В составе уходящего летом из Рима в 20.50 пассажирского поезда на Реджо-ди-Калабрию и Сицилию, как объявляет по радио женский голос, — у потока пассажиров, направляющихся к этому поезду и влекущих перехваченные веревками, одетые в матерчатые чехлы чемоданы, этот голос вызывает в воображении красивое женское лицо с приметами увядания на фоне вечернего неба над вокзалом Термини, — есть прямой вагон первого класса «Рим — Агридженто», великая привилегия, введенная и сохраняемая по настоянию трех-четырех депутатов парламента из Западной Сицилии. Надо сказать, что по сравнению с другими поездами, идущими на юг, в этом меньше всего народа: во втором классе лишь немногим пассажирам не удается сесть, а в первом, особенно в вагоне до Агридженто, можно ехать одному в купе: достаточно погасить свет, задернуть занавески и распределить багаж и газеты по сиденьям — и вы останетесь один по крайней мере до Неаполя, а если быть осмотрительным, то и до Салерно. После Салерно можете укладываться спать хоть в майке или даже в пижаме, никто не откроет двери вашего купе в поисках места. Впрочем, этим комфортом не окупается неудобное расписание; вот почему сицилийцы предпочитают скорый поезд, который, уходя двумя часами раньше, прибывает в Агридженто, на конечную станцию, как минимум на семь часов быстрее пассажирского.

Однако инженеру Бьянки, впервые направлявшемуся в Сицилию, а точнее — в Джелу, и притом не на экскурсию, и не доставшему билета на самолет, посоветовали ехать пассажирским, в вагоне «Рим — Агридженто», да еще и забронировать место, дабы, чего доброго, не простоять ночь в коридоре.

Советы — хуже не придумать, особенно последний, ведь в купе с забронированными местами всегда столько человек, сколько мест, в отличие от незабронированных купе, где можно преспокойно ехать одному. Советы, как нередко случается, подвели инженера Бьянки: ему предстояла дорога в обществе пятерых спутников — трех взрослых и двух детей; взрослые, в довершение всего, оказались чересчур разговорчивыми, а дети — невоспитанными.

Из трех взрослых двое были отец и мать невоспитанных детей, при них — то ли родственница, то ли знакомая, то ли случайная попутчица — ехала девушка лет двадцати, на первый взгляд невзрачная в своем монашески черном, с белой отделкой, платье. Дети липли к ней; старший с сонным видом привалился к девушке, а младший карабкался к ней на колени, вис на шее, дергал за волосы, снова сползал на пол, становился на четвереньки — ни секунды не посидит спокойно. Старшего звали Лулу, младшего — Нэнэ, незадолго до Формии инженер узнал, что это уменьшительные от Луиджи и Эмануэле. Впрочем, к тому времени как поезд остановился в Формии, инженеру Бьянки было известно почти все о четырех членах семьи и о девушке, ехавшей с ними. Они были из Низимы, поселка в провинции Агридженто; это большой поселок в стороне от железной дороги, с богатыми угодьями и богатыми землевладельцами, родина одного из столпов фашистского режима, в муниципалитете — социалисты и коммунисты, имеется старинный замок. Муж и жена преподают в начальной школе, девушка — тоже, правда пока временно. Семейство ездило в Рим на свадьбу, брат жены — министерство обороны, должность I класса, большая сила по части пенсионного обеспечения — женился на римлянке, серьезной девушке из прекрасной семьи, отец — министерство просвещения, I класс, сама невеста окончила филологический, преподает в частной школе, красавица, высокая, блондинка. Они обвенчались как раз сегодня, в Сан-Лоренцо-ин-Лучина, красивая церковь, не такая, как Сант-Иньяцио, но красивая. Свидетели — все I класса. Что касается девушки, которую поручил им на обратном пути ее брат — министерство юстиции, I класс, — то она приезжала в Рим развеяться после тяжелой болезни, и ее черное платье — условие обета, данного святому Калоджеро, покровителю Низимы, исцелителю и чудотворцу. В Риме столько церквей, и хоть бы одна была построена в честь святого Калоджеро, как же так? — недоумевала жена, ни одной церкви, ни единого алтаря. А ведь это великий святой.

У мужа святой Калоджеро вызвал скептическую улыбку. Девушка рассказала, что в детстве боялась святого Калоджеро, его черного лица, черной бороды, черного плаща; и, если по правде, обет святому она не сама давала, а мать, но как будто бы от нее, и черное платье ей носить еще месяц — шестой по счету.

— В такое пекло, когда камни от жары плавятся, — посочувствовал глава семейства.

— А иначе какой смысл в обетах? — возмутилась жена. — Без страдания обет ничего не дает.

— На меня весь Рим оглядывался, неужели этого мало? — спросила девушка.

— Мало. Унижение и страдание — вот что надо испытать, чтобы снять обет, — изрекла женщина.

Девушка ответила легкой усмешкой. И неожиданно инженер увидел ее совсем другой. Красивая грудь, хорошая фигура, которую не портило мрачное одеяние. И лучистые глаза.

— Я снимаю обет, — объявил младший из детей, распуская шнурки и дрыгая ногами, чтобы сбросить ботинки. Один ботинок не снимался, второй угодил инженеру в грудь.

Последовал грозный окрик родителей:

— Нэнэ!

Отец с матерью извинились перед инженером, инженер, возвращая ботинок, успокоил их:

— Пустяки, дети есть дети… — это были и в самом деле пустяки, он не подозревал, какие сюрпризы Нэнэ и Лулу приберегали для него на предстоящую долгую дорогу — от Неаполя, где они вовсю разошлись, до Каникатти.

— Ох уж эти мне обеты! — вздохнул муж, продолжая начатый разговор и надевая Нэнэ ботинок. — Дикость, предрассудки, невежество…

— Сам-то ты святую лестницу прошел, — язвительно заметила жена.

— Это разные вещи, — возразил муж. — Не забывай, что я был одной ногой в могиле.

— А вот и не разные. Пусть синьор скажет, разные или не разные, — не уступала жена.

