возможности отвлечься от неприятных размышлений.
— Да, — сказал он с готовностью. — Я очень рад. У третьей колонны?.. Буду через тридцать минут…
18
— Вы мне надоели. Уйдите! — сказало Отражение.Из записок неизвестного
— Хорошо, но помните, если я удалюсь, исчезнете и вы.
— Пожалуй, я примирюсь и с этим…
Он не всегда говорил то, что думал. Но сказав что-либо, впредь думал именно так.С. Дюгонь-Дюгоне. Портреты
Главный недостаток извилин в том, что они извилисты.А. П. Сыроваров, начальник Лаборатории перезаписи. Приказы
Шагая рядом с Ириной, Чебукин совсем было собрался пуститься в откровенности, неуместные и не ведущие к цели, но внутренне необходимые сейчас, однако бис опередил его и повел дело изученной тропой.
— Так тянет на природу, в просторы… Человеку, посвятившему себя эстетике, истинная красота важнее всего, — начал бис рокочущим и переливающимся голосом.
«Затоковал… Колоратурный бас… Траченный молью первый любовник провинциальной оперетты», — зло и безнадежно думал Чебукин, с непривычной жалостью ощущая робкое тепло Ирининой руки.
— Неумолчный шелест деревьев, щебет птиц, — разливался бис. — Давайте отправимся за тайнами природы, как древние аргонавты за золотом!..
Чебукин взглянул на Ирину, но не как обычно, чтобы проверить действие слов, «скорректировать огонь», а бесцельно, с той же щемящей душу жалостью.
— Да, да… так тянет к птицам, к деревьям, — беззвучно шептала девушка, удивительно хорошея при этом.
«Ну конечно, — виновато думал Чебукин, любуясь ее новой красотой. — Ей и вправду представляется это самое — листва, мурава, бабочки, соловьи, а в мыслях биса — я-то ведь знаю — протертые влажной тряпкой листья пальмы над столиком в уединенном углу ресторана Нерпа, где всегда кончается первый этап „плавания аргонавтов“».
— К природе… как аргонавты, — шептала Ирина, и самые пошлые слова в ее устах приобретали новый, вернее — старейший, первозданный смысл.
— Я тоскую по красоте, как плененная ласточка по воздушному океану, — разливался бис. — Безграничность стихий и такая же необъятность музыки. Грандиозность Баха. Бранденбургский концерт та-ра-та-та-лю-лю-та-ра…
«Это, коллега — шестипудовая ласточка, никакой не Бах, а „Подмосковные вечера“, да еще префальшиво исполненные», — подумал Чебукин.
— Лю-лю-лю-ра-ра-лю-ра-ра-ра, — не заметив подлога, чистым, серебристым голоском подхватила Ирина. — Лю-лю-ра-ра-та-та-та-та…
«Вот это не „Подмосковные вечера“; это, верно, и есть Бах, которого я, к сожалению, совершенно не знаю», — думал Чебукин.
Он посмотрел на Ирину и впервые за время короткого романа, а также предыдущих коротких романов бескорыстно залюбовался девушкой, чувствуя, что сердце бьется чаще, горло пересохло и нечто одновременно горькое и сладостное теснит грудь.
А бис развивал обычную программу:
— Музыка и ваша щедрая ласка — единственное, что может согреть сердце, измученное борьбой с оппортунистами и догматиками, годами неустройств и теоретических размышлений. Женское тепло… трепет…
— К черту! — не своим голосом закричал Чебукин. — Трепач! Брехун!
Девушка испуганно оглянулась.
— Вам нехорошо? — нежно спросила она. И этот страх за другого человека, беззащитно протянутые руки открывали в ней новую красоту.
— Вы извините, — пробормотал Чебукин и тут же, услышав, как бис снова принимается за свое токованье, закричал нечто уж совсем непонятное кроткой аспирантке: — К дьяволу! Извините, я не вас. А вы тоже хороши — развесили уши. К дьяволу! К черту! К дьяволу!
Чебукин махнул рукой и побежал прочь.
Дома он, не ужиная, заперся в кабинете и, тяжело дыша, улегся на холодном кожаном диване.
