Магнолия

Шатилов Валентин

Глава II

ПРОБУЖДЕНИЕ

 

 

1

Она еле-еле разлепила мокрые ресницы — и для чего? Чтобы увидеть эту скользкую металлическую стенку, возвышающуюся литым, неприступным бастионом прямо перед носом? Не стоил такой пейзаж потраченных усилий….. Несколько интриговал, правда, светлый длинный предмет почти на краю данного пейзажа. С левой стороны. Внизу. Что бы это могло быть? Но на загадочном предмете никак не удавалось сконцентрировать взгляд.

После длительных экспериментов с глазными мышцами, затратив немало усилий, она наконец-то добилась успеха: оба глаза одновременно повернулись влево и сосредоточились на лежащем предмете — длинном, белесом…

Она смотрела и раздумывала: что бы это могло быть? Что-то внутри предупреждало: не волнуйся, все очень просто. Поищи — и в себе самой найдешь разгадки всех этих загадок.

Она сосредоточилась, заглядывая в себя, напряглась — и будто книгу начала листать. Толстую такую, ученую, с золотым тиснением на корешке. Книга называлась: «Энциклопедия». Или: «Толковый словарь русского языка». Или еще как-то. А скорее всего — и так, и этак, и по-всякому, потому что книга заложенных в неё знаний была суммой всех этих словарей и энциклопедий.

На одной из страниц этой сборной книги и нашлось слово, подходящее к загадочному предмету. И слово было: «нога».

А ведь действительно — нога. Как просто! Обыкновенная голая нога. Не совсем только понятно: откуда здесь голая нога? Чья она? Имеет ли какое-то продолжение? Или все ногой и заканчивается?

О, как много вопросов сразу! Так запросто и не ответить. Для этого надо бы посмотреть еще дальше влево. И чуть ниже. Но о том, чтобы скосить глаза еще больше, нечего было и мечтать. Ведь для этого потребовалось бы дополнительное мышечное напряжение, а сил и так едва хватало на поддержание дыхания.

Впрочем, если хорошенько подумать, то можно сэкономить и на самом малом. На том же дыхании. Стоит только захотеть…

Она захотела — и дыхание послушно прекратилось. При этом действительно появился резерв сил. Ура, сработало!

Она потихонечку, постепенно напрягла шею, продвинула голову налево — в направлении голой ноги… Но получилось еще хуже, чем было, потому что началось нечто невообразимое. До этого момента она, видимо, лежала на боку, на правой руке (и в руке уже начиналось покалывание застоявшейся крови), а предпринятое усилие сместило центр тяжести тела — и мир вокруг пришел в движение. Стал перемещаться, неуклонно, неуправляемо задираться кверху, а потом рывком крутанулся — это она перекувырнулась, скатываясь вниз. Больно шлепнув при этом голой кожей по влажной металлической поверхности и гулко стукнувшись об эту же поверхность лбом.

Все это произошло так неожиданно и оказалось так неприятно, что она с ужасом ждала продолжения своего падения. Но продолжения не было — по-видимому она скатилась до самого низа. Голова теперь не прижималась щекой к скользкому бастиону стенки, а лежала затылком в чем-то жидком, по родному теплом и — приятном. Глаза же таращились теперь прямо вверх. И видели край металлической стенки — поблескивающее холодом кольцо вверху. А за ним — пустота полумрака.

Кстати, вопрос с голой ногой благополучно разрешился сам собой. Нога сопровождала ее в перемещениях — из чего стало понятно, что это — ее собственная нога.

Так что проблем в этом мире почти не осталось. За исключением одной: неудержимо холодало. И эта неудержимость была каким-то таинственным образом связана с негромким журчанием сбоку. Она слышала это журчание и раньше, да только теперь обратила на него должное внимание. И вспомнила, что до журчания был громкий, отрывистый звук — очень неприятный. Собственно, отрывистых звуков было довольно много, но они все были тише, а этот, главный, прозвучал громче, весомее других — после него и началось журчание.

А с журчания-то началось пробуждение! Эта мысль вдруг так четко вошла в сознание, что от ее определенности стало даже грустно.

Вспомнилось, как славно было до пробуждения. Как радостно тогда ощущалось, что мир состоит из нее — из нее одной! Весь огромный, ласковый, теплый мир. Потом мир постепенно начал отступать, отдаляться. Но не весь. Часть его так с ней и осталась — и у нее появилось тело. Сладкими судорогами мир выходил из рук — и у нее появились руки, из ног — появились ноги. И это было даже еще приятней — начавшееся освобождение от всемирного одиночества обещало новую информацию, новые ощущения.

И тут — этот звук. И стало всего не хватать тепла, воздуха, сил… Все забирало негромкое деловитое журчание. Стало так неприятно — и даже страшно. Вот как дело обернулось — страшно!

Глаза по-прежнему тупо таращились вверх в невообразимую вышину — туда, где метрах в двух от ее лица заканчивался серый стакан металлических стенок. И вдруг в вышине, на самом краю бесцветного круга, что-то появилось. Задвигалось. Что-то неотчетливое. А вдруг оно тоже было живое?

Потревожив опять мышцы глазного яблока, она перевела хрусталик на более дальнее видение, и изображение прояснилось. Она вновь мысленно полистала универсальную справочную книгу и нашла подходящее словечко: «лицо». Можно и еще точнее: «человеческое лицо». Человеческое — это еще что такое? Она поискала соответствующую страницу. Человеческое, человеческое… — а, вот!

