Телефонные звонки раздаются все реже и реже. Типовое письмо сработало.

Получается, что Жак, сраженный взглядом, отступился. Колетт, смягчившись, прислала что-то вроде записки с извинениями, но просила прощения не за свои слова, а за то, каким тоном они были произнесены. Она обещала написать еще, но сообщений на автоответчике больше не оставляла.

Однажды утром, благодаря Дельфине, которая объявилась, вернувшись из Испании, и ее голос в телефонной трубке был до того ясным, что от него словно посветлело в сумеречной гостиной, Соланж поняла, что прошло уже больше трех месяцев. Три месяца?

Она опустила на колени книгу по орнитологии, очень полезную книгу, которая помогла ей наконец назвать по имени всех пернатых, щебетавших в листве каштана у нее над головой.

Дельфина сказала, что приедет немедленно: ей не терпится, подчеркнула она, поцеловать мамочку. Не выразив ни малейшего удивления, дочка записала адрес «Приятного отдыха», — наверное, решила, что это гостиница с рестораном.

Три месяца. Для Дельфины это, конечно, большой срок. Зато для Соланж всего-навсего череда дней. Какая разница — три месяца, три дня или три года?

Время поддалось, уступило новому ритму. Большая и маленькая стрелки в полном согласии освободили место для другого механизма: равномерного шуршания шелка о хлопчатобумажные или нейлоновые — смотря по погоде — чулки.

— Вы Морковку не видали?

Соланж подняла голову: Дама-с-рыжим-котом, совершенно потерянная, трясла пустым ошейником.

— Нет, к сожалению…

Дама-с-рыжим-котом без рыжего кота выглядела какой-то увечной.

— Может быть… может быть, это малышка Эмили? — предположила Соланж.

Расслышала ли ее слова Дама-с-рыжим-котом без рыжего кота? Как бы там ни было, она повернулась и ушла. И Соланж, глядя ей вслед, впервые заметила, что она прихрамывает.

Соланж снова углубилась в чтение. То, что она узнала о нравах кукушки, ей совершенно не понравилось. Она даже пожалела, что столько раз вслушивалась в буколическое пение матери-кукушки, которая — так сказано в книге — неспособна построить себе гнездо и подкладывает яйца в чужие, чтобы самки других пород высиживали ее птенцов вместо собственного потомства, которое кукушка предусмотрительно выкидывает.

Соланж, хоть и перестала возмущаться, поскольку запальчивость плохо сочетается с совершенствованием в бесцельности, все же позволяет себе время от времени кое-какие внезапные перепады настроения, в особенности из-за неизбежных грубых жизненных проявлений, например, природных. Одним словом, она рассердилась на мать-кукушку.

— Мама?

Кроме того, из-за этой кукушки она вспомнила Мишеля, мужчину с толстыми влажными лапами, и его жалкую подружку. Теперь-то ей стало совершенно ясно, в чем заключалась вина той женщины: она принесла в жертву ребенка, выбросила его из гнезда…

— Мама?

Дельфина уже здесь, стоит рядом с плетеным креслом. Она таким вопросительным тоном произносит свое «мама?», словно не уверена, что не обозналась.

Мать и дочь обнимаются, целуются с настоящей, откровенной нежностью, и Соланж, которая вот уже несколько месяцев никого не держала в объятиях, испытывает счастье от этой теплой, благоухающей ласки. Дельфина присаживается на краешек кресла. Они рассматривают друг друга.

Соланж находит, что дочь выглядит великолепно, она просто ослепительна.

А вот в глазах Дельфины явственно читается легкое смятение, то самое, которое заставило Колетт и Жака задать пресловутый вопрос, что, собственно, происходит? — столь же огорчительный, сколь и бесполезный. Но Дельфина не опускается до того, чтобы задать этот вопрос, как сделала в первый вечер при виде матери в сером костюме (не столько из-за костюма, сколько из-за избыточного и непривычного здравого смысла). Соланж это очень приятно, но она и не ждала ничего другого от собственного ребенка, собственной дочери, иными словами — части ее самой.

— Ну и как, мама, нравится тебе здесь? — только и спрашивает Дельфина, устраиваясь поудобнее на краешке шезлонга.

— Да, очень нравится.

Соланж берет девушку за руку. На ее руке — теневые цветочки, драгоценная вышивка времени, на дочкиной — ни единой отметины, ни единого следа: великолепная, непорочная нагота юности. Справа и слева старые головы глубже уходят в кресла, тихонько подрагивая. Час сиесты.

— Ты здесь надолго?

— А?

— Ты надолго здесь, мама? — спокойно повторяет Дельфина.

— Да… наверное…

— А-а-а, ты сама не знаешь, вот оно что! — с обезоруживающей улыбкой говорит Дельфина.

Вместо ответа Соланж гладит ее руку. Дельфина смотрит в сторону:

— Бегонии у вас тут просто роскошные!

— Да! Вот и ты заметила! Люсьен с ними так возится. Люсьен — это садовник. Я рада, что тебе они тоже нравятся! Окно моей комнаты как раз над ними. Очень удобно — я могу смотреть, как они растут!.. А что у тебя, дорогая моя? Расскажи мне про Испанию!

И дочка принимается рассказывать. Она рассказывает целый час, и мать слушает, как никогда в жизни не слушала, с совершенно нового места, из неведомой доселе точки на карте Нежности.

Под конец они так хохотали над отцом Дельфины, что медсестра издалека призвала их к порядку, приложив палец к губам и показав на спящих старичков. Пришлось понизить голос.