Инженер ответил подобием улыбки и робким протестующим жестом.

— Нет, — настаивала она, — вы должны сказать, разные это вещи или не разные, когда он сам проходит святую лестницу, а потом, видите ли, смеется над обетами, которые люди дают святым.

— Вот-вот, скажите, — присоединился к ней муж со слабой надеждой на поддержку.

— А что это значит — пройти святую лестницу? — спросил инженер, но лишь затем, чтобы выиграть время.

— Вы не знаете? — удивилась женщина.

— Что-то смутно припоминаю… — забормотал инженер.

— Смутно… припоминаю… Но, простите, вы католик или нет?

— Католик, хотя…

— Он думает так же, как я, — возликовал муж.

— Ты-то святую лестницу прошел, — уничтожающе повторила жена.

— С тобой за компанию, — отважился уточнить муж.

— Хочу есть! — закричал Нэнэ. — Хочу колбасы, хочу бананов!

— А я лимонада, — встрепенулся Лулу.

— Никакой колбасы, у тебя от нее крапивница, — заявила мать. Она показала на красные пятна, покрывавшие руки Нэнэ.

— Колбасы, или я сделаю как осел дона Пьетро! — предупредил Нэнэ, обещая всем своим видом незамедлительное исполнение угрозы.

— А как делает осел дона Пьетро? — весело спросила у него девушка: по всему было видно, она хорошо знала, о чем спрашивает.

Нэнэ соскользнул с сиденья, собираясь дать наглядный ответ.

— Ради бога! — всполошились отец с матерью, хватая его. — Осел дона Пьетро, — объяснили они инженеру, — любит бешено кататься по земле, задрав ноги кверху. Нэнэ очень похоже его изображает.

Мальчику дали колбасы.

— Лимонада, — захныкал Лулу, — лимонада, лимонада…

— В Неаполе, — пообещали все, включая инженера.

Чтобы добиться своего, Лулу непереносимо ныл на одной ноте, а Нэнэ использовал угрозы и шантаж. Инженеру больше импонировали решительные и быстродействующие методы Нэнэ, плач Лулу отчаянно действовал ему на нервы.

Поцелуи родителей успокоили Лулу. Щекотливая тема святой лестницы тем временем, слава богу, отпала.

— Вы не женаты, — установила защитница обетов, метнув быстрый взгляд на левую руку инженера и не увидя обручального кольца.

— Когда у человека голова на плечах, он не женится, — сострил муж.

— Что верно, то верно, если судить по тебе: ты ведь женат, — согласилась супруга.

— А я думаю, — сказал инженер, — что люди с головой на плечах рано или поздно женятся, я тоже это сделаю, с опозданием, но сделаю.

— Слышишь, — укоризненно спросила жена, — что говорят умные люди?

— Но я ведь шучу… Хотя в целом, если отбросить шутки и посмотреть на вещи объективно, брак — это ошибка… Лично у меня нет оснований жаловаться: моя жена — поверьте, я не ради красного словца говорю и не для того, чтоб ей польстить, — моя жена настоящий ангел, — супруга потупила неожиданно просветленное лицо, — и у нас растут два ангелочка… — Он погладил Нэнэ, сидевшего ближе к нему, и Нэнэ, отвечая на ласку, потерся лоснившейся от колбасы рожицей о его шелковую рубашку — праздничную рубашку, которую он не успел переодеть после венчания шурина.

— Рубашка! — закричала мать. Но было слишком поздно: шелк украшали жирные разводы.

— Радость моя, ты испортил папе рубашку, — посетовал отец.

— Еще колбаски! — потребовал Нэнэ.

— Упомяни еще раз колбасу — и ты пожалеешь, — предупредил отец, — придет фельдфебель и тебя арестует.

— Я ее не упоминаю, я ее хочу, — выкрутился Нэнэ, легко обойдя запрет.

— Он дьявольски умен, — с гордостью сказал отец.

— Я ее хочу, — повторил Нэнэ.

Отец был непреклонен:

— Нет, нет и нет!

— Вот приедем домой, — пообещал Нэнэ, — я тете Терезине расскажу, как вы с дядей Тото ее обзывали.

— Мы ее обзывали? — заволновалась мать, расстроенно прижимая руку к груди.

— Ты с папой. Вы говорили дяде Тото, что она скряга, не моется и строит козни… — беспощадно напомнил Нэнэ.

— Я дам ему колбасы, — сказал отец.

— Давай, — согласилась мать, — а когда он будет весь в крапивнице, весь золотушный, он пойдет к тете Терезине, чтобы она его чесала.

— Я буду чесаться об стену, — победоносно заявил Нэнэ, хватая протянутую отцом колбасу.

Глядя на родителей Нэнэ, на их немой ужас, инженер представил острое и подвижное, как у хорька, личико тети Терезины. Чтобы отвлечь их от горестных мыслей, он возвестил:

— Вот и Неаполь.

Огни города уже светились в ночи.

Сообщение встряхнуло Лулу, томно, словно в полусне, привалившегося к девушке, и он отчаянно завопил, что хочет лимонада.

Пока поезд скользил вдоль платформы, выкрики: «Наполеон! Наполеон!»— заинтересовали Нэнэ.

Отец объяснил, что так называются слоеные пирожные с кремом, Нэнэ с готовностью и присущей ему учтивостью выразил желание съесть одно пирожное. Инженер купил лимонад для Лулу и наполеон для Нэнэ. Такое внимание к детям вызвало бурные изъявления благодарности и формальные представления: учитель Миччике, инженер Бьянки.

Откусив наполеон и выказав непреодолимое отвращение, Нэнэ, в ознаменование торжественной минуты знакомства, с размаху, точно бутылку шампанского при спуске корабля на воду, бросил пирожное — разумеется, целясь в отца и чуть не попав ему в лоб.

— Хулиган! — в один голос заклеймили его синьор и синьора Миччике.

— Сами ешьте эту гадость. А я хочу трубочку.