Но в универсальной книге за простым словечком «человек» оказалось столько объяснений, рассуждений, понятий — причем таких, которые сами еще нуждались в объяснении, — что она решила пока оставить это дело. Человеческое так человеческое. Пускай себе человеческое. На фоне темного потолка.

Человек, вероятно, заглядывал к ней, слегка перегнувшись через край металлического стакана. Была видна только его голова и часть шеи.

Человек что-то говорил — губы и шея двигались.

Появление человека могло означать только одно: мир населен! До сих пор мироздание ей представлялось как-то по-иному, а оказывается вот, гляди-ка, человек! Значит, рассуждая логически, могут найтись и другие человеки, вернее, люди. Не исключено, что их найдется даже довольно много.

Неужели больше трех? Это, конечно, слишком много, ну да ладно. В принципе, она вполне одобрительно относилась к такой перспективе. И мысленно даже улыбнулась склонившемуся человеку.

Но человеку было некогда. Он договорил, и голова его исчезла — ушла за край круга. И только тогда она поняла, что он сказал.

Он сказал: «Глянь-ка — и здесь тоже!» И все. И стало почему-то грустно.

Последние капли теплого и родного неслышно утекали из-под затылка. А вокруг опять запрыгали в воздухе неприятные отрывистые звуки.

Прямо у нее на глазах в металлической стенке, недалеко от края, появилась маленькая дырочка, а пуля, пробившая ее, ударилась о противоположную стенку. Но не смогла вырваться наружу и, лязгнув несколько раз, шлепнулась прямо у щеки, зло шипя и постепенно остывая.

Вокруг — за границей бака, на воронкообразном дне которого она лежала, — что-то происходило. А она лежала неудобно — головой в самом низу. Ее голые ноги нелепо раскорячились на вертикальной стенке бака, да и вся она была голая, беспомощная, а вокруг уже стоял самый настоящий холод.

Тарахтели выстрелы, гулко отдаваясь во внутренностях металлического бака, одна из следующих пуль вполне могла пробить стенку где-нибудь пониже и вонзиться, шипя, в ее тело. И даже убить! Но никому не было дела до ее бед и до нее самой…..

От обиды и холода хотелось заплакать, но не было сил активизировать слезные железы. К тому же в голове начало тихонько позванивать, серый круг над лицом стал стремительно темнеть — и тут она спохватилась, что по-прежнему не дышит. Торопливо задышала. Звон и потемнение прекратились.

Снаружи бака еще некоторое время громыхали выстрелы и гудели крики, потом смолкли.

А она себе лежала — тихо-тихо. Как мышка. И легонько, экономно дышала. Берегла силы. Надеялась на то, что придет некто, который приголубит, приласкает, утешит…

 

2

И действительно — потом, уже ночью, ее нашли.

По стенке бака что-то протарахтело, сверху свесилась пластмассовая лестница. По ступенькам, отдуваясь, спустился человек, плохо различимый в темноте — отчетливо был виден только его белый халат.

Спустившийся наклонился к ней — изо рта у него вырывался теплый парок. Взял за запястье.

Что-то приятное было в его прикосновении мягкое, спокойное, оно напоминало о прошлом, о том, что было до пробуждения.

С покряхтыванием разогнувшись, человек сказал кому-то наверху: «Она жива, давай поднимать».

Таким образом, ее гипотеза блестяще подтвердилась: мир был обитаем. Причем людей в нем было действительно много — наверно, даже пять или шесть. Считаем: один заглядывал, еще один кричал и стрелял (а может, даже двое или трое — она не совсем четко различала голоса), сейчас над ней возвышается еще один (уже как минимум четверо получается), он обращается к пятому, логично допустить, что может отыскаться еще и шестой. «Многовато, — подумалось ей. — Все-таки хватило бы и двух-трех…»

Но что уж тут поделаешь — ведь совершенно ясно, что если имеется пять-шесть, то могут быть и миллионы — надо смотреть правде в глаза.

 

3

Сверху ее прикрыли одеялом — и это было уже отлично! Можно было не тратить столько энергии на обогрев организма. Появились даже некоторые сверхплановые излишки сил.

Ей пришло в голову, что, с должной экономностью распределив эти излишки, она сможет заговорить со своими спасителями.

Привычно поискав в универсальном справочнике, она наткнулась на слово довольно бессмысленное, но вполне подходящее к случаю: «Здравствуйте!» А что — нормальное слово. Для начала, во всяком случае, сойдет. Тут главное — чтобы разговор завязался.

Она сосредоточилась, попробовала. Фу ты! — из горла вырвалось нечто совсем неприличное — хриплое, немодулированное! Значит, поторопилась с разговором.

Как странно, однако: думать можно, а говорить — сил нет. Вот если б все делать мысленно — сколько энергии сэкономилось бы! Ей представилось, как она вносит это предложение на обсуждение — светлая большая комната, много заботливых, добрых людей (и все — в белых халатах!) — все внимательно слушают — а она мысленно им докладывает.

Носилки, покачиваясь, приблизились к урчанию мотора. Потом их рывком задвинули в воняющую бензином внутренность машины. Машина взревела — так натужно, противным басом — и они поехали.

Человек в белом халате сидел рядом, сбоку от носилок, на скамеечке и задумчиво смотрел ей в лицо — прямо в широко открытые глаза. При этом он медленно потирал застывшие на морозе пальцы. Он был такой спокойный, теплый, пухленький, он внимательно изучал ее, без сомнения, она была ему интересна и, может быть, далее симпатична.

Это было так приятно, что она улыбнулась ему — глазами. И подморгнула, показывая свое хорошее настроение. Однако он не отреагировал. Даже не шевельнулся.

