Автор этой статьи, Джон Макуортер, профессор лингвистики и американистики в Колумбийском университете. В скобках – мои пояснения.

Носители английского знают, что их язык какой-то странный. Того же мнения оказываются люди, взвалившие на себя его изучение как иностранного. Чаще всего под странностью мы подразумеваем написание слов – этот сущий кошмар. В странах, где по-английски не говорят, не существует такой вещи, как состязание Spelling Bee (конкурс правописания). В нормальном языке правописание хотя бы делает вид, что соответствует тому, как люди произносят слова. Однако английский не нормальный.

Правописание, разумеется, относится к вопросу письменности, тогда как язык прежде всего связан с говорением. Говорить люди начали задолго до того, как стали писать, мы говорим гораздо больше, и из тысячи мировых языков от силы пара сотен никогда или почти никогда так и не были записаны. Но даже в своей разговорной форме английский странен. Странен он в том, чего легко не заметить, особенно потому, что англофоны (те, для кого английский родной) в США и Британии относятся к изучению других языков без фанатизма. Однако наша склонность к одноязычию делает нас похожими на ту рыбёшку, которая не знала о том, что она мокрая (имеется в виду английский анекдот, в котором одна рыба спрашивает другую: «Ну, как водичка?», на что вторая отвечает: «Какая водичка?»). Наш язык кажется «нормальным» лишь до тех пор, пока мы ни сталкиваемся с действительно нормальным языком.

К примеру, не существует иного языка, близкого английскому в том отношении, что половину того, что люди вам на нём говорят, вы не можете понять без тренировки, а остаток – только путём определённых усилий. А ведь это понимание имеет место между немецким и нидерландским, между испанским и португальским, между тайским и лаосским. Ближайшим для англофона может считаться разве что некий северо-европейский язык, называемый фризским: если вы знаете, что tsiis – это «сыр», а Frysk – это «фризский язык», тогда несложно разгадать фразу типа Brea, bûter, en griene tsiis is goed Ingelsk en goed Frysk. Но предложение это выдуманное, а вообще-то фризский представляется нам скорее немецким, каковым он и является.

Мы считаем ерундой то, что многие европейские языки зачем-то разделяют существительные по родам, когда во французском Луна женского рода, а корабли – мужского и т. п. Однако на самом деле странность в нас самих: почти все европейские языки принадлежать к одной семье – индоевропейской – и из всех из них лишь английский не имеет подобного родового деления.

Хотите ещё странностей? Да пожалуйста. На земле существует всего один язык, где глагол в форме настоящего времени требует особое окончание только в третьем лице единственного числа. Я на нём пишу. I talk, you talk, he/she talk-s – это с какой такой стати? В нормальном языке формы глагола в настоящем времени либо не имеют никаких окончаний, либо целую кучу, как в том же испанском: hablo, hablas, habla. Или попробуйте назвать какой-нибудь другой язык, в котором вам приходилось бы вставлять в предложения глагол «делать», чтобы получить вопрос или отрицание. Do you find that difficult? – Что, трудно? Если только вы не из Уэльса, не из Ирландии или с севера Франции, быть может.

Почему же наш язык настолько эксцентричен? Что это за штука такая, на которой мы говорим и, как ни странно, у нас это получается?

Английский язык начался по сути как своего рода немецкий. Древний английский отличается от современной версии настолько, что считать их одним и тем же языком представляется большой натяжкой. Неужто Hwæt, we gardena in geardagum þeodcyninga þrym gefrunon означает то же, что So, we Spear-Danes have heard of the tribe-kings’ glory in days of yore? Исландцы по сей день могут читать подобные истории, написанные на древнескандинавском предке их языка 1000 лет назад, тогда как для нетренированного глаза «Беовульф» мог бы запросто быть написан по-турецки.

Первое, что перебросило мостик оттуда сюда, это то, что когда англы, саксы и юты – а также фризы – привезли свой язык в Англию, остров был уже населён людьми, говорившими на совершенно разных наречиях. Языки их были кельтскими, представленными сегодня по эту сторону Ла-Манша валлийским, ирландским и бретонским. Кельты покорились, но выжили, а поскольку германских завоевателей вторглось штук 250 000 – примерно население среднего «бурга» типа Джерси Сити – вскоре большинством носителей древнеанглийского стали кельты.