— Трубочку? — удивился отец. — Откуда я тебе ее возьму в Неаполе на вокзале, трубочку?

— А мне на…ть: хочу трубочку, и все! — заявил Нэнэ, обнаруживая склонность к сильным выражениям, о которой инженер до этого не подозревал.

Девушка рассмеялась. Синьор и синьора Миччике, готовые сквозь землю провалиться, пригрозили, что сейчас появится фельдфебель с хлыстом и наручниками, даже попросили инженера выглянуть в коридор: наверняка фельдфебель, возмущенный сквернословием Нэнэ, уже близко. Инженер выглянул и подтвердил, что видит фельдфебеля.

— Фельдфебель рогоносец, — произнес Нэнэ шепотом: ему было страшно, но он не хотел сдаваться.

Между родителями вспыхнул спор — где и от кого Нэнэ научился выражаться. Рассадником нецензурщины, по мнению госпожи Миччике, был клуб, куда отец обычно брал его с собой под вечер, а самыми непосредственными виновниками лингвистической неразборчивости маленького Нэнэ — некто Калоджеро Манкузо и Луиджи Финистерра, молодые лоботрясы, не нашедшие себе лучшего развлечения, чем портить наивного ребенка.

— Вы не представляете, — сказала синьора Миччике инженеру, — чему они его учат, каким страшным вещам, даже про угодников божьих, даже про святейшего папу… Хорошо еще, что мальчик быстро забывает.

Со стороны Нэнэ немедленно последовало опровержение:

— Святейший папа… — но две руки, материнская и отцовская, бросились затыкать ему рот, откуда ужасная характеристика все же просочилась, точно вода из лопнувшей и наспех заделанной чем попало трубы, и не сказать, чтобы характеристика эта так уж не поддавалась расшифровке.

— Вы видели? — спросила синьора Миччике инженера. — А я думала, он забыл… Вот какому безобразию они его учат.

По мнению той же синьоры Миччике, ничего подобного, конечно, не было бы, если бы отец, вместо того чтобы сидеть в клубе за картами, занимался ребенком; синьор Миччике просто помешан на картах.

Однако, по мнению учителя, дело обстояло совершенно иначе, и не клубу, школе возвышенных чувств и целомудренной речи, был обязан сочными выражениями Нэнэ, а двору, куда выходит один из балконов их дома: во дворе живут грубые люди, и вина матери, что ребенок часами торчит именно на этом балконе.

Положив конец спору, свою точку зрения лапидарно выразил Нэнэ:

— Клубу.

Учитель сник, но жена не стала злоупотреблять одержанной победой, более того — перевела разговор на другую тему: в это время как раз тронулся поезд, и она принялась вспоминать их свадебное путешествие, вторым этапом которого, после Таормины, был Неаполь.

Часы показывали полночь. «Здесь не поспишь», — подумал инженер, решая, не переменить ли место, ведь рядом были почти пустые купе. Впрочем, спать ему не хотелось: раздражение оттого, что его соседями оказались безудержно словоохотливые люди, да к тому же еще и эти ужасные дети, постепенно сменилось веселым любопытством, а теперь, когда он готов был перейти в другое купе, — смутным, неопределенным чувством, которое нельзя было назвать расположением, но которое было похоже на расположение. Он никогда не умел ладить с детьми и всегда считал, что не выносит их общества, в поездках неизменно следовал правилу избегать купе, где были дети; однако Нэнэ решительно ему нравился. И нравилась девушка: с каждым жестом, с каждым произнесенным словом она становилась все живее и привлекательней. «Дело в том, — думал инженер, — что путешествие являет собой как бы концентрированное отражение существования, сжатого во времени и пространстве; по тому, как ярко путешествие воссоздает все элементы нашей жизни, ее условия и связи, я бы даже сравнил его с театром, в основе которого лежит замаскированный вымысел». Собравшись с духом, он сообщил учителю о своем намерении перебраться в другое купе — чтобы вы чувствовали себя свободнее, объяснил он, чтобы детям не было так тесно.

— Ни в коем случае, — воспротивился синьор Миччике, — не извольте беспокоиться, если кому и переходить, то не вам, а нам.

Они обменялись любезностями и церемонными возражениями, после чего было решено, ч+о никто из купе не уйдет.

Лулу объявил, что хочет спать, и попросил погасить свет.

— Пускай горит: в темноте я не увижу фельдфебеля, — забеспокоился Нэнэ, которого явно не устраивала перспектива встречи с фельдфебелем.

— Гасите свет! — завопил Лулу. — Я хочу спать!

Нэнэ, если говорить языком фельдфебелей, стремительно перешел от слов к делу: соскользнув на пол, бросился на Лулу и впился ему зубами в ляжку. Лулу заорал и яростно вцепился в волосы брата. Их растащили, сдавив нос Нэнэ, чтобы он отпустил ногу противника, и по одному разжав пальцы Лулу. Нэнэ получил от отца вялую затрещину, а Лулу — вялый выговор.

— Интересно, что это за фельдфебель? — улыбаясь, спросил у Нэнэ инженер. — Кто он такой?

— Кусок… — Ему снова поспешили заткнуть рот, но и на сей раз это оказалось лишь полумерой.

— Младенец Иисус плачет. Когда ты говоришь нехорошие слова, он всегда плачет, — сказала мать.

— А где младенец Иисус? — спросил Нэнэ.

— На небе и здесь. Везде.

— Никогда его не видел, — равнодушно произнес Нэнэ.

— Его не видно, но он есть.

— Если не видно, значит, его нет.

— Грех так говорить, — сказала мать.

— Ты попадешь в ад, — прибавил Лулу.

— Ад для фельдфебелей, — парировал Нэнэ.

Все засмеялись, в том числе и мать.

— Чертенок ты мой, — умилился отец, ласково погладив Нэнэ. — Что скажете? — Это он обращался уже к инженеру. — Вы когда-нибудь встречали такого ребенка? — Его глаза светились гордостью.

— Никогда, — ответил инженер, и это была правда.

