Если бы не Женщина-маков цвет, разве Марта согласилась бы, выйдя из «Трех пушек», отправиться в гости к Человеку-с-тысячей-шарфов, решительно опершись на его руку, отправиться под предлогом того, что надо навестить Собаку, которая снова потеряла аппетит и отказывается даже от любимых блюд?

Если бы не Женщина-маков цвет, разве Марта прилегла бы сейчас на эту старенькую софу посреди скудно обставленной мастерской художника, запивая гусиный паштет мелкими глоточками кьянти, а перед этим — сняв не только шляпку и перчатки, но — о Боже мой, подумать только! — скинув туфли?

И все-таки это была она, она лежала здесь, на софе, и она делала именно то, что делала.

В мастерской было так же пусто, как и в ее собственной голове. Не пустотой нужды, наоборот, пустотой излишней наполненности пространства, пустотой неуловимой мечты.

Одним словом, Марта забыла о том, кто такая Марта.

Сидя напротив в заляпанном краской кресле-качалке, Феликс смотрел на нее.

Его глаза блестели — так же, как только что блеснули глаза Собаки, когда Марта, нагнувшись, положила ладонь на осунувшуюся мордочку.

Прежде чем вздохнуть и прикрыть глаза, Собака отблагодарила гостью, нежно и от души вылизав кончики ее пальцев. Казалось, Собака очень рада ее визиту.

Марта, которая отлично понимала язык вздохов, сказала:

— Собака вздыхает, потому что просто устала жить. Она не больна, не страдает.

Человек-с-тысячей-шарфов не ответил. Ему тоже были хорошо знакомы такие вздохи, ведь они с Собакой ровесники…

Марта не могла припомнить, смотрел ли кто-нибудь когда-нибудь на нее ТАК — может быть, только мама, когда она тоже научилась смотреть внутрь, минуя внешнее, заглядывая прямо в сердце.

Марта подумала, что мама, должно быть, сильно страдала, зная, что творится в сердце у ее ребенка, у ее дочки, которую она оставляла на попечении отца, настолько близорукого, чтобы некоторое время спустя принести девочку в жертву такому человеку, как Эдмон.

Человек-с-тысячей-шарфов, казалось, прочитал ее мысли. Он вдруг заговорил:

— Марта, а вам кто-нибудь говорил, как вы красивы?

В семьдесят лет не жеманятся и не кривляются. В семьдесят лет верят словам и считают, что вопросы должны быть прямыми, а ответы — честными. Вот почему Марта помедлила, желая по-честному и ответить. А в самом деле, говорил ли ей кто-нибудь когда-нибудь, что она красивая?

Насчет Эдмона — тут и вспоминать нечего: нет, в жизни такого не говорил. А другие? Придется подумать…

После долгих размышлений она сообразила: да конечно же! Матильда! Причем не далее, как на прошлой неделе: когда бабушка расчесывала щеткой свои длинные волосы, чтобы уложить в пучок, малышка зарылась мордочкой в седую гриву и неожиданно прыснула со смеху: «Бабуля, да ты ж у нас красавица!» Марта припомнила еще, что тогда она очень крепко прижала к себе ребенка и сразу же, не удержавшись, подумала о Человеке-с-тыся-чей-шарфов. И было это как раз накануне того дня, когда температура подскочила, накануне лихорадки, любовной лихорадки…

— Да, моя внучка Матильда это мне сказала, совсем недавно сказала, действительно…

Человек-с-тысячей-шарфов улыбнулся.

— Но если я вам такое говорю, это ведь не совсем одно и то же, правда?

Марта оглядела свои хлопчатобумажные чулки: ноги казались просто голыми — без туфель-то. Глаза ее затуманились. Наверное, от кьянти. Или от гусиного паштета.

Она снова задумалась, потом ответила:

— Не совсем, это верно… Не совсем одно и то же…

Теперь глаза Человека-с-тысячей-шарфов стали вылитые горящие головешки. Губы Марты пересохли еще больше, чем нос Собаки, спавшей у их ног и вздыхавшей во сне.

— Однажды я напишу ваш портрет на этой софе, не откажетесь, Марта?

Настал черед неуверенности для Человека-с-тысячей-шарфов: «Может, зря я так сказал?» Его стариковское лицо запылало — впрочем, вполне вероятно, это были отсветы от красных занавесок, которые он задернул, войдя в мастерскую, чтобы замкнуть пространство, если не для того, чтобы замкнуть время. Остановись, мгновенье, ты прекрасно… Может быть, может быть, для этого…

Он снял с шеи шарф. Нет, не шарф, шейный платок цвета граната, тот самый — с кашмирским орнаментом.

Марта подумала: наверное, это его любимый платок, самый любимый из всего, чем он прикрывает шею, — и вдруг осознала, что он впервые позволил себе разоблачиться при ней.

Мысль эта чрезвычайно ее взволновала. Чуть ли не до белого каления довела. Ей почудилось, что сердце сейчас выскочит из груди, и она решила, что надо заговорить, чтобы оно вернулось на место и забилось в привычном ритме.

Человек-с-тысячей-шарфов стоял у софы — платок в руке, шея голая. Их отделяла друг от друга только Собака, но даже Собака теперь затихла и больше не вздыхала. Казалось, она хочет услышать, что ответит Марта.

— Можно, я вам кое-что скажу? — спросила она, чтобы произнести хоть что-нибудь, чтобы нарушить тишину.

— Да, разумеется.

— Знаете, как я вас называю, когда думаю о вас?

— Откуда же?.. А как?

— Я называю вас «Человек-с-тысячей-шарфов»… Вам нравится?

— Нравится, — он выдержал паузу. — Я и впрямь всегда их надеваю, вы видели, но сейчас… сегодня с этим шейным платком я чувствую себя увереннее… более уверенным в себе… понимаете?

— Да-да, понимаю… Как я, когда я в шляпе…

Марта и Человек-с-тысячей-шарфов обменялись взглядами: он — без шарфа, она — без шляпки, которую только что бросила на стул вместе с перчатками из тонкой шелковой нити и маленькой кожаной плетеной сумочкой.

И вот они оба остались беззащитными — в этот поздний вечерний час, в этот поздний час их жизни.

Собака испустила протяжный вздох — будто от полноты ощущений.