Крайне важно, что их языки отличались от английского напрочь. Во-первых, глагол шёл первым, то есть шёл первым глагол. Кроме того, у них была необычная конструкция с глаголом «делать»: они пользовались им, чтобы задавать вопросы, преобразовывать предложение в отрицательное и даже просто как приправой перед любым глаголом. Do you walk? I do not walk. I do walk. Сегодня это выглядит знакомо, поскольку кельты перенесли его и на свою версию английского. До этого подобные предложения представлялись носителю английского языка (тут уважаемый профессор явно увлекается, поскольку по умолчанию следует понимать, что «английского языка» тогда не было – он именно в это время формировался) неестественными – равно как и сегодня в отношении любого другого языка, кроме нашего и уцелевших кельтских. Заметьте, что само по себе размышление об этой подозрительной конструкции выглядит странным, как если бы вы вдруг задумались о том, что у вас во рту всегда есть язык. По сей день на свете нет ни одного письменного языка, кроме кельтского и английского, в котором глагол «делать» использовался бы таким образом. Одним словом, странности английского начались с его трансформации во ртах людей, гораздо лучше знавших совершенно отличные от него наречия. Мы по-прежнему говорим, как они, так, как никогда бы сами не догадались. Произнося eeny, meeny, miny, moe (популярная английская детская считалочка, в полных вариантах которой сегодняшние дурократы находят расистские нотки), вы разве когда-нибудь задумывались о том, что просто считаете? А ведь считаете – кельтскими числами, пережёванными за столько времени, но в которых всё ещё угадываются их предтечи, используемые деревенскими британцами для подсчёта поголовья скота и в играх. Hickory, dickory, dock – это что ещё такое? Вот вам подсказка: hovera, dovera, dick были 8, 9 и 10 в том же перечне кельтских чисел.

Второе, что произошло, это пересечение моря ещё большим количеством германцев, приплывших по делу. Их волна началась в девятом веке, и на сей раз захватчики говорили на другом представителе германских языков – древнескандинавском. Однако на своём языке они настаивать не стали. Вместо этого, женились на местных женщинах и переключились на английский. Однако людьми они были взрослыми, а взрослые, как правило, непросто осваивают новые языки, особенно изустно. Таких вещей, как школа или СМИ, не было. Когда учишь новый язык, нужно сильно прислушиваться и стараться изо всех сил. Мы можем только представить себе, на каком германском мы бы сейчас с вами разговаривали, будучи вынужденными зубрить его таким образом, не видя, как он пишется, и заботясь в большей степени о том, что у нас на тарелках – шинкуя животных, людей и т. п. – нежели работая над произношением.

Пока захватчикам удавалось передавать свои мысли, всё было ничего. Однако это получается лишь приблизительно – подтверждением чего было предыдущее фризское предложение. Поэтому скандинавы делали главным образом то, что мы бы и ожидали: они говорили на отвратительном древнеанглийском. Их детишки слышали исключительно его. Жизнь продолжалась, и весьма скоро их плохой древний английский превратился в настоящий английский, так что сегодня мы имеем, что имеем: скандинавы упростили английский язык.

Здесь мне придётся сделать небольшое отступление. В лингвистических кругах рискованно говорить о том, будто один язык «проще» другого, поскольку не существует единого мерила, по которому можно судить объективно. Но даже если не существует чёткой линии между днём и ночью, мы никогда не скажем, что нет разницы между жизнью в десять утра и десять вечера. Точно так же, некоторые языки увешаны просто большим количеством побрякушек, чем другие. Если бы сказали, что за год нужно максимально хорошо освоить русский или иврит, а потом лишиться ногтя за каждую ошибку во время трёхминутного теста полученных знаний, только мазохист выбрал бы русский – если только он уже случайно ни владеет каким-нибудь из родственных языков. В этом отношении английский «проще», чем прочие германские языки, а всё благодаря тем самым викингам.