— Он неплохой мальчик, — продолжала мать, — только нервный… Если бы вы знали, какой он добрый: не успеет получить новую игрушку или книгу с картинками — тут же кому-нибудь подарит. Будь его воля, он бы все отдал бедным, весь дом. Придет нищий милостыню просить, он места себе не находит: мамочка, дадим ему костюм, дадим ему матрас, дадим ему тарелки… Он думает, бедность — это когда у людей нет матрасов и тарелок, его мучает, что бедные спят на земле и едят суп из консервных банок, которые мы выбрасываем…

— Они спят возле церкви, — уточнил Нэнэ, — и заместо тарелок у них банки из-под помидоров, я сам видел. И они умирают.

— Ошибаешься, они не умирают, — сказал отец.

— Нет, умирают, — повторил Нэнэ тоном, не допускавшим возражений. И прибавил — Вот стану бедным, и тогда они больше не будут умирать.

— Он хочет стать бедным! — передразнил Лулу. — Дурак, я тебе тысячу раз объяснял: можно стать доктором, можно стать священником, а бедным нельзя.

— Правда можно стать бедным? Правда, папа? — спросил Нэнэ отца.

— Ну конечно, можно… А как же! — поспешил согласиться учитель.

— Что я говорил? — Нэнэ презрительно посмотрел на брата, — Выходит, не я дурак, а ты: не знаешь, что бедным тоже можно стать.

— А я стану фельдфебелем, — объявил Лулу, и арестую тебя и всех бедняков.

Он задел больное место. Нэнэ встал.

— Он меня укусит! — завизжал Лулу, поднимая ноги, чтобы защищаться.

— Не бойся, не укушу: просто мне охота походить, вот я и слез. Сколько можно сидеть на одном месте? — Нэнэ обвел всех взглядом, ища поддержки, но в тоне его сквозила фальшь. Однако через секунду он уже снова сидел, погруженный, судя по всему, в печальные мысли. Мало-помалу его сморил сон.

Погасили свет, немного приоткрыли окно и задернули занавески.

— Постараемся заснуть, ведь нам еще пятнадцать часов ехать. Спокойной ночи, — сказал учитель.

Все, включая сонного Лулу, пожелали друг другу спокойной ночи. Было два часа.

Инженер сидел рядом с девушкой, по другую сторону от нее был Лулу; места напротив занимали учитель, Нэнэ и синьора Миччике. Нэнэ спал неспокойно — видно, на пороге его сна время от времени вырастал фельдфебель, разрезая воздух свистящим хлыстом и позвякивая наручниками. Нэнэ нельзя было назвать красивым ребенком, Лулу, бесспорно, был красивее, но в Нэнэ привлекала его необычность, открывавшая богатый мир чувств, мыслей, взаимоотношений, о котором инженер раньше как-то не задумывался. Ему взгрустнулось: он смотрел на мальчика, впервые постигая истинный смысл существования. Самым важным в жизни, даже в жизни человека технической профессии… нет, не даже, а прежде всего в жизни человека технической профессии было то, что Нэнэ — четыре года, а ему — тридцать восемь. «Невозможно верить в технику, не веря в жизнь: если люди выводят на орбиту космические корабли, они делают это потому, что в мире есть четырехлетние дети, потому, что рождаются и будут рождаться дети. Но у нас, по примеру Соединенных Штатов, начинают смотреть на детей как на проблему, подходя к вопросу об их свободе с учетом всесторонних педагогических и медицинских исследований.

Это ошибка: дети не проблема. И то общество, которое считает их проблемой, отдаляет их от себя, нарушает преемственность. Лулу и Нэнэ — не проблема для родителей, хотя синьор и синьора Миччике — учителя и при очередной переаттестации должны будут излагать всякие американские и швейцарские теории воспитания.

Кстати, о швейцарцах: в такой стране, как Швейцария, где, казалось бы, навсегда вытравлены семена трагедии и истории, появляется инженер Фабер Макса Фриша. Греческая трагедия и цюрихский политехникум. Трагедия технократа. И она разыгрывается на древней земле Греции, где смертных все еще подстерегает рок.

Минутку, ты думал о детях, инженер Фабер тут ни при чем.

Нет, при чем, но, чтобы объяснить это, нужна свежая голова, а сейчас тебя клонит ко сну.

Понял: Греция, Сицилия. Может, дело в этом.

Классический лицей! Итак, возьмем Грецию.

Ну конечно, штука в том, что в Швейцарии в каждом ребенке ты видишь будущего швейцарца, а в Греции — личность, человека… И в Сицилии, думаю, тоже, эти двое ребят, например…

В этих краях нет воспитания: нет правил, методики, воспитательных навыков, есть чувства, и они считают — греки, сицилийцы, — что в жизни не существует проблемы, которую не разрешило бы чувство.

Потому для них и смерть не проблема», — размышлял он, ощущая, как легкие волны сна охватывают сознание.

Он проснулся от духоты. Во сне голова девушки свесилась ему на плечо: девушка спала крепко, неслышно дыша. Инженер подумал о ней с нежностью, неизъяснимо счастливый оттого, что почти касается губами ее волос, что ощущает локтем тяжесть ее груди. Тело его, освобожденное от сна, напряглось.

Все спали, учитель даже храпел. Они были уже в Калабрии: на остановках, в нахлынувшей внезапно ночной тишине, слышались фразы на диалекте. Вот поезд остановился на берегу моря, звучание прибоя вызвало зрительный образ: набегающие волны, в которых растворяются человеческие фигуры, — в кино это называется наплывом; растроганный инженер таял душой, это было неосознанное чувство гармонии с миром, с природой, с любовью.

Когда поезд тронулся, инженер услышал, как завозился Лулу, а через несколько секунд с изумлением увидел его перед собой. Мальчик смотрел на него с немым удивлением и укором; затем обеими руками он с усилием приподнял голову девушки, лежавшую на плече инженера. «Ревнует, — подумал инженер, — ей-богу, ревнует. Прилип к ней, точно влюбленный, потому всю дорогу и сидел спокойно рядышком».