— Чего ты волнуешься? Бис через три месяца отделится и будет жить самостоятельно, как… — пробовал он успокоить себя.
— Как тысячи других пустозвонов, — перебил внутренний голос, который прежде почти никогда не подавал голоса, а теперь стал проявлять поразительную активность. — Но сам ты ведь не отделишься от себя!
— Да, я от себя не отделюсь, — должен был согласиться Чебукин. — И кроме того, я не вынесу дуэта с бисом не то чтобы три месяца, а даже еще три часа.
Сквозь дверь Чебукин слышал, как жена отвечала по телефону:
— Ничего особенного… Неужели? Ах, боже мой… Что вы говорите!
«Доброжелатель информирует о моем странном поступке на междуведомственном совещании», — безошибочно определил Чебукин.
— Нет, нет, он сумеет взять себя в руки, — говорила жена.
«Положение неустойчивое. Любопытно, кто обрадуется, когда я загремлю? — спросил он самого себя. — Прохвост Прожогин? У Прожогина больше всего шансов занять мое место. Потом Петр Петрович. Петр Петрович станет заместителем. Нет… вернее всего, свалит меня Чебукин-бис».
Чебукин засмеялся, такой странной и одновременно вероятной была эта догадка. «Не кто иной, как Чебукин-бис».
— Опять карьера, карьера, мелкий и суетный человек, — раздраженно сказал внутренний голос. — Не пора ли, как выражались в старину, подумать о душе?
— Давно пора, — согласился Чебукин и вздохнул. Ему припомнилось милое лицо Ирины и захотелось напеть мотив, услышанный от нее, это дивное лю-лю-ра-ра-та-та-лю-лю-та…
Получилось нечто совсем иное, хотя тоже знакомое. Он напрягся и вспомнил: «Да это же „Там, вдали, за рекой“, походная песня, заученная в юности, во время срочной службы».
— Там, вдали, за рекой загорались огни. В небе ясном заря догорала… — промурлыкал он.
Жена услышала и, выйдя в коридор, тоненько сказала:
— Васе-е-чек… может быть, чае-е-ечечку… горя-я-я-ченького, кре-е-е-е-пенького?
Сострадание она умела выражать только так: растягивая гласные.
Чебукин не откликнулся. Сердито дыша, он бормотал про себя одно и тоже: «Там, вдали, за рекой… Там, вдали, за рекой…»
— А ты знаешь, почему песенка так крепко засела у тебя в голове? — шепнул внутренний голос.
— Н-нет. Воспоминания юности? — неуверенно спросил Чебукин.
— Романтика, юность… Вздор, голубчик. Разве не ты в качестве директора Института эстетики, получив наводящий запрос, подмахнул резко отрицательный отзыв об этом «упадочническом произведении». А через известное время по второму наводящему запросу состряпал другой — безоговорочно положительный отзыв…
— Что же тут такого? — вмешался бис. — Некоторые произведения искусства в свете одной, э-э, исторической эпохи играют совершенно иную роль, чем те же, так сказать, произведения искусства в свете другой, э-э, исторической эпохи. Азбучная истина.
— Завел шарманку, — огрызнулся Чебукин, хотя бис защищал его от внутреннего голоса.
Чебукину вдруг снова показалось жизненно необходимым заменить сомнительное доброе дело другим, настоящим.
И заменить сейчас же, будто только после этого появится хоть какая-то защита и против биса, и против внутреннего голоса.
— Доброе дело… Доброе и смелое дело… — бормотал он про себя.
— Добро… Зло… — снова вкрадчиво вмешался бис. — Ты в плену абстрактных категорий… идеалистических, общечеловеческих понятий. Предоставь другим судить о тебе. Твоя биография и, э-э, анкеты всегда радовали глаз компетентных работников. Неужели ты случайно дослужился до…
— Позволю себе заметить, — сухо перебил внутренний голос, — что у Клавдия, короля Дании, тоже, по-видимому, были безукоризненные, радующие глаз анкеты. А то, что он влил малую толику яда в ухо неосмотрительно уснувшему и потерявшему здоровую бдительность брату — отцу Гамлета, анкеты не отразили. Там и вопроса такого нет: «Отравлял ли ты ближних своих?»