Она очень удивилась. Сама-то она, если б только были силы, с удовольствием поговорила бы с ним и даже, может быть, посмеялась, придерживая его за мягкую теплую руку. А он — просто смотрел.

Она пригляделась внимательнее и все поняла — он не отвечал ей потому, что не видел. Очень устал — так устал, что сидел, ни о чем не думая, и даже прикрыл глаза.

Тогда она не стала ему мешать, а глянула на второго человека, сидевшего тоже рядом с ее носилками, но на другой скамеечке.

Тот крепко вцепился одной рукой в поручень над головой, а другой придерживал носилки, чтоб они не елозили на поворотах. У него была гладкая кожа на лице, шее, руках — без особых морщин. Наверно, он был не такой старый, как этот, что в белом халате.

«Парнишка» — так она определила его для себя. На вид парнишка был рыжий, всклокоченный и какой-то задорный. А по коже, особенно на щеках, рассыпались мелкие коричневые пятнышки, что ей особенно понравилось.

Сидеть парнишке было неудобно — слишком низко, худые коленки торчали кверху, он беззвучно, но яростно шевелил губами, в очередной раз подтаскивая к себе отъезжающие носилки, А ей так хотелось сделать ему приятное. И, уловив момент, когда его взгляд задержался на ее лице, она ему подмигнула.

Сначала он остолбенел, потом отдернул от носилок руку, будто они вдруг стали горячими, и крикнул хриплым фальцетом:

— Дохтор, она зырит!

Голос у него был явно испуганный. Э-э, да это же он ее испугался! Ей стало так весело — она просто захохотала про себя! Даже глаза прикрыла от смеха.

Доктор тяжело поднял веки, глянул на лежащую на носилках девочку, почти девушку, чуть кивнул. Потом поворочался, пытаясь устроиться удобнее на слишком узкой для него скамейке, и опять прикрыл глаза, погружаясь в дремоту.

А парнишка так до конца поездки и косился на нее опасливо — хотя и придерживал снова ручку носилок на крутых поворотах. И от всего этого у нее держалось хорошее — ну просто отличное! — настроение.

Когда машина наконец остановилась, стало уже не так интересно. В темноте подошло еще несколько человек (они, как и Доктор, были в белых халатах). Веснушчатый парнишка, к которому она уже так привыкла, остался в машине, а ее понесли в тускло освещенное большое здание, где она ничего толком не разглядела, потому что лежала на носилках лицом вверх, и ей запомнились только проплывающие в вышине желтоватые неяркие пятна, которым почему-то очень шло слово «плафоны». И еще чередование каких-то резких запахов, слоями текущих по сторонам.

— Опять? — вдруг недовольно спросил Доктор, шедший несколько сзади. — Я же говорил — ни к чему это!

— Но Короткой приказал… — виновато начал один из несущих носилки — тот, что шел спереди и справа.

Доктор прервал его, резко сказав: «Черт бы его побрал». Добавил:

— Стойте. Я сам с ним сейчас… И дверь за ним захлопнулась.

— Ставь, земляки, — распорядился тот, что говорил про приказ Короткова.

Но дверь сбоку снова распахнулась, и из комнаты выскочил какой-то резкий, издерганный и тоже совсем усталый человек. Может быть, это и был Короткое?

Он наклонился над ней и спросил, напряженно отделяя слово от слова, чуть громче, чем надо, — как говорят люди, очень желающие быть понятыми:

— Ваше имя? Кто вы? Что можете о себе рассказать?

Ей стало так жалко его. Он был такой неловкий, бессмысленно-наивный со своими вопросами. Он очень хотел что-то узнать — видимо, это было ему очень важно, — ведь, несмотря на усталость, он все спрашивал и все ждал хоть какого-либо ответа. И все ждали — даже Доктор. Он молча остановился за спиной Короткова и неприязненно отвернулся — как бы показывая свою непричастность к этому допросу.

Очень хотелось им всем помочь, хотя она и не знала ответов на задаваемые вопросы. И тут ей в голову пришло, что вот так и надо ответить: я не знаю. Всего одну фразу — и они поймут! Надо только собраться с силами — и ответить.

Она набрала побольше воздуха, закрыла глаза, приготовившись говорить, — и поняла, что заготовленная фраза слишком длинна. Договорить ее до конца все равно сил не хватит. Разве только попробовать как-то сократить?

Для начала можно убрать «я». Запросто! Оно лишнее — и без него понятно, кто не знает. Остается два слова. Как жалко все-таки, что нельзя общаться с помощью одних только мыслей.

Она приступила к намеченному — и сразу страшная неудача: вместо слов из горла вырвался хриплый непроизвольный выдох. Он забрал слишком, слишком много энергии — ее теперь могло не хватить на задуманное.

А раз могло, значит — и не хватило.

Едва успев произнести: «Не…» — она увидела, как все вокруг темнеет, погружаясь в беспросветный мрак. «Так уже было», — вспомнила она. Когда она забыла о дыхании. Но сейчас все темнело гораздо быстрее. «Сейчас я умру, — подумалось ей, — а они так и не поймут, что я хотела им сказать… Надо хоть как-то закончить фразу, хоть чем-то…»

— Т-т… — из последних сил прошелестела она. Задумка была такая: «т» вместе с предыдущими «не» образовывало «нет». Вполне законченное слово. Все-таки хоть какой-то ответ на их вопросы. Теперь не стыдно и умереть.

Но милый Доктор, кажется, заметил, что с ней неладно, — сквозь густеющую темноту она услышала — скорее даже почувствовала, — как он закричал на Короткова страшным голосом:

— Пошел вон, дурак! — оттолкнул, ухватив носилки за одну из ручек, сильно дернул, яростно выкрикнув: — В реанимацию!