Девушка проснулась и все поняла.

— Простите, — извинилась она перед инженером и повернулась к Лулу — Спи, милый, еще ночь. Я встану, и ты сможешь лечь. Так тебе будет удобнее. Спи.

Она уложила его на двух местах, погладила. Лулу молчал: он смотрел на нее обиженно и одновременно умоляюще, быть может не отдавая себе отчета в том, что его мучает. Девушка вышла в коридор.

Прежде чем последовать за ней, инженер подождал, пока Лулу уснет. Она стояла в глубине коридора, все еще заспанная, щекой прижавшись к стеклу. Инженер остановился рядом:

— Уснул, — и, помолчав, прибавил — А ведь он ревнует.

— Он меня любит, — сказала девушка.

— Он не такой, как Нэнэ. Более замкнутый, тихий… Нэнэ удивительный ребенок.

— Нэнэ ужасный: вы еще не все видели, на что он способен… Бедная Лючия в отчаянии.

— Синьору зовут Лючия? А мне показалось, муж называет ее иначе.

— Он зовет ее Этта, Лючиэтта… Мое имя Жерланда, но меня называют Диной, Жерландиной… У нас Сицилии никого не называют настоящим именем, даже если это очень красивое имя.

Жерланда красивое имя.

— Неправда. Оно тяжеловесно: напоминает жерло…

— Странно, никогда не слышал этого имени.

— Оно встречается только в провинции Агридженто: святой Жерландо — покровитель города, первый епископ.

— Святой Калоджеро тоже был епископ?

— Нет, святой Калоджеро был отшельником… Их было семь братьев, так легенда говорит, всех семерых звали Калоджеро, один пришел и стал жить недалеко от Низимы. Семь красивых стариков: Калоджеро по-гречески значит «красивый старик». Не думайте, я греческого не знаю. А вы?

— Учил, но не могу сказать, что знаю.

— Мне бы хотелось учить греческий. Но дома говорили, что если девушка едет в лицей, она должна потом и в университет поступать. А как отправить девушку одну в такой город, как Палермо?

— В Сицилии во всех семьях так считают?

— Ой, что вы! Нет, конечно.

— У вас дома особые строгости на этот счет?

— Я бы не сказала, что особые: в Сицилии еще столько людей, которые смотрят на жизнь определенным образом, которые не доверяют…

— Кому?

— Другим, самим себе… И они не так уж неправы… До болезни я была нетерпимее, непримиримее, хотела пройти конкурс и уехать на континент… Теперь я смотрю на вещи несколько иначе: мне кажется, в жизни нет прежних устоев. Каждый способен предать другого, всех подряд… Я говорю не слишком ясно, правда?

— Нет, вы очень хорошо говорите.

— В Риме, в Остии, сидя в кафе, глядя на поток прохожих, я подумала, что каждый из них сам по себе, даже если они беседуют, шутят, идут под руку: они словно движутся за катафалком, когда всякий тешит себя спасительной мыслью: «Я жив, в гробу лежит другой, я не умру», уверенный, что все остальные умрут раньше его, весь мир… Вы когда-нибудь были на похоронах?

— Несколько раз был.

— И я тоже… значит, вы поймете, что я хочу сказать, хоть и говорю сбивчиво: там катафалк, а тут жизнь, радость, но это ничего не меняет…

— То, что вы говорите, глубоко верно.

— Не знаю, может, такие мысли приходят в голову после болезни. А вы не находите, что в жизни нет прежних устоев?

— Где как.

— Да, конечно. Думаю, у нас в поселке устои еще сохранились… А со стороны все выглядит невыносимо убогим… Вы, наверно, считаете, что я тоже убогая, допотопная… вот и одета так…

— Ничего подобного, — возразил инженер, — я вовсе так не считаю.

— Я люблю жизнь, люблю красивые вещи, нарядные платья… и я бы с удовольствием красила губы, научилась курить.

— Вы самая очаровательная девушка, какую я когда-либо знал, — даже в этом платье в честь святого Калоджеро и с ненакрашенными губами.

Она опустила глаза и принялась водить указательным пальцем по стеклу, словно что-то писала.

— Вы что-то пишете? — спросил инженер.

— Как? — не поняла девушка.

— Мне показалось, вы что-то пишете на стекле.

— Ах да, я писала свое имя. Это от смущения.

— Вас нисколько не должно смущать, если я говорю, что вы красивая девушка и приятная собеседница, потому что это правда.

Она вздохнула и стиснула руки, словно запрещая им писать на стекле имя.

— Может быть, неразумно продолжать дорожное знакомство после того, как мы приедем, но я хочу сказать, что с удовольствием увидел бы вас еще.

Занавески раздвинулись, и в коридор высунулась голова синьора Миччике, напоминавшая отрубленную голову Крестителя, только у того лицо было в крови, а у учителя — сонное и недоверчивое.

Вы почему это ушли из купе? — спросил он довольно сердито.

— Я тоже, — просто, без тени кокетства сказала инженеру девушка и направилась в купе, чтобы успокоить мнительного учителя.

Поезд подходил к Паоле, и, едва утих скрежет тормозов, раздались крики: «Клубника! Клубника! Клубника!»— которых господин Миччике ждал, держа наготове шестьсот лир: по стакану ягод каждому, включая инженера.

Проснувшись, еще с закрытыми глазами, дети потянулись за ягодами.

— Далась тебе эта клубника! — расстроилась синьора Миччике. — Ты их разбудил.

— Это не я, их разбудили крики торговцев, — оправдывался муж.

— Ты вскочил, когда еще никто не кричал.

— Я встал, — пробовал объяснить учитель, — потому что…

Он умолк, смутившись, и незаметно показал глазами на девушку и инженера. Но, вместо того чтобы разделить опасения бдительного супруга, синьора Миччике обрадовалась: в ней пробудилось призвание каждой замужней женщины устраивать браки незамужних женщин, чему способствовали и романтические обстоятельства — поезд, инженер с континента, хорошая девушка из провинции.