В древнеанглийском имелись дурацкие рода, которые мы бы ожидали от правильного европейского языка, однако скандинавы ими брезговали, и теперь у нас не осталось ни одного (наблюдение, прямо скажем, спорное, поскольку в самих скандинавских языках рода благополучно остались – общий и средний). Более того, викинги освоили только один-единственный лоскуток некогда замечательной системы спряжения: отсюда одинокий —s в форме третьего лица единственного числа, повисший мёртвым жуком на ветровом стекле. Как в этом случае, так и остальных, они сгладили все шероховатости. Они также последовали примеру кельтов и воспроизводили язык так, как им представлялось наиболее естественным. Существуют многочисленные свидетельства того, что они оставили английскому тысячи новых слов, включая те, которые представляются сугубо «нашими»: спойте старую добрую песенку Get Happy, и слова из этого названия окажутся скандинавскими. Им как будто хотелось повтыкать в английский таблички «Мы тут тоже были», сопоставляя наши родные слова с эквивалентами из скандинавского и оставляя дубликаты типа их dike и нашего ditch, их scatter и нашего shatter, нашего ship супротив skipper – по-скандинавски «корабль» был (и остаётся) skip, поэтому skipper – это shipper.

Однако слова были лишь началом. Они также оставили свою лепту в английской грамматике. Слаба богу, теперь редко кого учат тому, что неправильно говорить Which town do you come from?, то есть, заканчивая предложение предлогом вместо того, чтобы с трудом втиснуть его перед вопросительным словом и получить From which town do you come? В английском языке предложения с «болтающимися предлогами» совершенно естественны, внятны и никому не вредят. Но даже с ними происходит та же история, что и с мокрой рыбкой: у нормальных языков предлоги таким образом не болтаются. Испанское предложение El hombre quien yo llegué con – The man whom I came with – звучит так, будто вы надели брюки наизнанку. То и дело встречается язык, в котором это допустимо: какой-нибудь местный мексиканский диалект или другой где-нибудь в Либерии. Но этим всё и ограничивается. Иначе говоря, это дурость. И тем не менее, да будет вам известно, что древнескандинавский тоже закрывал на неё глаза – что сохранилось в датском (тут он совершенно прав). Все эти дурацкие скандинавские влияния мы можем увидеть на примере одного-единственного предложения. Скажите That’s the man you walk in with, и это бред, потому что 1) у артикля the нет специальной формы мужского рода, чтобы соответствовать man, 2) у глагола walk нет никакого окончания, 3) нельзя сказать in with whom you walk. И вся эта странность лишь из-за того, что натворили в те достопамятные времена с добрым старым английским языком скандинавские викинги.

Наконец, вдобавок ко всему вышеперечисленному по английскому прошлись из брандспойта слов другие языки. После скандинавского пришёл французский. Норманны – потомки тех же викингов, что случается – завоевали Англию, правили несколько столетий, и вскоре английский подобрал 10 000 новых слов. Затем, начиная с XVI века, образованные англофоны превратили английский в средство изящного письма, и стало модным выковыривать слова из латыни и придавать языку более высокий штиль.

Благодаря этому притоку из французского и латыни – причём зачастую трудно сказать, какой из них был непосредственным источником заимствования – английский перенял такие слова как crucified, fundamental, definition и conclusion. Сегодня они представляются нам вполне английскими, однако когда они были новыми, многие книгочеи XVI века и позже считали их излишне вычурными и неуместными, да и саму фразу irritatingly pretentious and intrusive («излишне вычурными и неуместными») они назвали бы излишне вычурной и неуместной. Вообразите, как сегодня французские педанты воротят нос от засилья английских слов в их языке. Некоторые литераторы даже предлагали исконные английские замены всем этим горделивым латинизмам, да и как удержаться, чтобы не использовать вместо всяких crucified, fundamental, definition и conclusion простые crossed, groundwrought, saywhat, и endsay?

Однако язык имеет тенденцию поступать не так, как нам хочется. Жребий был брошен: в английском завелись тысячи новых словечек, соревнующихся с исконными английскими словами за одни и те же понятия. Одним из результатов этого стали тройняшки, позволяющие нам выражать идеи с различной степенью формальности. Help по-английски, aid из французского, assist из латыни. Или kingly по-английски, royal из французского, regal из латыни. Замете, как с произнесением каждого последующего наши плечи расправляются: kingly звучит почти как насмешка, regal – с прямой спинкой, будто это трон, royal – где-то посредине, эдакий достойный, но недолговечный монарх.