«Какой ужас, — подумала она, окончательно проваливаясь в ласковое черное небытие, — какой ужас, ведь я сказала „нет“, и они, наверно, подумают, что я отказалась с ними разговаривать! А я ведь просто ничего не знаю — ах, они не поймут, опять не поймут…»

 

4

Она их немножко обхитрила.

Они, наверно, думали, что ей еще долго плавать в ласковой черноте, а она уже благополучно вынырнула оттуда. И даже чуть-чуть приоткрыла глаза. И увидела потолок.

Этот потолок казался безграничным. Может быть, он где-то и заканчивался — она не видела. Энергии хватило только на то, чтобы немножко раздвинуть веки, и она раздвинула их, будто занавесочки на окнах приоткрыла. Но вот чтобы осмотреться — повернуть глазные яблоки или тем более голову — об этом не приходилось и мечтать.

Скучно, конечно, — безграничный потолок давал мало информации. Его белесая поверхность была слишком ровной и недостаточно ярко освещенной. Смотреть на него не было никакого удовольствия, но если захлопнуть веки, то окажешься в темноте — еще меньше удовольствия. Поэтому она смотрела — надо же как-то проводить время.

А время текло очень неторопливо. О, время оказалось очень интересным существом! Она пыталась полистать свой внутренний справочник, но столкнулась с таким обилием странных формул, почему-то относящихся к тому же разделу знаний, что и это ленивое бесконечное существо, заскучала и захлопнула справочник. Какая разница, в самом деле? В вялом, неторопливом потоке времени ей было довольно уютно и спокойно. Наверно, потому, что плыть по этому потоку, ничего не делая, она могла очень долго, невообразимо долго. Она это чувствовала совершенно отчетливо. Может быть, плыть во времени она могла даже и вечно? Для такого безмятежного плавания ее энергетических ресурсов хватало вполне.

Жалко, что те люди, которые ее сюда положили (которых она так здорово обхитрила), не шли все и не шли. Шло только время — в ней и вокруг нее.

Скоро (скоро ли — как все эти понятия относительны…) она заметила, что обладает некоторой властью над временем.

Она могла делить его на промежутки. Это были совершенно равные промежутки: от вдоха до другого вдоха. Или еще: от одного моргания до другого.

И дышать, и моргать все-таки приходилось. Дышать — чтоб не утонуть опять в черной темноте, моргать — чтобы смыть со зрачков очередной слой мелких пылевых частиц (они оседали беспрерывно и в строго определенный момент начинали раздражать глаз — вызывали быстро усиливающееся жжение между веками).

Так вот, при желании можно было сокращать все эти промежутки: дышать или моргать чуть чаще — тогда оказывалось, что время вроде бы начинает бежать чуть поспешнее. Или — наоборот — можно было при некотором усилии эти промежутки чуть растянуть — и время как бы замедлялось, начинало загустевать, поток его тек все труднее. И даже грозил остановиться насовсем. Да, оказывается, в ее власти было остановить время! Нырнуть в небытие и уже не выныривать. Вот дела! Тогда бы время раз и навсегда закончилось. Исчезло — как его никогда и не было. Правда, с его окончанием прекратилось бы и существование всех остальных, всего мироздания. О, как, оказывается, велика и страшна была ее власть! Как это неприятно! Мир живет себе и не знает, что в любую минуту она может уничтожить его. Только он, бедный, появился, вынырнул из небытия с ее пробуждением — и на тебе! — опять может исчезнуть из-за ее прихоти.

Власть над миром. Власть. Она задумчиво осмотрела это слово со всех сторон. Какое-то оно нехорошее. Липкое. И ущербное.

Приобретя власть над миром (вернее — осознав ее), она потеряет нечто очень существенное. А именно: гармонию с миром. Гармония — и власть. Что-то было в этих понятиях взаимоисключающее. Или — или.

А гармония-то все-таки лучше. Власть ей не нужна. Ну ее! Поэтому промежутки между вдохами остались равными. И шторки век задергивались и отдергивались ею все так же регулярно — не торопя, но и не замедляя течения окружающего времени.

И благодарное время в свою очередь не тревожило ее органы чувств никакой новой информацией. Позволяло блаженно не думать ни о чем.

Впрочем, что-то все-таки вокруг происходило. Она обратила внимание, что белесое поле потолка становится все менее белым. Совершенно независимо от нее вокруг потемнело. Дышала она нормально, и такое своеволие окружающего пространства показалось ей даже обидным.

Хотя…

Довольно скоро (через семь вдохов, два с половиной моргания) она опять пришла в благодушно-беспечное настроение. Просто она вспомнила: когда ее везли сюда по длинному коридору, было сумрачно. Свет поступал из редких желтых плафонов на потолке. Здесь, как и в коридоре, есть потолок. Значит, есть и плафоны. И, значит, когда станет нужно, они дадут свет.

Это соображение странным образом утешило ее. И даже когда стемнело настолько, что потолок стал совсем неразличим, а желтоватый свет плафонов так и не появился, она не придала этому значения.

Значит, сказала она себе просто, свет и не нужен. Ведь они (те люди, которые привезли ее сюда и здесь с ней занимались) не знают, что она их обхитрила и уже открыла глаза!

 

5

Они не знали об этом долго. Много-много вдохов и морганий.

Опять посветлело, потолок выглянул из сумрака. Опять в сумраке исчез. И так было немало раз.

Звук возник неожиданно. Она даже удивилась — как это раньше ей не пришло в голову обратить внимание на отсутствие звуков — она ведь знала об их существовании.