Не съев еще и половины своей порции, Нэнэ объявил:

— Хочу еще клубники.

— Я тебе отдам свою, мне не хочется, — сказала мать.

— И это называется воспитанный ребенок? — спросил учитель, обращаясь ко всем.

— Да он и свои ягоды не осилит, он вроде тебя — говорит, потому что у него рот есть. — Она намекала на недавнюю бестактность мужа в отношении девушки и инженера.

— Я съем мою порцию, и твою, и еще десять, и еще сто стаканов клубники, — заявил Нэнэ.

— Я съем сто стаканов клубники! — передразнил Лулу.

— Двести, тысячу! — разозлился Нэнэ. Однако он ел уже через силу и спустя секунду протянул стакан матери — Это на потом.

— Уф! — издевательски вздохнул Лулу.

— Заткнись, пока цел, — предупредил Нэнэ.

— Он не потому говорит, что у него рот есть, а потому, что он грубиян… — поддел жену синьор Миччике. — Но ты у меня допляшешься, в приют отдам, будешь знать.

— Это где сироты? — со знанием дела осведомился Нэнэ.

— Совершенно верно. Где сироты.

— Если ты не умрешь, меня не возьмут. Сначала умри, и тогда я поеду к сиротам.

Синьор Миччике суеверно замахал руками:

— Типун тебе на язык! — Застраховав таким образом себя от смерти, он с неизменной гордостью обратился к инженеру — Слышите, какая логика? — а сыну заметил — Ошибаешься, тебя возьмут и при живом отце, достаточно мне замолвить словечко падре Ферраро. — И, справедливо предвидя реакцию Нэнэ, он вскочил на ноги и, устрашающе наклонившись над ним, предупредил — Только попробуй о падре Ферраро вслух сказать то, что у тебя вертится на языке! Так всыплю, что сто лет помнить будешь.

— А я не вслух, я про себя, — не моргнув глазом ответил Нэнэ.

Учитель нервно провел несколько раз рукой по лицу и засмеялся. Засмеялись и остальные. В это время в дверях появился контролер и попросил предъявить билеты, учитель справился, не опаздывает ли поезд. Едва контролер ушел, Нэнэ сообщил:

— А я еще думаю про падре Ферраро.

— Господи! — простонала синьора Миччике, меж тем как ее муж, инженер и девушка хохотали до слез.

Подъехали к Вилле Сан-Джованни, обсудив на все лады бойкость Нэнэ и раза два разняв сцепившихся в драке братьев, в память о миротворческой деятельности рубашки учителя и инженера были разукрашены клубничными пятнами.

Возбужденный учитель предложил всем подняться на палубу парома выпить кофе.

— А чемоданы? — спросила жена.

— Верно, чемоданы… — огорчился учитель. И с особым пристрастием к самоуничижению, присущим всем сицилийцам, объяснил инженеру, что, когда подъезжаешь к Сицилии, необходимо держаться доброго правила никогда не оставлять вещи без присмотра, не то что на севере, где, по его представлению, чемоданы, как собаки, признают исключительно своих законных хозяев.

Синьора Миччике, у которой были собственные планы, нашла выход из положения: первыми пойдут Дина и инженер, пусть спокойно, без всякой спешки выпьют кофе, а потом, когда они вернутся, пойдет она с мужем и мальчиками.

Возражения детей, которым не терпелось взобраться на палубу, были категорически пресечены. Учителя, правда, раздирали сомнения: с одной стороны, он помнил об ответственности перед братом девушки, с другой — ему было приятно, что и от него зависит намечающаяся идиллия. Однако решимость жены опрокинула все его сомнения.

Так они оказались вдвоем — девушка и инженер — над Мессинским проливом, сиявшим первыми лучами солнца. Они быстро выпили кофе и молча сели лицом к Мессине, ясной, отражавшей сверкающий свет.

После бессонной ночи их мысли словно ослепило яркое утро над морем. Когда паром тронулся, девушка сказала:

— Пойдемте, детям, наверно, не терпится выйти на палубу.

Она была права: Лулу ныл от нетерпения, а Нэнэ, выражая молчаливый протест, лежал на полу.

Синьор Миччике показал на него девушке и инженеру:

— Полюбуйтесь на это посмешище. Чем не свинья? — Но Нэнэ уже выскочил из купе, а следом за ним — Лулу и мать.

Учитель был в коридоре, когда его кольнула мысль, что он оставляет девушку наедине с мужчиной в почти пустом вагоне; он вернулся и, дабы избавиться если не от беспокойства, то от угрызений совести, спросил девушку, не хочет ли она с ними за компанию вернуться наверх. Девушка отказалась, объяснив, что устала.

— Учитель нам не доверяет, — смекнул инженер.

— Он хочет доставить меня домой в целости и сохранности, — улыбнулась девушка.

— Надеюсь, ему это не удастся, — сказал инженер, — надеюсь, вы… — Он не находил слов.

— Да, — краснея, подтвердила девушка.

Больше они ничего не сказали. Застав их молчащими, синьор Миччике не знал, что и подумать: то ли инженер оказался настолько порядочным человеком, что даже не позволил себе говорить с девушкой в его отсутствие, то ли, напротив, столь непорядочным, что попытался действовать, но получил от ворот поворот. Учителю помогла жена: по ее глазам, по опущенным ресницам он понял, что идиллия продолжается с соблюдением всех приличий, — достаточно посмотреть на их лица.

Синьор Миччике успокоился, однако, если, как считала жена, идиллия продолжалась, он полагал, что пришло время выяснить, с кем они имеют дело. Ну хорошо, он инженер, неженатый — во всяком случае выдает себя за холостяка; на вид лет тридцать пять; приятной наружности; характер, кажется, неплохой… Но необходимы были исчерпывающие сведения. И он приступил:

— Судя по выговору, вы из-под Венеции. Я угадал? — Дело в том, что синьор Миччике был в Маростике на офицерских курсах.

— Из Виченцы, — ответил инженер.

— Красивый город, культурный, — сказал учитель.