Существуют двойняшки, не такие яркие, как тройняшки, но всё же забавные, вроде англо-французских парочек типа begin и commence или want и desire. Особенно в этой связи стоит отметить кулинарные преображения: мы убиваем английских cow или pig, чтобы есть французские beef или pork. Почему так? Ну, обычно в норманнской Англии англоговорящие работяги выполняли всю грязную работу для франкоговорящих товарищей, заседавших за столами и при деньгах. Различные способы называния мяса зависели от места человека в иерархии вещей, и эти классовые различия дошли до нас в завуалированной форме.

Вниманию преподавателей: традиционные истории об английском языке имеют тенденцию преувеличивать то, что эти импортированные уровни формальности в нашем словарном запасе в действительности означают. Иногда говорят, мол, только они и делают английский вокабуляр уникально богатым, что утверждают в своих лекциях по истории английского языка Роберт Маккрум, Уильям Кран и Роберт Макнил: первая партия латинских заимствований позволила носителям древнеанглийского выражать абстрактные мысли. Однако никто и никогда не квалифицировал богатство и абстрактность в этом смысле – кто те люди на каком угодно уровне развития, что не владеют никакой абстрактной мыслью и тем более не обладают возможностью её выразить? – да и не существует ни единого письменного языка, в котором одну концепцию выражало бы только одно-единственное слово. Языки, как и человеческие познания, слишком богаты оттенками, слишком беспорядочны, чтобы быть настолько примитивными. Даже языки без письменности обладают формальными регистрами. Более того, формальность подразумевает наличие выражений-заменителей: в английском языке слово life обычное, а слово existence прихотливое, тогда как в языке американских индейцев Зуни «жизнь» высокопарным штилем передаётся как «дыхание внутрь».

Даже в английском родные корни означают больше, нежели мы осознаём. О богатстве древнеанглийского словаря мы знаем лишь в заданных пределах только потому, что количество дошедших до нас памятников письменности крайне ограничено. Легко сказать, что французское слово comprehend подарило нам новый формальный способ передать понятие understand – но тогда давайте не забывать, что в самом древнеанглийском были слова, которые, если использовать их в английском современном, будут выглядеть как forstand, underget и undergrasp. Они все выражают смысл «понимать», однако определённо имели разные коннотации, и похоже на то, что эта разница подразумевала разные уровни формальности.

Как бы то ни было, латинское вторжение оставило в нашем языке немало своеобразных следов. К примеру, именно здесь коренится мысль о том, что «большие слова» более изысканы. В большинстве мировых языков нет такого поклонения перед длинными словами как перед более «высокими» или какими-то особенными. На суахили фраза типа Tumtazame mbwa atakavyofanya просто означает «Посмотрим, что будет делать собака». Если концепция формальности требовала бы ещё более длинных слов, тогда разговор на суахили в свою очередь потребовал бы сверхчеловеческих лёгких и контроля дыхания. Английская идея о том, что большие слова круче, появилась только потому, что французские и особенно латинские слова длиннее древнеанглийских – end короче conclusion, walk короче ambulate. Многочисленные заимствования из чужих словарей также отчасти объясняют тот поразительный факт, что этимологию английских слов можно проследить до огромного количества различных источников – зачастую их несколько в рамках одного предложения. Сама мысль о том, что этимология – это всё равно что шведский стол для полиглота, где за каждым словом стоит поразительная история миграции и обмена – представляется нам совершенно повседневной. Однако корни большинства языков гораздо скучнее. Типичное слово происходит от, ну, скажем так, более ранней версии того же слова, и на этом точка. Изучение этимологии, допустим, носителям арабского языка, представляется малоинтересной. Этот дурацкий набор слов во многом определяет то, что не существует даже близко другого такого языка, как английский, который было бы так легко учить.