А звуки, появившись, уже не исчезали. Сначала это был далекий гулкий хлопок — такая вовсе не обременительная, не раздражающая информация. Потом что-то неотчетливое, трудноразличимое: шорохи, стуки, позвякивания. Продолжалось это вдохов тридцать — сорок.

Наконец скрипнула дверь, совсем рядом, справа. Щеки коснулось легкое дуновение потревоженного воздуха и — запах. Да, совершенно отчетливый неприятный запах. Запах грязи и крови. И даже гнили.

И почти тут же, заслонив потолок, в ее глаза глянуло неожиданно большое лицо.

Черты его двоились, смазывались — какой ужас! Это что еще за зверь?

Она не на шутку испугалась, чем вызвала лавину разнообразных процессов в своем организме. При этом сгорела уйма энергии. И совершенно напрасно, как выяснилось. Вскоре (еще до следующего вдоха) она сообразила: склонившееся над ней лицо было неотчетливым из-за нее самой. Из-за ее глаз. Пока она здесь лежала, ее глаза все время смотрели на потолок — соответственно были аккомодированы. А выплывшее справа лицо было гораздо ближе потолка, и оно просто оказалось не в фокусе. Стоило чуть-чуть изменить форму глазного яблока — и на сетчатке тотчас же установилось четкое изображение.

Тот, который глядел на нее сверху, напряженно щурился. Может, он хотел заглянуть ей внутрь?

Что-то знакомое было в этом лице. Рыжеватый короткий чубчик, веснушки… А не тот ли это паренек, что придерживал носилки в машине, когда ее везли сюда? Но тогда он, кажется, был симпатичнее, и — запах, запах! Тогда у него не было этого неприятного запаха.

Да и вообще. Она лежала, никого не тревожила, была вполне удовлетворена жизнью — зачем он явился? Он изменит все, он ввергнет ее в огромный, неуютный мир — она не хочет этого, оставьте ее, она не хочет ничего, не надо, умоляю!

Но он, конечно, не обратит внимания на мольбы. Он просто даже не услышит их, не почувствует. И, таким образом — ничего не предотвратить, все будет как будет.

Чтобы не думать, не видеть, не чувствовать, она закрыла глаза — и выдала себя окончательно.

— Ты гля — и эта жива! — хрипло поразился склонившийся.

И облизал синеватые губы. Совершенно некрасивым движением. А голос его показался ей таким грубым, визгливым. И тяжкое будущее вплотную надвинулось на нее со звуками этого голоса, практически оно даже уже началось.

Она поняла, что деваться некуда. Ужас этого сознания сжал кровеносные сосуды кожи лица и шеи: будто морозное дыхание коснулось ее.

Но склонившийся человек не заметил ее легкого побледнения. Его заинтересовало что-то другое.

Грубыми, как деревянные штыри, пальцами он ухватил ее за плечо («Раз, два, три, четыре, пять», — она насчитала пять штырей) и перекантовал на левый бок.

— Хы, глякося… — задумчиво протянул он. — Стоко пролежала — и ни разу под себя не наделала? Ну, мадамка…

Его пальцы отпустили ее тело, и оно неловко, неуклюже опять шлепнулось на спину.

А он стоял и раздумывал. Это были неприятные раздумья.

— Ты вот че, — наконец лживо-дружески обратился он к ней, — ты дурочку-то давай не валяй. Вставала? Ходила к сообщникам? Ну, колись быстро: вставала?

Сразу два соображения пришли ей на ум. Во-первых, если попытаться все-таки ответить на его вопрос, то это может плохо кончиться — у нее в этом отношении уже был опыт — здесь же, в коридоре этого же здания, она собрала все силы, чтобы произнести коротенькое слово «нет» — и едва не умерла. Сознание, во всяком случае, надолго потеряла. Повторять опыта не хотелось. Да и ради чего? Это и было второе соображение: ради чего? Ей был задан вопрос, и вроде достаточно жестко, даже как-то угрожающе, но вот эта-то угроза и успокоила ее — своей бессмысленностью.

Она готова была помочь разобраться в ситуации, но только дружески настроенному человеческому существу. Ситуация была запутанная, она ее сама плохо понимала (впрочем, она и не собиралась в нее вникать). Но поделиться информацией, которой она владела, — почему бы не поделиться? Даже если ценой своей жизни. Ну и что — если так нужно!

Но только не с этим, бывшим пареньком. Он ведь действительно уверен, что она его сейчас обманывает, уверен, что ее бессилие — ложь, скрывающая преступные помыслы. И поэтому он вовсе не относился к ней дружески. Он хотел ее разоблачить! И даже считал возможным ради этого разоблачения применить… — Она затруднялась для себя обозначить одним словом то, что он считал возможным применить, но в общем это было связано с частичным разрушением ее тела. Так какой же смысл ей стараться ради такого человека?

Он нависал над ней, источая запах подгнивающей кровавой раны, он повторял нарочито грубо:

— Ну, колись, быстро: вставала? Ну, вставала? Ну? Ах ты, стервь!

А она смотрела в его перекошенное праведным негодованием, некрасиво побагровевшее веснушчатое лицо и… — да просто смотрела, и больше ничего. Вдруг — она даже не успела ничего понять — лицо его страдальчески исказилось морщинами, и короткий стон выдавился из прокуренных легких. Ему стало больно — очень. — В его собственном организме были повреждения. Серьезные. И они напомнили о себе.