— Виченца, Винченца, Винченцина — тетя Винченцина, — продекламировал Лулу.

— Бисквит тети Винченцины, — подхватил Нэнэ, слизывая с пальцев следы шоколадки.

— И живете в Виченце? — продолжал дознание учитель.

— Я бы сказал, формально. Мне редко удается вырваться туда. У меня там мать, братья… Я долго жил за границей — в Америке, в Персии. А теперь — Сицилия, Джела.

— Нефть?

— Нефть.

— АНИК?

— АНИК.

— В таком случае откройте мне по секрету: есть в Джеле нефть или нет? — спросил синьор Миччике, понижая голос до шепота.

— Конечно, есть.

— Понимаете, ходят слухи, будто все это — как бы сказать? — «утка», будто нефти так мало, что игра не стоит свеч.

— Глупости!

— Вот и я то же самое говорю. Но иногда — знаете, как бывает? — начинаешь подозревать, что этот ваш Маттеи пускает пыль в глаза… Только поймите меня правильно: что он гений, никто не спорит… Даже если Джела — афера, чтобы обставить такую аферу, нужно быть гением.

— Эта не афера, — заверил инженер.

— Ну раз это говорите вы… — И синьор Миччике поднял руки, показывая, что сдается. Оставя АНИК в покое, он вернулся к более актуальной теме — непосредственно к инженеру Бьянки — А в Джеле вы долго пробудете?

— Думаю, что да, может, не столько в Джеле, сколько вообще в Сицилии… В Тронне, в Гальяно…

— Нравится вам Сицилия?

— Думаю, очень понравится. Я никогда там не был, — сказал инженер, глядя на девушку.

— Вы слышите? — спросил учитель, обращаясь к жене и к девушке. — Человек объездил полмира и не знает Сицилии! Господи, ну и народ, эти итальянцы с континента!

— Мне давно хотелось побывать в Сицилии, — смутился инженер.

— Конечно, конечно, «в краю, где среди бархатной листвы сверкают золотые апельсины», — насмешливо, с горечью процитировал учитель.

— Так всегда бывает, — подала голос синьора Миччике, вступаясь за инженера и успокаивая расстроенного мужа. — Много лет собираешься куда-то съездить, да все откладываешь, вот и получается, что в места, которые больше всего хочется посмотреть, как раз и не попадаешь или попадаешь случайно… Взять хотя бы нас: мы до сих пор не были в Пьяцца Армерина, а ведь со дня свадьбы муж говорит, что нужно обязательно туда поехать.

— Верно, — согласился муж, — так оно всегда и бывает. Но когда я слышу, что человек в возрасте инженера… Простите, сколько вам лет?.. — Он не упускал из внимания задачу выведать как можно больше о спутнике.

— Тридцать восемь.

— …что человек в тридцать восемь лет не знает Сицилии, волей-неволей зло берет… Потому что — не обижайтесь, я говорю вообще, — не зная, не понимая с высоты своего бума или как это там называется, своего экономического чуда, из бедной Сицилии делают отбивную котлету… а раз так, то вот что я скажу: к черту бум, этот ваш бум боком нам выходит, вы нас жарите на нашем же масле… Ради бога, оставим эту тему.

Лулу и Нэнэ затеяли перестрелку из воображаемых автоматов: бум-бум-бум-бум-бум.

— Он был сепаратистом,— сказала синьора Миччике, объясняя горячность мужа.

— Сторонником независимой Сицилии, — поправил учитель. — Был и остаюсь.

— Теперь у вас есть нефть, — утешил его инженер.

— Нефть?.. Можете мне поверить, ее высосут, — предсказал учитель, — высосут… Помните Муско из «Дон Жуана» Мартольо? Он держал лампаду перед иконой, приближался человек — и масло в лампаде высыхало. «Подойдет с благочестивым видом мужчина или женщина — и высыхает в лампаде масло…» То же самое будет с нефтью: возьмут соломинку длиной от Милана до Джелы и высосут всю нефть… Разумеется, благочестивые люди, те, что пекутся о Сицилии, болеют за нее душой… Лучше об этом не говорить!

— Но если это происходит или произойдет, вам не кажется, что известная доля вины лежит и на сицилийцах?

— Конечно. Так уж мы устроены: ждем, чтобы плод, когда созреет, упал с ветки прямо нам в рот.

— Тогда, извините, если вы так устроены, я не понимаю, что вам даст самостоятельность.

— Мы так не устроены, — возразила девушка. — Просто мы делаем все для того, чтобы о нас думали как можно хуже, нам это приятно. Мы похожи на людей, которые считают, что у них все болезни, и которым легче, когда они говорят о своих недугах.

— Это верно, — вяло подтвердил учитель. Но тут же оживился, восхищаясь морем возле Таормины — Какое море! Где еще увидишь такое море?

— Прямо как вино, — сказал Нэнэ.

— Вино? — удивился отец. — Новое дело: он воспринимает краски, будто его не учили их различать. У этого моря, по-вашему, цвет вина?

— Не знаю, но мне кажется, в нем есть красноватый оттенок, — сказала девушка.

— Я слышал или где-то читал: винного цвета море, — сказал инженер.

— Возможно, кто-то из поэтов и написал такое, — допустил учитель, — но я лично море винного цвета никогда не видел. — И объяснил сыну — Смотри, здесь, внизу, возле скал, море зеленое, а дальше голубое, темно-голубое.

— А по-моему, как вино, — не сдавался Нэнэ.

— Он дальтоник, — заключил отец.

— Какой дальтоник? Упрямый он, вот что, — возразила мать и тоже попыталась убедить сына, что море зеленое и голубое.

— Вино, — сказал Нэнэ.

— Я же говорю, он упрямый, — повторила мать. — Теперь он вообще утверждает, что это вино.

— Минутку. — Синьор Миччике достал с багажной сетки галстук, зеленый в черную полоску, и, показывая сыну, спросил — Какого цвета у меня галстук?

— Винного, — ответил непреклонный Нэнэ; при этом он злорадно улыбался.