— Яд!! Убийство!! — с негодованием вскричал бис. («Боже, какой ложный пафос!» — подумал Чебукин.) — Вы переходите все границы, милейший… Не посмеете же вы обвинять нас, меня и Чебукина настоящего, в…
— В отравительстве? — внутренний голос хохотнул. — Но яды бывают разные… Некоторые поражают только душу…
— Идеализм!.. Субъективизм… Махизм… — кричал бис.
Чебукин прикрыл голову подушкой, пытаясь столь наивным способом заглушить спорящие голоса, слушать которые он уже был не в силах. «Я теперь больше похож на арбитражную комиссию, чем на обычного человека, — думал он. — Так не может продолжаться. Я не выдержу».
Как ни странно, подушка помогла. А может быть, голоса затихли сами собой.
В тишине Чебукин снова принялся искать подходящее доброе дело.
«Прожогин? Ну конечно же», — обрадованно вспомнил он и помедлил, давая время высказать свои мнения и внутреннему голосу, и бису.
Те молчали… Их пассивность обнадеживала.
Чебукин вспомнил.
В прошедшие годы Прожогин попал в ссылку и крайне нуждался. Профессор Лядов, старый учитель Прожогина, подбирал книги и другие материалы для статей и заметок, пересылал их ссыльному, а затем, напечатав сочинения своего подопечного, по необходимости без подписи, переводил автору гонорар.
Человек скрупулезно аккуратный, Лядов сохранял извещения на получение гонорара и квитанции переводов в специальном конверте.
Когда через несколько лет Прожогин вернулся, здоровый и — в немалой степени благодаря заботам своего старого учителя — вполне благополучный, профессор уронил слезу и с некоторой торжественностью вручил ученику упомянутый конверт, сказав между прочим, что будет счастлив, если после его, Лядова, кончины Прожогин примет кафедру и продолжит начатые учителем изыскания.
Подробности трогательного свидания учителя с учеником стали широко известны со слов Прожогина.
А еще через известное время Прожогин подал куда нужно заявление, обвинив Лядова не только в теоретических ошибках, но прежде всего — в связях с врагами народа и помощи врагам народа. В качестве доказательств он приложил к своему манускрипту сколотую рукой Лядова пачку квитанций, свидетельствующую о том, что профессор переводил ему, Прожогину, бывшему тогда врагом народа, деньги и поддерживал с ним, Прожогиным, бывшим тогда врагом народа, оживленную переписку.
Старый профессор был изгнан с кафедры, а несколько позднее попал в лагерь, из которого уже не вернулся. А Прожогин занял кафедру своего наставника, как тот и желал, однако при обстоятельствах, которые учителю вряд ли могли представиться.
В ту пору, то есть когда кафедра освободилась, Прожогин обратился к Чебукину с просьбой рекомендовать его для замещения открывшейся вакансии.
— Да вы мерзавец! — ответил Чебукин и показал рукой на дверь.
— …Чем это не доброе и не смелое дело, особенно если учесть самое личность Прожогина, обнаружившего незаурядные способности в шагании к цели по трупам? — с надеждой и робостью обратился Чебукин к внутреннему голосу.
— Хм… хм… — пробормотал внутренний голос. Чувствовалось, что ему нелегко развенчивать последние иллюзии Чебукина. — Хм… хм… Но ведь ты был в кабинете один?
— Допустим… — ответил Чебукин.
— А при свидетелях ты повторил бы этого своего «мерзавца»? Отвечай честно!
— Н-не знаю… Сказать такое при свидетелях было бы сверхсмелым поступком, а условлено подобрать дела просто смелые и добрые.
— И Прожогин все же стал твоим заместителем? — продолжал внутренний голос, словно не слыша или отводя объяснения Чебукина.
— Его утвердили во время моего отпуска.
— А когда ты вернулся, то сразу же заявил протест против назначения мерзавца на столь высокий пост?
— Н-нет… Впрочем, с моим протестом не посчитались бы…
— Значит, нет? Но уж конечно, ты при встрече с Прожогиным не подавал мерзавцу руки и заявил, что твое мнение о нем остается неизменным?