Честно говоря, смешение словарного запаса в мировых масштабах не является таким уж необычным явлением, однако гибридность английского далеко опередила большинство языков Европы. Если взять предыдущее предложение – To be fair, mongrel vocabularies are hardly uncommon worldwide, but English’s hybridity is high on the scale compared with most European languages – в качестве примера, то оно представляет собой вереницу слов из древнеанглийского, древнескандинавского, французского и латыни. Другим элементом является греческий: в параллельной вселенной мы называли бы фотографии lightwriting (светопись). В соответствии с модой, достигшей своего пика в XIX веке, определённым вещам надлежало давать греческие прозвища. Отсюда наши неподдающиеся расшифровке термины, обозначающие химические элементы: почему мы не можем называть monosodium glutamate каким-нибудь one-salt gluten acid (односолевая кислота клейковины)? Задаваться подобным вопросом уже поздно. Но именно этот дурацкий набор слов и есть одна из тех вещей, которые ставят английский настолько далеко от его ближайших лингвистических соседей.

Наконец, благодаря этому брандспойту мы, носители английского, также вынуждены сражаться с двумя разными способами расставлять ударения. Пристегните суффикс к слову wonder, и вы получите wonderful. Однако добавьте окончание к слову modern, и оно потащит ударение за собой: MO-dern, но mo-DERN-ity, а не MO-dern-ity. Этого не происходит с WON-der и WON-der-ful, или с CHEER-y and CHEER-i-ly. Однако запросто происходит с PER-sonal и person-AL-ity. В чём разница? Дело в том, что —ful и —lу окончания германские, тогда как -ity пришло из французского. Французские и латинские окончания подтягивают ударения к себе – TEM-pest, tem-PEST-uous – тогда как германские оставляют ударение в покое. Подобные вещи никто не замечает, однако это один из тех моментов, которые делают наш «простой» язык не таким уж и простым.

Так что история английского с того для 1600 лет назад, когда он достиг британских берегов, это история того, как язык становится восхитительно странным. За это время с ним произошло гораздо больше, чем с любым из его родственников, чем с большинством языков на земле. Вот вам древнескандинавский X века, первые строки рассказа из поэтической Эдды, названного «Баллада о Трюме». Строки эти означают «Зол был Винг-Тор/он проснулся» в смысле «он был зол, когда проснулся». На древнескандинавском это звучало: Vreiðr vas Ving-Þórr / es vaknaði. Те же самые строки на современном разговорном исландском: Reiður var þá Vingþórr / er hann vaknaði. Не нужно знать исландского, чтобы увидеть, что язык изменился несильно. «Злой» было когда-то vreiðr, сегодняшнее reiður – это всё то же слово со стёршимся первым v и слегка видоизмененным окончанием. В древнескандинавском глагол «был» был vas; сегодня надо говорить var – сущая безделица. На дневнеанглийском же фраза Ving-Thor was mad when he woke up звучала бы как Wraþmod wæs Ving-Þórr/he áwæcnede. Можно, конечно, заморочиться на тему подобного «английского», однако мы сегодня определённо дальше от «Беовульфа», нежели жители Рейкьявика – от Винг-Тора.

Так что английский и в самом деле язык странный, а его правописание – лишь верхушка айсберга. В популярной книжке «Глобалийский» (Globish) Маккрам чествует английский как уникально «энергичный», «слишком прочный, чтобы погибнуть» под напором норманнов. Он также называет английский похвально «подвижным» и «легко приспосабливающимся», будучи под впечатлением его словарной мешанины. Маккрам просто следует давней традиции радостного поигрывания мышцами, что напоминает теорию русских о том, что их язык «великий и могучий», как высказался о нём романист XIX века Иван Тургенев, или теорию французов, будто их язык уникально «ясен» – Ce qui n’est pas clair n’est pas français (Что не ясно, то не французское).

Однако нас ломает заниматься выяснением того, чей язык не «могучий», особенно в силу того, что малоизвестные языки, на которых говорит полтора человека, обычно оказываются на удивление сложными. Общепризнанная идея о том, что английский доминирует в мире из-за своей «подвижности», подразумевает, что существовали языки, которым не удалось вырваться за границы племени из-за того, что они поразительно несгибаемы. Мне подобные языки незнакомы.

В чём английский действительно даёт фору другим языкам, так это в глубоком своеобразии по части структуры. А своеобразным он стал в силу пращей и стрел – равно как и капризов – неистовой истории (Куда же мы без «Гамлета»! ).

(Перевод Кирилла Шатилова)