Учитель отшвырнул галстук.

— С ним лучше не спорить, — сказала синьора Миччике. — Настоящий упрямый осел.

— И к тому же, возможно, дальтоник, — повторил свою версию муж, правда без прежней уверенности.

«Винного цвета море — где я это слышал? — спрашивал себя инженер. — У моря не цвет вина, учитель прав. Разве что в первых рассветных лучах или на закате, но только не в этот час. И все же мальчик уловил что-то близкое к истине; может быть, это относится к действию такого моря, как здесь. Оно не пьянит, оно завладевает мыслями, придает им древнюю мудрость.

Диалоги Платона должен был бы исполнять Эдуардо Де Филиппо — на неаполитанском диалекте.

Но здесь, пожалуй, другое дело, ведь это Сицилия».

Поезд шел вдоль самого удивительного моря, какое он когда-либо видел; порой наклон вагона создавал ощущение полета в заходящем на посадку самолете: тот же опрокинутый пейзаж за окном, внизу.

— Красиво или нет? — спросил учитель, в чьем обычае было предлагать собеседникам крайние альтернативы: он показывал на берег и море возле Ачи, словно демонстрируя картину, которую только что дописал.

— Прекрасно, — откликнулись все, за исключением Нэнэ, сосредоточенно выковыривавшего булавки, какими прикалываются к подголовникам сидений белые чехлы.

— А Низима на море?

— О нет! — с грустью ответил инженеру синьор Миччике. — Это внутренняя Сицилия, сухая… Но будем справедливы, она по-своему красива, не такой красотой, как эта, от которой дух замирает, а красотой, захватывающей тебя постепенно, в особенности когда ты далеко и тебе ее недостает… Про здешние места легко сказать, что они красивы, любой болван придет в восторг, а у нас, в Низиме, для этого нужно время, голова нужна… Одним словом, совсем другое дело.

— Там есть мафия? — спросил инженер.

— Мафия? — удивился учитель, точно ему задали вопрос, водятся ли у них пингвины. — Какая мафия? Ерунда!

— А это? — Инженер показал ему во вчерашней газете заголовок на четыре колонки «Мафия не хочет плотин».

— Ерунда! — твердо повторил учитель.

Инженер подумал: «Образованный человек, вежливый, солидный, не желает говорить о мафии, более того — удивляется, когда о ней говорят другие, словно этим придают значение пустяку. Дескать, мальчишество, вздор. Теперь я начинаю понимать, что такое мафия, какая это трагедия».

Поезд остановился в Катании.

— Катания, — объявил учитель. — Для нашего поезда это гроб, как пить дать, застрянем. Приехали!

— Я выйду, мне нужно пройтись, — придумал Нэнэ.

— Вагон должны перевести на другой путь, лучше не выходить, — сказал отец.

— Я хочу мороженого, мороженого и печенья, — заявил Нэнэ.

— Я тоже, — присоединился Лулу. — Мороженого и булочку.

Они получили мороженое, печенье и булочку.

— Разве это мороженое? — процедил Нэнэ с отвращением, правда, уже после того как, закапав свой костюмчик, втянул в рот остатки растаявшей массы. — Вот у дона Паскуалино мороженое, это да! Как приедем в Низиму, полный стаканчик возьму.

— У дона Паскуалино хуже, — возразил Лулу неуверенно, лишь бы не согласиться с братом.

— Ничего ты не понимаешь: тут вода, лимонная кислота и сахар, а у дона Паскуалино — лимонный сок, и еще он добавляет белки, — со знанием дела объяснил Нэнэ.

— Ну что за молодец! — порадовалась синьора Миччике. — Всем интересуется, все ему надо знать…

— Это тете Терезине все надо знать, а не мне.

— Так вот кто плохо говорит про тетю Терезину, — торжествующе уличил его отец.

— Это я от тебя научился, это ты говоришь: «Все ей надо знать, старой ведьме».

Синьор Миччике, положенный на обе лопатки, пригрозил ему увесистой затрещиной. Пропустив угрозу мимо ушей, Нэнэ дал справку для девушки и инженера:

— Тетя Терезина богатая, она завещает нам свою землю, но мне на ее землю…

На этот раз он получил затрещину от матери.

— Тетя Терезина завещает землю мне, — сказал Лулу.

— Довольно! — закричал учитель.

— Тетя Терезина лысая, тетя Терезина в парике, тетя Терезина косоглазая… — пропел Нэнэ.

— Бессовестный! — укорила мать.

— Тетя Терезина больше не даст тебе коржиков, — сказал Лулу.

— Нужны мне ее тухлые коржики! Не напоминай, а то меня стошнит, — и он так правдоподобно изобразил рвотное движение, что заработал новую оплеуху.

Чтобы утешить его, девушка предложила ему прогуляться по коридору. Нэнэ согласился:

— Так будет лучше, все равно здесь ничего умного не услышишь.

Но через секунду он влетел в купе один, оглядываясь, как будто за ним гнались, сел на свое место и закрылся развернутой газетой: не держи он ее вверх ногами, можно было бы подумать, что ребенок читает. В дверях купе появился тучный, огромного роста фельдфебель карабинеров, его угрюмая, красная от жары физиономия, залитая потом, выглядела жутко. Нэнэ поверх газеты испуганно косился на фельдфебеля. Карабинер спросил, это ли вагон до Агридженто, поблагодарил и пошел дальше. Нэнэ опустил газету, словно появился из-за кулис, встреченный шуточками Лулу и смехом взрослых. Он заплакал от обиды и ярости, укусил Лулу, принялся кусать чем они исчезли из виду, девушка оглянулась и посмотрела в его сторону.

«Поеду в Низиму в воскресенье», — решил инженер.

Но как только автомотриса отошла от станции, его чувства, его грусть и его любовь мгновенно окутал сон. Последним смутным видением его потухающего сознания был тот, кто посоветовал ему этот поезд, этот вагон, — довольное лицо, лицо садиста. «Ну и поездка!»