— Н-нет… но…
— И уж разумеется, на банкетах ты не пил, когда поднимали тост за научные успехи Прожогина?
— Н-нет… Н-не знаю… Н-не помню…
— И когда Прожогин защитил докторскую, основательно обокрав своего к тому времени уже покойного учителя, ты не поздравил его?
— Да перестань! Хватит! — не выдержав, закричал Чебукин, поднялся и стал бегать по комнате. — Хватит! Хватит! Нет добрых дел так нет. Что я, рожу их!
Как только Чебукин замолк, бис вкрадчивым голосом спросил:
— Не станешь же ты утверждать, что и во чреве матери был отрицательным персонажем, ламброзовским типом? Хоть в такой мере ты помнишь указания первоисточников? Очевидно, в детстве и юности, я отбрасываю другие этапы жизни, ты совершал пресловутые абстрактно добрые и абстрактно смелые дела, но поскольку впоследствии данный показатель, так сказать, не учитывался, то подобные абстракции, естественно, стерлись в памяти.
— Дурак! Пошляк! — не закричал, а, боясь разбудить домашних, прошептал Чебукин. — Еще слово, и я тебя… Я тебя придушу!.. Вот и будет замечательнейшее доброе дело. Придушу!!!
Именно в этот момент в голове Чебукина мелькнула опасная мысль об убийстве биса.
И с этого момента она непрерывно росла, пока не овладела без остатка всем существом Чебукина.
— Ха-ха, — раздельно, спокойным рокочущим голосом выговорил бис, давая понять, что он не принимает угрозу всерьез. — Ха-ха.
— Между прочим, — вмешался внутренний голос, тоже не оценивший накала и остроты создавшегося положения. — На этот раз бис прав, ты не родился отрицательным персонажем, но впоследствии…
— К черту! К черту! — с истерическим смешком повторял Чебукин, никого не слушая. — Я тебя придушу. Бес-бис, бис-бес! Вот и будет отличнейшее и бесспорнейшее доброе дело! Я тебя придушу. Выпущу из тебя все твои дурацкие перфорированные потроха! И…
— Постой, постой… — уже с явной тревогой в голосе заговорил бис. — Как же это?.. По какому праву?! И я, позволю себе заметить, не твоя собственность, а полноправный бис, занесенный в инвентарные ведомости Ветеринарного института. Я… Я…
Чебукин с лихорадочной поспешностью завязывал галстук.
— И ты должен понимать, — уже не говорил, а визжал бис. — Если ты посмеешь уничтожить меня… это так не пройдет… Э-э… Тебя отовсюду прогонят. Тебя… Да ты просто исчезнешь!
— «Исчезну»? — Чебукин странно улыбнулся. — А знаешь, неплохая мысль… Пожалуй, я примирюсь и с исчезновением…
Выговаривая эти отрывистые реплики, Василий Иванович один за другим выдвигал ящики письменного стола. С облегчением вздохнув, он выпрямился и подбросил на ладони заржавелый «вальтер», сохранившийся с войны. «Пожалуй, я примирюсь и с этим…»
В левой руке Чебукин держал «вальтер», а правой крупными буквами писал прощальную записку Оленьке, записку, адресованную, может быть, больше Оленькиной матери, которой уже давно не было в живых.
Не перечитывая, он крадучись открыл дверь и в носках, с туфлями в руках прошел по коридору. Туфли он надел, только очутившись за порогом. Уже светало.
Прохаживаясь возле мраморных колонн Лаборатории перезаписи, Чебукин дождался утра и вместе с потоком служащих мимо зазевавшегося вахтера проник в здание.
19
На ваш запрос № 973/Д сообщаем, что эстетической ценности произведение песенного жанра «Там, вдали, за рекой» не представляет, а строка «Он упал на траву возле ног у коня», выхватывая из окружающей действительности случайное и нетипическое явление, придает произведению нездоровую, пессимистическую окраску.Из заключения, подписанного директором Института эстетики, морали и права В. И. Чебукиным
Он упал на траву возле ног у коня…Последние слова В. И. Чебукина.