Чтобы не застонать снова, он напрягся, задержал дыхание, и когда возобновил свой угрожающий допрос, то говорил уже тихо, злым свистящим шепотом. И она поняла, что сегодня, а может, и завтра он не станет пытаться разрушить ее тело. Ведь он сам перенес страдание и пока что не решится причинить его другому. Она почему-то знала это совершенно определенно.

А он не знал. Он еще и еще задавал свои вопросы. Брызгая на нее своей вонючей слюной, он все больше раздражался, но и уставал. Он даже замахнулся один раз над ее лицом кулаком левой руки — и тут она увидела, что правой руки у него нет. Она это поняла по свободному колебанию рукава зеленоватой форменной рубашки, ниспадающего с правого плеча.

А ведь при первой их встрече у него были обе руки. Бедняжка, — как ему неудобно. Она-то уже привыкла к своей беспомощности, а он только начинает привыкать…

Есть ли такое чувство — чувство солидарности? Она не знала. Но даже если и есть, она не стала из-за него расходовать свои скудные силы, сообщая информацию этому поврежденному человеку.

Хотя он и очень этого хотел. Как-то мучительно хотел — но она все равно не сказала ему ничего. Это, конечно, было жестоко с ее стороны. Так она совершила первую в своей жизни жестокость.

 

6

Она помнила об этой своей жестокости, она все время думала о ней и об этом человеке. Даже когда он ушел.

И даже когда потом, через какое-то небольшое время, пришло много людей — пять, может быть, даже шесть-семь (она плохо различала их между собой, почти не различала: все в буро-зеленом, пятнистом)…

Они не интересовались ею, ни о чем не спрашивали, просто опять положили ее на носилки, быстро — чуть не бегом — пронесли по тем же длинным коридорам (только теперь ни один плафон под потолком не горел), погрузили носилки в машину, продвинули, грохоча по железному полу, внутрь темного фургона. Там, кажется, уже были носилки — и не одни. Впрочем, к ней это не имело никакого отношения, и она не обратила на них особого внимания.

Что касается последовавшего затем путешествия, то оно было неприятным. Носилки то и дело подпрыгивали, дергались из стороны в сторону, сбивая дыхание и ритм сердца. Этот ритм все время приходилось восстанавливать, восстановление пожирало уйму дополнительной энергии, требовало постоянного внимания, и ей было ни до чего.

И вообще, она стала привыкать к обилию впечатлений, к обилию ничего особо не значащих людей в пятнистом. Людей, нужных не как людей, во всей сложности этого понятия, а только в виде безгласных исполнителей чьей-то единственно значимой воли, называемой жутковато: приказ. Люди в пятнистом несколько раз произносили это слово. Даже кричали. О, эти маловыразительные, безгласные по своей сути люди говорили довольно громко, иногда даже странными словами, подробной расшифровки которых она в справочнике не нашла, а нашла только краткое определение: «мат».

Она попыталась уловить значение этих слов, исходя из контекста, но, увы, так и не смогла обнаружить информационной ценности данных словесных блоков. Похоже, даже их мат ничего не значил.

Когда фургон остановился, резко качнувшись, и его огромные визгливые двери распахнулись, впуская ярко освещенные клубы пыли, этих маловыразительных людей стало еще больше. Добавилось и еще несколько — в уже знакомых грязно-белых халатах. Эти, перемежая свои слова опять-таки ничего не значащим матом, кричали что-то о нехватке мест, о том, что из-за этих (мат) недобитков будут (мат) страдать тяжелораненые. И еще мат. И просто так мат.

Но ей стало полегче — носилки теперь стояли внизу, на асфальте, не прыгали, не дергались. Она чувствовала через брезент носилок идущий от раскаленного асфальта жар. Еще больший жар тек сверху, из очень горячего, ослепительно яркого круга, зависшего в бледно-голубом небе. Ее не беспокоила жара — несмотря на жару, окружающий воздух все равно был прохладней, чем ее тело. Вот если б температура воздуха превысила ее собственную, тогда бы пришлось дополнительно тратить энергию на охлаждение. А пока что шла даже некоторая экономия ресурсов.

И она спокойно смотрела вверх — на пыльные голенища топчущихся вокруг кирзовых сапог, на трепыхающиеся полы белых халатов, слушала мат, мат, мат…

Это все было малозначительно. Все равно будет то, ради чего их сюда привезли. Потому что кто-то, считающий себя (то ли в помутнении рассудка, то ли в силу безумных традиций) единственно значимым, уже дал ПРИКАЗ. И этот приказ все равно будет выполнен его маловыразительными людьми с блестящими при ярком свете черными автоматами.

Действительно, с теми же информационно-пустотелыми присказками носилки вскоре были подняты людьми в халатах (под которыми — она заметила — была однотипная, несимпатичного, болотного цвета униформа). Сбоку от носилок топали все те же пятнистые люди и не забывали ласково баюкать на груди свои автоматы.

Опять коридоры.

Стало прохладнее, расход энергии на обогрев организма пришлось несколько увеличить. Впрочем, все пока в пределах разумного.

Очередная дверь, очередной коридор. Нет, это не коридор, это, похоже, конечный пункт их путешествия — довольно большой зал, битком набитый кроватями. На некоторые кровати уже перекладывали каких-то людей. Эти люди были без формы, без сапог — вообще без ничего. «Как и я», — вдруг подумала она.

Ее тоже переложили с носилок на кровать и прикрыли до подбородка простыней. Это позволяло опять начать резкую экономию энергии, идущей на обогрев организма.

А в зал тащили все новые и новые носилки, и все новых людей без одежды укладывали на кровати, прикрывали белыми простынями.

Видимо, они все теперь будут здесь жить.