— А ты, мамочка, тоже мне что-нибудь расскажешь? — шепнула в свою очередь Дельфина с притворной непринужденностью.

Соланж подумала о Даме в синем, вспомнила их общую улыбку. Получится ли о таком рассказать?

— Расскажу… — все-таки пообещала она, а потом, без всякого перехода, прибавила: — Ты любишь овощной супчик?

— Обожаю! — ни на секунду не задумавшись, заявила Дельфина.

Не так уж давно она говорила то же самое про жевательную резинку, леденцы и жареную картошку в кулечках. А может, это было и давно, три года тому назад или тринадцать, разницы никакой.

Сладостное видение. Соланж представляется уютный вечерок в кухне с запотевшими стеклами, запах порея. Она выслушивает признания, умиротворенная, надежная. Дельфина — завоевательница, которая лишь ненадолго осталась здесь, за укреплениями; вот только сварится супчик, она поест и снова двинется на штурм, и полки воздыхателей полягут под ураганным огнем…

Птицы в ветвях каштана окончательно разошлись. Одна прямо-таки набросилась на ствол и принялась отчаянно трещать.

— Видишь эту птицу? Это темно-синее, — объяснила Соланж. — В отличие от всех прочих, он клюет, перевернувшись головой вниз.

— Ты интересуешься птицами? — спросила Дельфина, заметив у матери на коленях раскрытую книгу.

— И птицами тоже… Всем понемножку… и ничем особенно… собственно говоря, я…

Соланж не успела договорить: внезапно рядом с ними оказалась Дама-с-рыжим-котом, на этот раз действительно с Морковкой на руках. И уже не прихрамывая.

— Вы оказались правы. Я нашла его у малышки Эмили.

Соланж представила ей Дельфину. Дама-с-рыжим-котом немедленно вывязала, довольно грубой платочной вязкой, целый ряд насчет современной молодежи: очень поучительный для Морковки разговор.

Дельфина, которую это непосредственно касалось, готова была ответить, но мать выразительно ей подмигнула. Как бы там ни было, вязальщица все равно удалилась, продолжая рассуждать о пропасти между поколениями и призывая кота в свидетели.

Наградой за выдержку стало безмолвие. Солнце перестало обстреливать лучами ветки каштана. Птицы смолкли. Поползень перестал трещать и перевернулся, высоко вскинув головку.

Господин, дремавший в кресле рядом, проснулся и принялся рассматривать обеих своих соседок, в особенности Дельфину. Рассматривал долго. Должно быть, старался взломать слегка заржавевшую дверцу в одной из ячеек своей памяти, куда давно не заглядывал, а ведь когда-то она всегда была гостеприимно распахнута навстречу девичьим фигуркам.

Дельфина поздоровалась со стариком, грациозно наклонив голову, потом откинула назад непослушную, как у молодой кобылки, гриву.

Соланж нежно взглянула на эти волосы, так похожие на ее собственные: тот же оттенок воронова крыла, та же вызывающая необузданность. В каком-то смысле они приняли эстафету и, если в этом была необходимость, избавили ее еще от одной заботы, позволили чуть больше расслабиться. Мысль о том, что дочка стала ее преемницей, оказалась бесконечно приятной. Послужила доказательством того, что природа не все и не всегда делает шиворот-навыворот, как в случае с матерью-кукушкой.

Дельфина, кроме всего прочего унаследовавшая и интуицию Соланж, почувствовала на себе материнский взгляд.

— Знаешь, мама, тебе очень идет, когда волосы забраны в узел, — без малейшего лукавства заметила она.

— А главное, так очень удобно, — радостно откликнулась Соланж. — И мои седые волосы… Ты видела, сколько у меня седых волос?

Часы в столовой пробили четыре раза. Пора идти на полдник, пришло время гренков с маслом, печенья, теплого шоколада…

Дельфина словно бы обо всем догадалась — встала, одернула коротенькое обтягивающее платьице, которое удивительно шло ей. Если уж речь зашла о наследственности, с ногами тоже получилось удачно.

— Ну хорошо. Тогда я пошла… — жизнерадостно сказала она.

— Может быть, зайдешь завтра вечером поесть супчика… домой? — спросила Соланж, одновременно думая о своре поклонников, бегущих по следу этих сильных загорелых ног, о клыках, впивающихся в подол коротенького и такого соблазнительного эластичного платья.

— Домой? — Дельфину это, казалось, удивило, но вместе с тем и успокоило. — Да-да, конечно, приду!

Мать и дочь снова обнялись, поцеловались. Дельфина, закинув на плечо ремешок сумки, переминалась с ноги на ногу: детская привычка, она всегда так делала, когда не решалась о чем-нибудь заговорить, и, наверное, подумала Соланж, эта привычка так и останется у нее на всю жизнь.

Начали просыпаться и другие старики. Проснулись и таращат изумленные глаза. Можно подумать, они не могут опомниться от удивления, что снова оказались здесь, как будто, прежде чем уснуть, на всякий случай приготовились совершить великий прыжок. И теперь одни приободрились, испытывая облегчение оттого, что все еще существуют на этом свете, другие же, напротив, выглядят сбитыми с толку и слегка разочарованными.

— Знаешь, мама…

— Да, дорогая моя?

— Когда я сегодня к тебе пришла, у меня было такое странное впечатление в первую минуту…

— Да?

— Да… Представляешь, мне на какое-то мгновение показалось, будто ты — это бабушка!.. Глупость какая, да?

Глупость? Если бы это было так уж глупо, с чего бы Соланж стала улыбаться такой понимающей, такой проницательной улыбкой — улыбкой, от которой словно исходит небесное сияние?