Люстикова, который в тот день находился на бюллетене, вызвали по телефону. Когда он явился, тело Чебукина уже успели увезти в морг. Чебукин-бис, то есть то, что еще недавно было Чебукиным-бисом, сидел в своей кабинке, снова совершенно без выражения на металлическом лице.
Бежевый пиджак и рубашка были расстегнуты. Открывалась никелированная глубина груди, где поблескивали бесчисленные катушки; прежде на них были намотаны ленты с записями всего, что составляло ум и душу Чебукина-настоящего.
Ленты, разорванные и растоптанные, валялись на полу кабинки.
Люстиков, потрясенный и подавленный, рассеянно нажал пусковую кнопку. Колесики завертелись, и отчетливо прозвучала, несколько раз повторившись, одна фраза:
«Он упал на траву возле ног у коня…»
Голос оборвался, раздался звук выстрела. После этого слышен был только легкий шум вхолостую двигающегося механизма.
Люстикова вызвали к начальнику лаборатории.
— Наконец-то, — грозно начал Сыроваров, как только Люстиков переступил порог. — Сколько раз я предупреждал вас, что извилины извилисты, и главная наша задача — выправлять их. Не выполнили указаний, теперь расхлебывайте…
Люстиков молчал.
— Вот и расхлебывайте, — все более распаляясь, продолжал Сыроваров. — Увольняю вас по собственному желанию.
— Он упал на траву возле ног у коня, — со слабой усмешкой бормотал Люстиков.
— Что вы болтаете? — гневно осведомился Сыроваров.
— Он упал на траву возле ног у коня. Все падают на траву возле ног у коня, — с той же неуместной усмешкой выговорил Люстиков.
В извинение можно сказать, что у него в тот день была температура свыше тридцати девяти градусов.
Сыроваров побледнел от гнева.
— Ах, так! — загремел он. — Вы увольняетесь. И не по собственному желанию, а по собственному моему желанию. Вон!
Люстиков вышел, чтобы больше никогда не появляться в Лаборатории перезаписи.
20
«Извините, — обращался к своим клиентам один любознательный джентльмен. — Не скажете ли вы, что такое добро, зло, любовь, верность, жестокость, нежность? Я очень занят и не могу самостоятельно разобраться во всем этом».С. Дюгонь-Дюгоне. Портреты
Крайняя занятость джентльмена объяснялась тем, что он служил старшим палачом графства.
После происшествий, описанных выше, дела Лаборатории перезаписи пошли круто под гору. Может быть, сыграло роль изгнание Люстикова, во всяком случае, качество перезаписи резко упало. Неелов-бис, профессор геометрии, новенький, только из лаборатории, начал первую лекцию словами:
— Кривая — кратчайшее расстояние между двумя точками. На этом основана народная поговорка «кривая вывезет».
Прямо с кафедры, на машине «скорой помощи», биса пришлось увезти обратно в Лабораторию перезаписи.
Скандал с Нееловым вызвал такие толки, что лаборатория вынуждена была «до особого распоряжения» прекратить выпуск бисов.
И со старыми, всесторонне проверенными экземплярами дело обернулось плохо. Если прежде, при Люстикове, перезарядка занимала час, то теперь бисам приходилось простаивать в очереди несколько недель — на улице, зачастую в дождь или снегопад. В нездоровых условиях распространилась неизвестная раньше ржаво-вирусная болезнь. Идет бис, с виду вполне благополучный, и вдруг — трах, рассыплется на составные части — винтики, катушки, шторки.
Вследствие эпидемии в невероятно короткие сроки все бисы исчезли один за другим. Только в витрине мастерской артели Металлоштамп некоторое время можно было еще увидеть Мышеедова-биса, отправленного в ремонт. Он стоял за грязным стеклом, между сломанными примусами, пылесосами и велосипедами, пока наконец пионеры соседней школы не выпросили его у председателя артели и не сдали в металлолом.
Бисов не стало…
Правда, среди обывателей и до настоящего времени циркулируют толки, что бесы (слово «бисы» в малообразованных слоях населения так и не закрепилось) еще есть, очень даже есть; только они до поры до времени всячески скрывают свое бесовское происхождение. Насколько обоснованны подобные слухи, мы и сейчас, заканчивая повествование, ответить не можем.