Впрочем, ее все это мало волновало — жить так жить. Если не будут тревожить — трясти, заставлять что-то говорить, — она может жить достаточно долго. И никто из присутствующих ей не нужен. И ей неплохо.

 

7

Но, конечно, в покое их — ни ее, ни остальных — не оставили. Дверь распахнулась как от сильного удара, и в зал ввели (а вернее, втолкнули) довольно странного человека. Руки у него были туго связаны за спиной, почти вывернуты, из-за чего ему приходилось, выгибая грудь, держаться неестественно прямо. Лицо, опущенное к полу, с широкой марлевой повязкой, прикрывающей левый глаз. Повязка была наложена неаккуратно, из-под нее выбивалась вата, а на марле в нескольких местах проступали алые пятна крови. На нем была голубая то ли рубашка, то ли куртка навыпуск, явно казенно-униформного вида, тоже в нескольких местах забрызганная кровью, и голубые штаны из того же материала, что и рубашка. Он был босиком и то и дело переступал ногами на холодном полу.

Повинуясь толчку в спину, которым одарил его один из сопровождающих пятнистых, он поднял взгляд от пола и медленно осмотрелся.

Смотреть одним глазом ему явно было непривычно, так же как тому веснушчатому обходиться без правой руки, и она почувствовала к нему какое-то непонятное теплое чувство. Будто провели мягкой теплой лапкой изнутри груди…

Она внимательно смотрела на него, и ей показалось, что и он задержал свой взгляд на ней чуть дольше, чем на других.

— Ну что — они? — резко спросил связанного еще один человек в форме, появившийся в двери за его спиной. Может, этот человек и был тем, ОТДАВШИМ ПРИКАЗ? Очень уж он самоуверенно держался. Одет он был тоже в пятнистую форму, но как-то немного иначе, чем остальные. На его голове блеснула черным козырьком фуражка. И еще — его тело (и лицо) было значительно толще, чем у остальных людей в форме. Стало очень тихо. По углам зала и у каждого из трех больших окон навытяжку стояли пятнистые автоматчики. Еще двое — за спиной связанного: между ним и тем толстым, что остался стоять в дверях. И все молчали.

И связанный молчал, хотя, конечно, он мог ответить. Ему ничего не стоило дать ту информацию, которую все от него так напряженно ждали. Сказать просто: «Да, это они». Ему это было легко — у него энергии на это вполне хватало, не то что у нее. А он — молчал, с непонятной жестокостью заставляя остальных, в форме, ждать.

Она этого не понимала. Ей даже стало неловко за связанного перед остальными. За его жестокость.

А он так и не ответил. Просто, закончив осмотр, повернулся к двери и пошел, мягко ступая босыми ногами по линолеуму, прямо на двух вскинувшихся автоматчиков и на толстяка в фуражке.

Толстяк попятился, пропуская его в коридор. Следом, громко гукая сапогами, вывалились автоматчики.

Пятнистые, оставшиеся стоять по углам, расслабились. И хотя по-прежнему никто не проронил ни слова, от той напряженной тишины, что была мгновение назад, не осталось и следа: кто кашлянул, кто глубоко вздохнул, кто шаркнул подошвой сапога, переступая с ноги на ногу, кто поправил на плече ремень автомата — это ведь были все-таки живые люди.

 

8

Света в помещении стало заметно меньше, но темнота не наступила — один из пятнистых, подойдя к стене, чем-то щелкнул, и под потолком забился, запульсировал с натужным гудением новый свет — серовато-белый, контрастный, неприятный.

Тепло простыни сэкономило ей достаточно энергии, чтобы иметь возможность поводить глазными яблоками вверх-вниз и вправо-влево, изучая новые источники света.

Их оказалось довольно много. Это были расположенные на потолке рядами длинные полые палки. Вернее, герметически запаянные стеклянные цилиндры, почти все уже успокоившиеся в своем холодном мерцании. Лишь два-три из них еще периодически вспыхивали и гасли.

И так было неуютно смотреть на них, что она закрыла глаза.

И опять открыла — вдруг стало шумно. Из коридора в помещение вошло несколько человек в белых халатах с громоздкими поблескивающими конструкциями в руках.

Ими руководил давешний связанный. Только теперь его руки уже не были связаны, и он ими слегка, как-то неловко взмахивал, указывая, около каких кроватей надо устанавливать конструкции в первую очередь: «Сюда. Здесь тоже. И сюда».

Повязку на лице ему, видно, поправили, красных пятен на ней больше не было, но на голубой рубашке они остались и казались черными в свете гудящих высоко под потолком белых трубок.

Кстати, около ее кровати тоже поставили одну блестящую конструкцию — довольно простую, если приглядеться. Она состоит из металлической стойки, увенчанной полупрозрачным баллончиком с темной жидкостью внутри. От этого баллончика спускается красный проводочек, конец которого хмурый человек в грязновато-белом халате довольно грубо, но быстро вставил ей в тело. Точнее — в руку. Еще точнее — в один из кровеносных сосудов, пульсирующих под кожей руки.

Да, это очень важно! Она вдруг вспомнила, что ее тело имеет множество подразделов. В глубину, например: кожа, мышцы, кости. И снаружи — например: та же рука очень отличается от шеи, головы, ноги. И кроме этого, сама рука подразделяется на плечо, предплечье, кисть. А кисть имеет пальцы. А пальцы состоят из отдельных фаланг. И все это подразделяется по одной простой причине: каждая часть тела может двигаться самостоятельно!

Движение. Вот оно — главное!

Она слабо шевельнула всей рукой. Потом, отдельно, сжала кисть. Потом привела в движение один из пальцев — указательный.

Человек в голубой униформе с лицом, перечеркнутым белой повязкой на глазу, заметил движение ее пальца, но истолковал его неправильно — он решил, что она манит его к себе.

Он подошел к ее кровати, успокаивающе прикрыл кисть ее руки своей теплой ладонью и сказал ласково:

— Не надо ничего. Лежи, лежи пока. Набирайся сил. Мы потом поговорим.

Да, верно! Она может теперь говорить!

Она специально подвигала губами (наверно, со стороны это выглядит как ужасно некрасивое гримасничанье!) и даже попробовала немножко что-то сказать, но ее горло произвело опять какой-то сиплый неопределенный звук, и она испуганно смолкла. К счастью, никто не обратил на эту неловкость внимания: человек с повязкой на лице был уже далеко, в другом конце зала, а остальным не было до нее никакого дела.

Люди в пятнистой форме все так же стояли по углам, хотя и выглядели несколько встревоженно. Переглядывались, выжидательно поводили дулами автоматов из стороны в сторону, показывая свою готовность к любой неожиданности. Люди в белых халатах несли все новые стойки с баллончиками и сноровисто втыкали проводочки от них в руки тем из лежащих под простынями, кому еще не досталось. Но таких становилось все меньше и меньше, и одновременно нарастал гул, шум — люди под простынями, с воткнутыми в руки проводочками пробовали голоса, издавая, как и она, нечленораздельные звуки. Некоторые пытались приподняться, скрипели кроватями, пытаясь перевернуться с боку на бок.

Человек с повязкой на лице старался успеть ко всем — он быстро ходил от кровати к кровати, уговаривал не шевелиться, накапливать силы, ласково придерживал непослушных, ободряюще похлопывал послушных.

Ей не показалось — нет! — он действительно очень хорошо относился ко всем, лежащим здесь, — в отличие и от тех, кто с автоматами, и от белохалатных. Очень-очень хорошо. Она даже не представляла, можно ли относиться лучше.

Внезапно он остановился и другим голосом — громким и ничего не выражающим — ни доброты ни вражды — обратился к людям в белых халатах, столпившимся уже без дела у двери в каком-то судорожном недоумении:

— Снимать. Живо! В том же порядке, в каком ставили. Начали!

Она огляделась и поняла, что он имел в виду. Жидкость в некоторых баллончиках уже кончалась — у ее кровати тоже. Почти вся жидкость ушла ей внутрь. Это была хорошая жидкость: она давала возможность самостоятельно двигаться. Она давала свободу! Теперь можно будет делать все: вставать, идти, куда захочешь, говорить, что придумаешь, отвечать любому, кто спросит.

Она пока просто лежала, но ей было неимоверно весело и ловко. И что бы она ни сделала в будущем — все будет весело и ловко!

Интересно — а вот жидкости в этом баллончике уже нет, уже только в проводочке осталась, да и проводочек только до половины заполнен, и все короче внутри него темный столбик жидкости. А следом идет воздух. Так вот, интересно: когда воздух начнет в меня входить и наполнит — я, наверно, раздуюсь, стану как шарик и полечу в небо? Вот смеху-то будет!

Но тут один из белохалатных, прижав на ее руке вену, вытянул иглу, которой заканчивался проводочек, пришлепнул это место ватой и заставил согнуть руку в локте, так что этого клочка ваты почти не стало видно — лишь чуть-чуть выглядывал. Это было просто-таки невероятно забавно и радостно.

Но так же как белая вата лишь краешком выглядывала — сжатая сверху и снизу ее рукой, — так и ее радость была лишь тонкой полоской между двумя слоями тьмы.

Что еще за тьма такая? Она никакой тьмы не хотела — ни в прошлом, ни в будущем. Она хотела, чтобы было весело, она старалась поддержать в себе это прекрасное настроение, но тут человек с повязкой на лице два раза слегка хлопнул в ладоши и попросил всех смотреть на него.

Стоял он совсем недалеко от нее — через одну кровать, и она заметила, как блестит влагой его зрячий глаз.

— Родные мои, — сказал он, и капля вырвалась из уголка его глаза, быстро побежала по щеке. Он наскоро стер ее тыльной стороной кисти и продолжил: — Я рад, что вы живы. И будете и здоровы — я все написал там, — он неопределенно махнул рукой в сторону двери, в сторону сбившихся кучкой белохалатных. — Доверяйте врачам, они все сделают. Но… — Он остановился, беспомощно оглянувшись на автоматчиков. — Но простите меня. Я не могу изменить вашей судьбы. Не могу предотвратить то, что будет. Сейчас вам непонятно, вы потом поймете… Я… родные мои, простите меня и запомните, пожалуйста, — что бы вам потом ни говорили! — я всегда вас любил. И жил для вас.

Вторая слеза, переполнив его глаз, скользнула вниз.

Он полез в нагрудный карман своей голубой рубашки, достал носовой платок, но вместо того, чтобы провести им по щеке, сунул краешек в рот, покачнулся и сел на пол, привалившись к железной спинке кровати.

Его переполненный слезами глаз продолжал смотреть вперед — мертвый глаз только что умершего человека.

Вот она — та тьма.

В неистовом отчаянии она привстала в кровати, глядя на безжизненное тело, оставшееся от хорошего, доброго человека. На него смотрели со всех кроватей — и все одинаково: по-сиротски. Не замечая поднявшейся панической счеты, не слыша бешеной ругани ворвавшихся в зал новых пятнистых и новых белохалатных — не реагируя ни на что и помня одно: он нас любил.